От профессора Джона фон Неймана
   лейтенанту Фрэнсису П. Бэкону

 
   Дорогой Бэкон!
   Приятно получить от Вас весточку, поскольку прежде всего это свидетельствует, что Вы все еще живы, — полагаю, прийти к такому умозаключению достаточно логично. Ничего не слышал о Вас с тех пор, как мы последний раз виделись в Лондоне примерно тысячу лет назад! Ну и времечко выпало на нашу долю! Похоже, само течение жизни ускорилось в угоду науке! Не хочу показаться жестокосердным, я понимаю, конечно, человечеству пришлось пережить трагедии, тяжелее которых, возможно, не случалось во всей его истории, однако убежден — избежать их все равно бы не удалось. Было просто необходимо закончить войну немедленно. Хуже всего то, что не успели мы развязаться с одной войной, как тут же начинаем другую — на этот раз против русских. А они могут оказаться гораздо опаснее нацистов, уверяю Вас! Я жил в Венгрии в период правления красных, и можете мне поверить, юноша, то был ад кромешный! Так что, дорогой друг, нам надо будет снова встретиться и с помощью нашей теории игр найти выигрышный вариант в этой партии против Сталина…
   Мой дорогой Бэкон, мне тоже хотелось бы рассказать вам много интересного о работе, которую мы проделали в Нью-Мексико в последние месяцы войны, однако я чувствую себя слишком усталым и вдобавок, как Вы, наверно, понимаете, мне запрещено даже упоминать об этой работе. Поэтому перехожу к ответу на Ваш вопрос. У меня для Вас хорошие новости, юноша! Несомненно, нам повезло! Из-за Вас мне пришлось всех с ног на голову поставить, но, похоже, не зря. Бюрократы во всем мире одинаковые. Ни один бюрократ не решит вам дела с первого раза — это одно из правил их кодекса поведения. Он должен сначала спросить разрешения у своего начальника, тот — у своего, и так далее до самого президента, госсекретаря или министра обороны… Если хочешь чего-то добиться от этих скотов, надо набраться терпения и ждать. Наконец, как я и предвидел, дверь приоткрылась…
   Впрочем, не стоит чрезмерно обольщаться. Это даже не дверь и не дверка, а скорее узенькая щель, которая, возможно, указывает путь в нужном направлении. Но ведь надо начинать с чего-то. Не следует пренебрегать малым, стремясь достичь великого. Изучая элементарные частицы, да познаете Вселенную, из которых она состоит, молодой человек! Послушайте-ка вот такую историю.
   В 1944 году группа офицеров немецкой армии решила положить конец жизни Гитлера. Замысел был следующий — убить фюрера, осуществить государственный переворот, ликвидировать нацистов в правительстве. К несчастью, их постигла неудача. Фюрер остался невредим, а попытка переворота была подавлена с невиданной жестокостью Гиммлером и его эсэсовцами, мастерами в таких делах. Все, о чем я до сих пор рассказал, общеизвестно, хотя к настоящему времени этот эпизод уже почти полностью забыт. В заговор были вовлечены военные, дипломаты и представители гражданских кругов. По приказу Гиммлера любого человека, связанного каким-либо, пусть самым отдаленным, образом с участниками подготовки покушения, следовало арестовать, обвинить в измене и казнить. За период с августа по сентябрь в гестаповских застенках очутились сотни людей. Большинство из них были расстреляны или отправлены в концентрационные лагеря.
   И вот тут-то начинается самое интересное. Среди арестованных находился ученый-математик, друг офицера вермахта; участвовавшего в заговоре. Как и многим другим, ему было предъявлено обвинение в государственной измене на одном из заседаний берлинского суда, только почему-то не вынесли смертного приговора, а долго таскали по разным тюрьмам, пока наш патруль не освободил его за несколько дней до окончания войны… Эта история не казалась бы особенно впечатляющей, если бы не пара случайных деталей, которые, похоже, представляют для нас интерес. Во-первых, отвечая на вопросы американского офицера, бывший узник заявил, что был арестован и брошен в тюрьму исключительно по вине Клингзора. Вторая случайная деталь еще более удивительная: я знаком с этим человеком! Да-да, дорогой Бэкон, математик, о котором мы ведем разговор, был моим другом еще до войны. Его имя — Густав Линкс.
