Страница:
Хорхе ВОЛЬПИ
В ПОИСКАХ КЛИНГЗОРА
Посвящается Адриану, Элою, Херардо, Начо и Педро Анхелю — новым заговорщикам
Наука есть игра, но игра не шуточная, игра в хорошо заточенные ножики… Если, к примеру, аккуратно разрезать какую-нибудь картинку на тысячу кусочков и перемешать, а потом попытаться сложить ее снова — это все равно что решить головоломку. В науке головоломку тебе задает не кто иной, как Господь. Он придумал и саму игру, и ее правила, которые к тому же ты можешь и не знать полностью. Тебе предоставляется угадать или определить на свой страх недостающую половину правил. Научный эксперимент — как острый клинок из закаленного металла. Либо ты с его помощью победишь духов тьмы и невежества, либо он тебя самого поразит и покроет позором. Результат зависит от того, насколько количество истинных правил игры, навечно установленных Господом, больше числа ложных, порожденных вследствие твоей неспособности познать истину; и если данное соотношение превысит некий предел, головоломка будет решена. Похоже, в этом и состоит весь азарт игры. Ведь в таком случае ты пытаешься прорвать воображаемую границу между собой и Господом, границу, которой, возможно, и не существует вовсе. [1]
Эрвин Шрёдингер
Вступление
УБРАТЬ свет! Эти слова, произнесенные скрипучим старческим голосом, заставляют мир на мгновение вернуться в холодную мглу давно минувшей эпохи. Пространство, окружающее владельца голоса, похоже на огромную каплю черной туши, и тьма здесь кажется еще непрогляднее из-за царящей кругом тишины; в течение нескольких секунд никто ему не аплодирует, никто ему не лжет, никто на него не покушается. Даже механизмы часов послушно притихли.
— Начнем сначала! — приказывает он. — Хочу посмотреть еще раз!
Киномеханик принимается за работу: перематывает, скручивает, заряжает. Потом начинает вращать рукоятку, и нелепый на вид механизм приходит в движение.
Кванты света беспорядочно рассеиваются по всему помещению; озаряют поверхность стен и ковровых дорожек, выхватывают из мрака его уши и отвисшую нижнюю губу, высвечивают слипшуюся прядь волос и, обессиленные, едва достигают темных углов зала, будто отдаленных изгибов Вселенной.
А на экране яркий луч сочетается с тенью в кровавой церемонии. Как ребенок в очередной раз с восторгом слушает любимую сказку, так Гитлер вновь смакует этот спектакль. Для него эта еженощная одержимость, упоение возможностью снова и снова наказывать врагов — скорее курс терапии, чем нездоровое развлечение. Иногда он чувствует, что не сможет заснуть, если не примет несколько капель своего безобидного — зрелищного — лекарства.
— Браво! — кричит он, в то время как на экране перед его выпученными глазами мелькают сцены, показывающие следы пыток — изувеченные останки, едва напоминающие человеческие.
По окончании фильма киномеханик зажигает свет в зале. Он тешит себя надеждой, что просмотр улучшил настроение фюрера, угнетаемого глубокой депрессией. Тот молча сидит, уставившись на пустой экран, не обращая внимания на взрывы бомб, которые каждую минуту разрушают десятки зданий, расположенных в верхней части Берлина. Только в эти благословенные секунды способен он забыть о поражении.
— Еще раз!
Свет снова гаснет, и группенфюрер СС, в прошлом артиллерист, открывает огонь по цели. И конечно попадает точно в яблочко, а фюрер тем временем поудобнее разваливается в кресле.
20 июля 1944 года группа лучших офицеров вермахта, армии Третьего рейха, при поддержке нескольких десятков гражданских лиц, попыталась убить Гитлера, когда тот проводил рабочее совещание в своей резиденции в Растенбурге, в шестистах километрах от Берлина. Молодой полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг пронес в помещение чемоданчик с двумя бомбами. Однако маленькая ошибка в расчетах провалила весь план. Фюрер отделался несколькими царапинами, и никто из высокопоставленных деятелей нацистской партии или военачальников серьезно не пострадал.
Главные руководители мятежа — Людвиг Бек, Фридрих Ольбрихт, Вернер фон Хэфтен, Альбрехт Риттер Мерц фон Кирнхайм и сам Штауффенберг — были казнены в ту же ночь в здании Генерального штаба армии на Бендлерштрассе в Берлине. Немедленно прокатилась волна спешных арестов по приказу рейхсфюрера СС и новоиспеченного министра внутренних дел Генриха Гиммлера.
Вне себя от ярости, Гитлер принимает решение развернуть грандиозный судебный процесс наподобие тех, что организовал его враг Сталин в Москве в 1937 году и заставить весь мир узнать о злодействе заговорщиков. Слушание дел началось 7 августа в Большом зале Народного суда в Берлине. В тот день здесь были представлены восемь обвиняемых. Эрвин фон Вицлебен, Эрих Хепнер, Хельмут Штифф, Пауль фон Хазе, Роберт Бернардис, Фридрих Карл Клаузинг, Пауль Йорк фон Вартенбург и Альбрехт фон Хаген были приговорены к смертной казни.
