Иван Сергеевич Тургенев, человек любопытствующий и общительный, отправился в Зимний дворец, чтобы проверить слухи, и подошел к часовому: «Правда ли, что наш Государь скончался?» Солдат, покосившись, смолчал. Но упрямый Тургенев продолжал приставать к часовому, пока тот наконец не буркнул: «Правда, проходите». И, видя, что Тургенев все еще не верит, добавил: «Кабы такое сказал, да было бы неверно, меня бы повесили» – и отвернулся. Только это убедило Тургенева…
Волею судьбы и по личным склонностям Николай сыграл уникальную роль в развитии петербургской культуры. Он и пестовал ее, и душил. «Плетью гонят нас к просвещению, плетью наказывают слишком образованных», – заметил Александр Герцен. Николай, как и Сталин 100 лет спустя, персонально вмешивался во все области культуры: в литературу, музыку, живопись, театр – драматический, оперный и балетный, архитектуру.
Это Николай издал указ, согласно которому жителям Петербурга запрещалось строить дома выше 23,5 метра, то есть высоты карниза Зимнего дворца. В его царствование и под его личным наблюдением были завершены величественные ансамбли Дворцовой и Сенатской площадей, практически доведен до конца грандиозный Исаакиевский собор и возведены блистательные архитектурные комплексы, вроде знаменитых Театральной и Михайловской улиц. Большинство из этих проектов принадлежали любимому архитектору Николая, родившемуся в 1777 году в Петербурге, сыну итальянской балерины Карло Росси. Николай благоволил к Росси не только за его артистический гений, но также и за его честность, решительность и ответственность за свою работу.
Росси, проектируя здание императорского Александринского театра, предложил перекрыть огромный зрительный зал специальной системой металлических конструкций-ферм – идея по тем временам рискованная. Николай усомнился в их прочности и отдал приказ о приостановке строительства. Тогда самолюбивый Росси написал ему письмо, в котором предложил, если с проектируемой крышей случится какое-нибудь несчастье, немедленно повесить его, архитектора, в пример другим, на одной из стропил театра. Подобная аргументация всегда на Николая действовала, и он разрешил достроить здание. В этом театре, одном из красивейших в городе, спектакли идут и в наши дни. С крышей ничего не произошло.
Люди оказывались не такими прочными, и они в царствование Николая ломались один за другим. «Писатель в России должен жить долго» – эту максиму критика Корнея Чуковского не исполнили ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Николаю было все равно. Начав свое царствование с аудиенции Пушкину, к концу его Николай садистски лишил Достоевского возможности писать. Такова была эволюция отношения императора к русской культуре.
Профессор Петербургского университета Константин Кавелин писал 4 марта 1855 года своему приятелю в Москву: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лицо у мысли, погубивший тысячи характеров и умов… Это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры околел…» И добавил, словно комментируя формулу шефа секретной полиции Бенкендорфа о «прошлом, настоящем и будущем» России: «Если б настоящее не было бы так страшно и пасмурно, будущее так таинственно, загадочно, можно было бы с ума сойти от радости». Обитатели Петербурга боялись, что при новом императоре, Александре II, будет еще хуже.
Но высокий, как и его отец, красивый голубоглазый Александр, о котором тот же язвительный Тютчев замечал, что когда император разговаривает с умным человеком, то у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру, все-таки постепенно отпускал туго натянутые вожжи. Началось с мелочей. При Николае бороды решительно не поощрялись. Теперь, когда чиновники одного из министерств запросили, можно ли им отрастить хотя бы усы, новый император ответил: «Пусть носят хоть бороды, только бы не воровали».
Тютчев назвал новое время «оттепелью» – за 100 лет до того, как начитанный Илья Эренбург определит этим же словом эпоху хрущевских реформ после смерти Сталина. Александр II помиловал выживших декабристов и участников кружка Петрашевского, среди последних и Достоевского. Писатель вернулся в Петербург в ореоле мученика. Почти сразу он опубликовал задуманный еще в ссылке роман «Униженные и оскорбленные» – еще одну вариацию прославившего его романа «Бедные люди».
В нем – та же, что и в «Бедных людях», увиденная точным взглядом внимательного наблюдателя картина столицы со знакомыми, почти стереотипными деталями: черный, как будто залитый тушью купол северного неба, под которым угрюмые, сердитые и промокшие прохожие исчезают в туманной перспективе петербургской улицы, освещенной слабо мерцающими в сырой мгле фонарями.
«Униженные и оскорбленные» читающей публикой были встречены с энтузиазмом. А между тем Достоевский продолжал бродить по Петербургу, жадно вглядываясь в изменявшиеся на глазах, словно искажавшиеся в чудовищной гримасе черты города. Огромное влияние на облик Петербурга оказал манифест Александра II от 19 февраля 1861 года, провозгласивший освобождение крестьян.
Историческое и далеко идущее решение об отмене крепостного права Александр принял вопреки сопротивлению большинства своих приближенных. В день объявления манифеста в Петербурге с утра по Невскому проспекту патрулировали конные жандармы: ожидали волнений, даже мятежа.
В столице действительно царило необычайное возбуждение, но, скорее, радостного характера: по всему городу обыватели, собираясь толпами, обсуждали ошеломляющую новость, обнимались и плакали. Кто-нибудь начинал читать манифест вслух, его подбадривали криками «да здравствует Государь Император!», запевали национальный гимн «Боже, царя храни». Александр II с облегчением записывал в дневнике: «День совершенно спокойный, несмотря на все опасения».
Волны освобожденных крестьян хлынули в столицу на заработки. Уже Петербург 1858 года, с его почти полумиллионным населением, был четвертым по величине, после Лондона, Парижа и Константинополя, городом Европы. В 1862 году в Петербурге было 532 тысячи жителей, а в 1869-м, согласно данным первой большой переписи населения, – 667 тысяч.
