Царский кнут свистел вовсю, но зато и город рос как в сказке. Провозглашенный в 1717 году новой столицей России, в 1725 году, к концу царствования Петра I, он занимал площадь 20 квадратных верст, и жило в нем свыше 40 тысяч человек, что составляло восьмую часть всего городского населения России. Император воздвиг себе – как он того и хотел – неслыханный прижизненный памятник: не пирамиду, не дворец, не храм – целый город, затмивший старую Москву.
   Под ревнивым и не терпящим промедлений присмотром Петра, когда, как правило, один архитектор начинал строительство здания, второй продолжал, а третий заканчивал, были построены Петропавловская крепость и Адмиралтейство с их острыми гордыми шпилями, Двенадцать коллегий (учрежденных Петром министерств европейского образца) и разбит Летний сад. Так возник знаменитый стильный четырехугольник, на протяжении последующих полутора столетий задававший камертон застройке Петербурга.
   Государственные учреждения должны были строиться с достойной великой империи пышностью, но сам император по-прежнему предпочитал простые покои, в которых все было функционально. В доме Петра в Летнем саду была устроена токарная мастерская, на двери которой царь вывесил следующее объявление: «Кому не приказано, или кто не позван, да не входит сюда не только посторонний, но ниже служитель дома сего, дабы хотя сие место хозяин покойное имел. Петр».
   Развлекаться Петр отправлялся в самый пышный петербургский дом – каменный дворец Меншикова, первого губернатора столицы. (Как характерно, что им стал бывший продавец пирожков, а затем денщик царя – человек безродный, но деятельный, вороватый, веселый и блестящий.) В огромные окна дворца, стоявшего на Васильевском острове, на самом берегу Невы, лились свет и воздух. В большой парадной зале вдоль стен стояли столы, способные, если нужно, выдержать целого жареного быка.
   Жрали много, пили еще больше. По зале разъезжал толстяк шут на маленькой лошадке, всякий раз, когда царь изволил осушить кубок, стрелявший из пистолета. По этому сигналу на набережной немедленно раздавался оглушительный залп пушек, покрывавший восторженный рев совершенно пьяного петровского окружения. Один иностранный гость заметил, что таким образом пороху изводилось больше, чем при штурме крепости.
   Петр сам разрезал вносимые один за другим огромные пироги. Однажды из такого пирога выскочила карлица, совершенно нагая и украшенная красными лентами. Царь был в восторге, гости тоже: они знали, что Петр обожает карлиц, шутов и гротескных уродов, которых при русском дворе были десятки.
   Нажравшись, плясали до двух часов ночи. Физически неутомимый Петр увлекался энергичными европейскими танцами и принуждал прыгать своих приближенных: это входило в его программу цивилизации русского общества. Особенно настойчиво заставлял царь танцевать больных подагрических стариков: его забавляли их мучения. (Так Сталин впоследствии заставлял прыгать вприсядку толстого, одышливого Хрущева.)
   Отдышавшись, вновь садились за стол продолжать пьянство до утра. Ни уехать домой, ни даже просто выйти из зала никто не смел без разрешения Петра. Сваливались под стол и тут же засыпали иностранные послы. Гости мочились прямо на них, а Петр держал при этом свечу.
   Он вообще не отличался брезгливостью. Пушкин в своих исторических записях, объединенных им под английским заголовком «Table-Talk», приводит следующую историю: «Однажды маленький арап, сопровождавший Петра I в его прогулке, остановился за некоторою нуждой и вдруг закричал в испуге: «Государь! Государь! Из меня кишка лезет!» Петр подошел к нему и, увидя, в чем дело, сказал: «Врешь: это не кишка, а глиста!» – и выдернул глисту своими пальцами». И Пушкин заключает: «Анекдот довольно не чист, но рисует обычаи Петра».
   Подспудная ненависть к новому городу вылилась в народные легенды и предсказания, возникавшие – уникальный случай в истории городов! – одновременно со строительством Петербурга. Согласно одной, быть может, самой популярной из них, сосланная Петром в монастырь его первая жена Евдокия прокляла новый город: «Санкт-Петербурху пустеет будет!» Из уст в уста передавался рассказ о кикиморе, страшном сказочном существе, прыгавшем на колокольне Троицкой церкви (следует помнить, что Петербург был заложен в Троицын день). Это тоже предвещало скорое уничтожение Петербурга, причем сама природа подсказывала, откуда придет гибель: повторявшиеся почти каждый год наводнения наносили городу страшный ущерб.
