— Неразрешимое.
   — Вот именно.
   — И что тогда?
   — Тот, кто лжет, — не физик, Фрэнк…
   — Но, хоть и не физик, должен разбираться в квантовой механике, теории относительности, принципах конструкции атомной бомбы…
   — Какие профессии отвечают этим требованиям?
   — Дай подумать… Химики или инженеры… Математик?..
   — Само собой! — возопила Ирена. — Линкс! Он-то и стоит за всем, Фрэнк! Это же ясно… Мы действительно не можем знать, все ли физики, с которыми он нас свел, говорят правду. Что бы они ни сказали, становится двусмысленным вследствие парадокса. А вот высказывания Линкса могут быть либо истинны, либо ложны, не вызывая никаких логических противоречий! Вот тебе и решение проблемы.
   Бэкон несколько секунд молчал, задумавшись. Мы были друзьями, но, несмотря на это, женщина смогла заразить его вирусом недоверия.
   — Какого черта Линксу делать что-либо подобное? Не укладывается как-то…
   — Постарайся видеть чуть дальше своего носа, Фрэнк, — эта ведьма продолжала околдовывать его. — Линкс с самого начала вел тебя за ручку, и ты поверил, что Гейзенберг и есть Клингзор… Ему только этого и нужно было… Все еще не понимаешь? Оглянись на пройденный путь — разве это нормальное расследование? Он заранее прочертил маршрут, а тебе осталось лишь следовать его указаниям. Чтобы в итоге ты получил то, что выгодно ему… Сам же говорил: все это похоже на математическую игру, и твой соперник хочет одного — выиграть. Так вот, этот соперник — Линкс!
   — Зачем ему обвинять Гейзенберга?
   — Личная неприязнь. Старые счеты. Гейзенберг, конечно, не ангел и никогда им не был. Его неоднозначные отношения с нацистами… Может быть, Гейзенберг умыл руки, когда гестаповцы арестовали Линкса за участие в заговоре против Гитлера, и тот не может простить ему… Но это не делает Гейзенберга Клингзором! Это Линкс хочет, чтоб мы так думали!
   — В чем-то ты права, — произнес (увы!) Фрэнк. — Я слишком доверял ему… — Он вдруг почувствовал себя обманутым. — Возможно, настало время пересмотреть достигнутые результаты…
   — С чего начнем? — промурлыкала Ирена.
   — Попрощаемся с Бором и вернемся в Геттинген, — ответил Бэкон решительным тоном. — Там нас ждет встреча с Линксом и Гейзенбергом. Только они двое могут вывести нас на путь истинный!


Цепная реакция


   Берлин, март 1942 года

 
   Когда мне стало понятно, что со мной происходит? Заметил ли я то мгновение, когда пришла беда? Не знаю. Не знаю сейчас, почти полвека спустя, и тем более не знал тогда. В те дни я словно ослеп и оглох, стал равнодушен ко всему и слушался только собственных инстинктов.
   Наши menages a trois [65] вдруг перестали казаться упавшим в руки запретным плодом и превратились в настоящую пытку, на которую я соглашался лишь ради близости с Наталией. Я поймал себя на чувстве ревности — да-да, ревности! — в минуты, когда Марианна ласкала, целовала тело Наталии, тело, предназначенное лишь для меня и никого больше! Это отвратительно, когда муж и жена вожделеют одну и ту же, борются за нее между собой, всячески угождая ей, вырывая ее друг у друга. Страсти кипели — безмолвные, затаенные, но от этого не менее могучие.
   Настал момент, когда я больше не смог противиться своему чувству. Не дожидаясь обычного визита Наталии в наш дом, я сам пришел к ней однажды вечером. Увидев меня, она смутилась и виновато улыбнулась, догадываясь о цели моего появления.
   — Люблю тебя, — только и вымолвил я. — Одну тебя.
   Она страстно обняла меня, а потом позволила мне сорвать с нее одежду, овладеть ее телом и душой на ложе, которое когда-то разделяла с Генрихом. Когда все было кончено, ей пришлось признать очевидное.
   — Я тоже люблю тебя, — прошептали ее губы мне в плечо.
   Как поверить этому? Как? Тем не менее я верил, потому что из-за собственной слабости не хотел видеть в ее словах просто нежность, или смятение, или сомнение…
   — А как же Марианна?
   — А как же Генрих? — без колебаний нанес я жестокий удар.
   С того момента мы уже никогда не заговаривали о наших семейных узах, перед нами открылся совершенно иной мир. Я присутствовал на этом свете только для нее и ради нее, а все остальное — жена, друг, математика, война — не больше чем призрачные образы, мимолетные неприятности. Что я мог поделать? Что могли поделать я и Наталия в неразберихе тех лет? Бежать? Но где найти хоть какое-то убежище, опору, надежду? Положение казалось безвыходным, мы были обречены: нам предстояли разлука и смерть, это был лишь вопрос времени. Но никогда в жизни я не испытывал подобного счастья, как в те дни…


