– Кланяться надо, Алекса, кланяться и благодарить публику за восторженные овации, а он, ишь, и не поклонится, – восторженно хлопая, поругивал своего друга Федор Иванович.
   Удовлетворенные зрители затихли, потянулись в буфет, а Горький быстро вошел в ложу, где остался один Шаляпин.
   – Вот черти, все-таки вытащили на сцену. Не люблю я этих восторгов, не принимает душа. – Горький не скрывал недовольства.
   – Да уж вижу, как ты забурел, даже головы не наклонил. Тебя приветствуют, а ты кланяйся, не отвалится голова-то. Таков уж обычай в театре.
   – Это вам, артистам, слава-то нужна, а мне хочется покоя, чтоб никто не мешал жить как хочется. А то ведь что получается, послушай, ни дома нет покоя, ни на улице, повсюду тиранят меня.
   – А что дома-то? – забеспокоился Федор Иванович.
   – Дома-то… Плохо, пить стала жена моя, редко когда тверезая бывает. Вот пьет! Так пьет – Витте не нарадуется. Вообще должен тебе сказать, друг мой Федор, женщина эта постепенно развращается. Пляшет. Рядится, надевая на лик свой бесовские маски. И хотя от печеночной боли лицо у нее голубое, но это не мешает ей погибать в дурном обществе моем…
   – А что же случилось с милой Екатериной Павловной?
   – Ревнует, опасается – уйду. Каждый отъезд мой сюда, в Москву, – для нее острая боль, вот и сходит с ума. А как же мне не бывать здесь? То спектакли, то репетиция, а то вот Общество русских драматических писателей и оперных композиторов присудило Грибоедовскую премию…
   – Ты получил наши поздравления?
   – Вы с Александром Алексиным такой телеграммой в меня запустили, что я тотчас сложил все свои рукописи и чуть-чуть в Москву не удрал, но потом одумался, испугался большого пьянствия по этому поводу, да и жена удержала – тверезая была. Но сегодня уж разгуляемся в «Эрмитаже», ох, многих пригласил, весь спектакль целиком, правда, из женщин будут только Андреева и Книппер.
   – А как же Скиталец? Он же не бросит свою невесту и ее сестру?
   – Ладно, знаю, что ты не можешь без него, придет и он со своими женщинами, только, говорит, немного задержится, куда-то надо им после спектакля зайти.
   И вновь драматические события на сцене захватили их. Станиславский, Качалов, Москвин…
   – Эх, как Ольга Леонардовна играет, – шепнул Горький Шаляпину. – Гениально-с! Да. Просто изумительно. – Шаляпин кивнул и приложил палец к губам.
   Прозвучали последние реплики… Тишина… Потом зал взорвался неудержимыми аплодисментами и криками «Браво!». Полным триумфом закончился и этот спектакль. Зрители стоя аплодировали артистам и вышедшему на сцену Немировичу-Данченко, снова кричали: «Автора!», но автор словно не слышал этих криков и словно не видел приглашающих жестов со сцены. Нет, хватит, больше на сцене он не покажется, не его это дело… Да и зачем? Снова в носу ковырять?.. А Шаляпин то и дело подталкивал его: давай поклонись публике, поблагодари артистов, видишь, какой успех, просто триумф…
   За этот месяц, с 18 декабря 1902 года, дня премьеры спектакля, Горький столько выслушал восторженных слов о пьесе, об игре артистов, что, можно сказать, устал от этих похвал. Некоторые зрители даже считали, что постановка имела столь ошеломляющий успех, что «буквально содрогнулся весь театральный и литературный мир». Да и газеты захлебывались от восторженных похвал: «Русские ведомости» писали: «Вчерашний спектакль в Художественном театре может быть назван триумфом М. Горького как драматурга. Автор пьесы «На дне», шедшей вчера в первый раз, весь вечер был предметом восторженных оваций…» «Новости дня» сообщали, что: «Художественный театр вчера пережил один из прекрасных своих вечеров. Он всегда останется золотою строкою в летописи этого театра». «Колоссальный», «совершенно исключительный» успех, хвалили и автора, и сценическое воплощение его пьесы… Еще до премьеры слух о пьесе дошел до многих европейских театров. Макс Рейнгард, режиссер берлинского Малого театра, уже готовился к постановке, просил Горького и художественников прислать ему некоторые материалы для того, чтобы почувствовать русскую действительность, изображенную в пьесе. И вот уже отзывы в немецких газетах на эту постановку, из которых Горькому стало ясно, что немцы не очень-то глубоко разобрались в смысле пьесы. Да и вряд ли кто сможет поставить пьесу на сцене так, как это сделали режиссеры и артисты Художественного театра. Но и злобствующие против Горького журналисты не промолчат, найдут повод куснуть его и прогрессивный театр. Газета «Гражданин» 9 января объясняла успех спектакля тем, что картины «нищеты и смрада», «судороги житейской грязи» просто щекотали нервы неврастенической публики, вот она и заходилась в диком восторге… Были и другие попытки умерить успех Художественного театра и Горького, который в известной степени возглавлял оппозицию существующему строю. Так что защитники этого строя не имели права промолчать…
   Как же не отметить такой успех в любимом «Эрмитаже»?
