В шведском Фарм-холле нацистские ученые-атомщики испытывают горькое сожаление по поводу этих новостей. Но есть ли среди них такие, что оплакивают погибших?


Диалог третий: О непредсказуемости судьбы


   Лейпциг, 7 ноября 1989 года

 
   — Вам не кажется, доктор, что возникает слишком много вопросов? Мне, например, непонятно, почему все защищали человека, который до последнего дня прилагал всяческие усилия для того, чтобы снабдить Гитлера атомной бомбой, — говорю я. — А если бы коллектив Гейзенберга не потерпел неудачу, а, наоборот, достиг своей цели? Если бы в первые месяцы 1945 года в распоряжении немцев появилась атомная бомба, что тогда случилось бы с миром?
   — Но этого не произошло.
   — Как бы то ни было, — не сдаюсь я, — за ним водятся и другие грехи. Если уж говорить открыто, я убежден, что именно Гейзенберг выдал большинство своих друзей из «Кружка по средам», участвовавших в заговоре против Гитлера. Он — единственный среди членов кружка, кто избежал общей участи…
   Ульрих так и сидит на правом краю моей кровати. За стеклами очков его глаза как-то по-особенному поблескивают. В руках у него твердая пластина с пришпиленным листом бумаги, на котором врачи при обходе обычно делают пометки. Пока я говорю, он не перестает записывать.
   — А у вас есть доказательства, чтобы выдвигать подобное обвинение? Для чего ему понадобилось делать это?
   — Разве не понятно, доктор? Гейзенберг гораздо теснее сотрудничал с нацистскими властями, чем казалось. В 1944-м когда арестовали и расстреляли десятки заговорщиков, в том числе друзей Гейзенберга, его даже не побеспокоили! И это при том, что за несколько дней до попытки переворота он ужинал в компании некоторых руководителей заговора. После покушения Гиммлер разворачивает безжалостную бойню, в ней гибнут многие, чья единственная вина заключалась в родственных отношениях с заговорщиками. Но почему-то профессора Гейзенберга и пальцем не трогают… Разве это не заставляет задуматься? Меня схватили и отдали под суд. Лишь по счастливой случайности я выжил. А его продолжали осыпать всевозможными милостями сначала нацисты, а потом англичане… Ему простили все, словно быть гениальным — то же самое, что быть безгрешным…
   — Да, странно, — соглашается мой собеседник, а потом добавляет миролюбиво: — Только все же везение Гейзенберга не делает его виноватым в том, что случилось с вами, профессор Линкс…
   — Пожалуйста, не начинайте все снова. — Я слегка теряю терпение. — Вам мало того, что я рассказал? Гейзенбергу было наплевать на друзей, ему лишь бы холить свою гордыню, постоянно осознавать собственное превосходство. Он использовал свои научные достижения, чтобы выторговать для себя выгодные условия у союзников… Он всегда думал только о себе! Гейзенберг по природе не способен к состраданию и самопожертвованию…
   — Есть разница между неспособностью и злонамеренностью, — замечает врач. Иногда я сомневаюсь в его добром ко мне отношении.
   — Вот как! — взрываюсь я. — Уж не знаю, вам-то зачем его защищать?
   — Хотелось бы убедиться, все ли я правильно понял. Вы обвиняете Гейзенберга в случившемся с вами несчастье?
   — Не знаю. — На мгновение я смутился. — Убежден в одном: Гейзенберг является главным звеном в длинной цепи фактов, которые нельзя объяснить, не принимая во внимание наличие умысла. Сотни событий произошли одно за другим, прежде чем беда настигла и меня. Против меня выстроилось хитросплетение тысяч разных поступков, объединенных одним именем: Клингзор!