Принцип неопределенности


   Геттинген, июнь I947 года

 
   Кто говорит правду? Кто лжет? Ты меня любишь или только притворяешься? Сдержишь свое слово или потом откажешься от данного обещания? Ниспошлешь ли спасение, Боже милостивый, или оставишь меня погибать на кресте сем? Прав или виноват? Ну да, конечно… Беда, постигшая теорию относительности Эйнштейна, случилась и с принципом неопределенности: тысячи людей, ничего не смыслящие в физике, сбитые с толку сотнями газетчиков, знающих еще меньше, вообразили, что прониклись глубоким значением научного понятия и самоуверенно заявляли: «Все в мире относительно».
   Гейзенберга ожидала не лучшая участь. Открытый им принцип неопределенности действовал в невидимом субатомном мире и не имел ниче-го общего с обманной любовью, нарушенными клятвами и коварными изменами. Изначально Вернер просто пытался описать аномальное явление в квантовой физике. В то время как некоторые ученые, в том числе Шредингер и Эйнштейн, упорно придерживались классического представления о том, что электрон можно наблюдать визуально, Гейзенберг доказал: нельзя одновременно определить местонахождение и скорость движения электрона. И дело не в ошибке или несовершенстве имеющихся в распоряжении физиков инструментов, а в закономерном и объяснимом действии физических сил.
   Статья ученого с описанием принципа неопределенности появилась в журнале «Zeitschrift fur Physik» 22 марта 1927 года. Гейзенберг тогда работал ассистентом Бора в Копенгагене. Не прошло и двух недель, как он снова поместил, уже в ненаучном журнале, длинную статью, истолковывающую предыдущую публикацию, неся, таким образом, долю ответственности за то значение, которое его открытие приобрело в несведущих умах.
   И да простит мне читатель ссылку на указанную вульгарную интерпретацию научной теории, но в те мгновения я не мог не подумать о том, что мы с лейтенантом Бэконом стали жертвами неопределенности. Не важно, что атомы, по большому счету, не имели непосредственного отношения к нашему расследованию. Вообще-то, из-за Клингзора мы чувствовали себя в самом ядре посреди вращающегося вокруг нас роя догадок и сомнений. Идем ли мы по правильному пути? Не ожидает ли нас ловушка? Или даже не ловушка, а простая ошибка? А далее вопросы становились еще нетерпеливее и безнадежнее. Можно ли вообще кому-то верить? Не изменяет ли Ирена? Хранит ли верность Бэкон? Могу ли я, как прежде, принимать за истинные черты бесхитростность и прямолинейность лейтенанта? Почему он доверчиво следует моим подсказкам? Не манипулировал ли я Бэконом в своих интересах, как утверждала Ирена? Или именно она манипулировала им? Кто с кем играл? Кто кого предавал? И зачем? А может, Клингзор каким-то образом использовал нас как пешки в собственной игре? Или, еще хуже, Клингзор всего лишь плод нашего воображения, косвенный отголосок неопределенности, способ восполнить нехватку убежденности?
   Мы не могли знать наверняка. Верить одному означало потерять всякое доверие к другому; получив результат, мы, будто консилиум врачей, неспособных поставить окончательный диагноз, одновременно убеждались в ошибочности предыдущей оценки. Наши умозаключения носили прямо противоположный характер, и тем не менее все мы клялись в своей искренности. В искренности, которой, судя по всему, давно уже не было.
   Я дожидался возвращения Бэкона из Копенгагена в нетерпеливом желании насторожить его по поводу истинных намерений Ирены, но не мог знать, что уже опоздал. Надо же так опростоволоситься! Мне следовало действовать еще до их отъезда, нанести удар первым и победить, застав ее врасплох, но моя медлительность и непредусмотрительность, — или простое случайное стечение обстоятельств — сыграли со мной плохую шутку. Как же мне пришлось пожалеть позже о том маленьком недочете, о минутном колебании! Почти полвека прошло с тех пор, а слезы гнева и отчаяния все еще закипают на глазах, безжалостно заставляют биться чаще мое старое сердце. Однако, как ни печально, прошлого не изменить; стрелы времени застревают в нас раз и навсегда (энтропия проклятая!), и мне остается только горько сожалеть о своей ошибке…
   Я знал, что Бэкон и Ирена прибудут в Геттинген в воскресенье вечером, поэтому вряд ли мне удалось бы поговорить с лейтенантом в тот день в отсутствие этой женщины. Все, что я мог сделать, — дождаться его вызова и, встретившись наедине, передать ему известные мне сведения. Воскресенье тянулось целую вечность, но вожделенный звонок так и не прозвучал: телефон безмолвствовал. Я рано лег в постель, терзаемый страшной головной болью, и решил, что мое плохое самочувствие — предзнаменование грядущей катастрофы.
