— Не могу его понять, Ирена… — Фрэнк лежал в постели на животе, а Ирена сидела у него на ягодицах и своими маленькими, сильными, мозолистыми ладонями массировала ему плечи и шею. Оба были совершенно голые.
   — Я тебе говорила, Линкс мне не нравится, — ответила она.
   — Обиделся на меня за то, что я пошел к Гейзенбергу, не известив его. Будто я обязан просить у него разрешения!
   Пальцы Ирены начали с силой разминать ему верхнюю часть спины.
   — Что он тебе сказал?
   — Намекнул, что Гейзенбергу есть что скрывать.
   — Он тебя провоцирует. Ему не понравилось, что ты с ним не посоветовался.
   — Не думаю. Если бы ты видела выражение лица Линкса в тот момент, тоже поверила бы в его искренность. Мне кажется, что-то произошло между ним и Гейзенбергом, может быть, когда Линкса посадили в тюрьму.
   — Хочешь сказать, Гейзенберг предал его каким-то образом?
   — Возможно. Кстати, мой бывший шеф, Гаудсмит, тоже считал, что Гейзенберг только с виду весь из себя правильный и безупречный, а на самом деле — ничтожество и трус, до смерти боявшийся нацистов…
   — Думаешь, он и есть Клингзор?
   — Не знаю, Ирена.
   — Почему бы тебе не поговорить еще с кем-то из немецких физиков, кто знаком с Гейзенбергом и может рассказать о его отношениях с нацистами?
   — Ты имеешь в виду кого-то конкретно? — удивленно спросил ее Бэкон.
   — Ты упоминал как-то, что одновременно с Хейзенбергом другой ученый пришел к открытию квантовой физики…
   — Шредингер. Он долго считался злейшим врагом Гейзенберга и Бора… Между ними возникло что-то вроде конкуренции — чья теория правильная. Гейзенберг открыл матричную механику, а Шредингер на полгода позже — волновую механику. Началась драка не на жизнь, а на смерть, но завершилось все вдруг мирно и весьма необычно. Как раз в тот момент, когда полемика достигла наивысшего накала, Шредингер пришел к выводу, что обе теории совершенно эквивалентны, только сформулированы по-разному. Все споры тут же утихли… Шредингер не еврей, однако незадолго до войны подвергся гонениям со стороны нацистов и, пережив много неприятностей, сумел выбраться в Дублин. Там он основал научно-исследовательский институт наподобие принстонского…
   — Шредингер и сейчас живет в Дублине? — в то время как Ирена переворачивала Бэкона на спину, на ее лице появилась хитрая улыбка.
   — К чему ты клонишь?
   — Я никогда не бывала в Дублине…
   — Куда-куда? — в ужасе переспросил я Бэкона.
   — Я же сказал — в Дублин…
   — Сума сошел…
   — Возможно, и все же мне кажется, что стоит попытаться.
   — Вы полагаете, Шредингеру есть о чем рассказать нам? Вы его не знаете…
   — Заодно и познакомлюсь… — У Бэкона прямо-таки на лбу было написано, что он безнадежно, безрассудно, по уши влюблен, но все же предложил мне: — Хотите к нам присоединиться?
   — К кому это «к нам»? — тотчас возмутился я.
   — К Ирене и ко мне…
   — Боюсь, испорчу вам праздник! Лейтенант, речь идет о важной официальной командировке; присутствие лиц, не имеющих прямого отношения к расследованию, излишне!
   — Итак, профессор, — оборвал меня Бэкон с характерной для него грубостью. — Присоединяетесь к нам или нет?
   — Ну, если по-другому нельзя…
   — Возможно, у вас здесь много неотложных дел, тогда, поверьте, я отнесусь с пониманием, — угрожающе заявил он.
   — Хорошо, — сдался я. — Еду с вами!
   — Ну и ладно. Я подготовлю все, что нужно..


Трудности наблюдения


   Берлин, июль 1940 года

 
   Одной из новых, необычных проблем, возникших при использовании квантовой теории, стало изменение отношений между наблюдающим природное явление и самой наблюдаемой природой. В классической физике все было просто: высокая стена разделяла тайны естества, с одной стороны, и ученого, настойчиво их разгадывающего, с другой. В то время как в задачу одной стороны входило измерять, подсчитывать, прогнозировать, экспериментировать, от другой (то есть от естества) не требовалось ничего более, как оставаться пассивным объектом измерений, подсчетов, прогнозов и экспериментов. Е tutti content! (И все довольны).