На окраинах города лихорадочно возводились фабрики и заводы, здесь же селились новые обитатели столицы. В этих районах процветали пьянство, драки, преступления, проституция. По городу плодились кабаки и дома терпимости. Петербургская газета «Голос» сокрушалась в 1865 году: «Пьянство в последнее время приняло такие ужасающие размеры, что невольно заставило призадуматься над этим общественным несчастьем…»
Другая газета так описывала «мекку» петербургских алкоголиков: «В Столярном переулке находится 16 домов (по 8 с каждой стороны улицы). В этих 16 домах помещается 18 питейных заведений, так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой, придя в Столярный переулок, не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом, даже на любое крыльцо, – везде найдешь вино». На соседнем Вознесенском проспекте разместилось 6 трактиров, 19 кабаков, 11 пивных и 16 винных погребов.
Тут же шлялись дешевые проститутки, пьяные и размалеванные. Это были так называемые одиночки, причем самые потрепанные и опустившиеся из них. Их более удачливые молодые товарки работали на Лиговском и Невском проспектах, а самые преуспевающие поступали в наиболее респектабельные из 150 петербургских публичных домов.
Николай I с его манией порядка во всех областях без исключения стремился поставить под контроль и проституцию. Он создал систему полицейского и медицинского контроля над древнейшей из профессий в 1843 году, на 20 лет раньше Англии. Во времена Достоевского в Петербурге было зарегистрировано около 2 тысяч проституток (больше, чем в Берлине или Марселе, но меньше, чем в Париже и Нью-Йорке). Разумеется, незарегистрированных, без официальных так называемых желтых билетов, было много больше.
Проститутки вербовались в основном из пришедших в Петербург крестьянок; много было солдатских жен и дочерей, а также принадлежавших к мещанскому сословию женщин. Но класс проституток пополнялся также за счет разорившихся дворянок и чиновниц – по словам публициста тех лет, «женщин, которым нечего есть, которых иссушила нужда, исколола иголка, доставляющая за кропотливую работу жалкое копеечное содержание».
Нередко в семьях отставных чиновников, информировал петербургский журналист, «даже мать продает в разврат свою дочь из-за гнетущей бедности». Уделом большинства из них были нищета, пьянство, гибель от болезней, в том числе и венерических (в основном от быстро распространявшегося в Петербурге, несмотря на полицейско-медицинские акции, сифилиса).
Из «пьяного» Столярного переулка Достоевский выходил на близлежащую постыдно известную Сенную площадь, где еще совсем недавно палачи публично секли провинившихся простолюдинов. Я всегда содрогаюсь, читая стихотворение Некрасова, в котором он провел параллель между участью угнетенных крестьян и литературы в России Николая:
Город стал плавильным котлом для многих национальностей Российской империи. В разные годы от 10 до 20 процентов жителей столицы были нерусскими: пестрая смесь из 60 этнических групп. Особенно многочисленны были немцы, поляки, белорусы и украинцы, финны и шведы, евреи, прибалты, татары. Некоторые (особенно немцы) занимали видное место в столичной бюрократической машине. Другие становились торговцами и ремесленниками. Тысячи ютились на окраинах в жалких лачугах и бараках.
Для этих город был скорее не Петербургом, а «Питером»: в этой кличке смешались растерянность, фамильярность, некоторая ирония, цинизм, доброжелательность – сложная смесь, характеризующая отношение новичков к принявшей их столице. Это отношение отразилось в популярной поговорке «Питер народу бока повытер», через многие годы нашедшей дорогу в «Поэму без героя» Ахматовой, совершенно очарованной Петербургом Достоевского.
Петербург эксплуатировал, принижал, унифицировал, но одновременно будоражил, подстегивал и отшлифовывал своих новых обитателей. Наиболее работоспособным и смышленым открывался простор для разнообразной деятельности. В Петербурге можно было все купить и все продать.
Например, в Биржевом сквере торговали экзотическими раковинами, огромными черепахами, обезьянами и говорящими попугаями. За попугая, бойко болтавшего по-итальянски, заплатили 100 рублей – сумму по тем временам огромную. Тут же появился некий украинец с огромным петухом, за которого он тоже требовал никак не меньше 100 рублей. «Да ведь попугай тот говорил», – пробовал урезонить потенциальный покупатель украинца. «А мой не говорит, но дюже думает», – отвечал тот. Это уже может быть квалифицировано как петербургский юмор, и даже неразговорчивый петух в этой истории выглядит этаким петербургским затворником-интеллектуалом.
Разумеется, кипучая торговая деятельность столицы вкупе с резко возросшим притоком населения порождала и питала увеличивающуюся преступность: согласно официальной статистике, в это время в Петербурге совершалось ежегодно около 10 тысяч преступлений. Но серьезных дел, благодаря экстраординарному полицейскому контролю, было не так уж много: убийств и покушений на убийство – около 100, изнасилований – около 50, сбыт фальшивых денег – около 40 да около десятка случаев поджога.
У Петербурга с давних пор были два смертельных врага – водная стихия и пожары, много раз опустошавшие город. Из наводнений самыми памятными остались два – 1777 и 1824 годов. (Впоследствии к ним присоединится наводнение 1924 года.) Из пожаров дольше всех вспоминали бедствие 1862 года, когда в течение нескольких недель в мае – июне дотла выгорел торговый центр Петербурга – Гостиный, Апраксин и Щукин дворы и Толкучий рынок. Уничтожено было также здание Министерства внутренних дел и множество частных домов; ущерба было причинено на миллион рублей. Потрясенная свидетельница описывала апокалипсическую картину: черные тучи дыма, заволокшие огненное небо, и столбы пламени, из которых, словно дождь, сыпались крупные искры. Сильный ветер перекидывал горящие головни на крыши отдаленных (даже через реку Фонтанку) домов, которые тут же вспыхивали как факелы.