   Мрачная «подпольная» мифология Петербурга грозила захлестнуть официальную имперскую мифологию, сверкающую и оптимистичную. За разговоры о «проклятом городе» и «царе-Антихристе» людей тащили в Тайную канцелярию, внушавшую ужас и при жизни Петра I, и после его смерти в 1725 году. Там злопыхателей нещадно били кнутом, жгли железом, вздымали на дыбу, вырывали у них языки. Но ропот никогда не умолкал, создавая напряженный фон для продолжающегося – с перерывами и колебаниями – расширения и украшения столицы.
   В течение 16 послепетровских лет в России – в результате ранних смертей и дворцовых переворотов – сменилось четверо коронованных особ, регент и регентша (Бирон и Анна Леопольдовна при малолетнем Иоанне Антоновиче). Из них, если не считать племянницы Петра Великого, рослой, тяжеловесной Анны Иоанновны (в правление которой, в 1730–1740 годы, Петербург дважды опустошался подозрительными по своим причинам пожарами, сильно облегчившими политику Анны по окончательному превращению основной части города из деревянной в каменную), никто всерьез не занимался градостроительством. И только пятая – дочь Петра императрица Елизавета, волей гвардии взошедшая на престол в 1741 году, продолжила осуществление отцовской мечты о «северном Риме».
   Белокурая красавица Елизавета, веселая, «сладострастная» (по определению Пушкина) и, как ее отец, физически сильная, но – в отличие от него – ненавидевшая государственные заботы, дала итальянскому архитектору Франческо Растрелли, своему любимцу, неограниченные возможности для реализации его прихотливых творческих идей. Темпераментный и капризный Растрелли возводил пышные дворцы в стиле кружевного барокко в царских резиденциях в окрестностях Петербурга – Петергофе и в особенности в Царском Селе (позднее воспетом жившими там Пушкиным и, в XX веке, смуглой красавицей Анной Ахматовой).
   За 20 лет правления Елизаветы не жалевший ее денег Растрелли изменил облик Петербурга: к его северноевропейской представительности и величественной простоте он примешал дозу свободной южной фантазии. Триумфом Растрелли стал его проект Зимнего дворца – императорской резиденции на берегу Невы. Начатое в 1754 году и оконченное в 1817-м, уже после смерти архитектора, это грандиозное роскошное здание с его более чем тысячью комнат и почти двумя тысячами дверей и огромных окон, не выглядит тем не менее ни громоздким, ни претенциозным.
   Стены Зимнего дворца словно растворяются в щедром скульптурном убранстве. Он фосфоресцирует на фоне северного блеклого неба и стального оттенка северной реки. Расположенные в сложном синкопированном ритме белые колонны здания создают неожиданный эффект движения. Когда смотришь на Зимний дворец, кажется, что он летит: впечатление, усугубляющееся от его зыбкого отражения в водах Невы.
   На Зимний дворец было истрачено два с половиной миллиона рублей, что соответствовало стоимости 45 тонн серебра. Это вложение, и ему подобные, требовалось воспеть прозой, стихами, зафиксировать в гравюрах и картинах. Русская интеллигенция, созданная Петром, с радостью принялась за порученное ей дело: описать его детище – Петербург. Разве не Петр открыл дорогу талантливым людям, невзирая на их происхождение? Разве не Петр основал Академию наук, первую русскую газету, первый публичный музей и библиотеку – и все это в Петербурге?
   Прав был Пушкин: «…правительство впереди народа; любит иноземцев и печется о науках». Поспешая за правительством, интеллигенция в своих творениях не просто воспроизводила парадный облик Петербурга, но и приукрашивала его. Начало этому императорскому «социалистическому реализму» было положено гравером Алексеем Зубовым: на его огромной работе «Панорама Петербурга» (1716) с дотошной натуралистичностью изображены не только действительно построенные дома, но и те, что к этому времени были только запроектированы.
