Страница:
Горький, внимательно вглядываясь в лицо святой Нины, сказал:
– Удивительное лицо, она не похожа ни на местных красавиц, ни на славянский тип. Есть в ней действительно от тех лиц, которые, скорее всего, и шли на костер, на пытки ради святой идеи, в которую бесконечно уверовали. Вот и я видел такие лица, когда в юности вращался среди народовольцев, а потом социал-демократов. Никакие пытки не вырвут из них признания в так называемых преступлениях против государства, самодержавия и вообще против существующих порядков. Сколько же таких вот погибло, замучены в ссылках, в тюрьмах, съедены болезнями, возникшими в результате мучительных преследований со стороны властей.
– Эх, Алексей Максимович, пути Господни неисповедимы, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Недавно получил я известие: скончалась в Сухуми оперная певица из Тифлиса, назову ее Людмилой Ивановной по известным соображениям, ей было не больше тридцати. Если б вы знали, как я ее полюбил. Еще не увидев ее, а только услышав ее глубокий, мелодичный, неотразимо прекрасный, как у Дузе, голос, я испытал забытое волнение. Она была за тюлевой занавеской и бросала моему приятелю вроде бы ничего не значащие фразы, а я был покорен ее прекрасным задушевным голосом настолько, что сразу стал расспрашивать приятеля о ней, и, узнав, кто обладательница волшебного голоса, попросил познакомить с ней. И вот дня через три мы снова проходим мимо этого домика с тюлевыми занавесками, приятель мой позвал ее, через несколько минут она вышла. А еще через несколько минут я понял, что она неотразимо подействовала на меня… Нет, она не была красавицей, как и эта святая Нина, госпожа Копчевская, но в ней было что-то глубокое, скрытое от многих, то, что обычно становится известно лишь немногим. Она была весела, остроумна, но вместе с тем чувствовалась какая-то далекая печаль, может, такая же, как и здесь, в этом этюде. И мы полюбили друг друга… Вскоре оказалось, что мы не можем жить друг без друга… Летели часы, дни, недели, срок ее гастролей в Кисловодске подходил к концу, за это время Красные камни, Серые камни, окрестности Кисловодска узнали и услышали то, что мы говорили друг другу, о чем мечтали, думали, гадали. Вскоре мы попрощались в надежде соединить наши жизни, а через два месяца я получил письмо с просьбой позабыть ее, она не может дать мне полного счастья, она решила сойти с моего пути и дать мне простор для творческих дерзаний… Что со мной было первые несколько дней! Я, как обезумевший, принимал одно решение за другим, перечитывал письмо, изнемог от слез, переболел за эти дни все мое горе и однажды проснулся с холодным сознанием, что все кончено, мечта унеслась. Но проснулся во мне снова художник, как и после смерти моей Маши. Художник осилил эту страсть.
– Михаил Васильевич! – на пороге появилась Екатерина Петровна. – Приглашай наших гостей к столу…
Нестеров познакомился с Горьким три года тому назад в Ялте, у доктора Средина, центральной фигуры в жизни творческой интеллигенции города. Здесь всем и всегда были рады, всех тянуло сюда, к этому милому и доброму доктору, больному тяжкой формой туберкулеза, он, как и Чехов, не падал духом. Оказалось, что Горький бывал на выставках, знает картины Нестерова, высоко ценит их. Тонкие замечания, которые художник услышал от Горького о своих картинах и картинах его сподвижников, сразу дали знать, что писатель разбирается в живописи, выделяя в ней подлинную духовность и изобразительную силу. А Нестеров много читал и на рассказы Горького сразу обратил внимание, настолько они выделялись своей яркостью изобразительных средств и новизной содержания, своими свежими темами.
В первый же день знакомства Нестеров и Горький проговорили до ночи: столько возникало острых, необычных проблем, настолько оригинальны, порой парадоксальны были суждения вроде бы начинающего писателя… Сколько в нем было зрелых высказываний, начитанности, глубины.
Сразу между ними возникло доверие, а в ходе разговора доверие перешло во взаимную симпатию. Нестеров всякий раз радовался появлению новых талантов на Руси – сначала поразил его Шаляпин, потом Малявин и Горький. Три простых мужика, так ярко и быстро покорившие всероссийскую публику, а потом и европейскую.
И вот, кажется, Нестеров совсем недавно предрекал Горькому огромную будущность, а прошло всего лишь три года, и то, что казалось будущностью, проявилось уже сегодня, то есть через три года после знакомства. Популярность Горького велика, а он – по-прежнему живой, интересный собеседник…
За обедом Горького попросили прочесть что-нибудь. И Горький прочитал наизусть большой кусок поэмы «Человек», над которой работал…
«Часов в шесть Алексей Максимович и его спутники собрались на нашем балконе к обеду, – вспоминал Нестеров в 1927 году. – К этому времени весть о том, что в Абастуман приехал Горький, облетела все ущелье. Местные жители и «курсовые», приехавшие в модный тогда курорт из Тифлиса, узнав, что Горький у нас, к концу обеда собрались у нашей террасы. Барышни, студенты сначала робко, а потом смелей и смелей стали выражать свои чувства, бросать на террасу цветы. По желанию Алексея Максимовича пришлось опустить занавеси. Несмотря на эту меру, толпа росла, к вечеру восторженная молодежь закидала нашу террасу букетами жасмина.
Горький к тому времени был уже пресыщен. Все эти знаки подданничества больше не занимали его. В ту же ночь путешественники покинули Абастуман, через Зекарский перевал уехали в Кутаис. Отклики его пребывания в Абастумане оставались еще долго. Абастуманцы внимательно следили по газетам за его триумфами.
Я же с Горьким после того больше не встречался никогда…»
Почему? – удивится читатель, тем более после только что прочитанных строк, после такого дружеского разговора и горячего застолья. Естественно, автор попытается в дальнейшем своем повествовании ответить на вопрос, но уже сейчас хочу напомнить еще несколько строк из «Воспоминаний» М.В. Нестерова, которые касаются его пребывания в Ялте весной 1904 года: «Темой особых разговоров у Средина был горьковский «Человек» и «Жизнь Василия Фивейского» Л. Андреева.