Диалог четвертый: О кончине истины


   Лейпциг, 8 ноября 1989 года

 
   — Клингзор, — вновь выговариваю я с ужасом, с благоговением, с отвращением. — По его вине я очутился здесь, доктор. Кто еще, как не Гейзенберг, может прятаться за этим именем? Несмотря на первоначальное неприятие национал-социализма, обусловленное в значительной степени враждебностью Штарка, в конечном итоге Гейзенберг стал пользоваться особым расположением и Гиммлера, и Геринга, которые, как я вам говорил, непрестанно осыпали его милостями и даже сделали научным руководителем атомной программы… Все сходится, доктор…
   Хоть он и старается обращаться со мной любезно, ему не удается скрыть кривую улыбочку. У всех психиатров имеется профессиональная слабость: стоит им услышать слово «заговор», они сразу начинают припоминать признаки паранойи из студенческих учебников и ничего не могут с собой поделать.
   — Я здесь по вине Клингзора, — повторяю твердо, чтобы у него не возникло сомнений в моей убежденности.
   — И что же он сделал? — Его голос звучит немного снисходительно.
   — Это слишком печальная история, доктор…
   Стараюсь приподнять голову, но удается лишь на несколько секунд напрячь шею.
   — Расскажите мне об этом.
   — Знаете, у меня была жена. Прекрасная женщина. Ее звали Марианна. Мы познакомились благодаря Генриху, мужу ее подруги, Наталии… Однако все было не так просто, доктор… Сами знаете, семейные истории вообще не простые…
   Мой язык тяжело ворочается во рту, касаясь немногих сохранившихся в деснах зубов; мне стоит большого труда направлять его туда, куда надо. Слова звучат как стон, как жалоба, как обреченность.
   — Клингзор отнял ее у меня…
   — Вашу жену? — уточняет Ульрих.
   — Нет, Наталию…


Измена



1
   Первое, что надо сказать, и самое главное — я любил ее. Любил больше всего на свете. Больше самого себя. Больше своей родины. Сильнее, чем Бога. Сильнее, чем науку. Сильнее, чем истину. И, естественно, сильнее, чем даже самого близкого друга.
   Я пошел бы на все, чтобы только быть с ней. На все. И не сожалею об этом.

 
2
   — Что происходит? — Это голос Марианны, утром, незадолго до того, как я отправлюсь на работу в Институт имени кайзера Вильгельма.
   Прошли месяцы с тех пор, как жизнь для нее переменилась. Нет, она не знала о моих отношениях с Наталией, но из-за непривычного присутствия Генриха чувство вины постоянно мучило ее. Марианна похудела килограммов на восемь, кожа на лице приобрела желтоватый оттенок, под глазами появились мешки, и от этого казалось, что она никогда не высыпается; впрочем, так оно и было.
   — О чем ты? — У меня не было никакого желания выяснять отношения; проглотив свой кофе, я уже собирался уходить.
   — О ваших встречах, — сказала она обвиняющим тоном. — С Генрихом.
   Начинается. Ее в действительности беспокоили не сами встречи, а тот факт, что муж нашей общей любовницы проводит со мной много времени.
   — Тебе об этом лучше не знать, — нашел я двусмысленный ответ.
   — Я беспокоюсь, — не унималась она. — Нам всем тревожно, Марианна. Идет война, бомбят два раза в день…
   — Ты знаешь, что я о другом, — перебила она. — Меня беспокоишь ты, и он тоже…
   Я начинал злиться. Чего она боялась? Думала, что, раз наша дружба с Генрихом возобновилась, я теперь признаюсь ему во всем?
   — Не волнуйся, —успокоил я ее. — Мы с Генрихом беседуем только о делах…
   — О делах? — Отговорка, конечно, не самая удачная, но ничего другого мне не пришло в голову.
   — Наши отношения дружеские, но без фамильярностей, — уточнил я. — Встречаемся с общими знакомыми, всегда на людях, и обсуждаем совершенно посторонние темы…
   — Какие, Густав?
   — Это тебя не касается, Марианна, — отрезал я, — Ради твоего же собственного блага, это тебя не касается.