   – Ты не уходи, пойдем вместе, прогуляемся, чуточку передохнем, а то что-то голова распухла от похвал.
   – Нет, Алекса, друг мой любезный, мне пока нельзя гулять, на улице морозно, как бы чего опять не подхватить.
   – А и правда, забыл я в этом шуме-гаме про твою болезнь. Ну тогда давай посидим здесь, пусть разойдутся, а то не дадут прохода, да и артисты разгримируются, тоже чуточку отдохнут.
   Зрители покидали зал, ложа опустела, и друзья снова остались одни, как того хотели.
   – Как играют, – нарушил молчание Шаляпин. – Я вроде бы тоже кое-что умею, но так овладевать публикой, как сегодня, и вести ее за собой в мир своих тягостных переживаний… Черт знает что… – Потрясенный Федор Иванович развел руками.
   – Не могу понять, что произошло, – поддержал разговор Горький. – Ведь я был на репетициях, слушал Владимира Ивановича, видел отдельные сцены.
   – Да и я слушал, ходил на читки. Помнишь? Чувствовал, что успех обеспечен свежестью, новизной захваченного тобой в пригоршню материала житейского, но такого триумфа, признаюсь, не ожидал.
   – Немирович так хорошо растолковал пьесу, так разработал ее, что не пропадает ни одно слово. И даже я стал лучше понимать свою пьесу. Еще месяц тому назад я не верил, что так могут сыграть. Ведь я видел в их исполнении пьесы Чехова и Ибсена, их человеческие типы совсем иные, чем у меня, а тут театр сделал какой-то удивляющий прыжок. Я почувствовал, что каждый артист как бы отрешился от себя прежнего, перевоплотился в образы совсем другого мира. Уже первый спектакль потряс меня, а второй по гармоничности исполнения был еще ярче. Публика ревет, хохочет, как и сегодня. Представляешь, несмотря на множество покойников в пьесе, все четыре акта на сцене хохот, – искренне удивлялся Горький.
   – Это все Ваня-чудодей, потрясающий талант, смотрю на него и вспоминаю Ивана Федоровича Горбунова, вот тоже умел перевоплощаться, умел заражать зрителя-слушателя своими чувствами.
   – Да, конечно, ты прав, Федор, Москвин играет публикой, как мячом, ну что такого вот в этой фразе: «Ах ты, сволочь!» Но он так ее произносит, с таким вывертом, что ли, что публика хохочет. «Подлец ты», – говорит Москвин, но говорит так, что публика тоже ржет, еще сильнее.
   – Алекса, а с каким надрывом он произносит тоже вроде бы простенькое словечко – «удавился»…
   – И все замирают, в театре как в пустыне. Рожи вытягиваются, и ты знаешь, многие понимают, что тут не до смеха, а ничего с собой поделать не могут и еще упрекают, будто автор виноват: «Не смеяться невозможно, но вы бьете за смех слишком больно. Это несправедливо, если вы сами же вызываете его». Вот как говорят, как будто я знал, что из всего этого получится…
   – Качалов сегодня был хорош.
