Страница:
– А где ты его видел? Чудесный человек!
– В Ессентуках. Поужинали вместе, рассказали о своем путешествии пешком по Кавказу, благодарил, что навестил и развеял его скуку.
– Какая уж там скука? Когда я там бываю, вздохнуть свободно не дадут. То выступления, то обеды, ужины, то в картишки перебросишься в хорошей компании.
– Ну ты – совсем другое дело! А Станиславский прямо говорил: «Здесь невозможная скука. Спасибо вам, Алексей Максимович, и вашим спутникам, что оживили наше существование».
Горький говорил эти слова, явно желая передать манеру Станиславского, человека образованного и культурного, и эта манера была полной противоположностью манерам знаменитого писателя, усвоившего манеры простые, даже грубоватые для того, чтобы не отличаться порой от рабочих и вообще людей трудового происхождения.
– Не представляю, что такое скука. Что он не работает? – спросил озадаченный Шаляпин.
– Работает. Пишет «Настольную книгу драматического артиста», к тому же еще статью «Труд артиста кажется легким». А главное: «У меня, говорит, началась сезонная лихорадка. Хочется поскорее покончить с «Цезарем» и приняться за Чехова». Ты ведь знаешь, что Антон Павлович заканчивает новую пьесу, и художественники очень ждут ее, хватит Горькиады, упрекают их рецензенты, нужны более интеллигентные герои на сцене.
– Знаю от Ольги Леонардовны, что Чехов уж года три работает над пьесой, помнишь, у тебя на банкете мы долго с ней разговаривали, в Эрмитаже…
– Так вот, ждут пьесу Чехова, а пока Константин Сергеевич готовит роль Брута в «Цезаре», ох и ругал себя, что взялся за эту роль. Ругал и Немировича, который совсем иначе видит некоторые сцены Шекспира. Представляешь, один в Ессентуках, другой в Риме, смотрит реальную, так сказать, обстановку, в которой протекало действие две тысячи лет тому назад. И никак, естественно, договориться не могут о принципах постановки гениальной драмы.
– Раз Немирович ставит спектакль, то он и должен разрабатывать сцены постановки.
– Все это так, но многие уже поговаривают, что в театре образовалась трещина: Немирович поставил «На дне», «Столпы общества», сейчас ставит «Юлия Цезаря», а Художественный театр называют театром Станиславского. Обидно?
– Обидно!
– Вот и скучно становится Алексееву-Станиславскому, что возражают ему, не соглашаются, хотят сделать что-то по-своему. Критиковал Немировича за то, что он, дескать, увлекается топографией местности, хочет представить на сцене часть действительного Форума с натуры. А сценичны ли будут эти планировки, в которых нужно отразить прежде всего характерность Рима? В банальном Форуме, говорит, типичен сам Форум, то есть большая площадь, свободная, с большим воздухом. Это впечатление должно быть главной целью декорации. А Немирович не согласился, представил свой план, вот и заскучал наш Сатин-Станиславский, он же купец Алексеев.
– Декорации – это по части Кости Коровина, он замечательные сделал декорации к «Демону», костюмы такие разработал, что просто чудо, как раз для меня, учел все мои предложения.
– Не твои, скорее всего, а Врубеля… Оказался ты в компании декадентов, собьют они тебя с правильного пути. Вот уж и фабрику задумал строить, капиталы наживать…
– Нет, Алекса, не согласен я с тобой. Коровин и Серов здорово помогают мне, с их помощью я чаще нахожу то, что мне нужно для работы в театре. Это такие умницы. А их постоянно ругают декадентами, особенно Коровина. В январе я буду петь Демона в одноименной опере Рубинштейна в свой бенефис. Я попросил его освежить декорации и костюмы. Так он мне вывалил целую кипу вырезок из газет, в которых были отклики на премьеру спектакля два года тому назад. Ужас! Ни одного доброго слова не сказали в адрес замечательного художника и его оформления спектакля. Стыдно читать… Солидные, серьезные газеты, вроде «Петербургской газеты», прямо заявляли, что на них это художество производит отвратительное впечатление, костюмы кричащи, декораторы не выказали вкуса, во всем чувствуется что-то серое и мрачное, в костюмах преобладает коричневый и желтый цвет, точно все сделано из верблюжьего некрашеного сукна. Особенно не понравились нашим критиканам танцовщицы, одетые в желтое платье с зелеными и серыми пятнами, что якобы делало их похожими на пятнистых жаб, дескать, и деревья в саду приняли какой-то фантастический синий цвет… Словом, чепуху всяческую написали о талантливом в отношении декораций и костюмов спектакле…
Горький внимательно слушал Шаляпина, не перебивая его страстную речь в защиту свободы искусства, в защиту новаторства, своего видения мира… Тонкий психолог, Горький не стал опровергать художественные построения Федора, уж слишком он был уверен в правоте своих друзей-декадентов, которых певец пролетарского миросозерцания недолюбливал, не чувствовал их правоты.
– Пойми, Алекса, Коровин специально ездил на Кавказ, чтобы уловить и понять дух людей этого чудесного края, сделал десятки эскизов с натуры, бывал на базарах, в аулах, на дорогах встречал характерные типы и тут же набрасывал углем, карандашом, кистью – всем, что попадется под руку… А после этого какой-нибудь неуч обвиняет его в том, что он дал неправдивую картину, будь то костюм, пейзаж или замок Гудала. Костя рассказывал мне, как великий князь Сергей Михайлович, президент Русского театрального общества…
– Это покровитель балерины Кшесинской?
