Ее глаза… Те же самые глаза, что и вчера вечером, но в то же время не похожие; сегодня они обжигали сверхъестественным сиянием. Несомненно, эта женщина родилась под знаком огня; вот почему она с таким вожделением жгла спичку за спичкой.
   — Смотрю на вас. Можно задать вопрос: что вы делаете здесь, посреди улицы, на этом холоде?
   — Уже задали. — В голосе звучало пренебрежение, готовое перерасти в грубость, если ей посмеют нанести обиду.
   — Не хотите отвечать?
   — Вас жду!
   — Меня?
   Ирена рассмеялась, довольная, что он попался на шутку. Потом сделала такую глубокую затяжку, что сигарета, казалось, вот-вот рассыплется у нее между пальцев.
   — Вы что, замерзли?
   — До смерти!
   — Тогда вас надо спасать горячим чаем.
   Они вместе быстрым шагом вошли в дом и поднялись по длинным лестничным пролетам.
   — Не шумите, — предупредила Ирена, прежде чем отпереть дверь. — Иоганн спит.
   Ее квартира показалась ему более просторной, чем накануне. И уж конечно поуютнее его собственной. Правда, за многие годы сырость и плесень разрисовали высоченный потолок и верхнюю часть стен точно такими же, как у него, замысловатыми узорами. Всю середину гостиной занимал длинный стол; напротив стоял огромный, почти до потолка, шкаф; дальний угол, где располагались умывальник и плита, служил, когда надо, кухней. Одна из дверей вела в ванную, другая — в комнатку, где сейчас спал малыш.
   — С Иоганном почти не остается времени на отдых, — сказала Ирена, ставя на плиту видавшую виды кастрюлю. Потом достала из шкафа мешочек с заваркой и насыпала ее в воду.
   Тут послышался плач Иоганна.
   — Все-таки разбудил, — виновато сказал Бэкон.
   — Нет, просто есть захотел, — объяснила Ирена. — Он всегдахочет есть.
   Женщина ушла в другую комнату и вернулась с маленьким Иоганном на руках. Подогрела немного молока на плите и стала кормить ребенка из бутылки с соской.
   — Посмотрите, пожалуйста, чай заварился?
   Бэкон повиновался, слегка конфузясь. Налил заварку в две чашки и поставил их на стол.
   — Сколько ему лет? — спросил он, чтоб хоть как-то нарушить затянувшееся молчание.
   — Сразу видно, что вы ничего не знаете о детях, — рассмеялась она. — Два года.
   Бэкон испытывал инстинктивное отвращение к маленьким детям, он не понимал их; трогательные крошечные тельца воспринимались им не как чудо природы, а как форма уродства. Наевшись, Иоганн отрыгнул и преспокойно уснул на материнских руках. Ирена поднялась, чтобы отнести его обратно в спаленку.
   — Чем вы занимались? До войны, я имею в виду, — вернувшись, спросила она и отпила из чашки. — Чай получился ужасный, правда?
   — Нет, все в порядке.
   — Так чем вы занимались?
   — Физикой. Окончил университет.
   — Физикой? — Глаза Ирены осветились на мгновение. — У меня никогда в жизни не было знакомого ученого. Поэтому вас и прислали в Геттинген?
   — Наверно. А вы здесь все время живете?
   — Нет, я из Берлина, хотя родилась в Дрездене. Бывали там?
   — Боюсь, что нет.
   — С чем и поздравляю, — с горечью сказала она. — Потому что Дрездена больше нет, если хотите знать. Ваши бомбы от него камня на камне не оставили. А теперь там русские!
   — Да, все это ужасно, — примирительно согласился Бэкон.
   — А когда-то был самый красивый город в Германии. Слышали о Цвингере? Великолепный был дворец… А здание оперы! А собор!.. Впрочем, наверно, мы это заслужили… Оказались не достойны обладать такой красотой.
   — А вы? — Фрэнк решил сменить тему.
   — Что я?
   — Чем занимались вы?
   — До войны? Ничем особенным, — в ее голосе не было ностальгии. — Работала учительницей в начальной школе. А теперь вкалываю на заводе…
   — А где отец Иоганна?
   — Расскажу как-нибудь, только не сегодня. Не хочу. Налить еще чаю?
   — Нет, благодарю. Пойду. Завтра рано вставать.
   — Спасибо за компанию, — сказала она, протягивая на прощание руку.
   — Есть новые идеи, профессор Линкс? — такими словами встретил меня Бэкон в своем кабинете.
   — Я долго думал над фразой, оброненной Планком: «Клингзор так же неуловим, как атомы», и решил, что это не просто boutade (Шутка, каламбур). Скорее всего, он дал нам ключ…
   — Что вы хотите сказать?
   — Вспомните слова старика. Концепция существования элементарных частиц, из которых состоит все на свете, почти такая же древняя, как род человеческий. Она восходит, по меньшей мере, к классической Греции. Но физики смогли научно доказать ее достоверность лишь считанные годы тому назад. Резерфорд создал свою модель строения атома в начале двадцатого века! — воскликнул я.
   — К чему вы клоните?
   — Планк решил помочь нам! Он указал нам направление поиска и благословил на продолжение работы! Клингзор для нас сегодня — одно только имя, но от нас зависит доказать его существование и превратить в человека из плоти и крови, как это сделали с атомом с помощью своих моделей Томсон [50], Резерфорд и Бор!