   Но в 1925 году на этой идиллической картине появились трещины. Если раньше считалось, что человек лишь созерцает внутриатомный мир, то теперь выяснилось — своим присутствием он вторгается в него и преобразует его. Другими словами, когда ученый исследует естество, последнее видоизменяется и отличается от прежнего в результате проведенных исследований. Ученый потерял свой невинный облик: одного его взгляда стало достаточно, чтобы лишить целомудрия Вселенную!
   Раза три в неделю я страдал по одной и той же причине. Наталия и Марианна, не обращая внимания на мое присутствие в доме, уединялись в библиотеке и, поговорив приглушенными голосами или шепотом о чем-то своем, предавались интимным наслаждениям. Я, конечно, старался не шпионить за ними, хотя, сидя в своем кабинете, не мог не задумываться о том, чем они занимаются в это мгновение. Пока я силился сосредоточиться на цифрах и формулах, воображение рисовало мне сцены, происходящие всего в нескольких метрах от меня…
   Как-то Марианна заметила, что хорошо бы уехать куда-нибудь из Берлина отдохнуть. Меня настолько занимали собственные мысли, что я почти пропустил ее слова мимо ушей и сразу же отказался. И только несколько часов спустя меня осенило, какую удобную возможность предоставляет мне поездка.
   — Марианна, — начал я без всякой подготовки, не в силах скрыть свое возбужденное состояние, — мне кажется, твое предложение просто замечательное! Нам нужно сбежать хоть ненадолго от всего этого… Давай съездим на курорт или еще в какое-нибудь тихое местечко!
   — Очень хорошо, что ты передумал, — обрадовалась она, по-своему истолковав мое волнение. — Отдых пойдет на пользу нам обоим!
   Помолчав секунду и притворясь, что мысль пришла ко мне вот в это самое мгновение, я подписал свой приговор:
   — Почему бы тебе не пригласить Наталию? Ей сейчас очень нелегко, а Гени проторчит на фронте еще несколько недель. Совестно бросать ее здесь одну… .
   — Густав…
   — Я уверен, она согласится, мы ведь для нее как семья… Да мы и есть ее семья! — решительно заключил я. — Позвони-ка ей, узнай, сможет ли она…
   — Я не уверена, что это правильное решение, Густав. Ты же сам предлагал убежать от всего… Чтобы только ты и я…
   — Было бы эгоистично с нашей стороны не взять ее с собой! Она твоя лучшая подруга, а я, хоть и поругался с Гени, обязан заботиться о ней… Короче, возражения не принимаются, звони!
   — Ну хорошо…
   Как я и предполагал, после недолгих уговоров Наталия согласилась ехать с нами. Она письмом известит об этом Генриха и будет ждать нашего сигнала о готовности к отбытию. Я же занялся планированием поездки, воображая и продумывая все детали с подробностями, с какими несчастный любовник размышляет о способах самоубийства. Выпросил отпуск на работе, забронировал места на одном из баварских курортов, причем побеспокоился, чтобы там все было так, как нужно для осуществления моего замысла.
   Мы втроем уехали из Берлина в конце июля. Страхи Марианны оказались напрасны — моими стараниями между нами установилась сердечная и дружеская атмосфера без всяких следов напряженности. Для успеха эксперимента надо было создать идеальные условия, малейшая оплошность или подозрение все испортили бы, поэтому я сделал возможное и невозможное, чтобы избежать любых недоразумений и неловкостей.
   Курорт, на который мы приехали, оказался идеальным местом для отдыха. Как я и предполагал, поскольку разгар отпускного сезона еще не наступил, а также учитывая военное время, большинство номеров в гостинице пустовало. Наши комнаты, просторные и чистые, выходили окнами в маленький сад и (об этом я побеспокоился заранее) соединялись между собой дверью, которая обычно оставалась закрытой, но, к счастью, не запиралась на ключ.
   Первый день мы провели в непрерывных разговорах, совершая короткие прогулки по окрестностям. Вдалеке заснеженные горные вершины охраняли нас, словно огромные крепостные стены. Однако погода стояла прохладная, вынуждая собираться всех вместе в главной гостиной и отогреваться у каминного огня. Здесь мы затевали игру в карты с парой престарелых супругов — единственными, кроме нас, отдыхающими. Общение с ними еще больше усиливало чувство, что время для нас остановилось. Влияние внешнего мира ограничивалось старым радиоприемником; каждый вечер управляющий гостиницей настраивал его на волну новостей с фронта.