«Человек» предназначался как бы для руководства грядущим поколениям. Написан он был в патетическом тоне, красиво, но холодно, с определенным намерением принести к подножию мысли всяческие чувства: любви, религиозное и прочие. Это делал тот Горький, который еще недавно проповедовал преобладание чувства над мыслью, который года за два до этого, тут же, в Ялте, в ночной беседе у него на балконе, прощаясь со мной, говорил в раздумье: «За кем я пойду? За Достоевским или против него – не знаю еще сам». Теперь Горький знал, что он пойдет против Достоевского. Его «Человек» был лучшим и бесспорным тому доказательством, «Человек», при всей его внешней красивости, во многом был уязвим…»
Эти слова великого художника автор повествования запомнил и призывает читателя тоже вспоминать их при развитии дальнейших событий, о которых автор не замедлит рассказать.
Глава пятая
– Удивительное лицо, она не похожа ни на местных красавиц, ни на славянский тип. Есть в ней действительно от тех лиц, которые, скорее всего, и шли на костер, на пытки ради святой идеи, в которую бесконечно уверовали. Вот и я видел такие лица, когда в юности вращался среди народовольцев, а потом социал-демократов. Никакие пытки не вырвут из них признания в так называемых преступлениях против государства, самодержавия и вообще против существующих порядков. Сколько же таких вот погибло, замучены в ссылках, в тюрьмах, съедены болезнями, возникшими в результате мучительных преследований со стороны властей.
– Эх, Алексей Максимович, пути Господни неисповедимы, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Недавно получил я известие: скончалась в Сухуми оперная певица из Тифлиса, назову ее Людмилой Ивановной по известным соображениям, ей было не больше тридцати. Если б вы знали, как я ее полюбил. Еще не увидев ее, а только услышав ее глубокий, мелодичный, неотразимо прекрасный, как у Дузе, голос, я испытал забытое волнение. Она была за тюлевой занавеской и бросала моему приятелю вроде бы ничего не значащие фразы, а я был покорен ее прекрасным задушевным голосом настолько, что сразу стал расспрашивать приятеля о ней, и, узнав, кто обладательница волшебного голоса, попросил познакомить с ней. И вот дня через три мы снова проходим мимо этого домика с тюлевыми занавесками, приятель мой позвал ее, через несколько минут она вышла. А еще через несколько минут я понял, что она неотразимо подействовала на меня… Нет, она не была красавицей, как и эта святая Нина, госпожа Копчевская, но в ней было что-то глубокое, скрытое от многих, то, что обычно становится известно лишь немногим. Она была весела, остроумна, но вместе с тем чувствовалась какая-то далекая печаль, может, такая же, как и здесь, в этом этюде. И мы полюбили друг друга… Вскоре оказалось, что мы не можем жить друг без друга… Летели часы, дни, недели, срок ее гастролей в Кисловодске подходил к концу, за это время Красные камни, Серые камни, окрестности Кисловодска узнали и услышали то, что мы говорили друг другу, о чем мечтали, думали, гадали. Вскоре мы попрощались в надежде соединить наши жизни, а через два месяца я получил письмо с просьбой позабыть ее, она не может дать мне полного счастья, она решила сойти с моего пути и дать мне простор для творческих дерзаний… Что со мной было первые несколько дней! Я, как обезумевший, принимал одно решение за другим, перечитывал письмо, изнемог от слез, переболел за эти дни все мое горе и однажды проснулся с холодным сознанием, что все кончено, мечта унеслась. Но проснулся во мне снова художник, как и после смерти моей Маши. Художник осилил эту страсть.
– Михаил Васильевич! – на пороге появилась Екатерина Петровна. – Приглашай наших гостей к столу…
Нестеров познакомился с Горьким три года тому назад в Ялте, у доктора Средина, центральной фигуры в жизни творческой интеллигенции города. Здесь всем и всегда были рады, всех тянуло сюда, к этому милому и доброму доктору, больному тяжкой формой туберкулеза, он, как и Чехов, не падал духом. Оказалось, что Горький бывал на выставках, знает картины Нестерова, высоко ценит их. Тонкие замечания, которые художник услышал от Горького о своих картинах и картинах его сподвижников, сразу дали знать, что писатель разбирается в живописи, выделяя в ней подлинную духовность и изобразительную силу. А Нестеров много читал и на рассказы Горького сразу обратил внимание, настолько они выделялись своей яркостью изобразительных средств и новизной содержания, своими свежими темами.
В первый же день знакомства Нестеров и Горький проговорили до ночи: столько возникало острых, необычных проблем, настолько оригинальны, порой парадоксальны были суждения вроде бы начинающего писателя… Сколько в нем было зрелых высказываний, начитанности, глубины.
Сразу между ними возникло доверие, а в ходе разговора доверие перешло во взаимную симпатию. Нестеров всякий раз радовался появлению новых талантов на Руси – сначала поразил его Шаляпин, потом Малявин и Горький. Три простых мужика, так ярко и быстро покорившие всероссийскую публику, а потом и европейскую.
И вот, кажется, Нестеров совсем недавно предрекал Горькому огромную будущность, а прошло всего лишь три года, и то, что казалось будущностью, проявилось уже сегодня, то есть через три года после знакомства. Популярность Горького велика, а он – по-прежнему живой, интересный собеседник…
За обедом Горького попросили прочесть что-нибудь. И Горький прочитал наизусть большой кусок поэмы «Человек», над которой работал…
«Часов в шесть Алексей Максимович и его спутники собрались на нашем балконе к обеду, – вспоминал Нестеров в 1927 году. – К этому времени весть о том, что в Абастуман приехал Горький, облетела все ущелье. Местные жители и «курсовые», приехавшие в модный тогда курорт из Тифлиса, узнав, что Горький у нас, к концу обеда собрались у нашей террасы. Барышни, студенты сначала робко, а потом смелей и смелей стали выражать свои чувства, бросать на террасу цветы. По желанию Алексея Максимовича пришлось опустить занавеси. Несмотря на эту меру, толпа росла, к вечеру восторженная молодежь закидала нашу террасу букетами жасмина.
Горький к тому времени был уже пресыщен. Все эти знаки подданничества больше не занимали его. В ту же ночь путешественники покинули Абастуман, через Зекарский перевал уехали в Кутаис. Отклики его пребывания в Абастумане оставались еще долго. Абастуманцы внимательно следили по газетам за его триумфами.
Я же с Горьким после того больше не встречался никогда…»
Почему? – удивится читатель, тем более после только что прочитанных строк, после такого дружеского разговора и горячего застолья. Естественно, автор попытается в дальнейшем своем повествовании ответить на вопрос, но уже сейчас хочу напомнить еще несколько строк из «Воспоминаний» М.В. Нестерова, которые касаются его пребывания в Ялте весной 1904 года: «Темой особых разговоров у Средина был горьковский «Человек» и «Жизнь Василия Фивейского» Л. Андреева.