Население Петербурга было охвачено паникой и ужасом. Достоевский разделял эти чувства. Атмосфера в городе была предельно напряженной. Как всегда бывает во времена существенных реформ, оппозиция освобождению крестьян и другим либеральным усилиям Александра II возникла и развивалась и справа, и слева. Пожары стали событием политическим.
В конце 1861 года Петербург потрясли первые в истории России серьезные студенческие волнения. По словам враждебного наблюдателя, студенты, требуя для себя большей автономии, «очень искусно добились величайшего скандала, какого только можно было добиться. Власти вынуждены были два или три раза забирать их днем, на улице, огромными толпами. К пущей радости студентов, их посадили даже в Петропавловскую крепость».
Реакция петербургского общества, как это уже стало обычным, резко разделилась согласно политическим воззрениям: некоторые (преимущественно интеллектуалы) поддерживали бунтовавших студентов, прочие яростно на них нападали. Во всеобщее употребление вошло слово «нигилист», впервые пущенное в оборот Тургеневым: так был окрещен автором герой его романа «Отцы и дети» Базаров, молодой антисоциальный позитивист с анархистским оттенком.
Один из самых знаменитых революционеров эпохи, теоретик террора Сергей Степняк-Кравчинский, так объяснял сущность нигилизма: «В основе этого движения лежал безусловный индивидуализм. Это было отрицание, во имя личной свободы, всяких стеснений, налагаемых на человека обществом, семьей, религией».
В этой потенциально взрывной ситуации оставалось только зажечь спичку. Сначала это было сделано фигурально: 14 мая 1862 года по Петербургу разлетелась радикальная прокламация под названием «Молодая Россия», в которой народ призывался к цареубийству и истреблению правящих классов. Заодно осмеивались религия, семья и брак. Прокламация «разразилась громом над столицею». Из листовок изумленные и возмущенные обыватели узнавали, что революции вызываются народными несчастьями. Таинственная и устрашающая «Молодая Россия» («нигилисты»?) призывала спровоцировать эти несчастья массовыми пожарами.
И массовые пожары действительно начались в Петербурге два дня спустя. Совпадение или случайность? Были ли это действительно поджоги, и если да, то чьих рук? Отчаянный акт «нигилистов» или хладнокровно рассчитанная провокация властей, пытавшихся дискредитировать молодых революционеров?
И сегодня, более чем 130 лет спустя, историки затрудняются дать ответ на эти вопросы. Важно, что тогда, в душном, выгоревшем, окутанном дымом Петербурге 1862 года общественное мнение (не без поощрения со стороны официозных газет) обвиняло в поджогах длинноволосых и очкастых студентов-«нигилистов» и бунтовавших против жестокого подавления Россией независимости их родины поляков.
Среди простого народа со скоростью молнии распространился слух, что город с разных сторон поджигают 300 злоумышленников. Находились свидетели тому, как «нигилисты» мазали специальным воспламеняющимся составом заборы и стены. Студенты боялись в форме ходить по улицам – было несколько случаев попыток самосуда. Даже в образованных кругах говорили, что за пожарами стоят не кто иные, как Петрашевский и члены его кружка. Как писала в эти дни одна политически ангажированная светская дама другой, «…все ссыльные по этому делу прощены; так вот они, может быть, и благодарят за свое возвращение. Не знаешь, как и милостивому быть…»
Ясно, что Достоевский, один из этих помилованных сподвижников Петрашевского, в дни петербургских пожаров должен был ощущать себя крайне неуютно. Он кинулся к Чернышевскому, кумиру и глашатаю радикальной молодежи, с отчаянной просьбой: удержать своих последователей от поджигательства.
Спокойный и ироничный Чернышевский позднее с холодной и беспощадной издевкой описывал появление у него Достоевского как визит человека безумного: «Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить все необходимое для его успокоения, я отвечал: «Хорошо, Федор Михайлович, я исполню ваше желание».
Близкий к панике Достоевский срочно настрочил статью для журнала, требовавшую от правительства «самой широкой гласности» при расследовании причин пожара. Писатель сокрушался: «Без сомнения, сгорело бы меньше домов и улиц, если бы народ зуботычинами и другими опекунскими мерами не отучался от собственной инициативы в общественном деле». Эта бесподписная статья Достоевского была тут же запрещена предварительной цензурой, причем сам император Александр II наложил гневную резолюцию: «Кем написана?»
Да, Петербург был не тот, что прежде. Окруженный серым кольцом угрюмых прокопченных фабрик, засоряемый трущобами и безобразными многоквартирными, так называемыми доходными домами, он угрожал превратиться в кошмарное видение, оставляющее самую устрашающую фантазию Гоголя или Аполлона Григорьева далеко позади.
Этот ужасный Петербург, новый не только для Достоевского, но и для бедствующих коренных обитателей города, дал писателю мощный импульс для создания характера самого знаменитого убийцы в русской литературе – бывшего студента Родиона Раскольникова, героя романа «Преступление и наказание» (1866).
Этот роман – типично петербургское произведение. Город в нем – не менее важный персонаж, чем Раскольников. Опустившийся студент Раскольников – порождение нового Петербурга, вне его он немыслим. Этот, по убеждению Достоевского, «самый фантастический в мире» город – «сочинился» (тоже выражение Достоевского) Петром Великим и его наследниками точно так же, как бредовая картина петербургского сверхчеловека-«нигилиста», идущего с топором, спрятанным под пальто, убивать старуху процентщицу, «сочинилась» в воображении писателя.
«Безобразная мечта» Раскольникова об убийстве и наживе – тоже, по Достоевскому, специфическое порождение петербургской атмосферы. В этом смысле Петербург, с его исторической гордыней города, претендующего на победу над природой, есть соучастник «идеологического» преступления нищего студента, гордо преступающего общественные нормы.