   Посреди оживленных разговоров, шуток, взрывов хохота я все время ждал, что мои спутницы как-нибудь выдадут себя — брошенным украдкой взглядом или якобы случайным прикосновением, — но ничего не замечал. На третий день чуть потеплело, и я, в отличие от обеих женщин, изъявил желание отправиться на долгую прогулку.
   — Вернусь через пару часов, — провозгласил я, демонстративно беря под мышку увесистый фолиант и показывая тем самым намерение с пользой провести время, пока никто не мешает.
   Удалившись на пару сотен метров и убедившись, что никто меня не видит, я вернулся в гостиницу через заднюю дверь и проник в пустую комнату Наталии. Женщины говорили о разных пустяках, но вскоре замолчали. Итак, я не ошибся! Выждав еще несколько секунд, я осторожно приоткрыл разделявшую нас дверь и посмотрел в образовавшуюся щель. То, что мне пришлось затем наблюдать, на всю жизнь запомнилось как одно из самых чудесных и волнующих зрелищ.
   Марианна медленно раздевала Наталию. Она стояла, а жена моего товарища сидела на кровати. Расстегивая платье подруги, Марианна гладила ей плечи, наклонялась, чтобы поцеловать волосы, прикасалась влажными губами к белоснежной коже на шее. Наталия, в свою очередь, находила ласкающую ее руку и, насколько я мог судить, тоже подносила к губам. Потом они поменялись ролями, и теперь уже Наталия стала расстегивать блузку на Марианне. Они так и не разделись до конца, словно опасались моего неожиданного возвращения.
   Не перечислить все противоречивые чувства, охватившие меня в те мгновения: возбуждение, ревность, нежность, злость… И еще многое, чему невозможно дать определение. Развернувшееся перед моими глазами действо стало результатом долгих приготовлений, будто я был театральный режиссер или заведующий лабораторией, пожинающий плоды собственных трудов. И уж чего я не собирался делать, так это останавливать их, срывать невероятное представление, которое мне выпало созерцать. Весь остаток недели я посвятил тому, чтобы обеспечить ежедневное повторение чудесного спектакля. Он приводил меня в самый настоящий экстаз. Как не восхищаться этими женщинами? Как не восторгаться по поводу их необычного союза, неожиданной формы совокупления, реализовавшейся в специально созданных мной благоприятных условиях? Хотя, как мужчина, я чувствовал, что меня обманули, нанесли удар ниже пояса, наставили рога; было унизительно ощущать себя жалким извращенцем, мазохистом и voyeur.
   Думаю, не ошибусь, если скажу, что в Берлин мы вернулись другими людьми, не такими, какими были неделю назад. Пусть обе подруги и раньше обменивались поцелуями, но до баварского курорта они не ощущали подобной эротической свободы. Во мне тоже произошли глубокие изменения; я еще не представлял себе, как буду действовать дальше, но знал — сделаю некий решительный, важный шаг, который кардинально повлияет на течение всей оставшейся жизни… И я оказался прав!


Эрвин Шредингер, или О желании


   Дублин, март 1947 года

 
   Добраться до Дублина мы могли только на полуразвалившемся военно-транспортном самолете, который делал там промежуточную посадку по пути из Гамбурга в Соединенные Штаты. Он походил на уродливую, замасленную груду металла, и я пожалел, что согласился отправиться в это путешествие. На душе стало совсем тошно, когда наконец явился лейтенант Бэкон в сопровождении Ирены. Я даже не берусь описать ее внешность, могу сказать только, что от нее исходил запах дешевого одеколона (наверно, Бэкон подарил), а произношение было не чисто немецким, но с акцентом, похожим на славянский.
   — Профессор, позвольте представить вам Ирену! — радостно провозгласил Фрэнк.
   — Enchante [58], — отрезал я, раз уж некуда деваться.
   — Профессор Линкс, о котором я тебе столько рассказывал. Мозг нашей экспедиции!
   Женщина осмотрела меня с головы до ног.
   — Привет, — процедила она и протянула руку, которую пришлось пожать из-за отсутствия альтернативы.