 
3
   Для меня самого до сих пор непостижимо, как я ухитрялся видеться с Наталией в те дни. После перевода в Берлин в штаб генерала Ольбрихта Генрих вернулся к себе домой и, хотя служебные дела отнимали у него большую часть времени, все свободные минуты проводил вместе с супругой, которая, чувствовал он с болью, совсем от него отдалилась.
   — Мне необходимо с тобой увидеться, — говорил я ей, забывая о приличиях, скромности и элементарной осторожности. — Сегодня же.
   — Но, Густав…
   Наталия пыталась возражать, но в итоге обычно шла навстречу моему желанию. Я убегал с работы в самое немыслимое время, якобы на секретное совещание (одно из немногих преимуществ моих занятий), и мчался к ней домой. Мне было совершенно наплевать на риск разоблачения; более того, как заметила однажды Наталия, подсознательно я сам хотел, чтобы наша связь перестала быть тайной.
   Но счастливые минуты пролетали, а за ними следовали часы и даже дни тоски и мучений для нас обоих. Потребность быть вместе все усиливалась, я не мог жить без аромата ее тела, сладости рта, страсти ласк… По сравнению с ней моя жена казалась мне лишь напоминанием об утерянном блаженстве.
   — Когда мы сможем снова быть втроем, как раньше? — спрашивала Марианна в редкие минуты близости.
   Распластавшись на моей груди (я не решался высвободиться из-под нее), она тихонько плакала и через некоторое время просила у меня прощения.
   — Мне не за что тебя прощать, — отвечал я. — Я виноват так же, как и ты.
   — Может, и даже лучше, — говорила она, немного успокаиваясь. — Делать вид, что ничего не было, что все это померещилось, как в горячке, как в каком-то невероятном сне, правда? — и, не дождавшись ответа, продолжала: — В конце концов, все вернулось на свои места: Наталия с Генрихом, ты со мной…
   — Да, — лгал я. — Да, так лучше.

 
4
   — А если мы когда-нибудь попадемся? — от одной этой мысли Наталию трясло.
   — Кому? — с некоторым цинизмом спрашивал я.
   — Есть два человека, — говорила она, целуя меня под подбородком. Мне была неприятна эта тема, однако практически ни о чем другом мы не разговаривали.
   — Если нас застукает Марианна, то не страшно, — довольно жестоко рассуждал я.
   — Почему?
   — Никому не посмеет сказать. В худшем случае, думаю, будет не трудно заставить ее молчать. Достаточно пригласить ее присоединиться к нам…
   — Какой же ты гадкий! — насупливалась Наталия и отстранялась от меня.
   — Я один? А вот Генрих стал бы настоящей проблемой, сама знаешь.
   — Да, — жалобно соглашалась она, — знаю очень хорошо. Поэтому он никогда не должен узнать, Густав. Никогда!
   Я понимал, что Наталия права, но в глубине души мучительно не хотелось ограничиваться доставшейся мне ролью. Меня не покидало неприятное чувство из-за того, что Наталия принадлежала не мне одному. Сначала приходилось делить ее с Марианной, а теперь вот муж объявился.
   — Ты любишь меня? — спрашивал я Наталию.
   — Иначе я не была бы с тобой, — не колеблясь отвечала она. — А теперь тебе лучше уйти.

 
5
   Наступил 1944 год месяцы принялись мелькать один за другим, наполняя мою душу болью, оттого что все в моей жизни: работа над бомбой, отношения с Наталией, заговор — обречено на неудачу.
   — Чем вы занимаетесь? Что вы с Генрихом делаете на ваших собраниях? — Раньше этими вопросами меня донимала Марианна, теперь — Наталия.
   — Мы посещаем дискуссионный клуб. — Врать ей было труднее. — Обсуждаем разные вопросы. Каждый раз кто-нибудь делает доклад на определенную тему, мы все слушаем, а потом высказываем собственное мнение, — сочинял я.
   — Скажи мне правду, Густав, — ее голос надламывался, —умоляю тебя.
   — Я и говорю, — не сдавался я, — обсуждаем разные вещи.
   — Например, как убить Гитлера? Меня словно холодной водой окатило.
   — Если тебе это наболтал Генрих, он просто идиот! — взорвался я. — Не вздумай когда-либо еще произнести вслух подобную чепуху, Наталия!
   — Он мне ничего не говорил, Густав.
   — Тем хуже, — окончательно разозлился я.
   Она расплакалась. Сколько я ни прижимал ее к себе, успокаивая, Наталия не унималась. Она не говорила ни слова, но ясно было, что ее мучило сознание опасности, грозившей двум мужчинам, которых она любила.
   — Прости, — утешал я ее, — мне не следовало говорить с тобой таким тоном…
   — Все в порядке, — она вытерла слезы тыльной стороной ладони. — На самом деле… мне, наверно, надо бы гордиться… — ее голос задрожал. — Только…
   Она не смогла закончить фразу и снова расплакалась.
   — Я тебя понимаю, — сфальшивил я.
   — Прости. — Помолчав, спросила: — Когда это произойдет?
   — Пожалуйста, давай больше не будем об этом.
   — Я только хотела знать, сколько еще времени… — она не договорила. — Нет-нет, Густав, я не хочу ничего знать.