– Да!…Вызвал его во время премьеры «Демона» и спросил, указывая на Фигнера в костюме Синодала: «Скажите, кто это такой?» – «Николай Николаевич Фигнер…» – «Я прекрасно знаю, что это Николай Николаевич Фигнер. Я вас спрашиваю о другом: что за нелепый костюм на нем? Почему на его голове торчит эта огромная белая песцовая папаха, скорее похожая на большую женскую муфту, чем на грузинский головной убор?.. А зачем на короткой белой черкеске нашито столько золотой и серебряной мишуры с висящими сзади кистями, торчащими из-под черной бурки?.. А эти яркие голубые шаровары, с красными сапожками… И это костюм князя Синодала?» Слава Богу, Костя не мог придумать такого костюма, нелепого и безобразного. «Это костюм Николая Николаевича Фигнера, – ответил Коровин. – Думаю, что он из кавказского магазина с Невского проспекта…» – «Вот видите, ваше высочество, как изволят отвечать декаденты». Фигнер был в ярости, что его выставили посмешищем перед высокими очами великого князя. «Позвольте, – обратился великий князь к Коровину. – Это, значит, не ваш костюм. Отчего же вы не сделали костюма для Синодала?» – «Я сделал, но господин Фигнер отказался играть в нем, предпочитая играть в костюме из магазина на Невском…» – «Принесите, если он готов…» Барон Кусов, заведующий монтировочной частью в Мариинском, человек богатый и знатный, но в нашем деле ничего не понимающий, распорядился принести костюм Синодала. Принесли. Стали смотреть, кто бы мог его примерить. Не раздевать же Фигнера… У Кости служил в то время чеченец, вывезенный им с Кавказа. Чеченец, мало понимая, что происходит, быстро оделся… «Ну вот, это совсем другое дело, – вынес приговор великий князь. – Видите ли, я всю юность провел на Кавказе и сразу понял, что костюм Синодала никуда не годится, к тому же он столь резко отличается от всех других. Что, думаю, это значит? А зачем вы сделали откидные рукава? Это армянский фасон, у грузин не было». – «Я хотел сделать по Лермонтову… – ответил Коровин. – «Играет ветер рукавами его чухи…» И притом у гурийцев я видел откидные рукава. А они тоже грузины. Это была смешанная мода, которая шла от армян». – «Я не поклонник декадентства, – сказал великий князь Фигнеру, – но должен вам сказать, что костюм ваш, Николай Николаевич, хотя и прекрасен, но несколько, как бы вам сказать, несколько современен, что ли… На самом деле на Кавказе таких не носят… Уж очень много кистей мишурных… Вроде как бы на богатых гробах… А вот костюм Коровина ближе по стилю и кавказскому духу…» Вот, Алекса, такой разговорчик передавал мне так называемый декадент Коровин… Что ты скажешь?
– Я доволен, что великий князь осадил Фигнера, уж очень самодовольный субъект на сцене. Бывало, смотришь и слушаешь его, голос так себе, ничего особенного, но сколько натужливости, выпячивания собственной личности, заигрывания перед публикой, какой-то оперной психопатии и солирующей взвинченности. Правильно я угадал, ваше солирующее величество?
– И знаешь, он мало выиграл бы, если б переоделся в костюм Коровина. Пожалуй, тот, с мишурой, еще больше подходил, Фигнер – слишком манерный. Да-а, много интересного рассказывал Коровин о своей поездке по Кавказу…
– Кавказ сейчас – как пороховая бочка, поднеси спичку, мигом все взорвется. Повсюду такие, как Нил, терпеливо ждут, когда придет их время. Повсюду собираются, обсуждают, ищут денег для закупки оружия, для публикации прокламаций, листовок… Ох, скорей бы! Господи! Сколько на земле всякой сволочи, совершенно не нужной никому, совершенно ни на что не способной, тупой, скучающей от пустоты своей, жадной на все новое, глупо жадной… Ты не поверишь, как это гнусно – жить все время под надзором. К тебе приходит полицейский, сидит у тебя и тоже смущен своей подлой обязанностью, и ему тяжело, как и тебе. Он имеет право спрашивать обо всем, о чем хочет… Кто у тебя был? Откуда он, зачем, куда? Надоело! А ведь почти вся Россия – под этим надзором, вздохнуть не дают… Ну подождите, господа хорошие… Силы собираются по всей стране, повсюду есть наши… Скоро придет конец господству этих глупых свиней…
Столько ярости и злости накопилось у Горького, что он чуть не задохнулся, кашель заставил его согнуться чуть ли не до земли.
– Да что ты, Алекса, так разошелся-то, видишь, тебе вредно так переживать за людей…
Горький отдышался, перевел дух, вновь заговорил:
– И у нас в Нижнем есть замечательные молодые революционеры, готовые пойти на все, лишь бы свергнуть эту проклятую власть царя и жандармов, фабрикантов и помещиков.
– Ну вот, слава Богу, мы уже пришли. Толпятся на улице, значит, обед скоро…
– Федор! А ты все время здесь? Безвыездно?
– Неделю назад выезжал на концерт в Сокольниках. В «Русских ведомостях» есть небольшая заметка о моем выступлении: «Бурные аплодисменты долго не прекращались; их еще усилил поданный господину Шаляпину серебряный венок. На эстраду стали бросать цветы. По окончании пения артисту долго не давали пройти к экипажу». Черт знает что такое, нет мне житья, проходу не дают.
– Ну, что-нибудь набрали? – подошел Коровин. – Сейчас, господа, будем обедать. Еще минут пять…
Горький ушел в свою комнату, а Шаляпин и Коровин задержались у крыльца.
– Удивительный человек, – восхищенно заговорил Шаляпин, указывая Коровину на ушедшего Горького. – Столько читал книг, столько знает, слушать его одно удовольствие. А уж популярен…
– Ну тебе ли, Федор, завидовать его популярности.
– Нет, я не завидую, самому не дают посидеть спокойно в ресторане, или сесть в коляску после концерта, или погулять около дома с детишками, сразу кто-нибудь объявится со своими претензиями на меня…
– Такая уж ваша доля, терпите. Ты вот все восхищаешься Горьким. Ладно, вы друзья… Да и есть у него вещички, которые пробуждают сочувствие, сострадание к его героям, но ведь пьесы его, «Мещане» и «На дне», черт знает что проповедуют со сцены популярного театра.