8 августа преступников перевезли в тюрьму в Плетцензее. Их привели в подвальные помещения, приказали переодеться в тюремную одежду, обуть старые деревянные башмаки, а потом заставили по очереди пройти по залитым фекальной жижей коридорам в камеру, закрытую длинным черным занавесом, где должна была состояться казнь.
Каждого из восьми осужденных сопровождал оператор с кинокамерой. Он запечатлел на пленку их обнаженные тела во время переодевания; жесты, выражающие страх, достоинство или непонимание происходящего; запечатлел их взгляды, преисполненные гордости или боли; шрамы от пыток, перенесенных за две предшествующие недели; запечатлел, как нетвердой поступью шли они по длинному коридору, заходили за тяжелый черный занавес, отделяющий их от смерти, и приближались к лобному месту.
Несколько человек разделяют с осужденным последние мгновения его жизни: генеральный прокурор, начальник тюрьмы, два-три офицера и, помимо кинооператора, с полдюжины газетчиков.
По сигналу начальника тюрьмы палач подходит к приговоренному, заставляет его подняться на небольшое возвышение, а затем надевает ему на шею петлю из шелкового шнура. На какое-то мгновение преступник становится похож на статую, символизирующую поражение. Секунда гробового молчания, время будто остановилось, напряжение нарастает… Никто не шелохнется, все замерли в ожидании следующего приказания начальника тюрьмы.
Едва заметный жест служит сигналом, и тело осужденного начинает соскальзывать в пустоту, так плавно, что движение больше похоже на балетное па. Камера на протяжении нескольких минут аккуратно фиксирует каждую стадию агонии: сначала выкатываются из орбит глаза с застывшим в них отчаянным ужасом, потом на шее вдоль петли выступают бурые гематомы, затем раздается хрипение, изо рта и носа «актера» вытекает пенистая смесь слюны и крови, и, наконец, тело сотрясается в таких сильных судорогах, что напоминает огромного осетра, бьющегося в руках удачливого рыбака. Затихнув, жертва продолжает эффектно раскачиваться, словно язык невидимого колокола.
Палач, улыбаясь, подходит к трупу и одним рывком стаскивает с него тюремные штаны. Камера с порнографическим вожделением взирает на безжизненный, съеженный пенис жертвы — метафору крайнего бессилия тех, кто пытается воспротивиться осуществлению великих замыслов фюрера.
Зрелище двух голых ног, длинных, кривых и неестественно белых, а также клочка темных волос на лобке вызывает неистовые аплодисменты Гитлера, однако завершается лишь первый эпизод. Какая радость, что предстоит увидеть еще семь казней! Фюрер бросает взгляд на часы и блаженствует.
Когда 3 февраля 1945 года меня доставили в Народный суд на Бельвюштрассе, председатель суда Фрайслер вынес уже десятки смертных приговоров. В тот день рассматривались дела пяти узников. Первым перед судьей предстал адвокат, лейтенант запаса Фабиен фон Шлабрендорф. В антинацистском Сопротивлении он осуществлял связь между многими руководителями. Его арестовали вскоре после го июля и с тех пор содержали в концентрационных лагерях Дахау и Флессенбург. Как обычно, Фрайслер не давал ему и слова сказать, называл свиньей и предателем, кричал, что Германия сможет победить — шел уже 1945 год! — только избавившись от таких отбросов, как он.
Вдруг оглушительно заревела сирена воздушной тревоги. В зале зажегся красный фонарь. Не дав нам опомниться, бомба проломила крышу Народного суда. Зал накрыла пелена из дыма и пыли, будто внутри здания началась непроглядная метель. Штукатурка посыпалась со стен, как песок, но каких-либо серьезных разрушений заметно не было. Когда пелена рассеялась, мы увидели, что на помост, где сидели члены суда, свалилась тяжелая каменная глыба. Из-под нее торчал раскроенный пополам череп судьи Роланда Фрайслера. Кровь стекала на лист бумаги со смертным приговором Шлабрендорфу. Кроме судьи, никто в зале не пострадал.
После гибели Фрайслера заседание суда неоднократно откладывали. Бомбежки союзников продолжали разрушать город. С марта 1945 года меня переводили из одной тюрьмы в другую, пока, незадолго до капитуляции, нас не освободили американские солдаты. Я выжил, в отличие от большинства моих товарищей и друзей.
Невероятное везение спасло Гитлера вечером 20 июля 1944 года. Если бы только Штауффенбергу удалось взорвать вторую бомбу, если бы чемоданчик оказался рядом с фюрером, если бы произошла цепная реакция, если бы Штауффенберг с самого начала позаботился о том, чтобы сесть как можно ближе… Утром 2 февраля другая сверхъестественная счастливая случайность спасла меня. Если бы слушание моего дела назначили на другую дату, если бы бомбардировка не началась в то же самое время, если бы каменная глыба упала на несколько сантиметров дальше, если бы Фрайслер уклонился или спрятался… Я до сих пор не знаю, насколько оправданно и разумно искать связь между этими двумя событиями. Так почему же и теперь, спустя столько лет, я упрямо продолжаю мысленно сопоставлять изначально непредсказуемые повороты судьбы в обоих случаях, по сути не имеющих ничего общего? Почему все время воспринимаю их в неразрывном единстве, словно они — лишь разные последствия одного и того же волеизъявления? Почему не перестаю думать, что за этими фактами, взятыми в отдельности, ничего нет, как ничего нет за всеми нашими человеческими невзгодами? Почему остаюсь стойким приверженцем таких понятий, как удача, предначертание, судьба?