   Внутри самолет походил больше на погреб для хранения оливкового масла. Вместо обычных пассажирских кресел вдоль бортов были свалены несколько сидений. Отсутствие хорошего освещения вызывало неловкое чувство. Я старался держаться как можно дальше от счастливых влюбленных, однако услужливые члены экипажа разместили нас рядышком. Словно соблюдая идиотские приличия, даму усадили между кавалерами.
   — Сколько времени займет перелет? — спросил я тоскливо, подразумевая в действительности: как долго мне придется терпеть рядом с собой эту особу? —Около четырех часов!
   Интересно, у них есть снотворное? Ладно, я прихватил с собой томик «Мыслей» Паскаля [59] и смогу все время перелистывать его… если меня не укачает!
   — Насколько мне известно, у вас маленький ребенок? — обратился я к соседке, пусть не думает, что я настроен против нее.
   — Иоганн, — с напускной гордостью заявила она. — Пришлось оставить его с бабушкой… Я буду все время тревожиться о нем!
   Хорошо, что у меня под рукой мой Паскаль!
   Заработали двигатели, производя невыносимый грохот, казалось, меня засунули в бетономешалку.
   На протяжении всего полета они о чем-то кричали друг другу на ухо, держались за руки и вообще вели себя как молодожены, отправившиеся в райское свадебное путешествие.
   В Дублине приземлились около восьми вечера. Нас встретил сотрудник института и отвел в маленькую гостиницу, где нам предстояло жить все это время. В результате очередного невезения моя комната оказалась по соседству с номером Бэкона и Ирены, и, как и следовало ожидать, через тонкую стенку мне поневоле пришлось всю ночь прислушиваться к их крикам и стонам, напоминающим звуковую дорожку порнофильма. На следующее утро на встрече со Шредингером я был мертвенно бледен и, очевидно, напоминал зомби, усилием воли заставляя себя сосредоточиться на ходе беседы.
   Шредингер, коренной уроженец Вены (я-то родился в 1887-м, то есть старше его на три года), был прямой противоположностью Гейзенбергу: весельчак и женолюб, денди и bon vivant (Бонвиван, кутила), жизнерадостный, как вальс Штрауса «Женщины, вино и розы». Если Гейзенберг являл собой стоика физической науки, то Шредингер представлял ее гедонистическое крыло. Их обучение и профессиональное развитие также протекали по-разному. Шредингер в молодости не испытывал ни малейшего интереса к квантовой теории, тогда как Гейзенберг практически рос вместе с ней. Венский ученый сделал свои первые важные открытия и начал публиковаться, будучи никому не известным профессором Цюрихского университета. Вернер же с юношества считался вундеркиндом, ему потакали и оказывали протекцию великие фигуры в физике. Поэтому Гейзенберг уже в двадцать пять лет стал знаменитым, а к Шредингеру слава пришла только в тридцать семь…
   В 1934 году Шредингер приезжал в Принстон, но Бэкон смог присутствовать только на одной из прочитанных им лекций. Поведение ученого было несколько экстравагантным: во-первых, все знали, что он повсюду путешествует вместе с супругой Анни и любовницей Хильдой Марч, женой своего бывшего ученика. Кроме того, на протяжении всей поездки по Соединенным Штатам Шредингер неустанно поносил американцев за их образ жизни.
   Но Бэкону прежде всего запомнилась лекция Шредингера, самая интересная, какую он когда-либо слышал. Он сожалел, что Шредингер не принял предложения, поступившие и от Принстонского университета та, и от Института перспективных исследований, и не остался в Америке. Потом Бэкон потерял австрийца из виду. Шредингер же продолжал работать в Оксфорде, но в 1936 году решил вернуться в Австрию и возглавить кафедру университета города Грац. И это была его большая ошибка. В 1938 году родину ученого аннексировал германский рейх, и тогда Шредингер вместе со своей необычной семьей отправился в трудную одиссею по Европе.
   Он прибыл в ирландскую столицу у октября 1939 года и оказался в мирной обстановке, какой многие его коллеги лишились на долгие годы. В Ирландии хоть и ощущался страх и не хватало продуктов, все же это островное государство оставалось в стороне от войны, так что такой состоявшийся физик, как Шредингер, мог спокойно заниматься углублением своих познаний мудрости индийских Вед, расширять знакомство с опубликованными работами по физике и философии, предаваться радостям семейной жизни. Последняя стала еще более необычной, поскольку любовница Хильда родила дочь, за которой очень старательно ухаживала жена Анни. Однако их избранник не забывал и о новых победах на любовном фронте.