– А что проповедуют? Правильные мысли высказывают, в частности, Нил прямо говорит: «Кто работает, тот не скучает»; «Я люблю быть на людях… Я жить люблю, люблю шум, работу, веселых, простых людей! А вы разве живете? Так как-то слоняетесь около жизни и по неизвестной причине стонете да жалуетесь… на кого, почему, для чего? Непонятно». Что ж тут неправильного, Костя? Или вот еще он же высказывается: «Всякое дело надо любить, чтобы хорошо его делать. Знаешь, я ужасно люблю ковать. Пред тобой красная, бесформенная масса, злая, жгучая… Бить по ней молотком – наслаждение! Она плюет в тебя шипящими, огненными плевками, хочет выжечь тебе глаза, ослепить, отшвырнуть от себя. Она живая, упругая… И вот ты сильными ударами с плеча делаешь из нее все, что тебе нужно…»
– Феденька! Дорогой ты мой человечище! Ну разве ты не чувствуешь, насколько все эти рассуждения отдают банальностью, как от картин Маковского, все слова затерты, ничего свежего, нового он не говорит, твой Нил… Вот ты считаешь, что Нил прав…
– Конечно Нил прав, Нил выражает авторские мысли. Да и сам Горький мне не раз говорил, что в его Ниле – частица его самого. Поэтому Нил – человек спокойный, уверенный в своей силе, а главное – в своем праве перестраивать жизнь и все ее порядки по его, Нилову, разумению. А его разумение истекает из здорового, бодрого чувства любви к жизни, недостатки которой вызывают в душе его лишь одно чувство – страстное желание уничтожить их. Он, рабочий человек, знает, что жизнь тяжела, трагична, но он любит жизнь, а потому должны быть исправлены, перестроены условия человеческого бытия… Алексей Максимович не раз мне говорил: в образе Нила он показал тех, кто сметет старый строй и установит новый порядок жизни. Вспомни слова, которые он бросает Петру после того, как пропел гимн радостям бытия: «В одном не вижу ничего приятного – в том, что мною и другими честными людьми командуют свиньи, дураки, воры… Но жизнь – не вся за ними! Они пройдут, исчезнут, как исчезают нарывы на здоровом теле. Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!» Помнишь, Костя, Петр возражает, дескать, посмотрим, как жизнь ответит Нилу на эти речи. А Нил честно и смело говорит: «Я заставлю ее ответить так, как захочу. Ты не стращай меня!» Это он Петру… «Я ближе и лучше тебя знаю, что жизнь – тяжела, что порою она омерзительно жестка, что разнузданная, грубая сила жмет и давит человека, я знаю это, – и это мне не нравится, возмущает меня! Я этого порядка не хочу! Я знаю, что жизнь – дело серьезное, но неустроенное… что оно потребует для своего устройства все силы и способности мои. Я знаю и то, что я – не богатырь, а просто – честный, здоровый человек, и я все-таки говорю: ничего! Наша возьмет! – и я на все средства души моей удовлетворю мое желание вмешаться в самую гущу жизни… месить ее и так и эдак… тому – помешать, этому – помочь… вот в чем радость жизни!» Понимаешь, Костя…
– Я-то понимаю, Федор, но вот ты, чувствую, обожествляешь своего друга… Ты вдумайся в его слова: «Наша возьмет!» Что получится, если такие вот, как Нил, вмешаются в жизнь и будут ее месить, как им захочется, тому – помешать, этому – помочь… Нил вносит раскол в общество, натравливает одних на других… И твой Горький, человек умный и своеобразный, пытается столкнуть отцов и детей, разрушить устоявшийся быт, тихое, спокойное течение жизни, когда люди живут по законам устоявшейся человеческой морали… Ты посмотри повнимательнее, что он осуждает? Вся семья Бессеменовых – это мещане, то есть люди плохие, «старорежимные», не годные для новой жизни, которую сулят такие, как Нил, Шишкин, Цветаева, эти, по словам старого Бессеменова, – «разбойники и подлецы», утратившие элементарную порядочность, совесть под влиянием новых идей, которыми заражена часть молодежи. Действительно, прав старый Бессеменов… И Нил, и вся его компания, даже Тетерев, который избрал себе роль стороннего наблюдателя, – «вас шайка целая». «Нет, ты не человек… ты – яд! Ты – зверь!» – эти слова ты помнишь. Тут я полностью согласен со старым Бессеменовым. Нил, как и его друзья, действительно потеряли совесть и никого не уважают. Нил – разрушитель, разбойник, способный «сожрать душу» человека, который его кормил и воспитал. Ты пойми, Федор, Горький осуждает Бессеменова, но не видит того, что многие зрители, читатели стоят на стороне Бессеменова, Татьяны, Петра, то есть тех, кого, по замыслу автора, мы должны осудить, выбросить на помойку жизни, мещан, по Горькому. А старый Бессеменов всю жизнь работал, не просто ведь стать старшиной малярного цеха, зажиточным мещанином, «растягивал жилы», по его выражению, чтобы дети учились, жили не так, как он. Много лет он кормил и одевал Нила… И вдруг, неожиданно для него, все пошло-поехало наперекосяк: сына выгнали из университета, дочь чуть не кончила жизнь самоубийством, Нил уходит из дома с похабными, бессовестными словами. Да еще врываются эти Шишкин и Цветаева, эти нигилисты наших дней, и начинают обзывать антисемитами порядочных в городе людей. Кого ты защищаешь, Федор?
– Они новой жизни хотят, перестроить ее так, чтобы всем было хорошо… – слабо возражал Шаляпин, впервые увидев столь агрессивно настроенного Коровина, обычно мягкого, доброго, уступчивого. А тут…
– Они из тех, Федор, кто убил царя Александра Второго – Освободителя. Они из тех, кто хочет все до основания разрушить, а что будет потом – неизвестно. Ну, о старике я уж говорил, ничего зазорного в его образе жизни нет. Ах, какая беда, что он считает копейки, скуповат. А ты на ветер деньги бросаешь? Вспомни, как мы с Серовым разыграли тебя в «Эрмитаже»! Попросили включить в счет поросенка, а ты тщательно изучал этот счет, увидел этого поросенка, которого мы действительно не заказывали, и чуть не устроил скандал милейшему Егору Ивановичу Мочалову, хозяину ресторана, который тут же признался, что это наша шутка. Если б ты видел, как ты наливался злостью…
– Не люблю мошенничества… Не люблю обмана… Я деньги потом и нервами зарабатываю.
– А Бессеменов побольше твоего работал. Повторяю, он – старшина малярного цеха, уважаемый человек, его прочат головой в управу, но он прямолинеен и высказывает то, что у многих таится в душе. Помнишь, вернулся он с какого-то своего собрания, которое прочило его в головы выбрать, а там уже Федька Досекин «поет, разливается», призывает все делать сообща, дескать, «ремесленникам жить нельзя врозь». И вот он, Бессеменов, говорит: «Жиды всему причина! Жидов надо ограничить! Губернатору, говорю, жалобу на них – ходу русским не дают, и просить его, чтобы выселили жидов». А Федька Досекин, помнишь, «с улыбочкой такой и спрашивает: а куда девать тех русских, которые хуже жидов? И начал разными осторожными словами на меня намекать…». Вот ведь, Федор, твой друг, чтоб совсем уж уничтожить своего героя, вкладывает в его уста черносотенные мысли.
– А ты, Коровин, не антисемит?
– Нет, Феденька, я люблю Левитана, люблю Серова, а у него, как тебе известно, мать еврейка. Я просто русский художник, для которого Россия очень многое значит.