Может быть, все из-за того, что произошли другие, не менее ужасные, случайные совпадения. Они-то и заставили меня написать эти строки. Наша эпоха, в отличие от предыдущих, формировалась под огромным, как никогда раньше, влиянием тех непредсказуемых поворотов событий, тех общеизвестных кризисных ситуаций, в которых проявило себя неуправляемое царство хаоса. Итак, я берусь поведать о целой эпохе. О моей эпохе. Рассказать, что знаю, о том, как злой рок правил миром, и особенно о том, как мы, ученые, оказались бессильны укротить его неистовость. Еще здесь повествуется о жизни некоторых людей; о моей собственной, конечно (а мне удалось продержаться целых восемьдесят лет), но прежде всего о жизни тех, кто, опять же по воле случая, находился рядом со мной. Может быть, мой замысел кажется слишком честолюбивым, вызывающим и даже безумным. Ну что ж! В современную эпоху, когда смерть нависла над миром, когда потеряна всякая надежда, а единственный оставшийся выход ведет к уничтожению, только такая грандиозная задача оправдывает мое существование в этом мире.
Профессор Густав Линкс,
преподаватель математики Лейпцигского университета
10 ноября 1989 года
— Начнем сначала! — приказывает он. — Хочу посмотреть еще раз!
Киномеханик принимается за работу: перематывает, скручивает, заряжает. Потом начинает вращать рукоятку, и нелепый на вид механизм приходит в движение.
Кванты света беспорядочно рассеиваются по всему помещению; озаряют поверхность стен и ковровых дорожек, выхватывают из мрака его уши и отвисшую нижнюю губу, высвечивают слипшуюся прядь волос и, обессиленные, едва достигают темных углов зала, будто отдаленных изгибов Вселенной.
А на экране яркий луч сочетается с тенью в кровавой церемонии. Как ребенок в очередной раз с восторгом слушает любимую сказку, так Гитлер вновь смакует этот спектакль. Для него эта еженощная одержимость, упоение возможностью снова и снова наказывать врагов — скорее курс терапии, чем нездоровое развлечение. Иногда он чувствует, что не сможет заснуть, если не примет несколько капель своего безобидного — зрелищного — лекарства.
— Браво! — кричит он, в то время как на экране перед его выпученными глазами мелькают сцены, показывающие следы пыток — изувеченные останки, едва напоминающие человеческие.
По окончании фильма киномеханик зажигает свет в зале. Он тешит себя надеждой, что просмотр улучшил настроение фюрера, угнетаемого глубокой депрессией. Тот молча сидит, уставившись на пустой экран, не обращая внимания на взрывы бомб, которые каждую минуту разрушают десятки зданий, расположенных в верхней части Берлина. Только в эти благословенные секунды способен он забыть о поражении.
— Еще раз!
Свет снова гаснет, и группенфюрер СС, в прошлом артиллерист, открывает огонь по цели. И конечно попадает точно в яблочко, а фюрер тем временем поудобнее разваливается в кресле.
20 июля 1944 года группа лучших офицеров вермахта, армии Третьего рейха, при поддержке нескольких десятков гражданских лиц, попыталась убить Гитлера, когда тот проводил рабочее совещание в своей резиденции в Растенбурге, в шестистах километрах от Берлина. Молодой полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг пронес в помещение чемоданчик с двумя бомбами. Однако маленькая ошибка в расчетах провалила весь план. Фюрер отделался несколькими царапинами, и никто из высокопоставленных деятелей нацистской партии или военачальников серьезно не пострадал.
Главные руководители мятежа — Людвиг Бек, Фридрих Ольбрихт, Вернер фон Хэфтен, Альбрехт Риттер Мерц фон Кирнхайм и сам Штауффенберг — были казнены в ту же ночь в здании Генерального штаба армии на Бендлерштрассе в Берлине. Немедленно прокатилась волна спешных арестов по приказу рейхсфюрера СС и новоиспеченного министра внутренних дел Генриха Гиммлера.
Вне себя от ярости, Гитлер принимает решение развернуть грандиозный судебный процесс наподобие тех, что организовал его враг Сталин в Москве в 1937 году и заставить весь мир узнать о злодействе заговорщиков. Слушание дел началось 7 августа в Большом зале Народного суда в Берлине. В тот день здесь были представлены восемь обвиняемых. Эрвин фон Вицлебен, Эрих Хепнер, Хельмут Штифф, Пауль фон Хазе, Роберт Бернардис, Фридрих Карл Клаузинг, Пауль Йорк фон Вартенбург и Альбрехт фон Хаген были приговорены к смертной казни.
8 августа преступников перевезли в тюрьму в Плетцензее. Их привели в подвальные помещения, приказали переодеться в тюремную одежду, обуть старые деревянные башмаки, а потом заставили по очереди пройти по залитым фекальной жижей коридорам в камеру, закрытую длинным черным занавесом, где должна была состояться казнь.