«Человек» предназначался как бы для руководства грядущим поколениям. Написан он был в патетическом тоне, красиво, но холодно, с определенным намерением принести к подножию мысли всяческие чувства: любви, религиозное и прочие. Это делал тот Горький, который еще недавно проповедовал преобладание чувства над мыслью, который года за два до этого, тут же, в Ялте, в ночной беседе у него на балконе, прощаясь со мной, говорил в раздумье: «За кем я пойду? За Достоевским или против него – не знаю еще сам». Теперь Горький знал, что он пойдет против Достоевского. Его «Человек» был лучшим и бесспорным тому доказательством, «Человек», при всей его внешней красивости, во многом был уязвим…»
Эти слова великого художника автор повествования запомнил и призывает читателя тоже вспоминать их при развитии дальнейших событий, о которых автор не замедлит рассказать.
Глава пятая
Константин Коровин вспоминает…
Федор Иванович Шаляпин медленно приходил в себя после удара, чуть не свалившего с ног. Он так привык видеть Игоря среди младших сестренок, что смотрел на Иру и Лиду как на осиротевших, и слезы застилали глаза. Иола Игнатьевна, глядя на своих девочек, чаще стала обращаться к Богу, взывая к его милосердию. Боль не проходила, а в доме жизнь шла своим чередом… Смех, забавный лепет дочерей, бегущих наперегонки при виде отца и тянущих к нему свои ручонки. Он подхватывал одну за другой, а то и сразу сгребал их и высоко подкидывал, слушая радостный, заливистый их смех… Поворачивался к печальной Иоле и говорил:
– Иолочка! У нас должно быть много детей.
И она молча кивала.
Сначала Ира и Лида спрашивали, куда ж подевался старший брат Игорек, но потом, что-то понимая своим чутким детским умишком, перестали, что было еще мучительнее, острее отзывалось в душе.
У Шаляпиных оказалось много настоящих друзей, которые, понимая их состояние, предлагали им отдохнуть в их имениях, на дачах. Так однажды и сделали, выехали в Подмосковье к друзьям, но и здесь Федор Иванович затосковал; глядя на играющих детишек, веселых и забавных, он то и дело вспоминал своего Игрушку, и слезы снова и снова орошали его лицо. «Что-то я чувствительный стал», – горько улыбался Шаляпин, если Иола или кто-нибудь из друзей замечал эти невольные слезы.
– Федор! Поезжай к Коровину… Он ведь звал тебя к себе в имение, у него охота, рыбная ловля, близкие и тебе друзья. И нам спокойнее будет… Ты так извелся.
– Может, Иолочка, ты и права. Тяжко мне, не нахожу себе места.
– У Коровина гостит Валентин Серов, приедут к нему и еще какие-то интересные люди, как он писал.
– Ты знаешь, Костя – душевный, мягкий, никогда не лезет в душу, не стремится навязывать что-либо свое, свои привычки, свой быт. Каждый занимается у него тем, чем хочет. С ним так всегда бывает легко. К тому же он как художник-декоратор принимает участие в моих главных работах предстоящего нового театрального года. Может, ты и права, поеду к нему. Тем более, что он хочет продать мне свой дом и землю.
– Вот видишь, заодно и договоришься о делах. Пора нам покупать свой дом. Детей у нас будет много. Я люблю детей!
Шаляпин посмотрел влюбленно на свою красавицу жену, потом легко поднял ее и весело закружился с ней вокруг своей оси: за мелькнувшие пять лет совместной жизни Иола хорошо узнала отходчивый характер своего мужа и умело управляла им, понимая лучше его самого, что ему нужно в данный момент.
На станции Итларь Шаляпина ждала телега со знакомым молодым мужиком по имени Серега.
– Садись, барин. Лисеич приказал побыстрее тебя доставить к нему. Очень, говорит, соскучился. А что тебя давно не было? Весной уток было пропасть… У тебя нет папироски, барин?
Шаляпин, усаживаясь в телегу, аккуратно застеленную душистым сеном, достал из поддевки папиросы, угостил Серегу, укладывавшего его вещи.
Серега сел на передок телеги, помахал кнутом, и лошадь потрусила. Только проехали последние дома станции, как Серега затянул песню:
– А ловко ты, Серега, поешь. Много песен знаешь?
– У нас много голосистых, вся деревня, можно сказать, так-то поет. Чего тут мудрого… Вот у дьякона нашего голос так голос. Как рявкнет, словно медведь, так и присядешь от испуга…
– Рявкнуть-то всяк умеет, поди… – Шаляпин никому в деревне не говорил, что он артист, поет в оперных театрах. И друзья его тоже держали этот секрет в тайне.
– Не скажи! Нужно голос иметь, – наставительно сказал Серега.
Подъезжали к речке по крутому склону. Вдали по мостику шел урядник. Лошадь прибавляла шагу. И не сдержался Федор Иванович.
– Держи! Вожжи натягивай, черт бы тебя побрал, сейчас понесет! – во всю свою мочь заорал Шаляпин на возницу, ошалело посмотревшего на него и чуть было не выпустившего вожжи из рук в испуге. – Да-а-ай сюда!
Нет, Серега сумел удержать лошадь, а шедший впереди урядник от ужасного крика споткнулся и через низкие перильца кувырнулся в речку. Лошадь пронеслась мимо незадачливого служителя земства, который, как рассказывали, долго еще жаловался, что этот мощный крик «прямо в барабанную перепонку попал», да так мощно, словно бы кто подтолкнул его в речку-то.
Утки, уютно расположившиеся в дальнем от дороги болоте, испуганно взмыли вверх и долго кружили над полями и лесами.
– Ну-у, барин, и голос же у тебя… Куда там дьякону до тебя! Ужасть! Во-от какая сила! – И Серега показал большой оттопыренный палец правой руки, в левой он держал вожжи. Этот привычный жест выражал высшую похвалу вокальных данных барина, на какую только был способен деревенский парень Серега.
Вскоре показался крепко сколоченный новый дом, в котором Федор Иванович не раз уже бывал. Константин Алексеевич стоял на крыльце, радостно улыбаясь в ожидании. Недалеко от дома сидел Валентин Александрович Серов и поспешно вытирал кисти: на этюды далеко ходить не нужно было, кругом стоял лес, рядом была речка, а чуть дальше виднелись поля и избы мужицкие.
Коровин спустился со ступенек крыльца и попал в крепкие объятия Шаляпина. Подошедший Серов тепло поздоровался с давним другом.