   Петр Великий, раскорчевав старую русскую культуру, наскоро набросал в почву семян, и новые, молодые побеги чувствовали себя в Петербурге естественно, на своем месте. У писателей той эпохи явственно ощущаешь их неподдельное упоение новизной своей столицы, восхищение ее неслыханно быстрым ростом, гордость за ее пышные дворцы и блестящую культурную жизнь. Темное подводное течение антипетербургского фольклора их не достигает.
   Эти писатели идентифицируются с Петербургом, растворяются в нем. Если они и закуплены на корню, то сами вовсе так не думают. Их восторг беспримесен, без следа цинизма. Их служение государству, отождествляемому с императорской властью и символизируемому Петербургом, полно энтузиазма.
   Когда читаешь архаичные, но и по сию пору впечатляющие энергией и пафосом стихи Антиоха Кантемира, Василия Тредиаковского, Михайлы Ломоносова или Александра Сумарокова в честь Петербурга, бросается в глаза склонность авторов к параллелям с античными богами и героями. Петра еще при жизни сравнивали с богом. От этого был только шаг к тому, чтобы город Святого Петра в сознании потомков окончательно укрепился как город императора Петра.
   Поэтому в петербургских одах XVIII века неизменно присутствует мотив «божественной закономерности», Провидения, властной рукой приведшего к основанию города. А с другой стороны – почти детское удивление перед чудом мгновенного возникновения Петербурга на голом и гибельном месте. Для ранних певцов столицы Петр Великий – «строитель чудотворный» (мотив, позднее мастерски и с совершенно иных позиций обыгранный Пушкиным в его «Медном всаднике»).
   Петр и живой не нуждался в лести, а покойный – тем более. Его преемники были далеко не так уверены в себе. Поэтому пафосная нота наших искренних одописцев взлетала все выше и выше, пока не достигла предельной – для русской дореволюционной литературы – высоты в восхвалении императрицы Екатерины Второй.
   Екатерина, которая провела на троне 34 года (1762–1796) – самая известная на Западе после Петра I правительница России. Эта известность основывается главным образом на ее экстравагантных любовных похождениях и на неслыханных щедротах, которыми императрица осыпала своих фаворитов, в том числе сумасбродного и талантливого Григория Потемкина. Как и Петр, трудолюбивая и безмерно честолюбивая Екатерина также была увенчана титулом Великой. И, как и в случае с Петром, оценка ее значения для России колеблется в зависимости от позиции историка.
   Афористична саркастическая сентенция 23-летнего Пушкина – уже в молодые годы блестящего историка в неменьшей степени, чем поэтического гения: «Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивление потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Производя слабый ропот в народе, привыкшем уважать пороки своих властителей, оно возбуждало гнусное соревнование в высших состояниях, ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве».
   Екатерина вновь изменила стиль застройки Петербурга. Теперь, в подражание античности, он стал неоклассическим – сходным с европейской архитектурной модой, но реализуемым по-русски: с размахом, драматизмом и великолепием. Сама Екатерина была немкой, по-русски говорившей с сильным акцентом; ее архитекторы – французы, итальянцы, русские; но Петербург уже обладал своим собственным стилем, фильтруя и видоизменяя зарубежные влияния. Можно даже сказать: не город менялся – к нему приспосабливались. Так приспосабливаются ко вкусам богатого и высокомерного вельможи.
   При Екатерине «Нева оделася в гранит» (Пушкин): ее берега на протяжении более чем 24 миль были облицованы прекрасным финским гранитом. Эти строгие монументальные стены с их многочисленными спускающимися к реке лестницами стали таким же важным признаком Петербурга, как и появившиеся в то же время первые каменные мосты через Неву и городские каналы. (К одному из них, на Лебяжьей канавке, Чайковский позднее приведет умирать героиню самой своей «петербургской» оперы – «Пиковой дамы».)
   Самолюбивая Екатерина хотела быть популярной не только в России, но и в Европе. Вскоре после вступления на престол она обратилась к Дени Дидро и другим philosophies с предложением перенести печатанье их знаменитой Grande Encyclopédie в Петербург. Объявив, что Россия вступила в новую эру и является теперь супердержавой, Екатерина была готова на все, чтобы это доказать. И, в частности, ничего (по собственному признанию) не понимая в живописи, Екатерина положила начало галерее Эрмитаж, одной из величайших живописных коллекций мира.