   — Схема! — оживился Бэкон. — Хорошо бы нарисовать схему, в середине которой разместить Клингзора. Да, точно, как ядро в Резерфордовой модели атома… Да-да, теперь понимаю! Отлично! Только сообразить бы, что за элементарные частицы нам надо открыть. Какая из орбит выведет нас к загадочному центру планетарной модели, именуемому Клингзор?
   — Немецкие физики, математики и темы их работ… Схема должна отражать внутренние связи, характер деятельности, раскрывать общие интересы, показывать отношения с нацистской верхушкой.
   — Ну что ж, за работу! — воодушевленно воскликнул Бэкон. Я помолчал несколько секунд, обдумывая наш первый шаг.
   — Что, если мы начнем с наиболее очевидной кандидатуры? Речь идет о первоклассном физике, лауреате Нобелевской премии, стороннике Гитлера с давних пор. Его имя — Иоганнес Штарк [51].
   — По-моему, этот вариант даже слишком очевидный, чтобы оказаться реальным… Ярый враг Эйнштейна и Гейзенберга?
   — Все же подумайте: могущественная личность в нацистской Германии, последовательный антисемит, в партию вступил еще в двадцатых годах…
   — Любой заподозрил бы его первым… Не кажется ли вам, что уже по этой причине Штарка можно вообще отбросить?
   — Просто так, даже не удостоверившись? — настаивал я. — Какой же вы ученый, если пренебрегаете экспериментальной проверкой только потому, что выводы вам кажутся очевидными? Если Штарк невиновен, мы легко в этом убедимся. Я не утверждаю, что именно Штарк и окажется Клингзором, однако характер его деятельности, его приближенность к Гитлеру, его привилегированные позиции в научных кругах рейха — все это заставляет предположить, что их пути пересекались, и не раз! Штарк может стать ориентиром, указывающим на место, где в конечном итоге мы отыщем Клингзора.
   Бэкон задумался на несколько секунд, которые показались мне нескончаемыми.
   — Скажу, чтобы доставили его личное дело, — наконец сдался лейтенант.
   Когда последние солнечные лучи еще пытались без успеха пробиться сквозь густую туманную мглу, повисшую на закате дня, Бэкон подошел к полуразрушенному дому, за стенами которого находилась Ирена. Лейтенант запыхался, пришлось переждать, чтобы восстановилось дыхание, потом он решился и постучал. Ирена открыла дверь. На ней было надето что-то похожее на жакет черного цвета, на плечи накинута шаль.
   — Проходите, — обрадованно, как почудилось Бэкону, пригласила хозяйка. — Налить чаю?
   — Спасибо.
   Он повесил на вешалку шинель, осмотрелся, подошел к Ирене, вглядываясь в ее темные глаза. Вдохнул аромат ее тела, ее недавно вымытых светлых волос. Она поставила чашки на стол, и оба уселись пить чай рядышком, очень близко друг от друга.
   — А Иоганн?
   — Я отвела его сегодня к бабушке. Бэкон улыбнулся.
   — Давайте сходим куда-нибудь, — предложила Ирена смущенно. — Так редко выпадает свободный вечер…
   — Конечно! — вскочил Бэкон, снова берясь за шинель.
   Ирена поспешно поправила прическу, оделась и взяла лейтенанта под руку с радостью маленькой девочки, которую родители ведут на праздничное гулянье. Уже стемнело, однако на этот раз вечер был не особенно холодный. Снег комочками налип на ветках и уцелевших листьях деревьев, грязными сугробами сгорбился по краям тротуаров.
   — Он погиб на фронте.
   — Кто?
   — Отец Иоганна, — пояснила Ирена.
   — Очень жаль.
   Они шли по улицам, пока не набрели на маленький ресторанчик.
   — Нет, ничего страшного, — успокоила она его. — Мы разошлись задолго до того, как это случилось. Жаль, конечно, что так произошло, просто я хочу сказать — мне он уже давно безразличен.
   Они сели в дальнем конце зала. Было приятно после улицы очутиться в жарко натопленном помещении.
   — Да, — произнес Бэкон, — иногда обыденность приводит к концу любви.
   — Что вы имеете в виду?
   — Я считаю, что любовь мужчины и женщины заканчивается, когда начинается совместный быт, когда возникает привычная уверенность в том, что тебя любят и будут любить…
   — То, что вы говорите, ужасно… — Ирена заказала два стакана подогретого вина.
   — Может быть, я не совсем точно выразил свою мысль, — теперь уже Бэкон не мог остановиться. — Я хочу сказать, что, хорошо узнав человека, мы рано или поздно начинаем заранее угадывать его поступки. Любовь при этом становится предсказуемой. Любовь — длинная дорога, на которой мы открываем много нового для себя, но когда все же прибываем в пункт назначения, испытываем некоторое разочарование.
   Ирена сделала протестующий жест.
   — Я не согласна с тем, что любовь похожа на лошадиные бега. Может быть, она существует именно для того, чтобы наполнить счастьем грустные или малозначительные эпизоды нашей жизни?
   — Мне кажется, мы говорим об одном и том же, только с разных точек зрения, — заметил Фрэнк, отпивая из стакана вино. — Если я люблю женщину, мне нужно, чтобы она каждый день была другой.