– Для Горького тоже…
– Нет, позволь усомниться. Его Петр в тех же «Мещанах» плохо говорит о России, помнишь, для него Россия – «звук пустой», а для англичанина или француза Англия и Франция – нечто реальное, осязаемое, понятное ему. Вот ведь что раздражает, Федор Иванович, пойми ты. Но Петр, несмотря на отдельные отрицательные черты, которые автор ему навязывает, вызывает сочувствие. Его понять нужно, а не осуждать, как этого добивается автор. Петр хочет учиться, никакого режима, мешавшего ему изучать римское право, он не чувствовал, но, признается он по совести, чувствовал все время режим товарищества, гнет таких вот, как Шишкин и Цветаева, уступил этому товариществу, принял участие в студенческих волнениях, и его вышвырнули из университета. Он эти волнения называет дурацкими, он протестует против этого режима товарищества, где вершат дела такие вот, как Нил и его команда, уверенные в правоте и непреклонные в своих действиях. Они давят на человека до тех пор, пока он не согласится быть в их рядах, а если откажется, то ошельмуют, наклеят на него несмываемый ярлык антисемита, труса, эксплуататора и прочая и прочая, как говорится. Помнишь, как Петр защищает себя, когда Тетерев пророчит ему роль покорного слуги общества?
– Помню! «Общество? Вот что я ненавижу! Оно все повышает требования к личности, но не дает ей возможности развиваться правильно, без препятствий… Человек должен быть гражданином прежде всего! – кричало мне общество в лице моих товарищей… Я был гражданином… черт их возьми… Я не хочу, не обязан подчиняться требованиям общества! Я – личность! Личность свободна…» Пьесу я знаю почти наизусть, а такие гвоздевые места тем более…
– Кто это тут объявляет себя личностью? И почему личность должна быть свободной? – Серов давно ждал случая вмешаться в разговор двух его друзей, но они так увлеклись, что не слышали приглашений к обеду, а посему Валентин Александрович вышел их искать. Коровин и Шаляпин не заметили, что далеко уж ушли от дома.
– Ты знаешь, Костя, не пойму я, что же происходит. Ты говоришь, я чувствую в твоих словах много правды, а Горький начнет, тоже со многими его высказываниями и мыслями я согласен. Порядки у нас действительно полицейские, терпеть их не могу, все во мне протестует, когда сталкиваешься с властями, которые доводят порой человека до дна жизни… Вот что пугает…
– Смотрел я это ваше «дно жизни», – включился в разговор Серов.
Друзья повернули в сторону дома, откуда уже раздавались приглашающие крики.
– Сложное отношение к этой пьесе и спектаклю. Автор собрал в кучу босяков, пьяниц, шулеров, девиц легкого поведения… и заставил их произносить авторские монологи о тягостях жизни. Есть ли такие люди в жизни? Ну конечно. Но только до Горького никто не воспевал босяков, растерявших в картах и пьянке свою честь, совесть и вообще человеческое достоинство. И я им должен сочувствовать? За что? Я полностью согласен с теми, кто резко отрицательно относится к босякам Горького. Скучно становится, когда десять философов в босяцких отрепьях вещают на темы о правде, счастье, жизни и смерти. Смотришь и видишь, как сгущается вокруг тебя атмосфера ругани, кровопролитий, стонов и воплей. Это не пьеса о жизни, о наших бедах, а просто какая-то квинтэссенция босячества. Не я это сказал, но полностью согласен с этими резкими мыслями и оценками…
– Антон прав! Я с ним согласен, – поддержал Серова Коровин. – Все усилия театра выдвинуть «На дне» в новаторские спектакли вскоре покажутся бесплодными, драма Горького очень скоро сойдет со сцены. Ее вряд ли удержит даже спрос публики на босяка..
– Ну что? Так уж ничего хорошего нет в этой пьесе? – Шаляпин до конца оставался верен своему другу, своим собственным ощущениям и оценкам. Шаляпин явно был недоволен ходом разговора; впервые он услышал столь резкую критику творений друга, которому просто поклонялся со всей открытостью своей души.
– И не только мы так думаем, многие из твоих близких, но все знают о твоей привязанности, а потому не заговаривают с тобой о Горьком, – сказал Коровин.
– А кто? Можешь сказать?
– Теляковский сочувственно передавал мне свой разговор с Плеве. Говорил, конечно, о спектакле «На дне». И Плеве решительно заявил, как рассказывал Владимир Аркадьевич, что считает невозможным допустить на императорской сцене постановку этой пьесы. Горького он считает человеком опасным – главарем партии недовольных революционеров, причем показал фотографию, на которой снята группа под председательством Горького. «Если бы была достаточная причина, я бы ни на минуту не задумался сослать Горького в Сибирь, – сказал Плеве, – но, не имея причины видимой и ясной, я этого сделать не могу».
– А-а-а, значит, руки коротки и у Плеве! Пусть только попробует, сразу такой шум поднимется, студенты все разнесут…
– Ты-то чему радуешься? Ну и разнесут, а ты с чем останешься, ведь они могут и тебя разнести, не посмотрят, что ты знаменитый артист. – Коровин говорил добродушно, с улыбкой, и такое отношение к теме разговора несколько озадачивало Шаляпина. – Пожалуй, лучше всех высказал свое отношение к пьесе-спектаклю «На дне» старый журналист и поэт Петр Вейнберг, случайно попалась мне его статья. Так он правильно говорит, что пьеса Горького – чисто искусственная, головная вещь. Если и заметны старые горьковские блестки, то лишь как чистая случайность. А все потому, что Горький проповедует чужие, враждебные России пути выхода из кризиса. Может, сурово, но Горького нельзя воспринимать не критически, пойми ты, Федор. Общество не может пойти по пути, который предлагают герои Горького, а то завтра у тебя все отберут, что ты накопил…
– Мои деньги трудовые…
– Опять ты заладил свое… Трудовые, трудовые… А мои? Антон тоже работает с утра до вечера. Но разве будут разбирать те, кто хочет все блага жизни поделить поровну? Ведь твой Сатин прямо говорит: «Многим деньги легко достаются, да не многие легко с ними расстаются… Работа? Сделай так, чтоб работа была мне приятна – я, может быть, буду работать… Может быть! Когда труд – удовольствие, жизнь – хороша! Когда труд – обязанность, жизнь – рабство». Как видишь, я тоже неплохо помню ключевые высказывания героев Горького. И что же получается? Ты чувствуешь? И прав рабочий человек Клещ: «Какие они люди? Рвань, золотая рота… Живут без чести, без совести». А помнишь, что говорит Лука? «Старику где тепло, там и родина». Это мог сказать только человек без корней, так, перекати-поле…
– В Ессентуках. Поужинали вместе, рассказали о своем путешествии пешком по Кавказу, благодарил, что навестил и развеял его скуку.