   Познакомились мы в Берлине в 1927 году. Я в то время учился у профессора Гильберта в Геттингенском университете. Линкс уже тогда потрясал своим интеллектом, но при этом оставался скромнягой. Его признавали на международных математических конгрессах, хотя мы с ним почти одногодки. Насколько мне помнится, он был одержим поисками решения теоремы континуума Кантора. Свою первую ученую степень получил в Лейпцигском университете, затем написал и защитил докторскую диссертацию в Берлинском университете. Мы поддерживали отношения примерно до 1936 года; с тех пор я ничего о нем не слышал…
   Ну как? К счастью, он жив, и, надеюсь, ему можно доверять. Это наш человек! Как с ним встретиться? Да очень просто. Он находится там же, где и все остальные немецкие ученые, избежавшие плачевной участи оказаться в советской зоне оккупации, — в Геттингене. Найти его там не представит труда. Желаю вам удачи в новой игре, дорогой Бэкон, и не забывайте держать меня в курсе ваших достижений.
* * *
   Нюрнберг, 26 ноября 1946 года
   От лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона
   профессору Густаву Линксу

 
   Уважаемый профессор!
   Меня зовут Фрэнсис П. Бэкон, я физик по образованию, окончил Принстонский университет. Здесь, в Германии, я провожу расследование по заданию военного командования США. Наш общий друг, профессор фон Нейман, сказал, что, возможно, Вы могли бы мне помочь. Если вы не против, мне хотелось бы встретиться с Вами в Геттингене.
   Был бы безгранично благодарен за сотрудничество.
* * *
   Для чего я мог понадобиться какому-то физику, который вдобавок не постеснялся объявить о своей принадлежности к американской армии? Что ему от меня нужно? И самое главное, с чего это фон Нейман решил, что я мог бы ему помочь? Неужели они все никогда не оставят меня в покое?
   После освобождения в 1945 году мне ни разу не представилась возможность вернуться к нормальной жизни. Германия была полностью разрушена, и союзники расчленяли ее труп в соответствии со своими договоренностями, достигнутыми на конференциях в Ялте и Тегеране. В отличие от ученых-физиков, работавших в рамках немецкой атомной программы, я был задействован в ней лишь постольку-поскольку, выполняя задания Гейзенберга в качестве обычного математика. Это избавило меня от участи остальных членов Uranverein (Урановый союз): поскольку я не считался ценным военным трофеем, мне не пришлось ехать под конвоем сначала в Париж, а затем — в Фарм-холл. После проверки личности, убедившись в моем антинацистском прошлом, американцы отпустили меня на все четыре стороны. Через несколько месяцев после окончания войны я смог перебраться в Геттинген, захватив с собой то немногое, что имелось из имущества, — все равно после смерти Марианны меня мало интересовали материальные блага, — и осел в этом сумрачном университетском городке, располагавшемся в британской зоне оккупации.
   В отличие от слишком злопамятных французов и американцев, а также русских, не замедливших прибрать к рукам научно-исследовательские ресурсы немцев, англичане проявили большую сострадательность. Под влиянием присущей этой нации особенности отвергать все авторитарное они решили, что гарантировать мирное и стабильное будущее Европы можно, только предоставив относительную автономию находящейся под их контролем территории Германии. Следуя этому убеждению, англичане способствовали сосредоточению в Геттингене немецкого научного потенциала. Единственным неудобством для реализации их планов была чрезмерная близость города к советской зоне оккупации, граница с которой пролегала всего в нескольких километрах.
   Я чувствовал себя совершенно разбитым, когда приехал в Геттинген. Ничто меня не интересовало, и сам я был — ничто… Меня не отпускала мысль о том, какой никчемной оказалась вся моя жизнь. Цифры, формулы, теоремы, аксиомы — вздор, сделавший меня в смутное время молчаливым соучастником преступления. В 1946 году немецкий ученый значил меньше, чем насекомое. Какая польза от млекопитающего, которое вместо того, чтобы класть кирпичи, изучает их форму и измеряет их длину? Я ощущал себя не просто ненужным, но даже лишним. Если, как скажет позже один философ, литература стала невозможной после Аушвица, то что же говорить о математике? Кого могли волновать Кантор и проблема континуума, когда прервались миллионы человеческих жизней? Как мне на улице смотреть людям в глаза?