   — Ну, это не проблема! — подхватила его собеседница не без сарказма. — Просто возьмите себе в любовницы хорошую актрису, или эскапистку, или, еще лучше, шизофреничку!
   — Вы, конечно, можете иронизировать…
   — Простите, но вы, по-моему, никогда никого не любили по-настоящему! — Щеки Ирены полыхали негодующим румянцем. — Вы хотите, чтобы женщина заменила вам целый гарем. Какая нелепость! Если любишь, разве тебе хочется, чтобы любимый человек изменился?
   Винные пары начинали действовать на Бэкона; ему нравилось, с какой горячностью эта женщина спорила с ним. Он даже не был уверен, что до конца понимал смысл ее слов, но продолжал противоречить ей, любуясь ее страстностью.
   — Боюсь, вы меня неправильно поняли. Я не говорил, что каждую ночь мне нужна другая женщина, но я хочу Шехерезаду, готовую рассказать всякий раз новую сказку. Я хочу тысячу и одну ночь. Когда Шехерезада больше не может придумать ни одной свежей сказки, султан отправляет ее к палачу. Если нет других способов возродить любовь, пусть лучше умрет.
   — Да вы просто дремучий мужской шовинист!
   — Ошибаетесь, моя теория верна как для мужчин, так и для женщин.
   — А если у женщины не хватит воображения, чтобы вас удовлетворить?
   — Дело не в воображении, а в желании. Я не ожидаю от своей потенциальной спутницы жизни ни литературного таланта, ни актерского мастерства. Речь идет не о притворстве или игре, но о любви, которая не ослабевает вопреки течению времени. Маленький элемент непредсказуемости еще никому не причинял вреда, Ирена…
   Впервые он вслух назвал ее по имени… Ему эти звуки казались сладкой музыкой…
   — Мне кажется, у вас просто не хватает смелости признать, что вам вообще не нужна единственная спутница жизни. Вы хотите много женщин! Но этого не следует стесняться. Наверно, вам хочется разнообразия, а не любви, и в этом нет ничего плохого.
   — Больно слушать, как вы истолковали мои слова. Ведь я говорил именно о любви… Мне не надо каждый раз нового тела или нового характера. Единственное, чего я не хочу и с чем не смогу смириться — если женщина не готова к переменам в самой себе. Я не переношу самодовольных людей, особенно в любви. Необходимо все время находиться в поиске…
   — А где гарантия, что эти бесконечные поиски не приведут вас к ненависти? Или осознанию, что в действительности вы ее не любите или любите другую?
   Бэкон на секунду задумался.
   — Тем не менее стоит рискнуть. Печально, но иногда любовь заканчивается или иссякает именно потому, что двое не смогли и дальше искать ее так, как делали это в самом начале. Потерять можно лишь то, что имеешь, выступая в качестве собственника, хозяина.
   — Все это ужасно! — вновь запротестовала Ирена. — В таком случае мы никогда не можем быть уверены, что тот, кто нас любит, не лжет и что мы, в свою очередь, не обманываем людей, которых, как нам казалось, любим.
   — Но это на самом деле так! — почти закричал Бэкон. — В этом-то все и дело! Мы доверяем другому человеку и еще больше — собственной интуиции. Именно в доверии собака-то и зарыта. Что есть доверие, если не слепая вера в другого человека без всякой гарантии, что он нам не врет? Сама жизнь подтверждает это на каждом шагу. Надо быть реалистами, Ирена: мы никогда не застрахованы полностью от чужой лжи. Никогда.
   — Я не могу спокойно слушать это. Получается, любви вообще нет, а только какая-то игра. Каждый старается получить преимущество за счет другого, и наоборот.
   — Очень точное определение. Только любовь — такая игра, где в итоге нет ни победителей, ни побежденных. Самое худшее, что может произойти — когда один из участников решает прекратить игру, и тогда все заканчивается.
   — Но как узнать, хочет другой играть или нет?
   — Это совсем не трудно, Ирена. Сигналы поступают со всех сторон. Есть сотни разных признаков, по которым мы можем судить о намерениях партнера. Любое зримое действие несет смысловую нагрузку. — Бэкон взял салфетку и поднес к губам. — Самые лучшие любовники среди мужчин и женщин те, кто умеет наблюдать, кто обладает достаточным опытом, чтобы разгадать посылаемые им зашифрованные сигналы.
   — Вы все время говорите о любви как о каком-то спортивном состязании. Я всегда думала о ней как о чем-то неожиданном, как о подарке свыше…
   — Идеализм не чужд моей теории, Ирена, — сдержанно парировал Бэкон. — Но он не имеет ничего общего со стратегией, которой мы следуем, чтобы любить. Чтобы заявлять о своей любви. Чтобы возжелать чьей-то любви. Чтобы жаловаться на любовь. Чтобы требовать большей любви. Чтобы отдаляться от любви. Чтобы взыскивать долг с любви.
   Бэкон знал, что эта партия осталась за ним. Но ему не хотелось покидать Ирену в проигрыше. Прежде чем расстаться у двери квартиры, он обнял ее, и оба замерли на несколько минут, показавшихся ему вечностью.