– Какая уж там скука? Когда я там бываю, вздохнуть свободно не дадут. То выступления, то обеды, ужины, то в картишки перебросишься в хорошей компании.
– Ну ты – совсем другое дело! А Станиславский прямо говорил: «Здесь невозможная скука. Спасибо вам, Алексей Максимович, и вашим спутникам, что оживили наше существование».
Горький говорил эти слова, явно желая передать манеру Станиславского, человека образованного и культурного, и эта манера была полной противоположностью манерам знаменитого писателя, усвоившего манеры простые, даже грубоватые для того, чтобы не отличаться порой от рабочих и вообще людей трудового происхождения.
– Не представляю, что такое скука. Что он не работает? – спросил озадаченный Шаляпин.
– Работает. Пишет «Настольную книгу драматического артиста», к тому же еще статью «Труд артиста кажется легким». А главное: «У меня, говорит, началась сезонная лихорадка. Хочется поскорее покончить с «Цезарем» и приняться за Чехова». Ты ведь знаешь, что Антон Павлович заканчивает новую пьесу, и художественники очень ждут ее, хватит Горькиады, упрекают их рецензенты, нужны более интеллигентные герои на сцене.
– Знаю от Ольги Леонардовны, что Чехов уж года три работает над пьесой, помнишь, у тебя на банкете мы долго с ней разговаривали, в Эрмитаже…
– Так вот, ждут пьесу Чехова, а пока Константин Сергеевич готовит роль Брута в «Цезаре», ох и ругал себя, что взялся за эту роль. Ругал и Немировича, который совсем иначе видит некоторые сцены Шекспира. Представляешь, один в Ессентуках, другой в Риме, смотрит реальную, так сказать, обстановку, в которой протекало действие две тысячи лет тому назад. И никак, естественно, договориться не могут о принципах постановки гениальной драмы.
– Раз Немирович ставит спектакль, то он и должен разрабатывать сцены постановки.
– Все это так, но многие уже поговаривают, что в театре образовалась трещина: Немирович поставил «На дне», «Столпы общества», сейчас ставит «Юлия Цезаря», а Художественный театр называют театром Станиславского. Обидно?
– Обидно!
– Вот и скучно становится Алексееву-Станиславскому, что возражают ему, не соглашаются, хотят сделать что-то по-своему. Критиковал Немировича за то, что он, дескать, увлекается топографией местности, хочет представить на сцене часть действительного Форума с натуры. А сценичны ли будут эти планировки, в которых нужно отразить прежде всего характерность Рима? В банальном Форуме, говорит, типичен сам Форум, то есть большая площадь, свободная, с большим воздухом. Это впечатление должно быть главной целью декорации. А Немирович не согласился, представил свой план, вот и заскучал наш Сатин-Станиславский, он же купец Алексеев.
– Декорации – это по части Кости Коровина, он замечательные сделал декорации к «Демону», костюмы такие разработал, что просто чудо, как раз для меня, учел все мои предложения.
– Не твои, скорее всего, а Врубеля… Оказался ты в компании декадентов, собьют они тебя с правильного пути. Вот уж и фабрику задумал строить, капиталы наживать…
– Нет, Алекса, не согласен я с тобой. Коровин и Серов здорово помогают мне, с их помощью я чаще нахожу то, что мне нужно для работы в театре. Это такие умницы. А их постоянно ругают декадентами, особенно Коровина. В январе я буду петь Демона в одноименной опере Рубинштейна в свой бенефис. Я попросил его освежить декорации и костюмы. Так он мне вывалил целую кипу вырезок из газет, в которых были отклики на премьеру спектакля два года тому назад. Ужас! Ни одного доброго слова не сказали в адрес замечательного художника и его оформления спектакля. Стыдно читать… Солидные, серьезные газеты, вроде «Петербургской газеты», прямо заявляли, что на них это художество производит отвратительное впечатление, костюмы кричащи, декораторы не выказали вкуса, во всем чувствуется что-то серое и мрачное, в костюмах преобладает коричневый и желтый цвет, точно все сделано из верблюжьего некрашеного сукна. Особенно не понравились нашим критиканам танцовщицы, одетые в желтое платье с зелеными и серыми пятнами, что якобы делало их похожими на пятнистых жаб, дескать, и деревья в саду приняли какой-то фантастический синий цвет… Словом, чепуху всяческую написали о талантливом в отношении декораций и костюмов спектакле…
Горький внимательно слушал Шаляпина, не перебивая его страстную речь в защиту свободы искусства, в защиту новаторства, своего видения мира… Тонкий психолог, Горький не стал опровергать художественные построения Федора, уж слишком он был уверен в правоте своих друзей-декадентов, которых певец пролетарского миросозерцания недолюбливал, не чувствовал их правоты.
– Пойми, Алекса, Коровин специально ездил на Кавказ, чтобы уловить и понять дух людей этого чудесного края, сделал десятки эскизов с натуры, бывал на базарах, в аулах, на дорогах встречал характерные типы и тут же набрасывал углем, карандашом, кистью – всем, что попадется под руку… А после этого какой-нибудь неуч обвиняет его в том, что он дал неправдивую картину, будь то костюм, пейзаж или замок Гудала. Костя рассказывал мне, как великий князь Сергей Михайлович, президент Русского театрального общества…
– Это покровитель балерины Кшесинской?