Каждого из восьми осужденных сопровождал оператор с кинокамерой. Он запечатлел на пленку их обнаженные тела во время переодевания; жесты, выражающие страх, достоинство или непонимание происходящего; запечатлел их взгляды, преисполненные гордости или боли; шрамы от пыток, перенесенных за две предшествующие недели; запечатлел, как нетвердой поступью шли они по длинному коридору, заходили за тяжелый черный занавес, отделяющий их от смерти, и приближались к лобному месту.
Несколько человек разделяют с осужденным последние мгновения его жизни: генеральный прокурор, начальник тюрьмы, два-три офицера и, помимо кинооператора, с полдюжины газетчиков.
По сигналу начальника тюрьмы палач подходит к приговоренному, заставляет его подняться на небольшое возвышение, а затем надевает ему на шею петлю из шелкового шнура. На какое-то мгновение преступник становится похож на статую, символизирующую поражение. Секунда гробового молчания, время будто остановилось, напряжение нарастает… Никто не шелохнется, все замерли в ожидании следующего приказания начальника тюрьмы.
Едва заметный жест служит сигналом, и тело осужденного начинает соскальзывать в пустоту, так плавно, что движение больше похоже на балетное па. Камера на протяжении нескольких минут аккуратно фиксирует каждую стадию агонии: сначала выкатываются из орбит глаза с застывшим в них отчаянным ужасом, потом на шее вдоль петли выступают бурые гематомы, затем раздается хрипение, изо рта и носа «актера» вытекает пенистая смесь слюны и крови, и, наконец, тело сотрясается в таких сильных судорогах, что напоминает огромного осетра, бьющегося в руках удачливого рыбака. Затихнув, жертва продолжает эффектно раскачиваться, словно язык невидимого колокола.
Палач, улыбаясь, подходит к трупу и одним рывком стаскивает с него тюремные штаны. Камера с порнографическим вожделением взирает на безжизненный, съеженный пенис жертвы — метафору крайнего бессилия тех, кто пытается воспротивиться осуществлению великих замыслов фюрера.
Зрелище двух голых ног, длинных, кривых и неестественно белых, а также клочка темных волос на лобке вызывает неистовые аплодисменты Гитлера, однако завершается лишь первый эпизод. Какая радость, что предстоит увидеть еще семь казней! Фюрер бросает взгляд на часы и блаженствует.
Когда 3 февраля 1945 года меня доставили в Народный суд на Бельвюштрассе, председатель суда Фрайслер вынес уже десятки смертных приговоров. В тот день рассматривались дела пяти узников. Первым перед судьей предстал адвокат, лейтенант запаса Фабиен фон Шлабрендорф. В антинацистском Сопротивлении он осуществлял связь между многими руководителями. Его арестовали вскоре после го июля и с тех пор содержали в концентрационных лагерях Дахау и Флессенбург. Как обычно, Фрайслер не давал ему и слова сказать, называл свиньей и предателем, кричал, что Германия сможет победить — шел уже 1945 год! — только избавившись от таких отбросов, как он.
Вдруг оглушительно заревела сирена воздушной тревоги. В зале зажегся красный фонарь. Не дав нам опомниться, бомба проломила крышу Народного суда. Зал накрыла пелена из дыма и пыли, будто внутри здания началась непроглядная метель. Штукатурка посыпалась со стен, как песок, но каких-либо серьезных разрушений заметно не было. Когда пелена рассеялась, мы увидели, что на помост, где сидели члены суда, свалилась тяжелая каменная глыба. Из-под нее торчал раскроенный пополам череп судьи Роланда Фрайслера. Кровь стекала на лист бумаги со смертным приговором Шлабрендорфу. Кроме судьи, никто в зале не пострадал.
После гибели Фрайслера заседание суда неоднократно откладывали. Бомбежки союзников продолжали разрушать город. С марта 1945 года меня переводили из одной тюрьмы в другую, пока, незадолго до капитуляции, нас не освободили американские солдаты. Я выжил, в отличие от большинства моих товарищей и друзей.
Невероятное везение спасло Гитлера вечером 20 июля 1944 года. Если бы только Штауффенбергу удалось взорвать вторую бомбу, если бы чемоданчик оказался рядом с фюрером, если бы произошла цепная реакция, если бы Штауффенберг с самого начала позаботился о том, чтобы сесть как можно ближе… Утром 2 февраля другая сверхъестественная счастливая случайность спасла меня. Если бы слушание моего дела назначили на другую дату, если бы бомбардировка не началась в то же самое время, если бы каменная глыба упала на несколько сантиметров дальше, если бы Фрайслер уклонился или спрятался… Я до сих пор не знаю, насколько оправданно и разумно искать связь между этими двумя событиями. Так почему же и теперь, спустя столько лет, я упрямо продолжаю мысленно сопоставлять изначально непредсказуемые повороты судьбы в обоих случаях, по сути не имеющих ничего общего? Почему все время воспринимаю их в неразрывном единстве, словно они — лишь разные последствия одного и того же волеизъявления? Почему не перестаю думать, что за этими фактами, взятыми в отдельности, ничего нет, как ничего нет за всеми нашими человеческими невзгодами? Почему остаюсь стойким приверженцем таких понятий, как удача, предначертание, судьба?