   Я поселился в одном из разоренных многоквартирных домов на окраине города, не зная, чем заняться. По соседству со мной в голых комнатенках ютились целые семьи. В конце февраля в Геттинген приехали Вернер Гейзенберг и Отто Ган, до которого совсем недавно дошло известие о присуждении ему Нобелевской премии за открытие деления атомного ядра. И тот и другой заручились дозволением британских властей (а те в свою очередь — американских) приступить к воссозданию отделений соответственно физики и химии Института имени кайзера Вильгельма. Их миссия сообщала некоторое оживление городу, но этого было недостаточно, чтобы вывести меня из летаргического состояния. Я ощущал полное безволие. Совершенно автоматически принял предложение возглавить кафедру математики в университете, руководствуясь единственным соображением, что так мне проще всего заработать на жизнь, не прилагая особых усилий. Во всяком случае, я не собирался заниматься научно-исследовательской деятельностью или вмешиваться в учебную работу.
   Между тем союзники принимали срочные меры в соответствии с программой денацификации общественной жизни Германии. Всех нас, немецких граждан, заставили заполнить анкеты, в которых неоднократно повторялись вопросы о принадлежности к ассоциациям или группам, так или иначе связанным с нацистской партией. Те, кто отвечал утвердительно, были обязаны предстать перед военным трибуналом для дачи показаний. Выявленные таким образом члены партии и примыкавших к ней структур лишались права осуществлять любую деятельность, имеющую отношение к государственной службе. В Германии университетские кафедры традиционно являлись частью центральной администрации, поэтому большинству профессоров пришлось вступить в нацистскую партию единственно ради сохранения рабочего места. Все это привело к тому, что для сотен хороших ученых обратная дорога в академическую жизнь оказалась закрытой, а многим профессорам более низкого уровня, не значившимся в партийных списках, достались должности, ранее для них недоступные.
   Когда наступила моя очередь отчитаться за прошлое, нашлись несколько свидетелей, хорошо знавших о том, как далек я был от нацистов. Благодаря этим Persilscheine — так в народе прозвали оправдательные показания, имея в виду рекламу известной торговой марки мыла «Персил»: «Не просто чистый — незапятнанный!» — в октябре 1946 года меня назначили Extraordinarius (Внештатный профессор) математической логики в древнейшем университете имени Георга Августа в Геттингене.
   Как только я получил письмо лейтенанта Бэкона, сразу понял — это некий знак, зов судьбы. Тем не менее поначалу постарался не придавать ему значения, убеждал себя, что речь идет просто о еще одном обычном расследовании, которые в те дни уже всем оскомину набили. Однако Джонни не вспомнил бы обо мне, желая лишь помочь какому-то солдатику заполнить бюрократическую анкетку; между строчками письма прячется что-то гораздо большее. Отсюда вопрос: а нужно ли мне все это? Хочу ли я снова окунуться в пережитую боль, воскресить ужас двенадцати лет гитлеровской диктатуры, когда все уже наконец позади? Не лучше ли безвозвратно забыть? Именно так и поступали все вокруг, словно подчиняясь категорическому запрету поминать всуе преисподнюю.
   По Аристотелю, инициирующая причина материальной причины есть формальная причина причиненного. Значит, надо винить фон Неймана во всем, что произошло после того, как ему взбрело в голову назвать мое имя? Или, еще точнее, взвалить на него ответственность за письмо, посланное им, скорее всего в спешке и без особых раздумий, на адрес одного из своих учеников? Старый добрый фон Нейман, знаток случайностей, сам ставший орудием случая…
   Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон появился в моем нетопленом кабинете одетый в американское обмундирование, что поначалу производило впечатление не только бестактности, но также способа оказать на меня психологическое давление. Кажется, у меня еще не было повода дать подробное описание его внешности, и вот каким я увидел его тогда в Геттинге-не. Высок, но не слишком, с лица не сходит вымученная ухмылка, будто чувствует, как неловко сидит на нем офицерская форма. Заметно сутулится, конечности длинные — когда он поднял руку в военном приветствии, было видно, как рукав сорочки сполз до локтя, — но в целом можно сказать, что не урод. Взгляд умный, все время перемещается с предмета на предмет (я даже подумал, что он хочет запомнить обстановку в моем кабинете и потом составить о ней отдельный отчет) — гораздо более живой по сравнению с довольно-таки угловатой осанкой. Я прикинул, что ему не больше тридцати, то есть лет на пятнадцать младше меня.