Причины ссоры


   Берлин, май 1937 года

 
   Стояла жаркая погода. Как-то воскресным вечером я и Марианна отправились на прогулку к озеру Ванзее. Мы шли вдоль берега, безмолвно созерцая колыхавшееся на волнах зеленое отражение деревьев.
   — Я решила, Густав!
   — Что еще?
   — Ты прекрасно знаешь сам.
   — Я тебе запретил!
   — Она моя подруга, не твоя.
   — Она жена моего врага, а значит, и твоего! Молча прошли еще некоторое время.
   — Я хочу домой.
   — Да уж, лучше вернуться, — отрезал я.
   Мы направились к Бисмаркштрассе, чтобы возвратиться в Берлин. Между нами воцарилось гнетущее молчание, словно нас поместили под тяжелые своды мавзолея. По пути задержались у могилы писателя Генриха фон Клейста. Созвучие с именем Гени казалось зловещим; в1811 году, после нескольких попыток самоубийства, воспев смерть в своих пьесах и рассказах, Клейст лишил себя жизни вместе с возлюбленной, страдающей от смертельного недуга.
   — Поскольку ты не разрешаешь мне навещать Наталию, я пригласила ее к нам на чай.
   У меня вдруг пропало всякое желание возражать. Непрерывное противостояние Марианне требовало сил, которых мне явно недоставало.
   — Делай что хочешь!
   — Уже сделала, — все еще запальчиво сказала она, застигнутая врасплох моей уступчивостью.
   Сколько же времени прошло с тех пор, как я в последний раз видел Наталию и Гени? Около трех лет. Перспектива увидеть ее у меня дома, сидящей за чаем с моей женой, вдруг показалась мне не такой уж неприятной.
   — Мы договорились на завтра, на пять часов. Говорю тебе на случай, если ты решишь не присутствовать.
   — Это и мой дом тоже, ведь так? Когда хочу, тогда и присутствую, имею право!
   — Просто она почему-то тебя раздражает.
   — Меня раздражает то, что она заступается за нациста, Марианна! Ты что, не понимаешь? Она предала нас всех!
   — Еще неизвестно, кто кого предал, Густав.
   — На что ты намекаешь?
   — Бывает так, что некоторые ругают нацистов, а сами ничуть не лучше.
   — Что ты несешь?
   — А то, что, поступая так с друзьями, ты становишься хуже нациста!
   — Никто не может быть хуже нациста, Марианна! — Еще как может, Густав! Уверяю тебя!