   Скольких женщин удалось Эрвину уложить в свою постель? Маленький, тощий и некрасивый, в огромных круглых очках, закрывающих пол-лица, он стал настоящим Latin lover [60] ученого мира! Эрвин, наверно, и сам точно не знал, к чему испытывал большую страсть — к женщинам или к физике. Во всех городах, где ему довелось побывать хотя бы проездом, он, как испанский конкистадор, оставлял за собой огненный след в покоренных женских сердцах. Его похождения могли бы лечь в основу не одного эротического романа. Пикаро в обличье интеллектуала, сатир с манерами благородного рыцаря, развратник под маской скромника… Глядя на него, нельзя было не задаться вопросом, как он вообще успевал переспать со столькими женщинами, как ему удавалось влюбить их в себя до беспамятства и какая психическая патология заставляла его самого влюбляться в каждую свою очередную подругу. Я употребляю здесь слово влюбляться в прямом смысле. Эрвин мог бы поклясться на Библии, что если не ко всем, то по крайней мере к большинству женщин, с которыми имел половые отношения, он испытал чувство самой искренней любви. Две любовницы за месяц? Нет проблем! А три? Запросто! Даже четыре? А шесть не хотите? Его сердце, почище фантастического вечного двигателя, казалось, так и расточало неиссякаемую любовную энергию, всегда готовое одарить ею новых избранниц.
   Когда лейтенант Бэкон, Ирена и я предстали перед Эрвином в дублинском Институте высших исследований, он познакомил нас со своей новой избранницей — бледной девицей, работавшей в каком-то правительственном учреждении. Ей было двадцать восемь, ему— только шестьдесят.
   — Благодарю вас за любезное согласие принять нас, — начал Бэкон, не сумев придумать ничего оригинальнее.
   Моему пониманию было совершенно недоступно, почему лейтенант не отправил Ирену ходить по магазинам, а потащил с собой к Шредингеру. Как ему не хватило такта?
   Спасибо, что пришли, — ответил Эрвин. — Давно не виделись, Линкс. Вы по-прежнему одержимы Кантором и бесконечностью?
   — Да, пожалуй…
   На этом всякий интерес его ко мне пропал, и свое внимание он сосредоточил на ножках нашей спутницы.
   — А как ваше имя, мисс?
   — Ирена, — ничуть не смутившись, представилась та.
   — А у вас хороший вкус, дорогой юноша! Мир стал бы нестерпимо скучен, не будь рядом женщины, которой можно было бы подарить часть его, не правда ли?
   Фрэнк улыбнулся, однако наибольший эффект замечание нашего донжуана произвело на Ирену; ее так и распирало от самодовольства.
   — Я писал вам, профессор, — запинаясь, продолжил Бэкон, — что работаю над книгой о немецкой науке в период Третьего рейха… Вы принадлежите к самым заметным личностям того времени…
   — Эрвин, почему бы тебе не поделиться с нами своими воспоминаниями о рождении волновой механики? — добавил я, стараясь придать разговору менее формальный характер. — Начать, скажем, с того, каким annus mirabli стал 1925-м?
   — Да, год действительно чудесный! — ностальгически подхватил Эрвин. — До того момента мир науки (и мир в целом, должен добавить) был погружен в нескончаемый хаос. Все знали, что принципы классической физики безнадежно устарели, но никому не удавалось открыть новые, хотя попытки предпринимались десятки раз, тут и там. Ничто не могло заменить ясные и действенные ньютоновские законы. — Эрвин обращался в основном к Ирене. — Кванты Планка, релятивизм Эйнштейна, модель атома Бора, эффект Зеемана и проблема спектральных линий… Все вперемешку… Эту головоломку мог решить только тот, кто окончательно определил бы принципы квантовой теории, всесторонне объясняющие поведение атома!
   — Профессор, расскажите об этом поподробнее! Я действительно слышал голос Ирены или мне почудилось? Пришлось вмешаться:
   — Технические термины слишком сложны для понимания неспециалиста…
   — Ну почему же, Густав, думаю, мисс имеет право знать, о чем идет речь, — заметил Эрвин.