   Его порывистые движения немного раздражали, хотя подозреваю, что моя медлительность производила на него такое же впечатление. Его левая бровь дергалась, указывая на склонность к потере самоконтроля, в то же время твердая, решительная линия губ придавала его лицу некую грубоватую чувственность, не оставлявшую, полагаю, женщин равнодушными.
   Выслушав довольно официальное представление, я предложил ему сесть. Опершись локтями на мой письменный стол, он сразу взял быка за рога.
   — Вы состояли в нацистской партии? Было очевидно, что ответ ему уже известен.
   — Нет.
   — Вы входили в какую-либо организацию, созданную нацистской партией?
   — Я уже отвечал на этот вопрос тысячу раз. К тому же вы читали мое личное дело. Нет, я никогда не принадлежал ни к одной из этих организаций.
   — В таком случае почему вы остались в Германии?
   — Это моя родина. Вы бы поступили иначе?
   — Не знаю. В условиях, созданных здесь Гитлером… Он слушал меня как бы нехотя, словно по необходимости выполнить — хорошо бы поскорее — скучную бюрократическую процедуру.
   — Вы слишком все упрощаете. Может быть, мне не следует говорить вам это, я уже устал доказывать, но поначалу происходящее не казалось таким очевидным, как сейчас. В 1933-м у Гитлера не было на лбу написано: Я УБИЙЦА, или Я НАМЕРЕВАЮСЬ РАЗВЯЗАТЬ ВТОРУЮ МИРОВУЮ ВОЙНУ, или Я СТАВЛЮ СЕБЕ ЦЕЛЬ УНИЧТОЖИТЬ МИЛЛИОНЫ ЛЮДЕЙ… Нет, все не так просто.
   — Но его планы были общеизвестны, все знали, что он хотел перевооружить страну, а антисемитизм являлся частью официальной политики… Не пытайтесь убеждать меня теперь, что об этом никто не знал!
   — Мне совершенно безразлично, как вы отнесетесь к моим словам, лейтенант. Я не собираюсь никого защищать, включая и себя.
   — Очень хорошо!
   (Да он просто ребенок! Фон Нейман прислал ко мне несмышленыша!)
   — Почему вы не выступили открыто против Гитлера?
   — Открыто ?! — Я не смог сдержать издевательскую ухмылку. — Если бы я тогда выступил открыто, вы бы допрашивали сейчас другого математика, не меня! В гитлеровской Германии открытые выступления, как вы их называете, стоили человеку жизни!
   — Так или иначе, вас все равно арестовали и отдали под суд.
   — Давайте-ка проясним кое-что с самого начала, — сказал я. — Вы достаточно изучили мою биографию, прежде чем прийти сюда. Хотите, чтобы я вам подтвердил каждый пункт своего личного дела?
   — В мои намерения не входило…
   — Да, меня посадили в тюрьму в конце войны, после неудавшейся попытки переворота so июля 1944 года. Десяткам моих друзей, не совершившим другого преступления, кроме осуждения в частных беседах зверств Гитлера, повезло меньше, чем мне; они не дожили, чтобы рассказать об этом. Погибли все близкие мне люди. Что вам еще нужно, лейтенант? Хотите, чтобы все оставшиеся в живых немцы просили у мира прощения за злодеяния Гитлера? Вы пытаетесь выдать желаемое за действительное. Не забывайте, что нет ничего полностью однородного. В этой стране жертвами Гитлера пало столько же людей, сколько в Польше или России.
   — Сожалею. Я понимаю, что вам неловко говорить об этом.
   — Неловко ?!
   Разговор становился все более жестким. Я не мог позволить ему обращаться со мной с позиции силы, мне необходимо было с самого начала установить принципы наших дальнейших отношений. Иначе ничего не получится. Сделав паузу, я попытался смягчить тон беседы.
   — Чем могу помочь вам, лейтенант?
   — Профессор фон Нейман сказал мне, что вы были друзьями…
   — Да, это так, — солгал я. — Хотя мы давно не встречались по понятным причинам.
   — На чем вы специализируетесь? — впервые прозвучал вопрос, по которому можно предположить, что обмундирование офицера оккупационных войск было надето на ученого.
   — На теории чисел. Во всяком случае, я занимался этим прежде.
   — Профессор фон Нейман рассказывал, что вы хорошо знаете работы Кантора.