   Как всегда по понедельникам, в десять утра я вошел в кабинет Бэкона. Никаких перемен в нем не замечалось (или он умело прикидывался); как обычно, лейтенант протянул мне руку. Мне и в голову не могло прийти, что, несмотря на свою предубежденность (или благодаря ей), он специально решил вести себя естественным образом, чтобы не насторожить меня. Сами того не замечая, мы втянулись в новую игру — на этот раз между собой; и победить в ней должен тот, кто лучше замаскирует свою обеспокоенность.
   — Да, никто не удивил меня так, как старик Бор, — начал Бэкон вместо приветствия. — В отличие от других, он не похож на гения, во всяком случае, не производит впечатления, что с малолетства все знает и умеет. Напротив, выглядит как обычный человек, преодолевший собственную ограниченность с помощью силы воли и терпения…
   — Что он вам сказал?
   — Бор?
   — Да.
   Все же Бэкону еще не хватало умения уйти от ответа на прямой вопрос.
   — Вы были правы, как всегда, Густав, — неохотно признался он. — Гейзенберг разошелся с Бором сразу после своей последней поездки в Копенгаген. Но причина все еще не ясна. Из Бора слова не выудишь, складывается впечатление, что он предпочел бы вообще забыть о том случае…
   — Но что-то вас беспокоит, не так ли?
   — Да уж, — в его голосе явно слышался сарказм. — Если Гейзенберг был гитлеровским агентом, ему пришлось признать полный провал своей миссии… Предположим на минуту, что так оно и было. Вернер отправляется в Копенгаген по приказу фюрера, оказывается наедине с Бором. И что же он делает? Точно мы этого не знаем, но нам известен результат встречи. Датский ученый не только не идет на сотрудничество с Гейзенбергом, не только не верит ему, не только отвергает его предложение, но решает навсегда порвать со своим любимым учеником…
   — Наверно, Гейзенберг допустил какую-то ошибку…
   — Ошибка в расчетах Клингзора? Сомневаюсь… — Бэкон вел себя все более вызывающе. — А вы знаете, каковы были последствия той беседы? Я вам скажу: вместо того, чтобы остановить союзнических ученых, Бор, наоборот, воодушевил их на продолжение работы… В 1943 году он сбежал в Швецию, оттуда — в Англию и, наконец, в Соединенные Штаты. И знаете, что он сделал там первым делом? Присоединился к тем, кто работал над атомной программой, и в меру своих возможностей принял участие в создании бомбы! Прямо противоположное тому, чего добивались от него Гейзенберг или Гитлер! Согласны?
   — Полный провал, — пришлось признать.
   — Вот так-то, — заулыбался Бэкон. — Вся наша теория летит к черту. Думаю, этого достаточно, чтобы исключить Гейзенберга из числа возможных советников Гитлера…
   — Провал стратегии в отношении Бора не освобождает его автоматически от всего остального…
   — Конечно нет, однако для меня это означает серьезные сомнения по поводу направления данного расследования, Густав…
   И тут мне все стало ясно: Ирена добилась своего! Меня ожидал проигрыш в этой партии!
   — Может быть, я несколько поспешил с выводами, Фрэнк, — сказал я почти с мольбой в голосе.
   — Мягко говоря…
   — Фрэнк, прошу вас… На минуту оставим Клингзора в покое… То, что я хочу вам сказать, может оказаться еще серьезнее, даже сделать больно… — Я готовился выбросить свой последний козырь. — Наверное, сейчас не самый лучший момент, поскольку у вас появились сомнения в моей искренности, но вы должны это знать… — Я с трудом подбирал слова. — Надеюсь, вы поймете и простите, другого выхода у меня нет…
   — Переходите к делу, Густав! — не выдержал Бэкон. — Сколько можно ходить вокруг да около!
   — Речь пойдет об Ирене…
   — Тогда разговаривать не о чем! Благодарю за участие, но в ваших советах не нуждаюсь…
   — Нет, Фрэнк, это не личное, — я старался говорить как можно мягче и дружелюбнее. — Это касается дела и имеет большое значение… Вы можете мне не верить и думать, что я все сочиняю в собственных интересах, но это не так… Клянусь вам! То, что я собираюсь рассказать вам, — правда и ничего, кроме правды!
   — Правда?
   — Вспомните, что всякое сомнение свидетельствует в пользу обвиняемого… Так не будьте настолько предубежденным против меня! Речь не о каких-то выдумках, а о том, что я видел собственными глазами… О фактах!
   — Говорите немедленно!
   — За несколько дней до вашего отъезда в Копенгаген я случайно увидел ее издалека… Ирену то есть… Она очень спешила… Я, не знаю почему, решил пойти за ней…
   Бэкон в негодовании вскочил с места.