Иоганнес Штарк, или О подлости


   Геттинген, январь 1947 года

 
   Как и в прошлый раз, лейтенант Бэкон начал читать громким голосом:
   СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА 650-F

   ШТАРК, ИОГАННЕС

   ALSOS 110744

   Его называют типичным ученым-нацистом. Один из главных вдохновителей Deutsche Physik, созданной в противодействие «вырожденческой науке» Эйнштейна и других физиков-евреев.

   В 1919 году удостоен Нобелевской премии за открытие так называемого «эффекта Штарка» (расщепление спектральных линий в электрическом поле).

   Другой выдающийся немецкий физик, обладатель Нобелевской премии Филипп Ленард [52], профессор Гейдельбергского университета, тоже выступил зачинщиком кампании против «засилья еврейской науки». В 1922 году Ленард опубликовал манифест, в котором обвинил немецких ученых в предательстве расового наследия и призвал их активнее развивать «арийскую физику».

   — В 1920 году в зале Берлинской филармонии состоялся конгресс группы немецких ученых, ратующих за сохранение чистой науки, — прервал чтение Бэкон. — «Компания 'Антиотносительность'», так прозвал ее Эйнштейн.
   — Никакой «группы» на самом деле не было. Ее просто выдумал для собственной рекламы Пауль Вайланд, злейший враг Эйнштейна, — заметил я. — Тем не менее этого оказалось достаточно, чтобы втянуть в политическую возню многих ученых-физиков, ранее остававшихся на нейтральных позициях.
   — Они ненавидели Эйнштейна только за то, что он еврей, или вдобавок из-за теории относительности? — спросил Бэкон.
   — Трудно сказать, лейтенант, — ответил я. — Думаю, что поначалу иудейство не имело большого значения. Опасность для них представляли его политические взгляды. Он не только революционизировал научную жизнь, но также упорно выступал в поддержку республиканского режима. Ненависть к Эйнштейну росла в той же прогрессии, что и его мировая слава. Тогда мы все были убеждены, что нельзя смешивать политику с наукой.
   — Как это делал Эйнштейн…
   — Его противники пытались доказать ошибочность теории относительности, используя рациональные аргументы. Они изо всех сил старались, чтобы их «разоблачения» в прессе выглядели убедительными, а не смехотворными… Сначала в публикациях не было и намека на антисемитизм. Но не забывайте, что менталитет немецких ученых очень прямолинеен. Защитники Эйнштейна стали указывать на то, что нападки на него обусловлены еврейским происхождением физика. Именно они первыми сказали это и тем самым способствовали превращению научной дискуссии в расовую междоусобицу.
   — Теперь мне все понятно. Вы сами политизировали науку, вы прибегаете к не вполне научным суждениям, вы апеллируете к общественности! Эйнштейн должен был казаться вам настоящим чудовищем.
   — Он нарушал все правила поведения, на которых воспитаны поколения немецких физиков. Даже Планк иногда возмущался. Привык думать по-своему, ну и думай себе, так нет, ему надо, чтобы все знали… Но ведь ты же не депутат рейхстага, в конце концов!
   — В Принстоне у меня сложилось впечатление, что к политике он относится с отвращением…
   — Может, в Америке так и было, но не здесь… В Германии он всегда живо интересовался политикой и без обиняков высказывал свое мнение журналистам.
   — Еще бы! Повсюду портреты, интервью в прессе, в «Нью-Йорк тайме», на первых страницах! Всеобщее помешательство из-за теории относительности… — Бэкон усмехнулся нахлынувшим вдруг воспоминаниям.
   — Германию сотрясали тогда беспорядки — революции, убийства, грабежи. Всем нам хотелось хоть немного покоя и стабильности, в то время как Эйнштейн, казалось, призывал к раздору и хаосу.
   — Что ж, вернемся к Штарку, — сказал Бэкон и возобновил чтение:
   На деньги Нобелевской премии Штарк открыл несколько предприятий. Он пытался пробить себе назначение на должность директора Имперского физико-технического института, однако защитники теории относительности отвергли его кандидатуру. А тут еще Эйнштейн получает Нобелевскую премию в 1921 году и приобретает мировую славу.