Иосиф Бродский, тонко чувствующий стилистику и поэтику Достоевского, даже настаивал в разговоре со мной, что «идея Раскольникова насчет старухи процентщицы – абсолютно авторская идея», имея в виду, что мысль об ограблении, даже убийстве с целью обогащения, приходила в голову самому Достоевскому. И Бродский полемически добавлял: «В тех условиях, в какие автор поставлен обществом, он может себе это позволить».
Раскольников и любит людей, и презирает их; в нем, словами Достоевского, «два противоположных характера поочередно сменяются». Параллельно в «Преступлении и наказании» возникает двойственный (быть может, даже помимо воли писателя) облик Петербурга: с одной стороны, «великолепная панорама» Невы (хотя и производящая «угрюмое и загадочное впечатление»), с другой – удручающие, жестокие зарисовки урбанистического ада с их «отвратительным и грустным колоритом».
«Это город полусумасшедших. <…> Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния!» – издевательски сообщает Раскольникову следователь, а читателю «Преступления и наказания» – его автор. Картина Петербурга в романе складывается из широких мазков, коротких описаний (в духе театральных ремарок) и множества точных конкретных деталей.
В этой картине доминирует столь ненавистный Достоевскому желтый цвет. В желтый традиционно красились многие петербургские дома, поэтому этот цвет прочно ассоциировался со столицей. В «Преступлении и наказании» желтые обои и мебель преследуют героев, как будто помещенных внутрь какой-либо из взвихренных, несбалансированных картин Ван Гога.
Первая же фраза «Преступления и наказания» обращает наше внимание на чрезвычайную жару, стоящую в те две недели, в течение которых происходит действие романа. Эта жара и сопровождающая ее духота и нестерпимая вонь акцентируются Достоевским и дальше – они составляют контрапункт к лихорадочному, горячечному состоянию Раскольникова.
Раскольников живет в том самом «пьяном» Столярном переулке, по соседству с Сенной площадью, о котором речь шла выше. Гротескный антураж всей этой части Петербурга использован Достоевским полностью, до мельчайших подробностей: «доходные» дома, в гробообразных каморках которых ютятся жалкие постояльцы, кабаки, публичные дома, меняльные лавки, полицейские конторы…
В доме Раскольникова на последний этаж, где он ютится, ведут в романе Достоевского 13 ступеней; их может и в наши дни пересчитать приехавший в Петербург любознательный турист. От ворот дома Раскольникова до дома намеченной им к убийству процентщицы, согласно Достоевскому, ровно 730 шагов – и это тоже правда. (Профессия жертвы избрана Достоевским с особым вниманием к современным ему петербургским обстоятельствам. Именно в 60-е годы ростовщичество стало в столице распространенным явлением.) Даже камень, под которым Раскольников спрятал украденные у старухи вещи, был однажды, во время прогулки, показан Достоевским своей жене. На ее вопрос, зачем Достоевский забрел на этот пустынный двор, писатель ответил: «А за тем, за чем заходят в укромные места прохожие».
Петербург Достоевского – это «сочиненный» город, обладающий тем не менее всеми признаками реальности. Недаром в Германии, откуда началась европейская (и мировая) слава Достоевского, «Преступление и наказание» поднималось на щит и натуралистами 80-х годов XIX века, и неоромантиками и экспрессионистами начала XX века. Раскольников, с размаху опускающий топор на голову процентщицы, несравненно более реален, чем молящийся в Казанском соборе Нос Гоголя. Но одновременно это ирреальная, символическая фигура. Столь же ирреален, по глубокому, выношенному и неоднократно декларированному убеждению Достоевского, породивший Раскольникова Петербург.
Возник грандиозный парадокс. Под пером писателя призрачный город его воображения превратился благодаря виртуозному манипулированию точными деталями и единству и силе общего настроения в «Петербург Достоевского».
Когда «Преступление и наказание» было впервые опубликовано, мнимая точность его описаний ввела в заблуждение критиков, даже и недоброжелательных: «Перед вами изображается действительный город с знакомыми вам улицами и переулками…» Наивные люди! Правда, почти одновременно у наиболее проницательных читателей начало закрадываться подозрение, что Достоевский не просто натуралистически живописует тягостный быт «дна» столицы, но создает свой миф о Петербурге.
Ведущий критик «нигилистического» направления, молодой Дмитрий Писарев, отводя от Достоевского обвинения в клевете на «всю корпорацию русского студенчества», именно этим оправдывал писателя: о какой, мол, клевете может идти речь, если действие происходит непонятно где, в каком-то весьма странном городе; согласно догадливому Писареву, читатель «Преступления и наказания» испытывает «такое ощущение, как будто он попал в новый, особенный, совершенно фантастический мир, где все делается навыворот и где наши обыкновенные понятия не могут иметь никакой обязательной силы».
Властность, навязчивость, гипнотичность видения Достоевского ни с чем не сравнимы. Сила его импульсивного, иногда почти до бессвязности, но всегда мастерски организованного в ритмическом и интонационном планах повествования столь непомерна, что вовлекает в свой водоворот даже отчаянно сопротивляющегося или предубежденного читателя. Поэтому «Петербург Достоевского» – это реальность, которая не исчезнет, пока будет существовать сама русская литература. А в течение десятилетий образ города в интерпретации Достоевского был единственно возможным и приемлемым для великого множества людей как в России, так и на Западе.
Типично в этом смысле признание писателя Владимира Короленко, не такого уж поклонника Достоевского. Когда в 1871 году, окончив провинциальную гимназию, юноша Короленко появился в Петербурге, то увидел его глазами Достоевского: «Мне здесь нравилось все – даже петербургское небо, потому что я заранее знал его по описаниям, даже скучные кирпичные стены, загораживавшие это небо, потому что они были знакомы по Достоевскому…»
Волею судьбы и по личным склонностям Николай сыграл уникальную роль в развитии петербургской культуры. Он и пестовал ее, и душил. «Плетью гонят нас к просвещению, плетью наказывают слишком образованных», – заметил Александр Герцен. Николай, как и Сталин 100 лет спустя, персонально вмешивался во все области культуры: в литературу, музыку, живопись, театр – драматический, оперный и балетный, архитектуру.