   – А Сатин в четвертом акте… Просто великолепен, как дьявол. Лужский тоже. И так – кого ни возьмешь. Чудесные артисты!
   – А не пора ли нам? – напомнил Шаляпин растроганному игрой артистов Горькому. – Признаюсь, проголодался. Да и соскучился по людям, сидел дома, как медведь в берлоге. Сегодня только вышел в мир послушать чудесного чеха – Кубелика, как он великолепно играл…
   – Ты прав, пора. Да тут близко, быстро домчит нас какой-нибудь лихач… Кстати, раз ты уж вышел в мир большой. Будешь в Питере, сходи-ка ты на выставку «Мира искусства»… Получишь огромное удовольствие.
   – Ладно, триумфатор, послушаюсь твоего совета. Никак не разберусь во всех этих новых направлениях, но и Нестеров кое-кого из них хвалил.
   – Михаил Васильевич зря не похвалит. Учти…
 
   «Эрмитаж» ждал дорогих и знаменитых гостей. Уже не первый раз Горький и его друзья отмечали значительные события своей жизни. Хозяин и обслуживающий персонал ресторана помнили еще ужин, устроенный Горьким 18 декабря после премьеры спектакля. В письме Пятницкому 25 декабря Горький писал: «Ужинало все «Дно» и «Мещане» с учениками. Был изумительный пляс и безумное веселие. Выпили. И я выпил. Успех «Дна» приподнял всех на высоту полной потери разума. Все – и старые и молодые – яко обалдели». Но это свидетельство Горького – лишь слабое описание того, что происходило здесь месяц тому назад.
   Горький не хотел повторения того, что было, а потому пригласил не только актеров: в «Эрмитаж» приехали Собинов, композитор Слонов, писатель Ульянов, врач Алексин…
   Из женщин были только Мария Федоровна Андреева и Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Шаляпин, не раздумывая, сразу подошел к ней:
   – Ольга Леонардовна! Примите мои поздравления, сегодня вы ошеломили меня, а если б вы знали, как Горький восхищался вашей Настей, «гениально-с! – говорит, – просто изумительно!».
   Ольга Леонардовна покраснела от удовольствия, но тут же недоверчиво всплеснула руками, словно отмахиваясь от мух.
   – Ей-богу, клянусь, сегодня шептал мне на ухо эти слова!
   – Никогда мне еще роль так трудно не давалась, Федор Иванович.
   Федор Иванович взял ее под руку, и они отошли в сторону от стола, где заканчивали сервировку официанты.
   – Можете представить мое состояние, я ж не играла таких ролей, а Немирович все время уговаривал, что получится… У меня ж роль никак не ладилась, роль очень неблагодарная, никак не могла найти правильный тон. Беда в том, что у меня многое является во время игры, и надо бы запомнить, а кончила играть и все, что нашла, забыла. Кошмар, маленькая роль, а нервов много у меня отняла…
   Шаляпин деликатно помалкивал, зная по собственному опыту, как хочется после удачного спектакля, хорошо сыгранной роли просто выговориться, дескать, не думайте, что все так легко дается, как вам, дорогие зрители, видится на сцене.
   – Ох, Федор Иванович, если б вы знали, как я боялась на премьере, играла напряженно, нервно и потому перегрубила образ, это я сразу почувствовала, ну, сейчас вроде бы вошла в роль. Боюсь за сегодняшний ужин, как бы не произошло того, что было месяц тому назад.
   Шаляпин слышал, что после премьеры в «Эрмитаже» веселились так, что один из гостей начал безобразничать, бить посуду, рюмки, тарелки, с некоторыми дамами сделались обмороки, истерики; Морозов чуть не подрался со Скитальцем, еле растащили. Но интересно было услышать от свидетельницы этого безобразия; Скиталец, Леонид Андреев да и сам Алексей Максимович рассказывали некоторые подробности ужина, но все-таки… И он вопросительно посмотрел на Ольгу Леонардовну.