   В тот же год Штарк издает книгу под названием «Современный кризис немецкой физики», в которой разоблачает догматизм и чрезмерный формализм теории относительности и квантовой физики. По его словам, учение Эйнштейна — не более чем математическое умозаключение без всякого реального содержания. Особенно Штарк критиковал методы популяризации теории относительности, утверждая, что совершенная Эйнштейном пресловутая «революция» в физике, столь восторженно провозглашаемая в ненаучных средствах массовой информации и на заграничных конференциях, есть не что иное, как акт политической пропаганды.

   После этого стал меняться характер борьбы вокруг теории относительности. Если раньше ее противники старались придерживаться строго научной аргументации (тогда как сторонники говорили больше на политические темы), то теперь возобладали антисемитские высказывания и личные нападки на Эйнштейна. В 1922 году Ленард и Штарк, между которыми к тому времени установились добросердечные отношения, объединились для защиты так называемой Deutsche Physik, чтобы избавиться от «еврейских аспектов» в немецкой науке, то есть от догматизма и от абстрактно-математической ограниченности, а также способствовать укреплению «арийской» науки, которая вместо метафизического словоблудия целеустремленно добивается практических результатов.

   С 1923 года и Ленард, и Штарк начали сближаться с Гитлером. Хотя Штарк формально стал членом нацистской партии в 1930 году, в действительности работал на нее с 1924 года, а с вступлением Гитлера в должность рейхсканцлера получил возможность открыто вмешиваться в политику Германии в области науки.

   — Озлобленность… — сказал я Бэкону. — Только Подумайте, как чувство злобы может превратить нормального человека, уважаемого ученого, лауреата Нобелевской премии в пособника преступников! Озлобленность и зависть! Неужели и в самом деле вопрос об ошибочности или верности теории относительности имел такое большое значение? Сомневаюсь! Просто столкнулись две воюющие стороны, и, как на любой войне, обе были готовы сделать даже невозможное, пойти на кровь, угрозы, предательство для победы над противником… Штарк и Ленард не остановились бы ни перед чем, чтобы отомстить Эйнштейну.
   — Вы хотите сказать, что истина и наука как бы отступили на второй план?
   — Я говорю о том, что в обстановке нестабильности истина теряет свое значение. Достаточно было бы научными методами удостовериться, что Эйнштейн прав, а остальные ошибаются, или наоборот. Но в этом и заключалась проблема. Наука перестала быть ясной и непогрешимой. Те верили в одно, остальные — в другое, и точка. Все было политизировано, лейтенант! Физикой там почти и не пахло.
   — Значит, если бы Гитлер одержал верх в войне, мы бы сейчас жили без теории относительности…
   — Или ее открыл бы совсем другой человек, из нацистского окружения… Идея только тогда имеет право на существование, когда она способна подтвердить свою жизнеспособность. Если в нее поверят все, экспериментальные доказательства не заставят себя долго ждать. Наверное, поэтому Эйнштейн так не доверял квантовой теории: если какое-то измерение не отражает всех параметров, считай, оно наполовину ошибочное. А значит, последствия непредсказуемы… — добавил я серьезным тоном, чтобы подчеркнуть драматизм проблемы. — Только Эйнштейн обладал достаточным предвидением и пониманием того, что создал предпосылки для собственного поражения. Он ненавидел понятие вероятности, поскольку в этом и впрямь относительном (не читай — релятивистском) мире власти предержащие сумели бы доказать его неправоту… Наподобие древних циников и любителей парадоксов, Эйнштейн рассуждал так: если все относительно, то и сама относительность тоже…
   Фрэнк еще ощущал на губах сладость влажного поцелуя Ирены. Прощаясь, она приблизила к нему лицо, оставляя за ним право сделать первый главный шаг. Но Фрэнк лишь прикоснулся губами к ее губам, этого было достаточно, чтобы он ощутил силу своей привязанности к этой женщине.
   С того дня его жизнь потекла словно по заранее установленному распорядку с поистине математической точностью. Утром являлся на службу, изучал архивы и документы, заполнял картотеку, составлял служебные записки, периодически отчитывался перед начальством, иногда бродил среди типографского оборудования, остатки которого все еще находились в здании, как скелеты доисторических животных. Потом уходил на обед, всегда в одиночестве, и возвращался в свой кабинет около трех часов дня. В четыре появлялся я, в пять мы пили чай, и все это время до семи вечера обменивались информацией и обсуждали наше дело о Клингзоре. Затем прощались, и Бэкон торопился на встречу с Иреной, чтобы успеть провести с ней хотя бы пару часов.