Может быть, все из-за того, что произошли другие, не менее ужасные, случайные совпадения. Они-то и заставили меня написать эти строки. Наша эпоха, в отличие от предыдущих, формировалась под огромным, как никогда раньше, влиянием тех непредсказуемых поворотов событий, тех общеизвестных кризисных ситуаций, в которых проявило себя неуправляемое царство хаоса. Итак, я берусь поведать о целой эпохе. О моей эпохе. Рассказать, что знаю, о том, как злой рок правил миром, и особенно о том, как мы, ученые, оказались бессильны укротить его неистовость. Еще здесь повествуется о жизни некоторых людей; о моей собственной, конечно (а мне удалось продержаться целых восемьдесят лет), но прежде всего о жизни тех, кто, опять же по воле случая, находился рядом со мной. Может быть, мой замысел кажется слишком честолюбивым, вызывающим и даже безумным. Ну что ж! В современную эпоху, когда смерть нависла над миром, когда потеряна всякая надежда, а единственный оставшийся выход ведет к уничтожению, только такая грандиозная задача оправдывает мое существование в этом мире.
Профессор Густав Линкс,
преподаватель математики Лейпцигского университета
10 ноября 1989 года
Книга первая
О динамических законах повествования
Закон I. За каждым рассказом стоит рассказчик
Это утверждение, кажущееся поначалу не только «маслом масляным», но просто совершенно идиотским, на самом деле имеет глубокий смысл. За многие годы, беря в руки книгу и вчитываясь в роман или рассказ, где повествование ведется от первого лица, мы привыкли верить, что перед нами, как по волшебству, открывается сама жизнь, словно у автора и в мыслях нет тащить нас за руку за собой по лабиринту сюжета. Таким образом, книга становится для нас чем-то вроде окна в иной мир, и мы будто бы способны проникнуть туда. Нет ничего лживее этого заблуждения. Я всегда считал недостойным, если писатель стремится лицемерно спрятаться за собственными строчками, притвориться, что в его речь, в его слово не впиталось ни капли его личности, усыпить нашу бдительность мнимой беспристрастностью. Конечно, не мне одному стало очевидным это коварное мошенничество, но я хочу хотя бы заявить о несогласии с подобными возмутительными попытками некоторых авторов замести следы своих преступлений.Следствие I
Учитывая приведенные выше соображения, должен пояснить, что я, автор этих строк, — человек из плоти и крови, то есть такой же, как вы. Но кто же я? Как вы, наверно, догадались, взглянув на обложку книги (если, конечно, издательство потрудилось опубликовать ее), меня зовут Густав Линкс. Что еще вы можете знать обо мне? То немногое, о чем я успел сообщить к настоящему моменту: участвовал в неудавшемся покушении на Гитлера го июля 1944 года, был арестован и отдан под суд и в итоге непредвиденный фатум, поворот судьбы, спас меня от смерти.Надеюсь, однако, вы не думаете, что я слишком высокого мнения о своей персоне и собираюсь постоянно докучать вам подробностями собственной биографии. Это никак не входит в мои намерения. По велению судьбы, Провидения, случая, по исторической предрешенности, по воле Божьей — называйте как хотите — мне пришлось участвовать в событиях, которые я попытался отразить в этой книге. Могу поклясться: я хочу одного — чтобы мне верили. Так зачем мне обманывать вас, делая вид, что я никогда не существовал и не был свидетелем фактов эпохального значения, о коих речь пойдет ниже.
Закон II. У каждого рассказчика своя правда
Не знаю, приходилось ли вам слышать когда-нибудь, что говорит Эрвин Шредингер, играющий в этом повествовании далеко не последнюю роль. Он был не только великим ученым-физиком, создателем волновой механики и вообще умнейшим человеком. Его можно сравнить с Дон Жуаном в обличье школьного учителя (теперь-то я дерзаю рассуждать о нем вот так, запросто, но раньше, когда мы только познакомились, я бы ни за что не позволил себе подобной вольности!). Он носил очаровательные круглые очки, и его всегда сопровождали красивые женщины. Но речь сейчас о другом. Именно друг Эрвин первым научно обосновал теорию истины, с которой я согласен всей душой. Хотя, должно признать, похожая догадка осенила также софистов классической Греции и, в девятнадцатом веке, американского писателя Генри Джеймса. Не буду сейчас вдаваться в подробности, приведу только один из самых неожиданных выводов этой теории, а именно: я есть то, что вижу. Что это значит? Да ничего нового, всего лишь весьма избитое соображение: истина относительна. Любой, кто наблюдает какое-то явление — движение невидимого электрона или необъятную Вселенную, не важно, — образует с объектом наблюдения, по определению Шредингера, «волновой пакет». Наблюдатель и наблюдаемая материя взаимодействуют — волны, исходящие от обоих, накладываются друг на друга и непредсказуемо видоизменяются. Таким образом, мы приходим к ничуть не удивительному умозаключению о том, что каждая человеческая голова в действительности являет собой целый мир.Следствие II