   Одна за другой потекли в Петербург закупленные на парижских аукционах картины Рафаэля, Джорджоне, Тициана, Тинторетто, Рубенса. («Возвращение блудного сына» Рембрандта, один из его шедевров, был приобретен за шесть с небольшим тысяч ливров, – дешевле, чем Тенирс, и втрое дешевле, чем Мурильо.) Из собрания сэра Роберта Уолпола Екатерина отобрала сразу 15 картин Ван Дейка.
   Об этих закупках и о других смелых и щедрых жестах новой императрицы много говорили в Европе. В Петербург по приглашению Екатерины потянулись первые путешественники, в основном французы, чтобы, под взглядом пристальных серых глаз императрицы ознакомившись с городом, возвестить затем цивилизованному миру о том, что Россия действительно имеет право именоваться европейской державой. Вслед за Вольтером (в отличие от Дидро, так и не доехавшим до Петербурга, но зато сочинившим за обильную мзду «Histoire de l’Empire de Russie sous Pierre le Grand»[5]) они называли Екатерину Северной Семирамидой, а Петербург – Северной Пальмирой.
   Одним из самых мудрых культурных решений Екатерины было приглашение – по совету того же Дидро – парижскому скульптору Этьенну Фальконе прибыть в Петербург для возведения там огромного конного монумента Петру I. В 1766 году 50-летний Фальконе со своей 17-летней ученицей Мари Анн Колло и 25 чемоданами багажа прибыл в русскую столицу, где и провел последующие 12 лет – весьма для него бурных (о чем свидетельствует сохранившаяся обширная переписка – в том же городе! – между Фальконе и Екатериной: скульптор по всякому поводу жалуется, негодует, возмущается; императрица пытается его урезонить и успокоить).
   Нервный, вспыльчивый Фальконе судорожно искал единственно правильное решение для монумента. Дидро из Парижа советовал ему окружить конную статую Петра, в духе эпохи, символическими фигурами Варварства (покрытого дикой шкурой и кидающего на императора свирепый взгляд), Любви Народа (простирающей к Петру руки) и Нации (распростертой на земле и наслаждающейся покоем).
   Раздраженный Фальконе отвечал философу из Петербурга: «Памятник будет выполнен просто. Варварства, Любви Народа и символа Нации в нем не будет». Его модель всадника, стремительным рывком взлетевшего на скалу с простертой вперед правой рукой, «повелевающей и покровительствующей» (слова того же Дидро), была одобрена самой Екатериной.
   Петербуржцы толпами посещали мастерскую Фальконе. Привыкший к темпераментным реакциям парижан, скульптор не мог понять, почему русские, сосредоточенно осмотрев статую, уходят, не сказав ни слова. Вероятно, это молчаливое внимание – признак неодобрения?
   Фальконе успокоился лишь после того, как старожилы-иностранцы объяснили: сдержанность – это отличительная черта столичной публики. В городе, лишь недавно отметившем свое 50-летие, уже сформировался специфический характер коренного жителя: «застегнутого на все пуговицы», несентиментального, склонного к иронии. (Эти черты петербуржской личности сохранились и по сей день.)
   Мучительные поиски, победы и неудачи Фальконе продолжались. Скульптору долго не удавалась увенчанная лавровым венком голова всадника – портрет Петра. В конце концов голова была вылеплена юной Мари Колло, и, как рассказывают, всего за одну ночь. Портрет Петра работы, как утверждают, лучшей скульпторши эпохи вышел, по всеобщему признанию, необычайно похожим: лицо сравнительно небольшое, но широкое, с обвисшими щеками, чуть заостренным носом и резко очерченным волевым подбородком; вскинутые брови оттеняют фанатичность взгляда выпуклых бешеных глаз. Петр как бы вперился в пространство и в то же время гневно косится на зрителя (особенность, впоследствии отмеченная Пушкиным).
   Каждая деталь монумента вызывала взрыв споров и мучительные сомнения и у скульптора, и у его заказчиков. Как одеть всадника? Каким должен быть конь? Особо обсуждалась идея Фальконе бросить под копыта коня змею, как аллегорию зла и зависти.