 
6
   Из-за страха или недоверия, от закравшегося в душу сомнения или даже какого-то безразличия, но начиная с марта 1944 года я стал пропускать собрания, регулярно проводимые заговорщиками. Не то чтобы я сознательно старался держаться от них в стороне, нет, все происходило само собой, как с человеком, который разлюбил женщину или потерял интерес к делу, очевидно обреченному на провал.
   Это не означает, что я не участвовал в подготовке заговора; раз дал слово, будь готов держать его до конца. Мне только не хотелось торчать на этих бесконечных заседаниях, и я старался использовать любую возможность, чтобы сбежать, предпочитая вместо этого хоть на несколько минут найти прибежище в объятиях Наталии.
   — Сегодня не смогу прийти, — извинялся я перед Генрихом. — Много работы. Если вовремя не сдам, начнутся расспросы, чем занимало целыми днями, знаешь…
   — Понятно, — только и говорил он. — Не переживай, я тебе доложу обо всех принятых решениях.
   — Благодарю, Генрих. Встретимся через неделю.
   И пока он объяснял участникам совещания причину моей неявки, я забирался в его постель. Такое бесстыдное предательство позволяло мне иметь прекрасное алиби: глядя в глаза Марианне, мог говорить, что встречался с Генрихом; в то же время обретал полную уверенность, что мой друг не появится у себя дома в ближайшие два-три часа. Обстоятельства складывались самые благоприятные, ими нельзя было не воспользоваться, как бы ни грызла меня моя совесть. Благословен будь Штауффенберг, благословен будь Ольбрихт и благословен будь Тресков за то, что осчастливили меня теми часами близости С любимой женщиной!

 
7
   — Почему бы тебе не попытаться? — не отставал от меня Генрих.
   — Гейзенберг — трус, — ответил я. — Ради нас он и пальцем не пошевелит. Ему нужно только одно — чтобы его оставили в покое.
   — Мне кажется, ты к нему несправедлив. О нем отзываются как о вполне здравомыслящем человеке. К тому же, насколько мне известно, он имел много неприятностей от нацистов.
   — Да, имел, только это было очень давно, — постарался объяснить я. — Несколько лет назад на него набросились Иоганнес Штарк и помешанные на Deutsche Physik партийные фанатики. Теперь все иначе. После долгих разбирательств Гейзенберга реабилитировали. В противном случае его не назначили бы директором Института имени кайзера Вильгельма и профессором университета. Вы что, газет не читаете? Он повсюду выступает с лекциями, будто полномочный представитель немецкой науки в дружественных и оккупированных странах — Дании, Венгрии, Голландии…
   Мне вспомнились фотографии немецкого гения в обществе своих зарубежных коллег: с Меллером в Копенгагене после захвата института Бора или с Крамерсом в Лейдене, где нацисты только что закрыли университет и арестовали сотни студентов, протестовавших против депортации евреев.
   — Нет, — возразил я, — не думаю, что он к нам присоединится.
   — Генерал Бек встречает его на «Кружке по средам». Рассказывал, что тот крайне жестко отзывался о Шимпански. — Я лишь в недоумении развел руками. — Ты с ним работаешь, ты должен попытаться.
   — Ладно, — согласился я скрепя сердце. — Попытаюсь.

 
8
   — Утром мне звонила Марианна, — без предисловий сообщила Наталия.
   — Что ей нужно? — немедленно разозлился я, словно жена совершила что-то плохое.
   — Чтобы я пришла к вам домой, — сказала Наталия.
   — Считает, что настала ее очередь попользоваться, — почти прорычал я.
   Наталия встала с кровати и начала одеваться.
   — Марианна попросила меня прийти к вам как-нибудь вечером, — невозмутимо продолжала она. — Сказала, что постарается убедить тебя уйти с работы пораньше на несколько часов. Хочет, чтобы мы трое опять побыли вместе. На прощание, сказала она. Ей очень плохо, Густав. Мы нужны ей.
   — Ей нужна ты!
   Значит, Марианна решила действовать за моей спиной! Невероятно! Интересно, она в самом деле попросит меня присоединиться или просто соврет Наталии, что я не смог уйти с работы, и останется с ней вдвоем?
   — А ты что сказала?
   — Что не знаю, смогу ли, — ответила Наталия. — Что Генрих может днем заскочить домой, и мне не хотелось бы отсутствовать в это время.
   — А она что?
   — Расстроилась, похоже… — Видно было, что Наталия сама находилась во взвинченном состоянии, ее нервы больше не выдерживали опасности и напряжения. — Она моя подруга, Густав, и мне ее не хватает…
   — Она любит тебя. — Ярость душила меня.
   — Знаю.
   — А ты ее — Нет!
   — Люблю, но по-другому.
   — Потому что ты любишь меня, понятно?