Вывод из приведенного выше утверждения очевиден, как дважды два — четыре: истина есть моя истина, и точка! «Волновые состояния» частиц материи, которые я формирую в ходе моих наблюдений, неповторимы и неизменны. Об этом говорит целый ряд теорий: принцип неопределенностей, принцип дополнительности, принцип запрета, — в содержание которых я не буду сейчас влезать. Так что никто не может сказать — моя истина лучше, чем твоя. Повторюсь: обращая на это внимание читателей, я лишь раскрываю свои карты. Рискую показаться человеком, навязывающим другим свою точку зрения, выдающим мнимое за действительное, или даже обычным мошенником. Но не забывайте — я действую не по собственной воле, я лишь следую научно обоснованному закону, которому просто вынужден подчиниться! Следовательно, мне не за что просить у вас прощения.Закон III. У любого рассказчика есть повод для рассказа
У аксиом — заведомо истинных теоретических положений — имеется особенность: они всегда выглядят настолько очевидными даже для несведущей публики, что многие начинают считать себя великими математиками. Блажен, кто верует! Короче говоря, если мы согласны с Законом I (каждый рассказ имеет автора) и с Законом II (автор является эксклюзивным носителем истины), то толкование следующего закона будет звучать еще банальнее: если ничто не возникает из ничего, значит, кому-то это надо. Конечно, в действительности многое происходит не так (например, мы, видимо, еще не скоро узнаем, зачем кому-то понадобилось сотворять этот мир), однако я не намерен нести ответственность за все непонятное, что существует помимо содержания данной книги. Помните, всегда есть причины, даже самые ничтожные, для создания литературных произведений, и они постижимы, в отличие от самой непостижимой тайны на свете — возникновения Вселенной.Следствие III
Сказанное не означает, однако, что вам удастся легко разгадать причины, побудившие меня написать эти строки. Научное исследование, которым я занимался на протяжении долгих лет (и вам предстоит проделать то же самое теперь), не имеет ничего общего с выпечкой пирога по бабушкиному рецепту. А если бы имело — скольких пережитых неприятностей удалось бы избежать! Вспомните слова Шредингера: истинный акт познания возможен лишь в случае взаимодействия между наблюдателем и объектом наблюдения (в роли последнего, боюсь, на этот раз оказался я сам). Постарайтесь же вдуматься в суть явлений и событий, попытайтесь вскрыть их причины. Это и есть ключ к успеху в науке. Одновременно вы получите огромное удовольствие и пользу, какие неоднократно получал я от чтения многих других книг. Я мог бы облегчить ваш труд, заявив, что хочу предложить новое толкование фактов, довести свою точку зрения до человечества, просто — установить мою истину. Однако на нынешнем этапе жизни, под тяжестью более чем восьмидесяти лет, я сомневаюсь, что подобные доводы устроили бы меня самого. Я мог без колебаний подписаться под ними сорок, даже двадцать лет назад. Но теперь, когда незваная зловещая гостья грозит постучаться ко мне в любое мгновение, когда даже дышать мне и то трудно, а все, что вы естественным образом проделываете каждый день — питаетесь, моетесь, испражняетесь, — от меня требует нечеловеческих усилий, я не уверен, что мои былые убеждения остались неизменными. Отныне, если вы готовы принять вызов — нет, это звучит слишком напыщенно, лучше: согласны начать игру, — то именно от вас я узнаю, прав был или нет.
Военные преступления
Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон, бывший агент БСИ, Бюро стратегических исследований, а ныне научный консультант командования оккупационных войск США в Германии, прибыл в Нюрнберг в восемь часов утра 15 октября 1946 года. На станции его никто не встречал. Когда лейтенант сошел с поезда, перрон уже почти опустел.
Подождав несколько минут, он, не скрывая раздражения, попытался как-то прояснить ситуацию у дежуривших на станции солдат военной полиции. Но результатов это никаких не дало. Полицейские молчали, словно вдруг потеряли дар речи. Не оставалось ничего другого, как отправиться к Дворцу юстиции пешком.
Злость переполняла его. В лицо порывами дул осенний ветер. На улицах тоже никого не было, словно жители все еще прятались от бомбежек. От обиды Бэкон даже не взглянул на развалины города — груды камней, громоздившиеся там, где раньше стояли церкви, дворцы, монументы. Эта разруха, считал он, была справедливым возмездием и не заслуживала сожаления.
Для Бэкона Нюрнберг был лишь одним из ненавистных нацистских гнезд, в которых в свое время маршировали, восхваляя Гитлера, тысячи оголтелых юнцов в коричневых рубашках, пронося огромные факелы и увенчанные орлами штандарты; а их почитаемая эмблема — свастика, похожая на раскорячившуюся личинку доисторического паука, — расползалась по длинным и узким красным полотнищам, свисавшим со стен государственных учреждений. По решению фюрера именно здесь в 1935 году были провозглашены антисемитские «расовые законы». Здесь же хранились символы арийского могущества, сокровища и святыни рейха, древние имперские реликвии, похищенные Гитлером из венского Хофбурга после захвата Австрии, включая знаменитое копье Лонгина (По свидетельству евангелистов, чтобы не оставить сомнений в смерти Иисуса Христа, распятого на кресте, его тело пронзил копьем римский солдат по имени Лонгин). Нюрнберг был оплотом Третьего рейха. Этот город понес заслуженную кару и не достоин, чтобы его оплакивать.