   – Все было очень мило, все были довольны и веселы, но один из наших перепил и начал куролесить… Я не выдержала и сразу выскочила из залы в переднюю, где оказался и Владимир Иванович, он меня и довез до дома.
   – Думаю, что сегодня все будет нормально, хотя Скиталец уже тут. – Шаляпин знал буйный характер своего друга, особенно буйный тогда, когда перепьет.
   – Слава Богу, он не один, а с невестой и свояченицей. Не пойму, зачем он только привел их сюда? Невеста застенчива до ужаса, жалко смотреть на нее. Зачем он подвергает ее такой пытке?
   – Только ли ей трудно в таком обществе знаменитостей, Ольга Леонардовна? Осмотрится, приказывать еще начнет, вот посмотрите, Скиталец говорил, что она богата, а богатство и робость – две вещи несовместные. – Шаляпин говорил и чувствовал, как возвращается к нему радость жизни, с каждой минутой становился увереннее: все, болезнь проходит, голос звучит, настроение поэтому быстро улучшается, он готов сегодня же проверить свой голос. А может быть, просто посмешить какими-нибудь курьезными историями собравшихся друзей? Ладно, после бокала шампанского видно будет…
   – Ну что, Ольга Леонардовна, Горький уже давно машет нам, значит, приглашает за стол.
   И действительно, приглашенные гости чинно усаживались за огромный стол. Начались тосты, произносились высокие слова в честь тех, кто сегодня еще выше поднял знамя русского искусства.
   Выступил и Шаляпин, поздравил своих друзей с огромнейшим успехом, а потом, копируя Горького, стал признаваться в любви ко всем здесь собравшимся.
   – Да, чуть не забыл одного из тех, кого все мы очень любим и у кого сегодня день рождения, – нашего дорогого Антона
   Павловича Чехова, человека, напомнившего нам несколько лет тому назад в «Студенте», что «правда и красота продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле», выпьем за этого прекрасного человека и пожелаем ему здоровья. Ольга Леонардовна, – тихо сказал Шаляпин, усевшись на стул, все еще наблюдая за теми, кто только собирался прикоснуться к рюмке или бокалу: за Чехова пусть выпьют до конца. – Будете писать Антону Павловичу, передайте ему мои слова: Шаляпин просит поцеловать его куда попало. Ясно? Так и напишите. Как жаль, что так поздно вспомнил о его именинах, я бы что-нибудь ему в подарок послал через вас хотя бы, ведь вы посылаете что-нибудь отсюда?
   Ольга Книппер выпила рюмку водки за своего любимого – стало покойнее на душе – и ответила Шаляпину, весело улыбаясь:
   – Конечно, Федор Иванович, я ему часто пишу письма, посылаю посылки, а чаще всего с оказией. Иной раз отыграю в первом акте, а во втором свободна, ухожу к себе и сразу за письмо, знаю, мой Антонио ждет письма чуть ли не каждый день от меня. А с подарками на именины получилась полная ерунда…
   Шаляпин, не забывая закусывать, внимательно слушал Ольгу Леонардовну: сам любил смешить, но и посмеяться тоже, а тут явно произошло что-то неожиданное, а значит – смешное.
   – Может, помните, в Москве был съезд учителей, среди них был наш знакомый по Ялте, он возвращался как раз к именинам Антонио, ну мы с Вишневским, а вы знаете, это друг Чехова еще с гимназических лет, решили наши подарки передать с ним. Мон подарки дошли в нормальном состоянии, а Вишневский решил порадовать друга пивом. Сообразительный учитель сдал пиво в багажный вагон, оно, конечно, замерзло, бутылки полопались. Надо было предупредить учителя, укоряет нас Антоша в письме, и вообще, пишет, почему-то не везет ему с пивом. Зашел к нему учитель и признался в своей глупости, но дела уже не поправишь. Как горевал учитель, ругая себя за недогадливость. Учитель – дубина, я сто раз твердила, что короб надо отдать кондуктору, поставить в холодок… Да, кажется, Вишневский что-то хочет сказать, послушаем…
   Действительно, Шаляпин и полу-Книппер, полу-Чехова, как шутливо называли ее друзья в театре, чуть-чуть не упустили важный эпизод шумного и уже пьяного застолья.