   — Кто вам дал право? — закричал он на меня. — Вы что, сам Господь Бог?
   — Фрэнк, пожалуйста, дослушайте до конца…
   — Я не позволю вам вмешиваться в мою личную жизнь! Кажется, он собирался меня ударить, но сдержался в самый последний момент. Ему уже хотелось услышать о том, что я знаю.
   — Мне очень жаль. — Меня била дрожь. — Я не имел намерения вмешиваться, мной руководило предчувствие…
   — Мне наплевать на то, что вы видели, Густав. Если быть откровенным до конца, вы уже потеряли мое доверие.
   — Ради бога, дайте досказать. Потом сами решите, как поступить… — защищался я. — Я зашел вместе с ней в церковь. Там она приблизилась к мужчине и отдала конверт… То же самое повторилось через два дня.
   — Ну и что? — спросил он, хотя голос у него дрогнул.
   — Не будем обманывать себя, Фрэнк. Мы оба понимаем, что это означает. Знаю, вы любите ее, и мне трудно говорить… Фрэнк, она обманывала тебя с самого начала! — Я впервые обратился к нему на «ты». — Тебе никогда не казался подозрительным ее интерес к твоей работе, к ходу расследования? Постарайся не поддаваться эмоциям, обдумай трезво ее поведение с момента вашего знакомства… Ты ничего не знаешь о ней, потому что она живет не своей жизнью… Она шпионила за тобой с самого начала, Фрэнк…
   Его лицо исказилось, словно от удара.
   — Думаю, она работает на русских!
   — Я не верю вам, Густав. Вы, а не она, пытаетесь ввести меня в заблуждение…
   — Пусть за ней проследит кто-нибудь из твоих сотрудников, Фрэнк, — без колебаний предложил я. — Это и будет доказательством того, кто прав…
   — Вынужден просить вас удалиться, — выдавил он. — Наша совместная работа закончена.
   — Как вам угодно, профессор Бэкон, — с достоинством ответил я, поднимаясь с места. — Вам виднее…
   Ночь застала Бэкона, погруженного в свои мысли, в каком-то неуютном и мрачном месте. На небе — ни звездочки, и только тоненький серп молодого месяца посылал ему лучик надежды.
   Он бродил уже часа два без всякой цели, оттягивая момент возвращения домой и встречи с Иреной. Все это время ему не удавалось привести в порядок свои мысли, словно его лишили здравого рассудка. Как ни силился, как ни старался восстановить в памяти каждую минуту их близости, так и не смог решить с определенностью, любила его Ирена или притворялась. В последние месяцы вся его личная жизнь сосредоточилась в ночах, проведенных с нею, в их нескончаемых разговорах и бьющей через край страсти. Но за пределами этого, признавался он сам себе, Ирена оставалась для него загадкой. Он не мог отделаться от мысли, что все могло оказаться сплошным обманом; дьявольским, губительным для него замыслом. Не хотелось верить, признаваться, что он мог совершить такую ошибку, и тем не менее…
   Тем не менее неопределенность терзала его. Он решил не откладывать больше встречу, ждать не стало сил… Поднялся по лестнице в подъезде, словно на эшафот, и, даже шага не сделав в сторону своей квартиры, сразу же вошел к ней. Как только Ирена ощутила отчужденный контур его плеч, почувствовала сдержанность его губ в ответ на свой поцелуй, увидела печаль, горечь, бессилие в его глазах — сразу поняла: он знает. Ей даже не понадобилось спрашивать его.
   — Прости меня, Фрэнк.
   Она попыталась обнять его, но Бэкон отстранился.
   — Как ты могла?
   — Прости, у меня не было выхода…
   — Кто тебе платит за информацию?
   Слезы прочертили по лицу Ирены две линии.
   — Фрэнк! — закричала она. — Прошу тебя…
   — На кого ты работаешь?
   — Пожалуйста!..
   — На русских?
   Ирена чуть заметно кивнула.
   — Зачем?
   — Зачем? — переспросила она, стараясь не переиграть. — О, я так жалею об этом…
   — Ты обманывала меня с самого начала!
   — Да, в этом заключалось мое задание. Я должна была втянуть тебя в интимные отношения…
   — Что ж, тебе это удалось…
   — Но дело вдруг повернулось иначе! Ты все испортил, Фрэнк… Ты вошел в мою жизнь, а мне ничего не оставалось, как продолжать сотрудничать с ними… Им нужен Клингзор любой ценой!
   — Ты предала меня… Продала!
   — Нет, Фрэнк, нет! Да, так все начиналось, но я тогда не знала, что полюблю тебя! Клянусь! Это меня мучило постоянно, каждый день я собиралась во всем тебе сознаться, но слишком боялась… Я люблю тебя.
   — И ты рассчитываешь, что теперь я поверю тебе, Ирена?
   — Фрэнк, я говорю правду…
   — Я слышал то же самое много раз, — равнодушно промолвил Бэкон. — Мне хотелось бы, чтоб так и было… Мне хотелось бы этого больше всего на свете… Но теперь слишком поздно…
   Бэкон повернулся, бросив через плечо:
   — Прощай, Ирена.