Бэкону совсем недавно исполнилось двадцать семь лет. Внешне он ничем не отличался от немногочисленных американских военнослужащих, патрулирующих улицы города: темно-каштановые, коротко стриженные волосы, светлые глаза, тонкий нос (всегда бывший предметом особой гордости его владельца). В своей лейтенантской форме держался он очень прямо, что, возможно, свидетельствовало о некоторой стеснительности, и очень гордился знаками различия, которые словно подтверждали его непреклонность и равнодушие к чужой боли. С плеча свисала туго набитая котомка военного образца. В ней находилось практически все, что у него было, а именно: несколько смен белья, какие-то фотокарточки, на которые он даже не взглянул со дня отъезда из Нью-Джерси, и пара экземпляров журнала «Annalen der Physik» [2], прихваченных в одной из попавшихся ему на пути библиотек.
Дворец юстиции оказался в числе немногих гражданских сооружений Нюрнберга, избежавших полного разрушения. Его совсем недавно полностью отремонтировали и реставрировали. Бэкон без труда узнал это здание среди других в центре города, точнее — комплекс из нескольких зданий с арками в фасаде первого этажа, огромными окнами и островерхими крышами. В прежние времена стены Дворца юстиции прятались за деревьями, росшими на разбитом перед ним широком газоне. Тюрьма занимала четыре прямоугольных здания, расположенных полукругом в виде лучей во внутренней части комплекса и закрытых от внешнего мира высокой каменной оградой, имеющей форму дуги. Нацистов поместили в корпусе «Ц», в нескольких шагах от небольшой круглой башни. Раньше ее использовали для занятий спортом, теперь же здесь стояла виселица.
В девять пятнадцать утра Бэкон наконец обратился в бюро пропусков военной тюрьмы Нюрнберга. Проверив его документы, охранники заявили, что им приказано никого не впускать до окончания экзекуций.
Вокруг толпились десятки журналистов. В башню были допущены лишь пара репортеров, по жребию, да штатный фотограф Международного военного трибунала. Остальным, как и Бэкону, оставалось только ждать официального сообщения о смерти осужденных.
По плану казни должны были состояться во второй половине дня. Бэкон решил сначала отправиться в гостиницу «Гранд-отель», где предполагал снять номер. Но и тут его поджидала неожиданность: не отыскалось ни одного свободного. Бэкон пытался спорить с портье, стал доказывать, что приехал с заданием особой важности, потребовал встречи с руководством гостиницы. К нему с надменным видом вышел капитан, который, очевидно, вполне освоился с ролью менеджера туристического бизнеса. Он объяснил, что прибытие лейтенанта Бэкона ожидалось не ранее следующего дня, когда многие постояльцы съезжали («ведь сегодня конец представления, понимаете?»). Однако выход нашелся. На одни сутки ему разрешили разместиться в номере 14, «которым пользовался Гитлер»!
Поднявшись по лестнице, Бэкон оказался в огромных апартаментах. Какая ирония судьбы, что окружающие его сейчас стены в свое время служили пристанищем для Гитлера! Разве он мог когда-нибудь предположить, что такое с ним произойдет? Вот бы удивилась Элизабет, если б узнала! Впрочем, вряд ли она узнает, поскольку — хорошо ли, плохо ли — ей давно уже нет до Бэкона никакого дела. Лейтенант повалился на кровать с вызывающим раздражение чувством, будто оскверняет святыню. Со злости он даже подумал, а не помочиться ли на мебель, но отказался от этой идеи (незачем своими капризами доставлять неприятности персоналу гостиницы!). Он встал и направился в туалет. Там его взору предстала вместительная ванна, биде и прочие аксессуары. Несомненно, их поверхности касалась липкая кожа Гитлера. Бэкону представилось, как тот, голый и беззащитный, созерцает свой жалкий член, прежде чем залезть в воду. В этот унитаз стекали его испражнения…
Бэкон открыл кран и принялся ждать, когда пойдет горячая вода. К его разочарованию, вода оставалась чуть теплой и вдобавок текла тонкой струйкой. Фюреру это не понравилось бы, подумал он с усмешкой, приготовил полотенце, взял неначатый кусок душистого мыла и полез в ванну. Закончив мыться, он снова лег на кровать и, незаметно для себя, крепко заснул.
Когда он проснулся, часы показывали почти три. Бэкон вскочил, ругая себя за непростительную оплошность — вместо того чтобы выполнять поставленную задачу, разнежился в постели фюрера. Быстро оделся, сбежал вниз по лестнице и что есть духу поспешил в специально открытый во Дворце юстиции зал для представителей прессы.
Подождав несколько минут, он, не скрывая раздражения, попытался как-то прояснить ситуацию у дежуривших на станции солдат военной полиции. Но результатов это никаких не дало. Полицейские молчали, словно вдруг потеряли дар речи. Не оставалось ничего другого, как отправиться к Дворцу юстиции пешком.
Злость переполняла его. В лицо порывами дул осенний ветер. На улицах тоже никого не было, словно жители все еще прятались от бомбежек. От обиды Бэкон даже не взглянул на развалины города — груды камней, громоздившиеся там, где раньше стояли церкви, дворцы, монументы. Эта разруха, считал он, была справедливым возмездием и не заслуживала сожаления.