   – Господа! Прошу тишины… Недавно я получил письмо, которое имеет прямое отношение к нашему сегодняшнему общему торжеству. Письмо личное, но, надеюсь, на меня не обидится человек, написавший его, если я кое-что прочитаю здесь из этого письма, послушайте: «Что делать, ты победил, назарянин!» Я начинаю делаться горячей поклонницей Художественного театра. После «На дне» я не могла опомниться недели две. Я и не запомню, чтобы что-нибудь за последнее время произвело на меня такое сильное впечатление. Но в особенности, что меня поразило, так это игра вас всех! Это было необычайное впечатление, о котором я сейчас вспоминаю с восторгом и не могу отделаться от этих ночлежников, они сейчас все как живые передо мной – вы все не актеры, а живые люди!» Господа, я не скажу, кто автор письма, по этическим соображениям, но я предлагаю тост за великую русскую актрису Марию Николаевну Ермолову!
   Естественно, все дружно, стоя, выпили за Ермолову, никто после этого не сомневался, кто автор столь прекрасного письма.
   – Федор Иванович, – заговорила Ольга Леонардовна, – иной раз она снится мне, чаще всего окруженная цветами. Думаю, к чему бы это, а потом вспоминаю: когда у нас бывает Мария Николаевна, мы всегда ей в ложу подкладываем цветы, все мы так ее любим. А вот была у меня Комиссаржевская, К.С.[1] приводил ее ко мне в уборную, совсем другое впечатление… В каком-то ярко-красном платье, болтали о незначительном…
   Шаляпин и еще готов был слушать эту милую и несчастную женщину, которая столь трагически переживала свою разлуку с любимым мужем, а не могла быть с ним вместе, как хотела бы, потому что она – актриса, не может бросить театр, а он – больной туберкулезом – должен быть зимой в Ялте. «Господи, как тяжко жить на свете таким вот неприкаянным… Есть муж, нет мужа, есть дом и вроде бы и нет его, говорит же, что соседи так шумят, орут за стеной, что не может сосредоточиться на роли, в полный голос может репетировать только в театре. Разве этого достаточно?» Шаляпину стало так грустно и обидно за этих замечательных людей, что он незаметно для себя, вроде бы даже как-то бессознательно, налил себе рюмку водки. И тут услышал дружный хор мужских голосов:
   – Шаляпина на сцену! Шаляпина на сцену!
   Федор Иванович смущенно встал, протестующе поднял руки:
   – Господа! Я ж только что болел гнусной горловой жабой, горло еще не в порядке, а вы…
   – Шаляпин! Шаляпин! – снова и снова раздавались голоса.
   – Ну ладно! Попробую не в полный голос…
   На следующий день Ольга Леонардовна писала Чехову об этом ужине в «Эрмитаже»: «…Шаляпин рассказывал анекдоты, но не сальные, я до боли хохотала. Какой он талантливый! Пел он тоже, пел чудесно, широко, с захватом. Рассказывал о сотворении мира; о том, как поп слушал оперу «Демон»; как дьякон первый раз по железной дороге ехал; как армянин украл лошадь, но оправдался: лошадь, говорит, стоит поперек улицы, а улица узенькая, я мимо морды – кусает, я мимо зада – лягает, я под нее – она на меня верхом села, тогда я занес ногу через нее, она тут-то и убежала, значит, она меня украла, а не я ее. Это очень комично с армянским акцентом.
   Качалов наш чудесно рассказывает, тонко, я первый раз слушала. Надо тебе его демонстрировать. Просидели мы до пяти часов. Я спала всего три часа…»
   Из этого же письма Чехов узнал, что в театре была Ермолова, которая сказала, «что после 1-го акта она чуть не зарыдала – такое сильное впечатление»; 18-го, то есть на следующий же день после ужина в «Эрмитаже», снова давали «На дне», но Горький «ни за что не вышел, несмотря на то что публика безумствовала. Скандал просто был».