– Да!…Вызвал его во время премьеры «Демона» и спросил, указывая на Фигнера в костюме Синодала: «Скажите, кто это такой?» – «Николай Николаевич Фигнер…» – «Я прекрасно знаю, что это Николай Николаевич Фигнер. Я вас спрашиваю о другом: что за нелепый костюм на нем? Почему на его голове торчит эта огромная белая песцовая папаха, скорее похожая на большую женскую муфту, чем на грузинский головной убор?.. А зачем на короткой белой черкеске нашито столько золотой и серебряной мишуры с висящими сзади кистями, торчащими из-под черной бурки?.. А эти яркие голубые шаровары, с красными сапожками… И это костюм князя Синодала?» Слава Богу, Костя не мог придумать такого костюма, нелепого и безобразного. «Это костюм Николая Николаевича Фигнера, – ответил Коровин. – Думаю, что он из кавказского магазина с Невского проспекта…» – «Вот видите, ваше высочество, как изволят отвечать декаденты». Фигнер был в ярости, что его выставили посмешищем перед высокими очами великого князя. «Позвольте, – обратился великий князь к Коровину. – Это, значит, не ваш костюм. Отчего же вы не сделали костюма для Синодала?» – «Я сделал, но господин Фигнер отказался играть в нем, предпочитая играть в костюме из магазина на Невском…» – «Принесите, если он готов…» Барон Кусов, заведующий монтировочной частью в Мариинском, человек богатый и знатный, но в нашем деле ничего не понимающий, распорядился принести костюм Синодала. Принесли. Стали смотреть, кто бы мог его примерить. Не раздевать же Фигнера… У Кости служил в то время чеченец, вывезенный им с Кавказа. Чеченец, мало понимая, что происходит, быстро оделся… «Ну вот, это совсем другое дело, – вынес приговор великий князь. – Видите ли, я всю юность провел на Кавказе и сразу понял, что костюм Синодала никуда не годится, к тому же он столь резко отличается от всех других. Что, думаю, это значит? А зачем вы сделали откидные рукава? Это армянский фасон, у грузин не было». – «Я хотел сделать по Лермонтову… – ответил Коровин. – «Играет ветер рукавами его чухи…» И притом у гурийцев я видел откидные рукава. А они тоже грузины. Это была смешанная мода, которая шла от армян». – «Я не поклонник декадентства, – сказал великий князь Фигнеру, – но должен вам сказать, что костюм ваш, Николай Николаевич, хотя и прекрасен, но несколько, как бы вам сказать, несколько современен, что ли… На самом деле на Кавказе таких не носят… Уж очень много кистей мишурных… Вроде как бы на богатых гробах… А вот костюм Коровина ближе по стилю и кавказскому духу…» Вот, Алекса, такой разговорчик передавал мне так называемый декадент Коровин… Что ты скажешь?
– Я доволен, что великий князь осадил Фигнера, уж очень самодовольный субъект на сцене. Бывало, смотришь и слушаешь его, голос так себе, ничего особенного, но сколько натужливости, выпячивания собственной личности, заигрывания перед публикой, какой-то оперной психопатии и солирующей взвинченности. Правильно я угадал, ваше солирующее величество?
– И знаешь, он мало выиграл бы, если б переоделся в костюм Коровина. Пожалуй, тот, с мишурой, еще больше подходил, Фигнер – слишком манерный. Да-а, много интересного рассказывал Коровин о своей поездке по Кавказу…
– Кавказ сейчас – как пороховая бочка, поднеси спичку, мигом все взорвется. Повсюду такие, как Нил, терпеливо ждут, когда придет их время. Повсюду собираются, обсуждают, ищут денег для закупки оружия, для публикации прокламаций, листовок… Ох, скорей бы! Господи! Сколько на земле всякой сволочи, совершенно не нужной никому, совершенно ни на что не способной, тупой, скучающей от пустоты своей, жадной на все новое, глупо жадной… Ты не поверишь, как это гнусно – жить все время под надзором. К тебе приходит полицейский, сидит у тебя и тоже смущен своей подлой обязанностью, и ему тяжело, как и тебе. Он имеет право спрашивать обо всем, о чем хочет… Кто у тебя был? Откуда он, зачем, куда? Надоело! А ведь почти вся Россия – под этим надзором, вздохнуть не дают… Ну подождите, господа хорошие… Силы собираются по всей стране, повсюду есть наши… Скоро придет конец господству этих глупых свиней…
Столько ярости и злости накопилось у Горького, что он чуть не задохнулся, кашель заставил его согнуться чуть ли не до земли.
– Да что ты, Алекса, так разошелся-то, видишь, тебе вредно так переживать за людей…
Горький отдышался, перевел дух, вновь заговорил:
– И у нас в Нижнем есть замечательные молодые революционеры, готовые пойти на все, лишь бы свергнуть эту проклятую власть царя и жандармов, фабрикантов и помещиков.
– Ну вот, слава Богу, мы уже пришли. Толпятся на улице, значит, обед скоро…
– Федор! А ты все время здесь? Безвыездно?
– Неделю назад выезжал на концерт в Сокольниках. В «Русских ведомостях» есть небольшая заметка о моем выступлении: «Бурные аплодисменты долго не прекращались; их еще усилил поданный господину Шаляпину серебряный венок. На эстраду стали бросать цветы. По окончании пения артисту долго не давали пройти к экипажу». Черт знает что такое, нет мне житья, проходу не дают.
– Ну, что-нибудь набрали? – подошел Коровин. – Сейчас, господа, будем обедать. Еще минут пять…
Горький ушел в свою комнату, а Шаляпин и Коровин задержались у крыльца.
– Удивительный человек, – восхищенно заговорил Шаляпин, указывая Коровину на ушедшего Горького. – Столько читал книг, столько знает, слушать его одно удовольствие. А уж популярен…
– Ну тебе ли, Федор, завидовать его популярности.
– Нет, я не завидую, самому не дают посидеть спокойно в ресторане, или сесть в коляску после концерта, или погулять около дома с детишками, сразу кто-нибудь объявится со своими претензиями на меня…
– Такая уж ваша доля, терпите. Ты вот все восхищаешься Горьким. Ладно, вы друзья… Да и есть у него вещички, которые пробуждают сочувствие, сострадание к его героям, но ведь пьесы его, «Мещане» и «На дне», черт знает что проповедуют со сцены популярного театра.