Это Николай издал указ, согласно которому жителям Петербурга запрещалось строить дома выше 23,5 метра, то есть высоты карниза Зимнего дворца. В его царствование и под его личным наблюдением были завершены величественные ансамбли Дворцовой и Сенатской площадей, практически доведен до конца грандиозный Исаакиевский собор и возведены блистательные архитектурные комплексы, вроде знаменитых Театральной и Михайловской улиц. Большинство из этих проектов принадлежали любимому архитектору Николая, родившемуся в 1777 году в Петербурге, сыну итальянской балерины Карло Росси. Николай благоволил к Росси не только за его артистический гений, но также и за его честность, решительность и ответственность за свою работу.
Росси, проектируя здание императорского Александринского театра, предложил перекрыть огромный зрительный зал специальной системой металлических конструкций-ферм – идея по тем временам рискованная. Николай усомнился в их прочности и отдал приказ о приостановке строительства. Тогда самолюбивый Росси написал ему письмо, в котором предложил, если с проектируемой крышей случится какое-нибудь несчастье, немедленно повесить его, архитектора, в пример другим, на одной из стропил театра. Подобная аргументация всегда на Николая действовала, и он разрешил достроить здание. В этом театре, одном из красивейших в городе, спектакли идут и в наши дни. С крышей ничего не произошло.
Люди оказывались не такими прочными, и они в царствование Николая ломались один за другим. «Писатель в России должен жить долго» – эту максиму критика Корнея Чуковского не исполнили ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Николаю было все равно. Начав свое царствование с аудиенции Пушкину, к концу его Николай садистски лишил Достоевского возможности писать. Такова была эволюция отношения императора к русской культуре.
Профессор Петербургского университета Константин Кавелин писал 4 марта 1855 года своему приятелю в Москву: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лицо у мысли, погубивший тысячи характеров и умов… Это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры околел…» И добавил, словно комментируя формулу шефа секретной полиции Бенкендорфа о «прошлом, настоящем и будущем» России: «Если б настоящее не было бы так страшно и пасмурно, будущее так таинственно, загадочно, можно было бы с ума сойти от радости». Обитатели Петербурга боялись, что при новом императоре, Александре II, будет еще хуже.
Но высокий, как и его отец, красивый голубоглазый Александр, о котором тот же язвительный Тютчев замечал, что когда император разговаривает с умным человеком, то у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру, все-таки постепенно отпускал туго натянутые вожжи. Началось с мелочей. При Николае бороды решительно не поощрялись. Теперь, когда чиновники одного из министерств запросили, можно ли им отрастить хотя бы усы, новый император ответил: «Пусть носят хоть бороды, только бы не воровали».
Тютчев назвал новое время «оттепелью» – за 100 лет до того, как начитанный Илья Эренбург определит этим же словом эпоху хрущевских реформ после смерти Сталина. Александр II помиловал выживших декабристов и участников кружка Петрашевского, среди последних и Достоевского. Писатель вернулся в Петербург в ореоле мученика. Почти сразу он опубликовал задуманный еще в ссылке роман «Униженные и оскорбленные» – еще одну вариацию прославившего его романа «Бедные люди».
В нем – та же, что и в «Бедных людях», увиденная точным взглядом внимательного наблюдателя картина столицы со знакомыми, почти стереотипными деталями: черный, как будто залитый тушью купол северного неба, под которым угрюмые, сердитые и промокшие прохожие исчезают в туманной перспективе петербургской улицы, освещенной слабо мерцающими в сырой мгле фонарями.
«Униженные и оскорбленные» читающей публикой были встречены с энтузиазмом. А между тем Достоевский продолжал бродить по Петербургу, жадно вглядываясь в изменявшиеся на глазах, словно искажавшиеся в чудовищной гримасе черты города. Огромное влияние на облик Петербурга оказал манифест Александра II от 19 февраля 1861 года, провозгласивший освобождение крестьян.
Историческое и далеко идущее решение об отмене крепостного права Александр принял вопреки сопротивлению большинства своих приближенных. В день объявления манифеста в Петербурге с утра по Невскому проспекту патрулировали конные жандармы: ожидали волнений, даже мятежа.
В столице действительно царило необычайное возбуждение, но, скорее, радостного характера: по всему городу обыватели, собираясь толпами, обсуждали ошеломляющую новость, обнимались и плакали. Кто-нибудь начинал читать манифест вслух, его подбадривали криками «да здравствует Государь Император!», запевали национальный гимн «Боже, царя храни». Александр II с облегчением записывал в дневнике: «День совершенно спокойный, несмотря на все опасения».
Волны освобожденных крестьян хлынули в столицу на заработки. Уже Петербург 1858 года, с его почти полумиллионным населением, был четвертым по величине, после Лондона, Парижа и Константинополя, городом Европы. В 1862 году в Петербурге было 532 тысячи жителей, а в 1869-м, согласно данным первой большой переписи населения, – 667 тысяч.
На окраинах города лихорадочно возводились фабрики и заводы, здесь же селились новые обитатели столицы. В этих районах процветали пьянство, драки, преступления, проституция. По городу плодились кабаки и дома терпимости. Петербургская газета «Голос» сокрушалась в 1865 году: «Пьянство в последнее время приняло такие ужасающие размеры, что невольно заставило призадуматься над этим общественным несчастьем…»
Другая газета так описывала «мекку» петербургских алкоголиков: «В Столярном переулке находится 16 домов (по 8 с каждой стороны улицы). В этих 16 домах помещается 18 питейных заведений, так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой, придя в Столярный переулок, не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом, даже на любое крыльцо, – везде найдешь вино». На соседнем Вознесенском проспекте разместилось 6 трактиров, 19 кабаков, 11 пивных и 16 винных погребов.