   Скорее всего, под впечатлением встречи с Шаляпиным, который конечно же не мог ей не сказать о концерте Яна Кубелика и не высказать своих восторгов об игре юного маэстро, скрипача и композитора, Ольга Леонардовна 19 января, днем, пошла на концерт, и вот ее впечатления: «Что за гениальный мальчишка! Какая чертовская техника, звук, легкость необычайная! Я давно не слыхала ничего подобного. И мордочка интересная… Я так была счастлива слышать оркестр, музыку, даже в груди что-то сделалось, точно вот сейчас сознание потеряю…»
   Так что не случайно Федор Шаляпин после болезни побывал на концерте Яна Кубелика: об этом говорила вся Москва, «масса народу».
   Из этого же письма мы впервые узнаем, что Шаляпин собирается постом в Египет.

Глава третья
Поездка в Египет

   Зима 1903 года была трудной. Болезнь горла, две операции, переживания за их исход, «Мефистофель» и «Борис Годунов» в Большом театре сразу же после болезни… И вот – поездка в Петербург, где одно за другим последовали два выступления в Эрмитажном и Мариинском театрах. Встречи с друзьями, расспросы о болезни, о самочувствии, о Москве, о «На дне»… Расспрашивали и о московских художественных выставках, спорили, покорил ли Москву Дягилев своей первой выставкой в Москве или победа его была пирровой… Нет, Шаляпин не был в Москве ни на одной выставке – не получилось.
   Шаляпин все чаще задумывался над тем, что же происходит в России. В оценке чуть ли не каждого события или явления в литературе, в живописи, в театре сталкивались различные мнения, кипели страсти. И не только в печати… Встречаясь с друзьями, которых вроде бы хорошо узнал за эти годы, Шаляпин не мог заранее сказать, как тот или иной относится к происходящему в общественной и культурной жизни России. Чувствовались какие-то непонятные подземные толчки, приводившие людей в состояние нервной напряженности. Вот талантливый Влас Дорошевич опубликовал статью Александра Амфитеатрова «Господа Обмановы», он читал ее по совету Горького. И что же? Амфитеатрова сослали в Минусинск! И Горький резко осуждал министра внутренних дел Сипягина за несправедливое решение. «Долго эта ссылка не продлится, – говорил он в апреле прошлого года, когда Шаляпин был у него на Пасху, – беда невелика, у него сильные связи в Питере, похлопочут. Да и весь этот кавардак не может долго длиться в русской жизни. И тем, что будут отливать на окраины России бунтующую русскую кровь по каплям, ведь не исчерпают взволнованного моря этой крови. Зря только раздражают людей и этим раздражением создадут такую сумятицу взаимного непонимания и ожесточения, что лучше бы теперь отпустить вожжи. Не тот силен, кто прет на рожон, но и тот, кто умеет отклонить его в сторону. Глуп медведь, который сам в себя всаживает рогатину…»
   Слова эти запомнились Шаляпину еще и потому, что почти тут же газеты сообщили об убийстве Сипягина прямо в Мариинском дворце каким-то эсером. За что? За то, что наводил порядок в стране, охранял покой граждан? Появились какие-то социалисты-революционеры во главе с Натансоном и Брешко-Брешковской, объявившие индивидуальный террор чуть ли не единственным средством изменения существующего строя. Сейчас на месте Сипягина – Плеве. И какая между ними разница? Каких результатов достигли эсеры убийством человека? Почему, с одной стороны, власти за участие в студенческой забастовке отдают студентов в солдаты, пусть убийца пробыл там не долго и уже через полгода вернулся в Киевский университет, а с другой – почему после столь мягкого наказания этот студент настолько озлобился, что пошел на убийство? И вот этот двадцатилетний студент повешен в Шлиссельбургской крепости, а террор против властей лишь усилился… Император отменил выборы Горького почетным академиком, а слава его лишь еще возросла. Теперь он почти неприкасаемый: стоит лишь до него дотронуться, как поднимется такой трезвон, все колокола оппозиционной прессы зазвонят…