– А что проповедуют? Правильные мысли высказывают, в частности, Нил прямо говорит: «Кто работает, тот не скучает»; «Я люблю быть на людях… Я жить люблю, люблю шум, работу, веселых, простых людей! А вы разве живете? Так как-то слоняетесь около жизни и по неизвестной причине стонете да жалуетесь… на кого, почему, для чего? Непонятно». Что ж тут неправильного, Костя? Или вот еще он же высказывается: «Всякое дело надо любить, чтобы хорошо его делать. Знаешь, я ужасно люблю ковать. Пред тобой красная, бесформенная масса, злая, жгучая… Бить по ней молотком – наслаждение! Она плюет в тебя шипящими, огненными плевками, хочет выжечь тебе глаза, ослепить, отшвырнуть от себя. Она живая, упругая… И вот ты сильными ударами с плеча делаешь из нее все, что тебе нужно…»
– Феденька! Дорогой ты мой человечище! Ну разве ты не чувствуешь, насколько все эти рассуждения отдают банальностью, как от картин Маковского, все слова затерты, ничего свежего, нового он не говорит, твой Нил… Вот ты считаешь, что Нил прав…
– Конечно Нил прав, Нил выражает авторские мысли. Да и сам Горький мне не раз говорил, что в его Ниле – частица его самого. Поэтому Нил – человек спокойный, уверенный в своей силе, а главное – в своем праве перестраивать жизнь и все ее порядки по его, Нилову, разумению. А его разумение истекает из здорового, бодрого чувства любви к жизни, недостатки которой вызывают в душе его лишь одно чувство – страстное желание уничтожить их. Он, рабочий человек, знает, что жизнь тяжела, трагична, но он любит жизнь, а потому должны быть исправлены, перестроены условия человеческого бытия… Алексей Максимович не раз мне говорил: в образе Нила он показал тех, кто сметет старый строй и установит новый порядок жизни. Вспомни слова, которые он бросает Петру после того, как пропел гимн радостям бытия: «В одном не вижу ничего приятного – в том, что мною и другими честными людьми командуют свиньи, дураки, воры… Но жизнь – не вся за ними! Они пройдут, исчезнут, как исчезают нарывы на здоровом теле. Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!» Помнишь, Костя, Петр возражает, дескать, посмотрим, как жизнь ответит Нилу на эти речи. А Нил честно и смело говорит: «Я заставлю ее ответить так, как захочу. Ты не стращай меня!» Это он Петру… «Я ближе и лучше тебя знаю, что жизнь – тяжела, что порою она омерзительно жестка, что разнузданная, грубая сила жмет и давит человека, я знаю это, – и это мне не нравится, возмущает меня! Я этого порядка не хочу! Я знаю, что жизнь – дело серьезное, но неустроенное… что оно потребует для своего устройства все силы и способности мои. Я знаю и то, что я – не богатырь, а просто – честный, здоровый человек, и я все-таки говорю: ничего! Наша возьмет! – и я на все средства души моей удовлетворю мое желание вмешаться в самую гущу жизни… месить ее и так и эдак… тому – помешать, этому – помочь… вот в чем радость жизни!» Понимаешь, Костя…
– Я-то понимаю, Федор, но вот ты, чувствую, обожествляешь своего друга… Ты вдумайся в его слова: «Наша возьмет!» Что получится, если такие вот, как Нил, вмешаются в жизнь и будут ее месить, как им захочется, тому – помешать, этому – помочь… Нил вносит раскол в общество, натравливает одних на других… И твой Горький, человек умный и своеобразный, пытается столкнуть отцов и детей, разрушить устоявшийся быт, тихое, спокойное течение жизни, когда люди живут по законам устоявшейся человеческой морали… Ты посмотри повнимательнее, что он осуждает? Вся семья Бессеменовых – это мещане, то есть люди плохие, «старорежимные», не годные для новой жизни, которую сулят такие, как Нил, Шишкин, Цветаева, эти, по словам старого Бессеменова, – «разбойники и подлецы», утратившие элементарную порядочность, совесть под влиянием новых идей, которыми заражена часть молодежи. Действительно, прав старый Бессеменов… И Нил, и вся его компания, даже Тетерев, который избрал себе роль стороннего наблюдателя, – «вас шайка целая». «Нет, ты не человек… ты – яд! Ты – зверь!» – эти слова ты помнишь. Тут я полностью согласен со старым Бессеменовым. Нил, как и его друзья, действительно потеряли совесть и никого не уважают. Нил – разрушитель, разбойник, способный «сожрать душу» человека, который его кормил и воспитал. Ты пойми, Федор, Горький осуждает Бессеменова, но не видит того, что многие зрители, читатели стоят на стороне Бессеменова, Татьяны, Петра, то есть тех, кого, по замыслу автора, мы должны осудить, выбросить на помойку жизни, мещан, по Горькому. А старый Бессеменов всю жизнь работал, не просто ведь стать старшиной малярного цеха, зажиточным мещанином, «растягивал жилы», по его выражению, чтобы дети учились, жили не так, как он. Много лет он кормил и одевал Нила… И вдруг, неожиданно для него, все пошло-поехало наперекосяк: сына выгнали из университета, дочь чуть не кончила жизнь самоубийством, Нил уходит из дома с похабными, бессовестными словами. Да еще врываются эти Шишкин и Цветаева, эти нигилисты наших дней, и начинают обзывать антисемитами порядочных в городе людей. Кого ты защищаешь, Федор?
– Они новой жизни хотят, перестроить ее так, чтобы всем было хорошо… – слабо возражал Шаляпин, впервые увидев столь агрессивно настроенного Коровина, обычно мягкого, доброго, уступчивого. А тут…
– Они из тех, Федор, кто убил царя Александра Второго – Освободителя. Они из тех, кто хочет все до основания разрушить, а что будет потом – неизвестно. Ну, о старике я уж говорил, ничего зазорного в его образе жизни нет. Ах, какая беда, что он считает копейки, скуповат. А ты на ветер деньги бросаешь? Вспомни, как мы с Серовым разыграли тебя в «Эрмитаже»! Попросили включить в счет поросенка, а ты тщательно изучал этот счет, увидел этого поросенка, которого мы действительно не заказывали, и чуть не устроил скандал милейшему Егору Ивановичу Мочалову, хозяину ресторана, который тут же признался, что это наша шутка. Если б ты видел, как ты наливался злостью…
– Не люблю мошенничества… Не люблю обмана… Я деньги потом и нервами зарабатываю.
– А Бессеменов побольше твоего работал. Повторяю, он – старшина малярного цеха, уважаемый человек, его прочат головой в управу, но он прямолинеен и высказывает то, что у многих таится в душе. Помнишь, вернулся он с какого-то своего собрания, которое прочило его в головы выбрать, а там уже Федька Досекин «поет, разливается», призывает все делать сообща, дескать, «ремесленникам жить нельзя врозь». И вот он, Бессеменов, говорит: «Жиды всему причина! Жидов надо ограничить! Губернатору, говорю, жалобу на них – ходу русским не дают, и просить его, чтобы выселили жидов». А Федька Досекин, помнишь, «с улыбочкой такой и спрашивает: а куда девать тех русских, которые хуже жидов? И начал разными осторожными словами на меня намекать…». Вот ведь, Федор, твой друг, чтоб совсем уж уничтожить своего героя, вкладывает в его уста черносотенные мысли.
– А ты, Коровин, не антисемит?
– Нет, Феденька, я люблю Левитана, люблю Серова, а у него, как тебе известно, мать еврейка. Я просто русский художник, для которого Россия очень многое значит.