Тут же шлялись дешевые проститутки, пьяные и размалеванные. Это были так называемые одиночки, причем самые потрепанные и опустившиеся из них. Их более удачливые молодые товарки работали на Лиговском и Невском проспектах, а самые преуспевающие поступали в наиболее респектабельные из 150 петербургских публичных домов.
Николай I с его манией порядка во всех областях без исключения стремился поставить под контроль и проституцию. Он создал систему полицейского и медицинского контроля над древнейшей из профессий в 1843 году, на 20 лет раньше Англии. Во времена Достоевского в Петербурге было зарегистрировано около 2 тысяч проституток (больше, чем в Берлине или Марселе, но меньше, чем в Париже и Нью-Йорке). Разумеется, незарегистрированных, без официальных так называемых желтых билетов, было много больше.
Проститутки вербовались в основном из пришедших в Петербург крестьянок; много было солдатских жен и дочерей, а также принадлежавших к мещанскому сословию женщин. Но класс проституток пополнялся также за счет разорившихся дворянок и чиновниц – по словам публициста тех лет, «женщин, которым нечего есть, которых иссушила нужда, исколола иголка, доставляющая за кропотливую работу жалкое копеечное содержание».
Нередко в семьях отставных чиновников, информировал петербургский журналист, «даже мать продает в разврат свою дочь из-за гнетущей бедности». Уделом большинства из них были нищета, пьянство, гибель от болезней, в том числе и венерических (в основном от быстро распространявшегося в Петербурге, несмотря на полицейско-медицинские акции, сифилиса).
Из «пьяного» Столярного переулка Достоевский выходил на близлежащую постыдно известную Сенную площадь, где еще совсем недавно палачи публично секли провинившихся простолюдинов. Я всегда содрогаюсь, читая стихотворение Некрасова, в котором он провел параллель между участью угнетенных крестьян и литературы в России Николая:
Сенная площадь была «чревом» Петербурга. С утра до вечера здесь толпился народ, раскупая всяческую снедь, горами наваленную на прилавках под легкими навесами. Здесь царили гомон, пыль, грязь, стойкий запах гнили. В проходах между лотками сновали бойкие продавцы горячих пирогов. Подобно своему «патрону», сподвижнику Петра и первому губернатору Петербурга Меншикову, они вороваты и нахальны, – на претензию покупателя, недовольного найденным в начинке пирога обрывком тряпки, отвечают высокомерно: «А тебе за три копейки с бархатом, что ли?»
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую,
Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистал, играя…
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»
Город стал плавильным котлом для многих национальностей Российской империи. В разные годы от 10 до 20 процентов жителей столицы были нерусскими: пестрая смесь из 60 этнических групп. Особенно многочисленны были немцы, поляки, белорусы и украинцы, финны и шведы, евреи, прибалты, татары. Некоторые (особенно немцы) занимали видное место в столичной бюрократической машине. Другие становились торговцами и ремесленниками. Тысячи ютились на окраинах в жалких лачугах и бараках.
Для этих город был скорее не Петербургом, а «Питером»: в этой кличке смешались растерянность, фамильярность, некоторая ирония, цинизм, доброжелательность – сложная смесь, характеризующая отношение новичков к принявшей их столице. Это отношение отразилось в популярной поговорке «Питер народу бока повытер», через многие годы нашедшей дорогу в «Поэму без героя» Ахматовой, совершенно очарованной Петербургом Достоевского.
Петербург эксплуатировал, принижал, унифицировал, но одновременно будоражил, подстегивал и отшлифовывал своих новых обитателей. Наиболее работоспособным и смышленым открывался простор для разнообразной деятельности. В Петербурге можно было все купить и все продать.
Например, в Биржевом сквере торговали экзотическими раковинами, огромными черепахами, обезьянами и говорящими попугаями. За попугая, бойко болтавшего по-итальянски, заплатили 100 рублей – сумму по тем временам огромную. Тут же появился некий украинец с огромным петухом, за которого он тоже требовал никак не меньше 100 рублей. «Да ведь попугай тот говорил», – пробовал урезонить потенциальный покупатель украинца. «А мой не говорит, но дюже думает», – отвечал тот. Это уже может быть квалифицировано как петербургский юмор, и даже неразговорчивый петух в этой истории выглядит этаким петербургским затворником-интеллектуалом.
Разумеется, кипучая торговая деятельность столицы вкупе с резко возросшим притоком населения порождала и питала увеличивающуюся преступность: согласно официальной статистике, в это время в Петербурге совершалось ежегодно около 10 тысяч преступлений. Но серьезных дел, благодаря экстраординарному полицейскому контролю, было не так уж много: убийств и покушений на убийство – около 100, изнасилований – около 50, сбыт фальшивых денег – около 40 да около десятка случаев поджога.
У Петербурга с давних пор были два смертельных врага – водная стихия и пожары, много раз опустошавшие город. Из наводнений самыми памятными остались два – 1777 и 1824 годов. (Впоследствии к ним присоединится наводнение 1924 года.) Из пожаров дольше всех вспоминали бедствие 1862 года, когда в течение нескольких недель в мае – июне дотла выгорел торговый центр Петербурга – Гостиный, Апраксин и Щукин дворы и Толкучий рынок. Уничтожено было также здание Министерства внутренних дел и множество частных домов; ущерба было причинено на миллион рублей. Потрясенная свидетельница описывала апокалипсическую картину: черные тучи дыма, заволокшие огненное небо, и столбы пламени, из которых, словно дождь, сыпались крупные искры. Сильный ветер перекидывал горящие головни на крыши отдаленных (даже через реку Фонтанку) домов, которые тут же вспыхивали как факелы.