Коровин показал комнату, отведенную Шаляпину, и сказал:
– Как приведешь себя в порядок, приходи в мою мастерскую, ну, ты знаешь. Чаи гонять будем…
– Неужели только чаи? Вода мельницу ломает, ты знаешь, – пошутил Федор Иванович.
– Ладно, ладно, найдем и что-нибудь покрепче, с дороги-то, пожалуй, можно…
Шаляпин сбросил поддевку, Серега внес пожитки барина и замер в ожидании. Федор Иванович щедро расплатился и стал разбирать свои вещи: здесь он предполагал не только отдохнуть, но и поработать над партиями предстоящего сезона.
Федор Иванович вышел на крыльцо, где поджидал его Василий Белов с большим ковшом воды.
– Эх, хорошо умыться с дороги. Ну как, Василий, сын Харитонов, жисть-то? Много уток настреляли с барином-то?..
Василий Харитоньевич, старший мастер декоративной мастерской, с десятилетнего возраста служил у Коровина, знал привычки и характеры всех его друзей, но за простоту и общительность особо выделял Шаляпина. Поливая тонкой струйкой из ковша на руки Шаляпину, наклонившемуся и широко расставившему ноги под большой сосной, Василий Белов, маленький, веснушчатый, опасаясь очередного розыгрыша, был неумолимо краток:
– Никак нет!
– А газеты сюда приходят? Читаешь? Что новенького? Последние дни я был очень занят и не читал газет, – вытираясь большим холстинным полотенцем, серьезно сказал Шаляпин.
– Студенты все бунтуют, – не чувствуя подвоха, сказал Белов, снизу вверх уставив свои оловянные, как пуговицы, глаза на Федора Ивановича.
– Ишь ты! Что-то не верится! Почему бы им бунтовать?
– Студенты – самые разбойники… В газете пишут, что недавно они убили в доме Соловейчика, где находится наша мастерская, женщину и ограбили.
– Богатая? Красивая?
– Какой там! Жена сапожника, старая, бедная, в подвале жила.
– Не может быть! Ты что-то путаешь… – насмешливо произнес Шаляпин.
– Вот всегда ты, Федор Иваныч, не веришь мне, а я сам читал в газетке.
– Ты принеси газетку-то, интересно посмотреть, что там пишут, давно не читал газеток-то.
Через несколько минут Шаляпин вошел в большую светлую мастерскую хозяина дома, где на столе уже пыхтел пузатый самовар, стоял штоф с водкой, живописно расположились всевозможные яства.
– Садитесь, господа! – широким жестом пригласил Константин Алексеевич. – Сегодня у нас день отдыха по случаю приезда дорогого гостя.
Шаляпин быстро освоился за столом. Да и вся обстановка оказалась для него привычной: новатор в живописи, в театральном искусстве, Константин Коровин не любил менять раз и навсегда заведенный порядок своей жизни в деревне, его окружали старые, испытанные в делах охотники, рыболовы, крестьяне, поверившие в него как щедрого, отзывчивого и доброго барина. Вот и сейчас за столом сидели давние знакомцы Федора Ивановича. Деревенский охотник Герасим Дементьевич, обстоятельный и рассудительный; Василий Княжев, бродяга, рыбак, охотник, любивший говорить, что «в красоте природы кружиться – лучше жисти нет»; за столом же сидели два чисто одетых крестьянина, Макаров и Глушков, как представил их Коровин…
И потекла застольная беседа, тихая и обстоятельная вначале, быстрая и стремительная, как горный поток, под конец.
Вошел Василий Белов, на подносе он принес горячие оладьи, пирожки с визигой, сдобные лепешки, выборгские крендели, а под мышкой торчала газета. Степенно разложил все гостям, а Шаляпину подал газету:
– Вот, Федор Иваныч, почитай, чтоб удостовериться, что я не вру про давешнее, – и нахмурился, оскорбленный за недоверие.
– «Студенты Московского университета, в количестве семи человек, исключаются за невзнос платы». Читаю чуть ниже этого сообщения: «В Тверском участке по Садовой улице, в доме Соловейчика, мещанка Пелагея Митрохина 62 лет в припадке острого алкоголизма поранила себе сапожным ножом горло и в карете скорой медицинской была доставлена в больницу, где скончалась, не приходя в сознание». Ты куда ж, Василий, не уходи… – засмеялся Шаляпин при виде смущенно уходящего Василия Харитоньевича.
И, как только за ним закрылась дверь, Шаляпин рассказал о том, что вычитал Василий из этой газетки «Московский листок».
– Что-что, а переврать все Василий умеет, да так искренне, что сначала я ему верил, – смеялся вместе со всеми Коровин.
После обильного застолья вышли покурить. Шаляпин еще в Москве выразил желание купить имение Коровина, а потому разговор сразу же коснулся купли-продажи.
– Хороший у тебя, Костя, дом, новый, чистый, пахнет сосной, легко дышится в нем…
Коровин выжидающе смотрел снизу вверх.
– Но маловат для меня. У меня будет много детей, а где их здесь поместить? Да и в мастерской твоей хорошо, наверное, писать картины, а как я буду репетировать? Где поставлю рояль? Нет, ты мне спроектируй такой дом, чтобы я во время своих репетиций никому не мешал, но чтоб и мне никто не мешал, даже дети, которых я до смерти люблю. – И на глазах Федора Ивановича появились слезы, но он их тут же смахнул.
– Ладно, ладно, Федор, я набросаю проект дома, который вполне тебя устроит, а построит его мой друг Мазырин, замечательный архитектор и человек. Да ты помнишь его, он любит бывать здесь.
Шаляпин кивнул:
– Но мне ведь и земля нужна, что-то вроде имения, как у тебя, чтоб лес был, речка, может, пруд вырою, рыбу там разведу…
– А ты поговори с нашими фабрикантами. Может, они продадут тебе землицы-то. Ты с ними рядом сидел… Да вон они. – Коровин показал на высоченного, как Шаляпин, Василия Макарова и маленького, коренастого Глушкова.
– Ладно, сейчас, с дороги, что-то не хочется делами заниматься, отложим до завтрашних дней. А теперь пойдем, Костя, еще выпьем, что-то напиться хочется…
– Подожди, успеешь, давно хочу спросить моих давних знакомцев, другого случая может не представиться. Пойдем…
Шаляпин пошел вместе с Коровиным.