   Почему русские власти не понимают, что наступил новый век, принесший свежесть и новизну во всем – в опере, в живописи, в литературе, в медицине, в общественной жизни? Все осмелели и ничего не боятся. А кто боится, тот обречен на прозябание… Даже Стасов, рассказывали, поднял такой шум и гвалт против академии, отказавшейся устроить торжественный вечер памяти Антокольского. Глубокий старик, можно сказать, а духом крепок, правильно говорят о нем: «Его можно сломить, но погнуть – никогда». Всех, кого надо, привлек, уговорил выступить. И как ни противились официальные власти проведению этого вечера, Стасов провел его 22 декабря 1902 года в помещении Общества поощрения художеств. И вечер памяти получился: и сам Стасов много говорил, читал письма усопшего, а Глазунов и Лядов написали кантату, которую исполнил хор синагоги. Настоял старик на своем, молодец… Пусть кто-то считает, что Антокольский устарел, но он жил в своем времени, сделал то, что мог… Как-то зашел разговор о нем в мастерской Нестерова, почему-то вспомнили Савву Мамонтова, стали перебирать тех, кого он привечал у себя дома и в Абрамцеве… «Антокольский – хороший скульптор, – сказал Михаил Васильевич, – талант прошлой эпохи, но не гений… Образы его не носят в себе ни трагизма, ни мощи, они робки и немного слащавы, но тем не менее он вывел русскую скульптуру из ее фальши и апатии. Трубецкой досказал многое, что не сумел выразить Антокольский». Пусть не гений, но разве можно его забыть, как только его не стало… Должна же оставаться в людях, которые были с ним знакомы и даже дружны, доля элементарной порядочности. Беспамятство может тяжко отозваться и на собственной судьбе…
   Встречаясь с Коровиным, Серовым, Нестеровым, читая различные газеты и журналы, хоть времени и не хватает, Шаляпин обратил внимание, что борьба различных художественных направлений, начавшаяся, может быть, с острой полемики между Стасовым и Дягилевым, между Репиным и тем же Дягилевым и его журналом «Мир искусства», продолжается все эти годы с переменным успехом. Лишь возрастало напряжение в этой схватке. Победителей не было, каждый отстаивал свои художественные принципы, но соревнование продолжалось. И все заметнее становился возмутитель спокойствия Сергей Дягилев. Его энергия, бойцовские качества, организаторский талант, поддержка богатых и знатных меценатов, даже император Николай Второй дал десять тысяч рублей на журнал «Мир искусства» по просьбе Серова, писавшего в то время портрет царя. Имя Дягилева у одних вызывало уважение и симпатию, у других – ярость и зависть, равнодушных не было. Третьи признавали его положительные качества, но тут же высказывали свои сомнения, ругали его за беспринципность и аморальность, которые якобы чаще всего приносили ему успех. Дескать, знал ведь, что московские художники устраивают выставку своих картин – 36 художников готовили свою выставку. Но пока они собирались, спорили, обсуждали, дописывали свои картины, Дягилев с его безумной отвагой и энергией успел открыть выставку журнала «Мир искусства» раньше на полмесяца, чем московские художники. И что же? Огромный успех! Петербуржцы покорили Москву, а ведь так уж искони повелось, что московское не имело успеха в Петербурге, а петербургское – в Москве. Значит, Дягилев прекрасно знал об этом, как и вообще мирискусники, искали и находили пути сближения различных художественных явлений, если в них есть искра Божия. Так, Константин Коровин дал свои картины и на выставку Дягилева, и на выставку «36 художников». Друзья пошучивали по этому поводу: «Костенька любит сидеть на двух стульях». Ну а если разобраться по существу, то не все ли равно, где выставлять свои картины, печатать свои произведения, петь и играть своим голосом. Главное – оставаться самим собой…