Неизвестные переменные


   Берлин, июль 1943 года

 
   Ближе к середине 1943 года я получил письмо от Генриха, где-тот просил меня о встрече. Марианну эта новость всполошила даже больше, чем меня, и целую неделю мы трое, включая Наталию, не могли спокойно спать. Затаив дыхание, мы ждали приезда Генриха, о причине которого он ничего не сообщил даже своей жене. Естественно, предполагалось самое худшее. Встретив Лени, я обнял его и изобразил жест раскаяния, заранее признавая свою вину. Лицо его было бледным и суровым, с морщинами, которых я раньше не замечал. Он поблагодарил меня за согласие принять его и, коротко поздоровавшись с Марианной, сразу же попросил разрешения переговорить со мной один на один в библиотеке.
   — Что происходит, Гени? — спросил я, наливая в стаканчики портвейн. — Что за секреты? То тебя нет целые месяцы, то вдруг появляешься так неожиданно, что едва успеваешь повидаться с Наталией…
   Генрих залпом выпил свой портвейн и заговорил еле слышным голосом:
   — Густав, я благодарен вам за все, что вы сделали для нее. Ты не представляешь, как я рад возможности поговорить с тобой откровенно после всех наших прошлых недоразумений…
   — Мы всегда оставались друзьями, — соврал я,
   — Знаю, — хлопнул он меня по плечу. — Поэтому я и приехал. Знаешь, мне всегда хотелось брать с тебя пример. Ты точно знаешь свое место, твердо стоишь на ногах и занимаешься только тем, что тебе по душе, — наукой.
   — Если бы все было так просто…
   — Не стану томить тебя предисловиями, — возбужденно воскликнул он. — Речь пойдет об очень деликатном деле. Я лишь выступаю в качестве посредника… Нет, не подумай, конечно, и как друг, но в то же время я —посланник.
   — Чей?
   — Очень многих, Густав. Очень многих людей, которым, как и тебе, все это не нравилось с самого начала…
   — Не понимаю, Гени… И не хочу больше говорить…
   — Погоди, Густав, пожалуйста, выслушай меня. — Он взял меня за руку; в глазах его застыла мольба.
   — Ну хорошо…
   — Нас гораздо больше, чем ты можешь себе представить. Мы ведем подготовку уже давно, но только теперь чувствуем себя достаточно сильными, чтобы осуществить наши планы… Вижу, не понимаешь, но, честно говоря, ты сам лишил меня возможности рассказать тебе обо всем… Поначалу Гитлер сбил меня с толку, так же как многих других, но очень скоро я опомнился. А когда началась война… Даже вообразить не можешь, чего я насмотрелся за эти годы, друг мой дорогой! И если я не заговаривал с тобой на эту тему, то только потому, что не хотел раньше времени подвергать тебя опасности.
   — Я тебя предупреждал…
   — Да, а я не послушал… Прости, прости мне мои былые заблуждения… — Он налил себе и выпил еще стакан вина. — Но теперь я другой, вот что важно. Повторяю: нас много, военных и гражданских, и мы полны решимости положить конец этому ужасу раз и навсегда…
   — Немного запоздалое решение, тебе не кажется?
   — Ты прав, но время еще есть. Мы должны попытаться, Густав! У нас был разговор о тебе. Нам требуется помощь ученого. Ты бы мог оказаться очень полезным…
   Меня удивляло, что Гени говорил со мной о таком серьезном деле с беспечной откровенностью. А вдруг это ловушка? Вдруг он узнал все про нас и теперь хочет отомстить самым страшным образом?
   — Мне очень жаль, Гени, но я не могу в этом участвовать, — произнес я задумчиво. — Слишком рискованно и слишком поздно… Теперь уж ты прости.
   — Густав! — взмолился он. — Ты не можешь не помочь! Слушай, как мы поступим. Я отведу тебя на одно из наших собраний. Если согласишься с тем, что мы задумали, присоединишься. Если нет, сделаем вид, что вообще тебя не знаем…
   — Ну хорошо, Гени, — вздохнул я, сдаваясь. — Дай мне подумать…
   — Спасибо, Густав. — Он встал и обнял меня. — Я знал, что мы поймем друг друга, как в старые добрые времена!