– Давно хотел тебя спросить, Василий Иваныч, – обратился Коровин к Макарову. – Вот ты смотрел мои картины, картины Валентина Александровича Серова, морщился, недоуменно покачивал головой, усмехался и что-то, чувствую, грубое, скорее всего, говорил Глушкову.
Макаров протестующе замахал руками.
– Нет, ты погоди… Понимаете ли вы, мои верные спутники во время охоты и рыбной ловли, чем мы занимаемся, или вы думаете, что мы, городские, дурака валяем от нечего делать…
Макаров и Глушков растерялись от прямоты вопроса, хотя между собой-то давно порешили, что господа хорошие от безделья дурью маются.
– Да как тебе сказать, Лексеич, трудно нам разобраться, чем вы занимаетесь. Вот охота – это мы понимаем, ну, рыбку поймать – тоже дело полезное… Ты вот облака рисуешь, березки, сосны, речку нашу Нерль, а какой толк в этом – не пойму. Или
Валентин Лександрыч списывает безногую клячу, ее живодеру пора продать, а он заставил запрячь ее в телегу, поставил у леса и цельный день, не вставая со своего стульчика, списывает… Нетто это дело? Что тут путного… Вот у Глушкова посмотрели бы жеребца. Огонь! Вороной, двухлетний, красота. Его бы списывать-то надоть, а он… Неужто правда, что такие картинки покупают? Кому кляча безногая понадобится? Эка невидаль… Глядеть стыдно! Да еще и говорит: «Эта лошадь мне больше нравится, а жеребцов вороных много, дескать, нарисовано». Вот и пойми вас, малюете то, что вам нравится, а не хотите списывать то, что нам хочется. Может, жеребца-то вороного и я б купил, повесил на стенку и любовался б… – Макаров широко улыбался, и по хитрющим его глазам невозможно было понять, на самом деле он так думает или притворяется.
Коровин посмотрел на Глушкова.
– Я тоже так понимаю, Лексеич. – Глушков заговорил сердито, но медленно подбирая слова, вдумчиво, как будто процеживал сквозь зубы. – Вот в церкви тоже намалевано, картинки разные, пользительные для народа. Святые, мученики, Дева Мария с младенцем, сам Иисус Христос – все они указу ют нам праведный путь. Вот и вам бы написать что-нибудь указующее нам праведный путь. И ты бы мать с младенцем в люльке написал бы, одной рукой качает младенца, а другой веретено крутит, так ведь кажинный день бывает в нашей крестьянской жизни. Или показал бы, как этого выросшего парня учат водку пить, показал бы тех, кто учит, этакими чертями без рожек.
Меньше б водку-то хлестали, как поглядели б на такую картину. У-у, сколько можно б картин полезных написать, может, и мы бы покупали ваши картины, а то что покупать-то, речку да березки я и так все время вижу, прохожу на свои фабрики и мимо речки, и мимо березок…
– А что за фабрики? Что ты производишь-то? – заинтересовался Шаляпин. – Покажи, где они, фабрики-то?
– Вон, смотри, видишь постройки вроде больших сараев? – И Макаров показал на видневшиеся вдали причудливой формы большие деревянные «терема». – Осенью завозим туда картошку, размалываем, процеживаем, делаем картофельную муку, а из нее – крахмал. И продаем…
– А выгода какая? Ведь не без пользы для себя занимаетесь этим.
– Знамо дело. Кто ж без пользы этим будет заниматься. Да ты приходи, сам посмотришь.
Шаляпин загорелся новой идеей, а Коровин посмеивался: сколько уж раз Федору Ивановичу хотелось заняться каким-нибудь прибыльным делом, загорался, как вот сейчас, но проходило время, жар остывал, идея «плесневела», и через некоторое время сам Шаляпин недоумевал, почему эта пустейшая идея пришла ему в голову.
Крестьяне-фабриканты ушли, а Шаляпин горячо стал доказывать Коровину, что нужно вкладывать деньги в строительство фабрик, заводов, покупать землю, строить дома… Коровин иронически улыбался, зная наперед, что не пройдет и нескольких дней, как Федор Иванович остынет в своих капиталистических замыслах.
– Ты не улыбайся, а пойми, почему Саввы Морозовы или Бахрушины не кладут в банк деньги из четырех процентов, а строят фабрики… Значит, выгоду имеют. А у меня есть деньги, а лежат они впустую, можно сказать, не работают на прибыль. Они же строят и наживают миллионы.
– У них есть талант таким способом зарабатывать деньги, у тебя – другой талант, у нас с Валентином – третий. Что ж тут равнять-то всех, у кого деньги есть… Ты поешь, я рисую…
– А почему я не могу быть фабрикантом? Почему я все время должен петь и петь… Иной раз и надоедает… А если голос пропадет? У меня ж семья. Нет, лучше всего построить фабрику, жить на заработанные капиталы, а петь тогда, когда захочется. Ты бедности не знаешь, вот и улыбаешься, вместо того чтобы поддержать прекрасную идею.
– Поддерживаю, Федя, поддерживаю. Только обдумай все как следует, недолго и прогореть. Чуть сделаешь не так, сразу обанкротишься. Тут народец ушлый… А вдруг фабрика сгорит? Что будешь делать?
– Почему ж она должна сгореть? У Макарова и Глушкова не горит, а у меня сгорит…
– Да я и подожгу! Уж очень не люблю фабрик, особенно если из трубы такой фабрики дым валит, запакостит воздух, а я люблю воздух чистый, прозрачный, такой, какой у меня на картинах.
– Все бы тебе хаханьки, серьезно с тобой ни о чем нельзя говорить. Охота, рыбная ловля – это ты всерьез воспринимаешь. А как только заговоришь о деньгах, о том, как их трудно зарабатывать, тут же начинают упрекать, что всякой ерундой, дескать, занимаешься, а деньги – не ерунда.
– Ну ладно, не сердись, ты ж выпить хотел.
Стояли сухие летние дни. Вода в речке была теплой, и Шаляпин каждое утро купался. Приходил на берег в халате, неторопливо раздевался и долго сидел бездумно, скользил взглядом по деревьям недалекого леса, запрокидывался навзничь и долго следил за бегущими высоко облаками, ежесекундно меняющими свои формы. Облака сталкивались, рассыпались, образуя то корпус лошади, то голову собаки, то еще что-то совсем уж непонятное, но до боли знакомое. Рядом стояла купаленка, но
Шаляпину она показалась настолько маленькой и невзрачной, что он решил купаться на просторном берегу, не ограниченном этими неуклюжими досками. Правда, у берега было много осоки, водорослей, бодяги, и первое время Шаляпин часто запутывался в водорослях. Но потом, когда соседи мужики скосили водоросли, Шаляпин радовался, как ребенок, и не уставал говорить:
– Вот когда куплю здесь землю, построю дом, фабрики, велю по всей реке скосить эту зряшную траву, бодягу… Иначе купаться невозможно нормальному человеку. Построю удобные купальни, большие, уютные, чтоб большому и маленькому было одинаково хорошо.