Для Бэкона Нюрнберг был лишь одним из ненавистных нацистских гнезд, в которых в свое время маршировали, восхваляя Гитлера, тысячи оголтелых юнцов в коричневых рубашках, пронося огромные факелы и увенчанные орлами штандарты; а их почитаемая эмблема — свастика, похожая на раскорячившуюся личинку доисторического паука, — расползалась по длинным и узким красным полотнищам, свисавшим со стен государственных учреждений. По решению фюрера именно здесь в 1935 году были провозглашены антисемитские «расовые законы». Здесь же хранились символы арийского могущества, сокровища и святыни рейха, древние имперские реликвии, похищенные Гитлером из венского Хофбурга после захвата Австрии, включая знаменитое копье Лонгина (По свидетельству евангелистов, чтобы не оставить сомнений в смерти Иисуса Христа, распятого на кресте, его тело пронзил копьем римский солдат по имени Лонгин). Нюрнберг был оплотом Третьего рейха. Этот город понес заслуженную кару и не достоин, чтобы его оплакивать.
Бэкону совсем недавно исполнилось двадцать семь лет. Внешне он ничем не отличался от немногочисленных американских военнослужащих, патрулирующих улицы города: темно-каштановые, коротко стриженные волосы, светлые глаза, тонкий нос (всегда бывший предметом особой гордости его владельца). В своей лейтенантской форме держался он очень прямо, что, возможно, свидетельствовало о некоторой стеснительности, и очень гордился знаками различия, которые словно подтверждали его непреклонность и равнодушие к чужой боли. С плеча свисала туго набитая котомка военного образца. В ней находилось практически все, что у него было, а именно: несколько смен белья, какие-то фотокарточки, на которые он даже не взглянул со дня отъезда из Нью-Джерси, и пара экземпляров журнала «Annalen der Physik» [2], прихваченных в одной из попавшихся ему на пути библиотек.
Дворец юстиции оказался в числе немногих гражданских сооружений Нюрнберга, избежавших полного разрушения. Его совсем недавно полностью отремонтировали и реставрировали. Бэкон без труда узнал это здание среди других в центре города, точнее — комплекс из нескольких зданий с арками в фасаде первого этажа, огромными окнами и островерхими крышами. В прежние времена стены Дворца юстиции прятались за деревьями, росшими на разбитом перед ним широком газоне. Тюрьма занимала четыре прямоугольных здания, расположенных полукругом в виде лучей во внутренней части комплекса и закрытых от внешнего мира высокой каменной оградой, имеющей форму дуги. Нацистов поместили в корпусе «Ц», в нескольких шагах от небольшой круглой башни. Раньше ее использовали для занятий спортом, теперь же здесь стояла виселица.
В девять пятнадцать утра Бэкон наконец обратился в бюро пропусков военной тюрьмы Нюрнберга. Проверив его документы, охранники заявили, что им приказано никого не впускать до окончания экзекуций.
Вокруг толпились десятки журналистов. В башню были допущены лишь пара репортеров, по жребию, да штатный фотограф Международного военного трибунала. Остальным, как и Бэкону, оставалось только ждать официального сообщения о смерти осужденных.
По плану казни должны были состояться во второй половине дня. Бэкон решил сначала отправиться в гостиницу «Гранд-отель», где предполагал снять номер. Но и тут его поджидала неожиданность: не отыскалось ни одного свободного. Бэкон пытался спорить с портье, стал доказывать, что приехал с заданием особой важности, потребовал встречи с руководством гостиницы. К нему с надменным видом вышел капитан, который, очевидно, вполне освоился с ролью менеджера туристического бизнеса. Он объяснил, что прибытие лейтенанта Бэкона ожидалось не ранее следующего дня, когда многие постояльцы съезжали («ведь сегодня конец представления, понимаете?»). Однако выход нашелся. На одни сутки ему разрешили разместиться в номере 14, «которым пользовался Гитлер»!
Поднявшись по лестнице, Бэкон оказался в огромных апартаментах. Какая ирония судьбы, что окружающие его сейчас стены в свое время служили пристанищем для Гитлера! Разве он мог когда-нибудь предположить, что такое с ним произойдет? Вот бы удивилась Элизабет, если б узнала! Впрочем, вряд ли она узнает, поскольку — хорошо ли, плохо ли — ей давно уже нет до Бэкона никакого дела. Лейтенант повалился на кровать с вызывающим раздражение чувством, будто оскверняет святыню. Со злости он даже подумал, а не помочиться ли на мебель, но отказался от этой идеи (незачем своими капризами доставлять неприятности персоналу гостиницы!). Он встал и направился в туалет. Там его взору предстала вместительная ванна, биде и прочие аксессуары. Несомненно, их поверхности касалась липкая кожа Гитлера. Бэкону представилось, как тот, голый и беззащитный, созерцает свой жалкий член, прежде чем залезть в воду. В этот унитаз стекали его испражнения…
Бэкон открыл кран и принялся ждать, когда пойдет горячая вода. К его разочарованию, вода оставалась чуть теплой и вдобавок текла тонкой струйкой. Фюреру это не понравилось бы, подумал он с усмешкой, приготовил полотенце, взял неначатый кусок душистого мыла и полез в ванну. Закончив мыться, он снова лег на кровать и, незаметно для себя, крепко заснул.
Когда он проснулся, часы показывали почти три. Бэкон вскочил, ругая себя за непростительную оплошность — вместо того чтобы выполнять поставленную задачу, разнежился в постели фюрера. Быстро оделся, сбежал вниз по лестнице и что есть духу поспешил в специально открытый во Дворце юстиции зал для представителей прессы.