Проклятие Кундри


   Геттинген, июнь 1947 года

 
   Войдя в кабинет, я увидел красноречивые следы бессонной ночи на его лице — два черных круга под глазами, землистый цвет кожи, ссохшиеся губы. Его несчастный вид свидетельствовал о том, что сомнения, посеянные мной накануне, дали обильные всходы и за ночь превратились в дремучие заросли.
   — Что вам здесь надо? — закричал он на меня с плохо скрываемой неприязнью. — Я же сказал, что больше не хочу вас видеть…
   Не обращая внимания на его невежливый тон, я спокойно сел перед ним, как делал это уже много раз.
   — Мои подозрения подтвердились, Фрэнк?
   — Идите к черту, Линкс!
   — Фрэнк, я по-прежнему остаюсь вашим другом, — сказал я миролюбиво. — Меня беспокоит ваше состояние, и меня беспокоит судьба расследования.
   — А меня — нет! К черту расследование и к черту Клингзора!
   — Фрэнк, — продолжал я, — вы не можете так говорить. Понимаю, вам сейчас несладко; нет ничего хуже, чем убедиться в предательстве человека, которому всецело доверял…
   — Кому и знать, как не вам!
   — Надо идти вперед, — пропустил я мимо ушей эту колкость. — Я все же думаю, мы не отклонились от правильного направления.
   Бэкон не удостоил меня даже взгляда. Он упорно изучал свои пальцы, будто надеясь отыскать у себя под ногтями разгадки всех тайн Вселенной.
   — Да, надо идти вперед, — промолвил он. — Только, боюсь, без вашей помощи, Густав.
   — Побойтесь бога, Фрэнк, вы не можете отказаться от меня потому лишь, что именно я раскрыл перед вами истинные намерения Ирены. Это напоминает, как в древности казнили гонцов только за то, что они приносили плохие вести.
   — Хватит нести чушь, Густав! — Взгляд Бэкона впился мне в лицо. — Я вам больше не доверяю. Никому не доверяю. Не знаю даже, приблизился ли я к истине за все эти месяцы, или меня водили вокруг да около. А не знаю главным образом по вашей милости…
   — Чем же я не угодил?
   — Густав, прекратим этот бесполезный разговор, — сказал он с напускной твердостью. — Благодарю вас за оказанные услуги, но на этом наше сотрудничество закончено. А теперь оставьте меня.
   — Но, Фрэнк… — пробормотал я с искренним сожалением.
   — Больше не о чем говорить, профессор Линкс. До свидания.
   — Это несправедливо, — не сдавался я. — Вы не можете отделаться от негативного влияния той женщины… Я доказал ее нечестность, но вам не удается преодолеть предвзятое мнение обо мне, навязанное ею…
   — Вас это уже не касается, профессор…
   — Что ж, видно, придется уйти, — нехотя согласился я. — Но прежде позвольте поведать одну историю. Помните, в начале расследования я рассказал вам содержание первого акта оперы Вагнера «Парсифаль»?