– Иолочка! У нас должно быть много детей.
И она молча кивала.
Сначала Ира и Лида спрашивали, куда ж подевался старший брат Игорек, но потом, что-то понимая своим чутким детским умишком, перестали, что было еще мучительнее, острее отзывалось в душе.
У Шаляпиных оказалось много настоящих друзей, которые, понимая их состояние, предлагали им отдохнуть в их имениях, на дачах. Так однажды и сделали, выехали в Подмосковье к друзьям, но и здесь Федор Иванович затосковал; глядя на играющих детишек, веселых и забавных, он то и дело вспоминал своего Игрушку, и слезы снова и снова орошали его лицо. «Что-то я чувствительный стал», – горько улыбался Шаляпин, если Иола или кто-нибудь из друзей замечал эти невольные слезы.
– Федор! Поезжай к Коровину… Он ведь звал тебя к себе в имение, у него охота, рыбная ловля, близкие и тебе друзья. И нам спокойнее будет… Ты так извелся.
– Может, Иолочка, ты и права. Тяжко мне, не нахожу себе места.
– У Коровина гостит Валентин Серов, приедут к нему и еще какие-то интересные люди, как он писал.
– Ты знаешь, Костя – душевный, мягкий, никогда не лезет в душу, не стремится навязывать что-либо свое, свои привычки, свой быт. Каждый занимается у него тем, чем хочет. С ним так всегда бывает легко. К тому же он как художник-декоратор принимает участие в моих главных работах предстоящего нового театрального года. Может, ты и права, поеду к нему. Тем более, что он хочет продать мне свой дом и землю.
– Вот видишь, заодно и договоришься о делах. Пора нам покупать свой дом. Детей у нас будет много. Я люблю детей!
Шаляпин посмотрел влюбленно на свою красавицу жену, потом легко поднял ее и весело закружился с ней вокруг своей оси: за мелькнувшие пять лет совместной жизни Иола хорошо узнала отходчивый характер своего мужа и умело управляла им, понимая лучше его самого, что ему нужно в данный момент.
На станции Итларь Шаляпина ждала телега со знакомым молодым мужиком по имени Серега.
– Садись, барин. Лисеич приказал побыстрее тебя доставить к нему. Очень, говорит, соскучился. А что тебя давно не было? Весной уток было пропасть… У тебя нет папироски, барин?
Шаляпин, усаживаясь в телегу, аккуратно застеленную душистым сеном, достал из поддевки папиросы, угостил Серегу, укладывавшего его вещи.
Серега сел на передок телеги, помахал кнутом, и лошадь потрусила. Только проехали последние дома станции, как Серега затянул песню:
На небе – ни облачка. Становилось жарко. Шаляпин скинул поддевку и жадно смотрел кругом. Далеко простирались поля, полные желтой ржи, лишь изредка мелькали в них синие васильки. А по другую сторону стоял овес. На обочине – тонкая, стройная рябина с гроздьями поспевающих ягод. «Господи! Как жизнь-то хороша… Какое раздолье-то! – мелькнуло у Шаляпина. – A-а, хорошо поет, бестия! Ишь как выводит грамотно, лучше многих солистов. А все почему? Душа у парня есть…»
Э, да не велят Маше за реченьку ходить.
Не-е и-и веля-ят Маше молодчиков любить.
Ка-а-кова, э, любовь на свете горяча…
– А ловко ты, Серега, поешь. Много песен знаешь?
– У нас много голосистых, вся деревня, можно сказать, так-то поет. Чего тут мудрого… Вот у дьякона нашего голос так голос. Как рявкнет, словно медведь, так и присядешь от испуга…
– Рявкнуть-то всяк умеет, поди… – Шаляпин никому в деревне не говорил, что он артист, поет в оперных театрах. И друзья его тоже держали этот секрет в тайне.
– Не скажи! Нужно голос иметь, – наставительно сказал Серега.
Подъезжали к речке по крутому склону. Вдали по мостику шел урядник. Лошадь прибавляла шагу. И не сдержался Федор Иванович.
– Держи! Вожжи натягивай, черт бы тебя побрал, сейчас понесет! – во всю свою мочь заорал Шаляпин на возницу, ошалело посмотревшего на него и чуть было не выпустившего вожжи из рук в испуге. – Да-а-ай сюда!
Нет, Серега сумел удержать лошадь, а шедший впереди урядник от ужасного крика споткнулся и через низкие перильца кувырнулся в речку. Лошадь пронеслась мимо незадачливого служителя земства, который, как рассказывали, долго еще жаловался, что этот мощный крик «прямо в барабанную перепонку попал», да так мощно, словно бы кто подтолкнул его в речку-то.
Утки, уютно расположившиеся в дальнем от дороги болоте, испуганно взмыли вверх и долго кружили над полями и лесами.
– Ну-у, барин, и голос же у тебя… Куда там дьякону до тебя! Ужасть! Во-от какая сила! – И Серега показал большой оттопыренный палец правой руки, в левой он держал вожжи. Этот привычный жест выражал высшую похвалу вокальных данных барина, на какую только был способен деревенский парень Серега.
Вскоре показался крепко сколоченный новый дом, в котором Федор Иванович не раз уже бывал. Константин Алексеевич стоял на крыльце, радостно улыбаясь в ожидании. Недалеко от дома сидел Валентин Александрович Серов и поспешно вытирал кисти: на этюды далеко ходить не нужно было, кругом стоял лес, рядом была речка, а чуть дальше виднелись поля и избы мужицкие.
Коровин спустился со ступенек крыльца и попал в крепкие объятия Шаляпина. Подошедший Серов тепло поздоровался с давним другом.
Коровин показал комнату, отведенную Шаляпину, и сказал:
– Как приведешь себя в порядок, приходи в мою мастерскую, ну, ты знаешь. Чаи гонять будем…
– Неужели только чаи? Вода мельницу ломает, ты знаешь, – пошутил Федор Иванович.