Население Петербурга было охвачено паникой и ужасом. Достоевский разделял эти чувства. Атмосфера в городе была предельно напряженной. Как всегда бывает во времена существенных реформ, оппозиция освобождению крестьян и другим либеральным усилиям Александра II возникла и развивалась и справа, и слева. Пожары стали событием политическим.
В конце 1861 года Петербург потрясли первые в истории России серьезные студенческие волнения. По словам враждебного наблюдателя, студенты, требуя для себя большей автономии, «очень искусно добились величайшего скандала, какого только можно было добиться. Власти вынуждены были два или три раза забирать их днем, на улице, огромными толпами. К пущей радости студентов, их посадили даже в Петропавловскую крепость».
Реакция петербургского общества, как это уже стало обычным, резко разделилась согласно политическим воззрениям: некоторые (преимущественно интеллектуалы) поддерживали бунтовавших студентов, прочие яростно на них нападали. Во всеобщее употребление вошло слово «нигилист», впервые пущенное в оборот Тургеневым: так был окрещен автором герой его романа «Отцы и дети» Базаров, молодой антисоциальный позитивист с анархистским оттенком.
Один из самых знаменитых революционеров эпохи, теоретик террора Сергей Степняк-Кравчинский, так объяснял сущность нигилизма: «В основе этого движения лежал безусловный индивидуализм. Это было отрицание, во имя личной свободы, всяких стеснений, налагаемых на человека обществом, семьей, религией».
В этой потенциально взрывной ситуации оставалось только зажечь спичку. Сначала это было сделано фигурально: 14 мая 1862 года по Петербургу разлетелась радикальная прокламация под названием «Молодая Россия», в которой народ призывался к цареубийству и истреблению правящих классов. Заодно осмеивались религия, семья и брак. Прокламация «разразилась громом над столицею». Из листовок изумленные и возмущенные обыватели узнавали, что революции вызываются народными несчастьями. Таинственная и устрашающая «Молодая Россия» («нигилисты»?) призывала спровоцировать эти несчастья массовыми пожарами.
И массовые пожары действительно начались в Петербурге два дня спустя. Совпадение или случайность? Были ли это действительно поджоги, и если да, то чьих рук? Отчаянный акт «нигилистов» или хладнокровно рассчитанная провокация властей, пытавшихся дискредитировать молодых революционеров?
И сегодня, более чем 130 лет спустя, историки затрудняются дать ответ на эти вопросы. Важно, что тогда, в душном, выгоревшем, окутанном дымом Петербурге 1862 года общественное мнение (не без поощрения со стороны официозных газет) обвиняло в поджогах длинноволосых и очкастых студентов-«нигилистов» и бунтовавших против жестокого подавления Россией независимости их родины поляков.
Среди простого народа со скоростью молнии распространился слух, что город с разных сторон поджигают 300 злоумышленников. Находились свидетели тому, как «нигилисты» мазали специальным воспламеняющимся составом заборы и стены. Студенты боялись в форме ходить по улицам – было несколько случаев попыток самосуда. Даже в образованных кругах говорили, что за пожарами стоят не кто иные, как Петрашевский и члены его кружка. Как писала в эти дни одна политически ангажированная светская дама другой, «…все ссыльные по этому делу прощены; так вот они, может быть, и благодарят за свое возвращение. Не знаешь, как и милостивому быть…»
Ясно, что Достоевский, один из этих помилованных сподвижников Петрашевского, в дни петербургских пожаров должен был ощущать себя крайне неуютно. Он кинулся к Чернышевскому, кумиру и глашатаю радикальной молодежи, с отчаянной просьбой: удержать своих последователей от поджигательства.
Спокойный и ироничный Чернышевский позднее с холодной и беспощадной издевкой описывал появление у него Достоевского как визит человека безумного: «Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить все необходимое для его успокоения, я отвечал: «Хорошо, Федор Михайлович, я исполню ваше желание».
Близкий к панике Достоевский срочно настрочил статью для журнала, требовавшую от правительства «самой широкой гласности» при расследовании причин пожара. Писатель сокрушался: «Без сомнения, сгорело бы меньше домов и улиц, если бы народ зуботычинами и другими опекунскими мерами не отучался от собственной инициативы в общественном деле». Эта бесподписная статья Достоевского была тут же запрещена предварительной цензурой, причем сам император Александр II наложил гневную резолюцию: «Кем написана?»
Да, Петербург был не тот, что прежде. Окруженный серым кольцом угрюмых прокопченных фабрик, засоряемый трущобами и безобразными многоквартирными, так называемыми доходными домами, он угрожал превратиться в кошмарное видение, оставляющее самую устрашающую фантазию Гоголя или Аполлона Григорьева далеко позади.
Этот ужасный Петербург, новый не только для Достоевского, но и для бедствующих коренных обитателей города, дал писателю мощный импульс для создания характера самого знаменитого убийцы в русской литературе – бывшего студента Родиона Раскольникова, героя романа «Преступление и наказание» (1866).
Этот роман – типично петербургское произведение. Город в нем – не менее важный персонаж, чем Раскольников. Опустившийся студент Раскольников – порождение нового Петербурга, вне его он немыслим. Этот, по убеждению Достоевского, «самый фантастический в мире» город – «сочинился» (тоже выражение Достоевского) Петром Великим и его наследниками точно так же, как бредовая картина петербургского сверхчеловека-«нигилиста», идущего с топором, спрятанным под пальто, убивать старуху процентщицу, «сочинилась» в воображении писателя.
«Безобразная мечта» Раскольникова об убийстве и наживе – тоже, по Достоевскому, специфическое порождение петербургской атмосферы. В этом смысле Петербург, с его исторической гордыней города, претендующего на победу над природой, есть соучастник «идеологического» преступления нищего студента, гордо преступающего общественные нормы.