– Для Горького тоже…
– Нет, позволь усомниться. Его Петр в тех же «Мещанах» плохо говорит о России, помнишь, для него Россия – «звук пустой», а для англичанина или француза Англия и Франция – нечто реальное, осязаемое, понятное ему. Вот ведь что раздражает, Федор Иванович, пойми ты. Но Петр, несмотря на отдельные отрицательные черты, которые автор ему навязывает, вызывает сочувствие. Его понять нужно, а не осуждать, как этого добивается автор. Петр хочет учиться, никакого режима, мешавшего ему изучать римское право, он не чувствовал, но, признается он по совести, чувствовал все время режим товарищества, гнет таких вот, как Шишкин и Цветаева, уступил этому товариществу, принял участие в студенческих волнениях, и его вышвырнули из университета. Он эти волнения называет дурацкими, он протестует против этого режима товарищества, где вершат дела такие вот, как Нил и его команда, уверенные в правоте и непреклонные в своих действиях. Они давят на человека до тех пор, пока он не согласится быть в их рядах, а если откажется, то ошельмуют, наклеят на него несмываемый ярлык антисемита, труса, эксплуататора и прочая и прочая, как говорится. Помнишь, как Петр защищает себя, когда Тетерев пророчит ему роль покорного слуги общества?
– Помню! «Общество? Вот что я ненавижу! Оно все повышает требования к личности, но не дает ей возможности развиваться правильно, без препятствий… Человек должен быть гражданином прежде всего! – кричало мне общество в лице моих товарищей… Я был гражданином… черт их возьми… Я не хочу, не обязан подчиняться требованиям общества! Я – личность! Личность свободна…» Пьесу я знаю почти наизусть, а такие гвоздевые места тем более…
– Кто это тут объявляет себя личностью? И почему личность должна быть свободной? – Серов давно ждал случая вмешаться в разговор двух его друзей, но они так увлеклись, что не слышали приглашений к обеду, а посему Валентин Александрович вышел их искать. Коровин и Шаляпин не заметили, что далеко уж ушли от дома.
– Ты знаешь, Костя, не пойму я, что же происходит. Ты говоришь, я чувствую в твоих словах много правды, а Горький начнет, тоже со многими его высказываниями и мыслями я согласен. Порядки у нас действительно полицейские, терпеть их не могу, все во мне протестует, когда сталкиваешься с властями, которые доводят порой человека до дна жизни… Вот что пугает…
– Смотрел я это ваше «дно жизни», – включился в разговор Серов.
Друзья повернули в сторону дома, откуда уже раздавались приглашающие крики.
– Сложное отношение к этой пьесе и спектаклю. Автор собрал в кучу босяков, пьяниц, шулеров, девиц легкого поведения… и заставил их произносить авторские монологи о тягостях жизни. Есть ли такие люди в жизни? Ну конечно. Но только до Горького никто не воспевал босяков, растерявших в картах и пьянке свою честь, совесть и вообще человеческое достоинство. И я им должен сочувствовать? За что? Я полностью согласен с теми, кто резко отрицательно относится к босякам Горького. Скучно становится, когда десять философов в босяцких отрепьях вещают на темы о правде, счастье, жизни и смерти. Смотришь и видишь, как сгущается вокруг тебя атмосфера ругани, кровопролитий, стонов и воплей. Это не пьеса о жизни, о наших бедах, а просто какая-то квинтэссенция босячества. Не я это сказал, но полностью согласен с этими резкими мыслями и оценками…
– Антон прав! Я с ним согласен, – поддержал Серова Коровин. – Все усилия театра выдвинуть «На дне» в новаторские спектакли вскоре покажутся бесплодными, драма Горького очень скоро сойдет со сцены. Ее вряд ли удержит даже спрос публики на босяка..
– Ну что? Так уж ничего хорошего нет в этой пьесе? – Шаляпин до конца оставался верен своему другу, своим собственным ощущениям и оценкам. Шаляпин явно был недоволен ходом разговора; впервые он услышал столь резкую критику творений друга, которому просто поклонялся со всей открытостью своей души.
– И не только мы так думаем, многие из твоих близких, но все знают о твоей привязанности, а потому не заговаривают с тобой о Горьком, – сказал Коровин.
– А кто? Можешь сказать?
– Теляковский сочувственно передавал мне свой разговор с Плеве. Говорил, конечно, о спектакле «На дне». И Плеве решительно заявил, как рассказывал Владимир Аркадьевич, что считает невозможным допустить на императорской сцене постановку этой пьесы. Горького он считает человеком опасным – главарем партии недовольных революционеров, причем показал фотографию, на которой снята группа под председательством Горького. «Если бы была достаточная причина, я бы ни на минуту не задумался сослать Горького в Сибирь, – сказал Плеве, – но, не имея причины видимой и ясной, я этого сделать не могу».
– А-а-а, значит, руки коротки и у Плеве! Пусть только попробует, сразу такой шум поднимется, студенты все разнесут…
– Ты-то чему радуешься? Ну и разнесут, а ты с чем останешься, ведь они могут и тебя разнести, не посмотрят, что ты знаменитый артист. – Коровин говорил добродушно, с улыбкой, и такое отношение к теме разговора несколько озадачивало Шаляпина. – Пожалуй, лучше всех высказал свое отношение к пьесе-спектаклю «На дне» старый журналист и поэт Петр Вейнберг, случайно попалась мне его статья. Так он правильно говорит, что пьеса Горького – чисто искусственная, головная вещь. Если и заметны старые горьковские блестки, то лишь как чистая случайность. А все потому, что Горький проповедует чужие, враждебные России пути выхода из кризиса. Может, сурово, но Горького нельзя воспринимать не критически, пойми ты, Федор. Общество не может пойти по пути, который предлагают герои Горького, а то завтра у тебя все отберут, что ты накопил…
– Мои деньги трудовые…
– Опять ты заладил свое… Трудовые, трудовые… А мои? Антон тоже работает с утра до вечера. Но разве будут разбирать те, кто хочет все блага жизни поделить поровну? Ведь твой Сатин прямо говорит: «Многим деньги легко достаются, да не многие легко с ними расстаются… Работа? Сделай так, чтоб работа была мне приятна – я, может быть, буду работать… Может быть! Когда труд – удовольствие, жизнь – хороша! Когда труд – обязанность, жизнь – рабство». Как видишь, я тоже неплохо помню ключевые высказывания героев Горького. И что же получается? Ты чувствуешь? И прав рабочий человек Клещ: «Какие они люди? Рвань, золотая рота… Живут без чести, без совести». А помнишь, что говорит Лука? «Старику где тепло, там и родина». Это мог сказать только человек без корней, так, перекати-поле…