– Ладно, ладно, найдем и что-нибудь покрепче, с дороги-то, пожалуй, можно…
Шаляпин сбросил поддевку, Серега внес пожитки барина и замер в ожидании. Федор Иванович щедро расплатился и стал разбирать свои вещи: здесь он предполагал не только отдохнуть, но и поработать над партиями предстоящего сезона.
Федор Иванович вышел на крыльцо, где поджидал его Василий Белов с большим ковшом воды.
– Эх, хорошо умыться с дороги. Ну как, Василий, сын Харитонов, жисть-то? Много уток настреляли с барином-то?..
Василий Харитоньевич, старший мастер декоративной мастерской, с десятилетнего возраста служил у Коровина, знал привычки и характеры всех его друзей, но за простоту и общительность особо выделял Шаляпина. Поливая тонкой струйкой из ковша на руки Шаляпину, наклонившемуся и широко расставившему ноги под большой сосной, Василий Белов, маленький, веснушчатый, опасаясь очередного розыгрыша, был неумолимо краток:
– Никак нет!
– А газеты сюда приходят? Читаешь? Что новенького? Последние дни я был очень занят и не читал газет, – вытираясь большим холстинным полотенцем, серьезно сказал Шаляпин.
– Студенты все бунтуют, – не чувствуя подвоха, сказал Белов, снизу вверх уставив свои оловянные, как пуговицы, глаза на Федора Ивановича.
– Ишь ты! Что-то не верится! Почему бы им бунтовать?
– Студенты – самые разбойники… В газете пишут, что недавно они убили в доме Соловейчика, где находится наша мастерская, женщину и ограбили.
– Богатая? Красивая?
– Какой там! Жена сапожника, старая, бедная, в подвале жила.
– Не может быть! Ты что-то путаешь… – насмешливо произнес Шаляпин.
– Вот всегда ты, Федор Иваныч, не веришь мне, а я сам читал в газетке.
– Ты принеси газетку-то, интересно посмотреть, что там пишут, давно не читал газеток-то.
Через несколько минут Шаляпин вошел в большую светлую мастерскую хозяина дома, где на столе уже пыхтел пузатый самовар, стоял штоф с водкой, живописно расположились всевозможные яства.
– Садитесь, господа! – широким жестом пригласил Константин Алексеевич. – Сегодня у нас день отдыха по случаю приезда дорогого гостя.
Шаляпин быстро освоился за столом. Да и вся обстановка оказалась для него привычной: новатор в живописи, в театральном искусстве, Константин Коровин не любил менять раз и навсегда заведенный порядок своей жизни в деревне, его окружали старые, испытанные в делах охотники, рыболовы, крестьяне, поверившие в него как щедрого, отзывчивого и доброго барина. Вот и сейчас за столом сидели давние знакомцы Федора Ивановича. Деревенский охотник Герасим Дементьевич, обстоятельный и рассудительный; Василий Княжев, бродяга, рыбак, охотник, любивший говорить, что «в красоте природы кружиться – лучше жисти нет»; за столом же сидели два чисто одетых крестьянина, Макаров и Глушков, как представил их Коровин…
И потекла застольная беседа, тихая и обстоятельная вначале, быстрая и стремительная, как горный поток, под конец.
Вошел Василий Белов, на подносе он принес горячие оладьи, пирожки с визигой, сдобные лепешки, выборгские крендели, а под мышкой торчала газета. Степенно разложил все гостям, а Шаляпину подал газету:
– Вот, Федор Иваныч, почитай, чтоб удостовериться, что я не вру про давешнее, – и нахмурился, оскорбленный за недоверие.
– «Студенты Московского университета, в количестве семи человек, исключаются за невзнос платы». Читаю чуть ниже этого сообщения: «В Тверском участке по Садовой улице, в доме Соловейчика, мещанка Пелагея Митрохина 62 лет в припадке острого алкоголизма поранила себе сапожным ножом горло и в карете скорой медицинской была доставлена в больницу, где скончалась, не приходя в сознание». Ты куда ж, Василий, не уходи… – засмеялся Шаляпин при виде смущенно уходящего Василия Харитоньевича.
И, как только за ним закрылась дверь, Шаляпин рассказал о том, что вычитал Василий из этой газетки «Московский листок».
– Что-что, а переврать все Василий умеет, да так искренне, что сначала я ему верил, – смеялся вместе со всеми Коровин.
После обильного застолья вышли покурить. Шаляпин еще в Москве выразил желание купить имение Коровина, а потому разговор сразу же коснулся купли-продажи.
– Хороший у тебя, Костя, дом, новый, чистый, пахнет сосной, легко дышится в нем…
Коровин выжидающе смотрел снизу вверх.
– Но маловат для меня. У меня будет много детей, а где их здесь поместить? Да и в мастерской твоей хорошо, наверное, писать картины, а как я буду репетировать? Где поставлю рояль? Нет, ты мне спроектируй такой дом, чтобы я во время своих репетиций никому не мешал, но чтоб и мне никто не мешал, даже дети, которых я до смерти люблю. – И на глазах Федора Ивановича появились слезы, но он их тут же смахнул.
– Ладно, ладно, Федор, я набросаю проект дома, который вполне тебя устроит, а построит его мой друг Мазырин, замечательный архитектор и человек. Да ты помнишь его, он любит бывать здесь.
Шаляпин кивнул:
– Но мне ведь и земля нужна, что-то вроде имения, как у тебя, чтоб лес был, речка, может, пруд вырою, рыбу там разведу…
– А ты поговори с нашими фабрикантами. Может, они продадут тебе землицы-то. Ты с ними рядом сидел… Да вон они. – Коровин показал на высоченного, как Шаляпин, Василия Макарова и маленького, коренастого Глушкова.
– Ладно, сейчас, с дороги, что-то не хочется делами заниматься, отложим до завтрашних дней. А теперь пойдем, Костя, еще выпьем, что-то напиться хочется…
– Подожди, успеешь, давно хочу спросить моих давних знакомцев, другого случая может не представиться. Пойдем…
Шаляпин пошел вместе с Коровиным.
– Давно хотел тебя спросить, Василий Иваныч, – обратился Коровин к Макарову. – Вот ты смотрел мои картины, картины Валентина Александровича Серова, морщился, недоуменно покачивал головой, усмехался и что-то, чувствую, грубое, скорее всего, говорил Глушкову.
Макаров протестующе замахал руками.
– Нет, ты погоди… Понимаете ли вы, мои верные спутники во время охоты и рыбной ловли, чем мы занимаемся, или вы думаете, что мы, городские, дурака валяем от нечего делать…
Макаров и Глушков растерялись от прямоты вопроса, хотя между собой-то давно порешили, что господа хорошие от безделья дурью маются.