   Екатерина, от которой зависело решение, была уклончива: «Аллегорическая змея мне ни нравится, ни не нравится…» Вопрос был решен только после льстивого письма Фальконе Екатерине: всякий великий человек – и Петр, и, конечно, сама императрица Екатерина – мужественно преодолевал зависть неблагодарных современников, – доказывал скульптор; без попранной зависти-змеи поэтому никак не обойтись. Екатерина, чувствительная ко всякому комплиментарному сравнению с Петром, согласилась: «Есть старинная песня, в которой говорится: если надо, так надо. Вот мой ответ касательно змеи».
   Четыре года искали место для монумента. Но наиболее драматическими оказались поиски и последующая доставка в Петербург огромной гранитной глыбы для постамента. Над перевозкой обнаруженного в 12 милях от столицы, даже после предварительной обработки весившего более полутора тысяч тонн цельного камня, напряженно трудились тысячи людей. Все это неслыханное по сложности предприятие продолжалось более трех лет. Придворный поэт Василий Рубан воспел его в стихах, типичных для эпохи:
 
Колосс Родосский, свой смири кичливый вид,
И Нильских здания высоких Пирамид,
Престаньте более считаться чудесами!
Вы смертных бренными соделаны руками.
Нерукотворная здесь Росская гора,
Вняв гласу Божию из уст Екатерины,
Прешла во град Петров чрез Невские пучины
И пала под стопы Великого Петра!
 
   7 августа 1782 года, к столетию со дня вступления на престол Петра Великого и через 16 лет после того, как Фальконе приступил к работе, наконец-то состоялось открытие монумента. Сам Фальконе этого дня не дождался: рассорившийся с Екатериной и вдобавок обвиненный в растрате, он уехал в Париж. Его последней идеей был текст лаконичной надписи, которую предполагалось выбить на подножии статуи: «Петру Первому воздвигла Екатерина Вторая».
   Усмехнувшись, Екатерина отредактировала эту надпись так: «Петру Первому Екатерина Вторая». Сама писательница, Екатерина удалением всего одного слова достигла блистательного результата. В варианте Фальконе акцент был на слове «воздвигла», обращавшем внимание прежде всего на памятник. Екатерина сблизила цифровую последовательность «Первому» – «Вторая», подчеркнув (и легитимизировав) свою сомнительную преемственность по отношению к величайшему русскому монарху.
   К Сенатской площади на берегу Невы стеклись толпы петербуржцев разных сословий – от аристократов до крестьян. Монумент был закрыт специальными полотняными ширмами, которые раскрылись, когда появилась Екатерина; раздалась пушечная пальба, и заиграла военная музыка. Гвардейские полки прошли мимо памятника с преклоненными знаменами.
   По случаю торжества Екатерина объявила амнистию преступникам и должникам, сидевшим в тюрьмах. Во время специальной литургии у гробницы Петра в Петропавловском соборе митрополит, ударив по гробнице посохом, воскликнул: «Восстань же теперь, великий монарх, и воззри на любезное изобретение твое: оно не истлело в времени и слава его не помрачилася!» Этот призыв к Петру был произнесен с такой страстью и пафосом, что наследник престола, маленький Павел, испугался, что «дедушка встанет из гроба». А стоявший рядом вельможа тихо заметил своим соседям: «Чего он его зовет? Как встанет, всем нам достанется!» (Пример типично петербургской иронии.)
   Хотя почти все понимали и признавали высокие достоинства монумента, вряд ли первым зрителям было ясно, что перед ними одно из величайших произведений скульптуры XVIII века. И уж конечно, обходя статую конного Петра и по мере движения открывая все новые и новые аспекты его изображения – мудрый и решительный законодатель, бесстрашный полководец, непреклонный, не терпящий препон монарх, – толпа не догадывалась, что перед ней главнейший, вечный, навсегда самый популярный символ их города.
   Сенатская площадь оказалась для памятника чрезвычайно подходящим местом – и потому, что здесь были учрежденный Петром Сенат, а неподалеку Адмиралтейство, и потому, что монумент оказался в центре самой оживленной городской магистрали. Вокруг него всегда толпился народ. Сюда же в 1825 году явились восставшие гвардейские полки, пытавшиеся не допустить восшествия на престол императора Николая I.