   — Да, кое-что помню, — нехотя признался я; мне всегда было неприятно разговаривать о науке с военными, будь то нацистские начальники или образованные оккупанты. — Мое увлечение бесконечностью так и не исчезло полностью.
   — Бесконечностью?
   Я утвердительно кивнул, не понимая причины его удивления. Можно подумать, он услышал, что я занимаюсь изучением костной структуры бабуинов.
   — Что-то не так?
   — Нет-нет, наоборот, я нахожу это очень интересным. — Его немецкий не был безнадежным, но все же довольно убогим.
   Я откинулся на спинку стула, взял ручку и принялся бездумно рисовать на листке бумаги.
   — Я был бы признателен, если бы мне представилась возможность ознакомиться с какими-нибудь вашими работами.
   — Благодарю за любезность, лейтенант, однако полагаю, вы ехали в Геттинген не за этим.
   — Нет, конечно. — У него была киношная манера нагнетать напряженность, выдерживая между фразами долгие, нудные паузы. — Как я и сообщал в письме, мне нужна ваша помощь.
   — Чем же может помочь вам обычный ученый-математик?
   — Я здесь не для того, чтобы разговаривать с вами как с математиком…
   — А как с кем? С военнопленным?
   — Как с человеком, сведущим в современной научной жизни, профессор. — Он изо всех сил старался, чтобы в его голосе слышался металлический звон и непоколебимость. — Просто хочу послушать, что вы скажете.
   — Что вам от меня надо?
   — Я хочу знать, что вы думаете, хочу знать историю немецкой науки…
   — Не понимаю, — поддразнил я его. — Честное слово, лейтенант, я не уверен, что вам необходимо знать личные соображения математика-немца, чтобы получить нужную информацию. Вы, американцы, можете делать в нашей стране все, что заблагорассудится. Я не жалуюсь, это —реальность, с ней приходится мириться. В этой форме и с вашими полномочиями вам открыт доступ к любым архивам, какие есть повсюду, от Геттингена до Мюнхена. Я-то вам для чего?
   — Поверьте, если бы я на самом деле не нуждался в вашей помощи, я бы не стал отправляться в дальний путь специально, чтобы просить вас о ней, — перешел он в контратаку. — Я хочу подчеркнуть последние сказанные мной слова — просить вас о ней. Это не приказание, не требование. Я обращаюсь к вам как друг, как коллега. Мне нужен кто-то, кому я мог бы полностью доверять.
   Я почувствовал, как кровь прилила к лицу.
   — Хотите сделать меня своим стукачом, лейтенант?
   — Господи, нет, конечно! — Его волнение было искренним. — Ничего подобного у меня и в мыслях нет! Я не собираюсь ни за кем шпионить. Просто хочу содействовать тому, чтобы правда вышла наружу. Я пытаюсь докопаться до истины!
   Не стану отрицать, во мне пробудилось любопытство. Я заметил, как мне показалось, блеск в глазах лейтенанта Бэкона, который пришелся мне по душе, несмотря на самоуверенное поведение гостя. Было в нем что-то от меня, от меня молодого: та же готовность действовать, та же юношеская воодушевленность — чувства, которых я уже не испытывал теперь. Этот самодовольный лейтенант Бэкон был в чем-то моим Doppelganger (Двойник), родственной душой.
   — Боюсь, я не совсем понятно изъясняюсь, — вновь заговорил он. — Приношу свои извинения.
   Эти слова прозвучали искренне и немного наивно. Он мне начинал нравиться… Что ж, продолжайте, лейтенант Бэкон, профессор Бэкон, Фрэнк…
   — Важно, чтобы мы могли полностью доверять друг другу. Понимаю, что достичь этого не просто; наши страны слишком долго оставались смертельными врагами.
   — Вы еще не сказали, какая мне выгода от того, что я решу сотрудничать с вами, — снова озадачил я его.
   — Долгое время вы были жертвой нацистского произвола, — начал он издалека. — Если хотите знать мое мнение, то в глубине души вам так же хочется сотрудничать со мной, как мне с вами. Война закончилась, но это не означает, что совершенные преступления можно оставить безнаказанными, забыть о них. Я говорю о преступлениях нацистов против человечества. О преступлениях против вас и других ученых. Я прошу вас стать моим проводником на чужой для меня территории нацистского прошлого, где самому мне не найти дороги. Несколько мгновений я обдумывал его слова.