Иосиф Бродский, тонко чувствующий стилистику и поэтику Достоевского, даже настаивал в разговоре со мной, что «идея Раскольникова насчет старухи процентщицы – абсолютно авторская идея», имея в виду, что мысль об ограблении, даже убийстве с целью обогащения, приходила в голову самому Достоевскому. И Бродский полемически добавлял: «В тех условиях, в какие автор поставлен обществом, он может себе это позволить».
Раскольников и любит людей, и презирает их; в нем, словами Достоевского, «два противоположных характера поочередно сменяются». Параллельно в «Преступлении и наказании» возникает двойственный (быть может, даже помимо воли писателя) облик Петербурга: с одной стороны, «великолепная панорама» Невы (хотя и производящая «угрюмое и загадочное впечатление»), с другой – удручающие, жестокие зарисовки урбанистического ада с их «отвратительным и грустным колоритом».
«Это город полусумасшедших. <…> Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния!» – издевательски сообщает Раскольникову следователь, а читателю «Преступления и наказания» – его автор. Картина Петербурга в романе складывается из широких мазков, коротких описаний (в духе театральных ремарок) и множества точных конкретных деталей.
В этой картине доминирует столь ненавистный Достоевскому желтый цвет. В желтый традиционно красились многие петербургские дома, поэтому этот цвет прочно ассоциировался со столицей. В «Преступлении и наказании» желтые обои и мебель преследуют героев, как будто помещенных внутрь какой-либо из взвихренных, несбалансированных картин Ван Гога.
Первая же фраза «Преступления и наказания» обращает наше внимание на чрезвычайную жару, стоящую в те две недели, в течение которых происходит действие романа. Эта жара и сопровождающая ее духота и нестерпимая вонь акцентируются Достоевским и дальше – они составляют контрапункт к лихорадочному, горячечному состоянию Раскольникова.
Раскольников живет в том самом «пьяном» Столярном переулке, по соседству с Сенной площадью, о котором речь шла выше. Гротескный антураж всей этой части Петербурга использован Достоевским полностью, до мельчайших подробностей: «доходные» дома, в гробообразных каморках которых ютятся жалкие постояльцы, кабаки, публичные дома, меняльные лавки, полицейские конторы…
В доме Раскольникова на последний этаж, где он ютится, ведут в романе Достоевского 13 ступеней; их может и в наши дни пересчитать приехавший в Петербург любознательный турист. От ворот дома Раскольникова до дома намеченной им к убийству процентщицы, согласно Достоевскому, ровно 730 шагов – и это тоже правда. (Профессия жертвы избрана Достоевским с особым вниманием к современным ему петербургским обстоятельствам. Именно в 60-е годы ростовщичество стало в столице распространенным явлением.) Даже камень, под которым Раскольников спрятал украденные у старухи вещи, был однажды, во время прогулки, показан Достоевским своей жене. На ее вопрос, зачем Достоевский забрел на этот пустынный двор, писатель ответил: «А за тем, за чем заходят в укромные места прохожие».
Петербург Достоевского – это «сочиненный» город, обладающий тем не менее всеми признаками реальности. Недаром в Германии, откуда началась европейская (и мировая) слава Достоевского, «Преступление и наказание» поднималось на щит и натуралистами 80-х годов XIX века, и неоромантиками и экспрессионистами начала XX века. Раскольников, с размаху опускающий топор на голову процентщицы, несравненно более реален, чем молящийся в Казанском соборе Нос Гоголя. Но одновременно это ирреальная, символическая фигура. Столь же ирреален, по глубокому, выношенному и неоднократно декларированному убеждению Достоевского, породивший Раскольникова Петербург.
Возник грандиозный парадокс. Под пером писателя призрачный город его воображения превратился благодаря виртуозному манипулированию точными деталями и единству и силе общего настроения в «Петербург Достоевского».
Когда «Преступление и наказание» было впервые опубликовано, мнимая точность его описаний ввела в заблуждение критиков, даже и недоброжелательных: «Перед вами изображается действительный город с знакомыми вам улицами и переулками…» Наивные люди! Правда, почти одновременно у наиболее проницательных читателей начало закрадываться подозрение, что Достоевский не просто натуралистически живописует тягостный быт «дна» столицы, но создает свой миф о Петербурге.
Ведущий критик «нигилистического» направления, молодой Дмитрий Писарев, отводя от Достоевского обвинения в клевете на «всю корпорацию русского студенчества», именно этим оправдывал писателя: о какой, мол, клевете может идти речь, если действие происходит непонятно где, в каком-то весьма странном городе; согласно догадливому Писареву, читатель «Преступления и наказания» испытывает «такое ощущение, как будто он попал в новый, особенный, совершенно фантастический мир, где все делается навыворот и где наши обыкновенные понятия не могут иметь никакой обязательной силы».
Властность, навязчивость, гипнотичность видения Достоевского ни с чем не сравнимы. Сила его импульсивного, иногда почти до бессвязности, но всегда мастерски организованного в ритмическом и интонационном планах повествования столь непомерна, что вовлекает в свой водоворот даже отчаянно сопротивляющегося или предубежденного читателя. Поэтому «Петербург Достоевского» – это реальность, которая не исчезнет, пока будет существовать сама русская литература. А в течение десятилетий образ города в интерпретации Достоевского был единственно возможным и приемлемым для великого множества людей как в России, так и на Западе.
Типично в этом смысле признание писателя Владимира Короленко, не такого уж поклонника Достоевского. Когда в 1871 году, окончив провинциальную гимназию, юноша Короленко появился в Петербурге, то увидел его глазами Достоевского: «Мне здесь нравилось все – даже петербургское небо, потому что я заранее знал его по описаниям, даже скучные кирпичные стены, загораживавшие это небо, потому что они были знакомы по Достоевскому…»