   Революционеров разогнали артиллерийской картечью. «В промежутках между выстрелами можно было слышать, как лилась кровь струями по мостовой, растопляя снег, потом сама, алея, замерзала», – вспоминал впоследствии один из них. К вечеру того же дня сотни трупов были убраны, а кровь засыпана чистым снегом. Но с облика Петербурга эта кровь не стерлась никогда.
   А какая этому предшествовала гармоничная идиллия! К началу XIX века, в правление императора Александра I, о костях, на которых была возведена поражающая воображение «Северная Пальмира», уже успели забыть окончательно. Старались не вспоминать и о мрачной интерлюдии 1796–1801 – годах правления сумасбродного сына Екатерины II, тирана императора Павла I.
   «Курносый злодей» Павел был убит зябкой мартовской ночью придворными заговорщиками, ворвавшимися в спальню императора в его новой резиденции в центре Петербурга – выкрашенном в любимый Павлом красноватый цвет Михайловском замке. Когда об этом сообщили знавшему о заговоре сыну императора, сентиментальному и мечтательному Александру, и тот разрыдался, то истерика его была безжалостно прервана одним из заговорщиков: «Довольно ребячиться – ступайте царствовать!»
   Устрашающе величественное здание Михайловского замка с позолоченным шпилем до сих пор возвышается как зловещий символ цареубийства – не первого и не последнего в русской истории. В 1838 году порог замка, где к этому времени разместится Главное инженерное училище, переступит 16-летний Федор Достоевский. Инженера из него не вышло, но он стал одним из самых влиятельных строителей-провидцев петербургского мифа.
   Ранние годы правления нового императора, голубоглазого и близорукого (метафорически и буквально), точно охарактеризованы опять-таки строкой стихотворения Пушкина: «Дней Александровых прекрасное начало» (эта ностальгическая строка вновь станет необычайно модной в Петербурге начала XX века). Война 1812 года с Наполеоном, прозванная в России Отечественной, сплотила в патриотическом порыве все общество – и крестьянство, и мещанство, и дворян – вокруг своего либерально настроенного монарха.
   В 1814 году задумчивый Александр I на белом коне въехал в Париж, сопровождаемый победоносными русскими войсками (среди которых были и будущие декабристы). В ликующем Петербурге эта провиденциальная встреча России с Европой в самом ее сердце отозвалась блестящим архитектурным стилем: созданным при активном участии отечественных мастеров русским ампиром, изысканным апофеозом неоклассической моды. Был начат Исаакиевский собор, завершена Дворцовая площадь, Петербург в основных своих чертах превратился в тот великолепный, стройный и строгий город, который мы знаем.
   Образованные русские первых десятилетий XIX века взирали на свою столицу с особой любовью и пиететом. В облике Петербурга вся их огромная страна, еще 100 лет назад варварски отсталая, представлялась им облагороженной, дисциплинированной, устремленной – под просвещенным водительством императора Александра – к общему идеалу.
   Для этих поэтов, писателей, художников, меценатов Петербург был не просто символом политического торжества и военного могущества России. Он был также олицетворением расцвета ее культуры. Воля и разум победили здесь дикую природу, чтобы изысканные петербуржцы могли – наравне с обитателями других блестящих европейских столиц – наслаждаться роскошными плодами цивилизации.
   Таким этот город был воспет – быть может, в последний раз столь безыскусно, искренне и патетически-благозвучно – впечатлительным и беспечным поэтом Константином Батюшковым, позднее возведенным в сан «Колумба русской художественной критики» за его очерк «Прогулка в Академию художеств» (1814): «Великолепные здания, позлащенные утренним солнцем, ярко отражались в чистом зеркале Невы, и мы оба единогласно воскликнули: «Какой город! Какая река!» «Единственный город! – повторил молодой человек. – Сколько предметов для кисти художника!.. Надобно расстаться с Петербургом, – продолжал он, – надобно расстаться на некоторое время, надобно видеть древние столицы: ветхий Париж, закопченный Лондон, чтобы почувствовать цену Петербурга. Смотрите – какое единство! как все части отвечают целому! какая красота зданий, какой вкус и в целом какое разнообразие, происходящее от смешения воды со зданиями…»