   Почему мы должны терять время только из-за того, что Эрвину хочется выглядеть галантным? Бэкону следует не молчать, а остановить эту бесполезную болтовню!
   — Как вы, друзья мои, наверно, помните, — привычно начал Эрвин, словно делая вступление к длинной лекции, — первым, кто увидел свет в туннеле, был принц Луи де Бройль. Именно ему пришла в голову гениальная идея взять луч света в качестве образца для изучения материи с помощью оптического волнового устройства. Этой простой идеи оказалось достаточно, чтобы революционизировать науку на двадцать лет вперед! Почему? — спросит мисс, а я отвечу: потому, что, сам того не предполагая, де Бройль дал ученым в руки инструмент, которого им так не хватало в деле изучения атомов! Представьте на минуту, милая Ирена, такую картину: по всему миру физики ломают голову в поисках метода, применимого в рамках новой науки, как вдруг возникает де Бройль, этот французский аристократ, и открывает всем глаза на то, что всегда маячило прямо перед нами, да только никто этого не замечал, поскольку смотрели куда-то мимо из-за неверно выбранного угла зрения!
   — И тогда появляются, почти в одно и то же время, теория Гейзенберга и ваша, профессор, — вставил Бэкон.
   — Совершенно верно.
   — В чем суть открытия Гейзенберга?
   — Самая большая проблема механики Гейзенберга в том, что она построена на математических выкладках, непонятных даже большинству ученых-физиков. Открытие Гейзенберга гениально: его метод позволяет рассчитывать вероятные траектории электронов (с учетом принципа неопределенности) вместо того, чтобы отслеживать каждую из них. Выдающаяся идея, надо признать! Вот только применить ее на практике оказалось не просто.
   — И тогда появились вы…
   — Не хочу показаться тщеславным, однако да, мне удалось немного прояснить ситуацию.
   — Возникла простая идея: соединить квантовую теорию с волновой механикой в том виде, как ее сформулировал французский ученый. Вы спросите, мисс, что мною двигало, и я повторю то, что уже говорил не раз: всего лишь стремление поставить на место недостающие кирпичики в решении головоломки.
   — А в результате потрясли весь мир, — поддакнула Ирена.
   — Да, то была настоящая бомба! Но, конечно, пришлось потрудиться. На протяжении 1926 года я опубликовал одну за другой шесть статей на эту тему, пока наконец не привлек внимание Планка, Эйнштейна и компании…
   — Признание нашло вас гораздо быстрее, чем Гейзенберга, — заметил я.
   — Причина все та же: его математические выкладки чрезмерно трудны для понимания.
   — Профессор, а что именно думал по этому поводу Гейзенберг?
   — Наши отношения были довольно прохладными. Я получил от него письмо, в котором он заявил, что волновая механика «невероятно интересна», но, по сути, не добавляет ничего нового к тому, что уже сделано им…
   — Это действительно так или слова Гейзенберга свидетельствуют о… чувстве, похожем на зависть? — полюбопытствовал я.
   — Не люблю говорить о других плохо, но все же мне кажется, что дух соперничества оказывал большое влияние на его позицию. Не забывайте, что Гейзенберг доныне почитает себя основоположником современной физики.
   — Неужели ваши точки зрения были в самом деле настолько несовместимы?
   — В то время — да. Гейзенберг и Борн смотрели на проблему под углом оптического позитивизма, настаивая, что движения атомов невозможно наблюдать визуально. Я же придерживался прямо противоположного мнения: моя теория допускала возможность буквально видеть то, что происходит внутри атома.
   — Прямо парадокс какой-то, — воскликнул Бэкон. — Долгие годы физики жаловались на отсутствие теории, способной объяснить внутриатомную механику; и вот пожалуйста — не одна, а сразу две теории, причем каждая описывает процесс по-своему…
   — По-своему, но не по-разному! — взволнованно подхватил Эрвин, который явно вошел во вкус своего затянувшегося выступления. — Да, это была настоящая война: по одну сторону фронта Гейзенберг, Бор и Иордан с их матричной механикой, по другую — я со своей механикой волновой… Хотя по сути обе теории совпадали, никто не хотел уступать, поскольку под угрозу ставилось ни много ни мало достоинство ученого. Все научное сообщество ожидало, кто одолеет в этой схватке, потому что победителю предстояло играть доминирующую роль в квантовой физике на годы вперед…