   — Ваши сомнения можно понять, — продолжил он. — А вы дайте мне испытательный срок, и мы оба посмотрим, сможем ли работать вдвоем.
   — Согласен, — решился я наконец.
   Бэкон снова обозначил паузу, легким покашливанием прочистив горло. Он был просто влюблен в театральные эффекты, в мелодраматические сцены, в детективные романы. Я узнавал его все лучше.
   — Очень хорошо, — с подчеркнутой сдержанностью произнес он. — Знаете ли вы что-нибудь про ученого самого высокого уровня, консультанта Совета рейха по научным исследованиям, известного под условным именем Клингзор?
   Я оторопел.
   — Никогда не слышал ничего подобного.
   — Похоже, в Германии о нем никто понятия не имеет, — иронически констатировал Бэкон, но я сделал вид, что не заметил сарказма. — Тем не менее есть основания полагать, что речь идет о человеке, приближенном к самому Гитлеру…
   Ах, вот в чем дело…
   — А почему это так важно?
   — Еще слишком рано просить меня ответить на этот вопрос, профессор Линкс. — Он поднялся со своего места и стал прохаживаться по кабинету, всем видом показывая, кто теперь хозяин положения. — Сначала помогите мне разобраться в иерархии нацистов, чтобы найти в ней хоть какие-то следы, которые привели бы нас к этому чертову Клингзору! — Снова пауза. — Итак, я повторяю вопрос: не доводилось ли вам когда-либо слышать об этом человеке?
   Я выдал себя. И самое худшее — что он это заметил. Но я не собирался позволить ему так просто себя раскусить. Клингзор… Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз слышал это имя? Мне уж стало вериться, что никто никогда не произнесет его больше, что оно, как тень, как ночное привидение, исчезнет вместе с черной полосой истории; испарится, как мираж; вымрет, как доисторическое существо. И вот на тебе — являются прямо ко мне и говорят: Клингзор существовал. Откуда он узнал? Ах да, Нюрнберг… Ну конечно! Письмо пришло из Нюрнберга! У кого-то оказался слишком длинный язык, кто-то выпустил птичку из клетки… А что же теперь делать мне? Выложить все Бэкону? Поступить, как он просит, — указать ему тропинку, ведущую к Клингзору? Получается, что я — не лучше других, тех, кто ненавидит и жаждет возмездия, забывая о благоразумии. Ну и пусть, будь по-твоему, лейтенант!
   — Клингзор… Да, при мне упоминали имя Клингзор.
   — Только что вы утверждали обратное!
   — Я был не уверен, хочу ли впутываться…
   — А теперь уверены?
   — Кажется, да.
   — Отлично. Слушаю вас.
   — Клингзор — слишком деликатная тема в нынешних условиях, лейтенант. Мы вступаем в эпоху мира и согласия, так нам говорят, во всяком случае. Если вытащить на свет Клингзора, то за ним потянутся факты, которые очень многих могут поставить в неловкое положение. Очень важные персоны считают, что нужно дать возможность ранам затянуться, перестроить Европу, превратить ее в бастион борьбы против красных; не забывайте — наш бывший враг теперь и ваш враг… Поймите меня правильно. Взять хотя бы бомбу; если бы русские завладели ею, это противоречило бы общим интересам, ведь так?
   — Клингзор имел отношение к бомбе?
   — Клингзор имел отношение ко всему, лейтенант, — вот почему этот вопрос непростой и опасный. Он принимал участие в слишком многих делах, военных и научных, чтобы разглашение сейчас информации о его деятельности не затронуло чьих-то интересов. — Для Бэкона такое заявление было полной неожиданностью, и он не сумел скрыть удивления. — Да-да, лейтенант; Клингзор принимал окончательное решение по бюджетному финансированию специальных научных исследований рейха. Никто не знал его лично, однако для всех он был ученым первого порядка, который, оставаясь в тени и вроде бы в стороне от политики и партии, выполнял свою работу от начала до конца войны. Как нам, ученым, хотелось знать, кто он! Он выполнял некую смешанную функцию советника и шпиона, что требовало от него владения грандиозным объемом информации. В сфере своей деятельности этот человек был всемогущ, за ее пределами он подчинялся только лично Гитлеру…
   Бэкон переживал слишком большое потрясение, чтобы сделать какое-нибудь уместное замечание. Перед ним совершенно неожиданно открылась золотая жила; теперь у него появились основания продолжать расследование.