– Да как тебе сказать, Лексеич, трудно нам разобраться, чем вы занимаетесь. Вот охота – это мы понимаем, ну, рыбку поймать – тоже дело полезное… Ты вот облака рисуешь, березки, сосны, речку нашу Нерль, а какой толк в этом – не пойму. Или
Валентин Лександрыч списывает безногую клячу, ее живодеру пора продать, а он заставил запрячь ее в телегу, поставил у леса и цельный день, не вставая со своего стульчика, списывает… Нетто это дело? Что тут путного… Вот у Глушкова посмотрели бы жеребца. Огонь! Вороной, двухлетний, красота. Его бы списывать-то надоть, а он… Неужто правда, что такие картинки покупают? Кому кляча безногая понадобится? Эка невидаль… Глядеть стыдно! Да еще и говорит: «Эта лошадь мне больше нравится, а жеребцов вороных много, дескать, нарисовано». Вот и пойми вас, малюете то, что вам нравится, а не хотите списывать то, что нам хочется. Может, жеребца-то вороного и я б купил, повесил на стенку и любовался б… – Макаров широко улыбался, и по хитрющим его глазам невозможно было понять, на самом деле он так думает или притворяется.
Коровин посмотрел на Глушкова.
– Я тоже так понимаю, Лексеич. – Глушков заговорил сердито, но медленно подбирая слова, вдумчиво, как будто процеживал сквозь зубы. – Вот в церкви тоже намалевано, картинки разные, пользительные для народа. Святые, мученики, Дева Мария с младенцем, сам Иисус Христос – все они указу ют нам праведный путь. Вот и вам бы написать что-нибудь указующее нам праведный путь. И ты бы мать с младенцем в люльке написал бы, одной рукой качает младенца, а другой веретено крутит, так ведь кажинный день бывает в нашей крестьянской жизни. Или показал бы, как этого выросшего парня учат водку пить, показал бы тех, кто учит, этакими чертями без рожек.
Меньше б водку-то хлестали, как поглядели б на такую картину. У-у, сколько можно б картин полезных написать, может, и мы бы покупали ваши картины, а то что покупать-то, речку да березки я и так все время вижу, прохожу на свои фабрики и мимо речки, и мимо березок…
– А что за фабрики? Что ты производишь-то? – заинтересовался Шаляпин. – Покажи, где они, фабрики-то?
– Вон, смотри, видишь постройки вроде больших сараев? – И Макаров показал на видневшиеся вдали причудливой формы большие деревянные «терема». – Осенью завозим туда картошку, размалываем, процеживаем, делаем картофельную муку, а из нее – крахмал. И продаем…
– А выгода какая? Ведь не без пользы для себя занимаетесь этим.
– Знамо дело. Кто ж без пользы этим будет заниматься. Да ты приходи, сам посмотришь.
Шаляпин загорелся новой идеей, а Коровин посмеивался: сколько уж раз Федору Ивановичу хотелось заняться каким-нибудь прибыльным делом, загорался, как вот сейчас, но проходило время, жар остывал, идея «плесневела», и через некоторое время сам Шаляпин недоумевал, почему эта пустейшая идея пришла ему в голову.
Крестьяне-фабриканты ушли, а Шаляпин горячо стал доказывать Коровину, что нужно вкладывать деньги в строительство фабрик, заводов, покупать землю, строить дома… Коровин иронически улыбался, зная наперед, что не пройдет и нескольких дней, как Федор Иванович остынет в своих капиталистических замыслах.
– Ты не улыбайся, а пойми, почему Саввы Морозовы или Бахрушины не кладут в банк деньги из четырех процентов, а строят фабрики… Значит, выгоду имеют. А у меня есть деньги, а лежат они впустую, можно сказать, не работают на прибыль. Они же строят и наживают миллионы.
– У них есть талант таким способом зарабатывать деньги, у тебя – другой талант, у нас с Валентином – третий. Что ж тут равнять-то всех, у кого деньги есть… Ты поешь, я рисую…
– А почему я не могу быть фабрикантом? Почему я все время должен петь и петь… Иной раз и надоедает… А если голос пропадет? У меня ж семья. Нет, лучше всего построить фабрику, жить на заработанные капиталы, а петь тогда, когда захочется. Ты бедности не знаешь, вот и улыбаешься, вместо того чтобы поддержать прекрасную идею.
– Поддерживаю, Федя, поддерживаю. Только обдумай все как следует, недолго и прогореть. Чуть сделаешь не так, сразу обанкротишься. Тут народец ушлый… А вдруг фабрика сгорит? Что будешь делать?
– Почему ж она должна сгореть? У Макарова и Глушкова не горит, а у меня сгорит…
– Да я и подожгу! Уж очень не люблю фабрик, особенно если из трубы такой фабрики дым валит, запакостит воздух, а я люблю воздух чистый, прозрачный, такой, какой у меня на картинах.
– Все бы тебе хаханьки, серьезно с тобой ни о чем нельзя говорить. Охота, рыбная ловля – это ты всерьез воспринимаешь. А как только заговоришь о деньгах, о том, как их трудно зарабатывать, тут же начинают упрекать, что всякой ерундой, дескать, занимаешься, а деньги – не ерунда.
– Ну ладно, не сердись, ты ж выпить хотел.
Стояли сухие летние дни. Вода в речке была теплой, и Шаляпин каждое утро купался. Приходил на берег в халате, неторопливо раздевался и долго сидел бездумно, скользил взглядом по деревьям недалекого леса, запрокидывался навзничь и долго следил за бегущими высоко облаками, ежесекундно меняющими свои формы. Облака сталкивались, рассыпались, образуя то корпус лошади, то голову собаки, то еще что-то совсем уж непонятное, но до боли знакомое. Рядом стояла купаленка, но
Шаляпину она показалась настолько маленькой и невзрачной, что он решил купаться на просторном берегу, не ограниченном этими неуклюжими досками. Правда, у берега было много осоки, водорослей, бодяги, и первое время Шаляпин часто запутывался в водорослях. Но потом, когда соседи мужики скосили водоросли, Шаляпин радовался, как ребенок, и не уставал говорить:
– Вот когда куплю здесь землю, построю дом, фабрики, велю по всей реке скосить эту зряшную траву, бодягу… Иначе купаться невозможно нормальному человеку. Построю удобные купальни, большие, уютные, чтоб большому и маленькому было одинаково хорошо.