 
9
   Когда союзники высадились в Нормандии, стало очевидным, что англичане и американцы, а также присоединившиеся к ним французы обладают неодолимым численным превосходством. Все мы знали, что поражение неизбежно, этого не понимали только те, кто продолжал слепо верить в Гитлера… «Фюрер не допустит гибели Германии; вот-вот произойдет решающий поворот в войне». Как? «С помощью какого-нибудь Wunderwaffe (Чудо-оружие)», — говорили самые упертые. Они понятия не имели, как далеко от готовности находилось это самое Wunderwaffe! Они не знали, что не существовало никакой надежды запустить действующий реактор, и тем более сделать бомбу…
   Неоднократно пытался я приблизиться к Гейзенбергу, чтобы побеседовать с ним без посторонних, но всегда кто-то мешал, и снова приходилось откладывать разговор до более удобного момента. Мы не были друзьями — сомневаюсь, что он вообще мог их иметь — и лишь пару раз болтали о пустяках, не относящихся к работе. Можно сказать, мы совершенно не знали друг друга, и это делало мою задачу еще труднее.
   — Можете уделить мне несколько минут?
   — Конечно, Линкс. Чем могу служить?
   — Хотелось бы поговорить наедине, если не возражаете.
   — Хорошо, зайдите ко мне в кабинет в двенадцать, — в его взгляде появилась подозрительность.
   — Спасибо, профессор.
   Ровно в двенадцать я был у него.
   — У нас есть общие друзья, профессор, — начал я, когда уселся на стоявший перед ним стул, чувствуя себя как студент на экзамене. — Генерал Бек, доктор Зауэрбрух, господин Попиц…
   Я рассчитывал, что после перечисления этих имен между нами сразу наступит взаимопонимание. Однако намек, казалось, не достиг сознания Гейзенберга.
   — Да, я их знаю, — только и сказал он.
   — В каком-то смысле я их сейчас представляю, — продолжал я.
   — Они просили вас встретиться со мной?
   — Не совсем так, профессор… — Мне никак не удавалось нащупать правильное направление беседы.
   — Тогда что же?
   — Постараюсь выражаться более точно. Вы, как и мы, ненавидите нацистов…
   До этого спокойно сплетенные пальцы Гейзенберга сжались, будто под воздействием электрического тока. Стало ясно, что он не готов обсуждать подобную тему с человеком, к которому не испытывает ни малейшего доверия.
   — Сожалею, профессор, — произнес он сурово, — не знаю, что вам от меня надо, да и не хочу знать. Прекратим этот разговор немедленно.
   — Мы все должны сделать что-то для родины, — не сдавался я. — Может быть, нам предоставляется последняя возможность. Мы рассчитываем на вас…
   — Не понимаю, о чем вы говорите, профессор Линкс, — отрезал он. — Я сделаю вид, что ничего не случилось. Вы знающий математик, и я доволен вашей работой, но предпочитаю держаться подальше от политики. Мы — ученые, и единственное, что для нас имеет значение, — наша наука, будущее науки нашей страны. Если мы просто будем последовательно заниматься своим делом, то принесем родине гораздо больше пользы, чем каким-то другим образом. А сейчас прошу извинить, мне надо возвращаться в лабораторию…
   Вот и все. Через несколько дней Адольф фон Рейхсвайн предпринял еще одну попытку. По крайней мере, его Гейзенберг знал лучше по «Кружку по средам». Их разговор был более откровенным, но результат оказался почти такой же. Гейзенберг выразил моральную поддержку заговору, но отказался участвовать в насилии, будучи лишь ученым, и так далее.
   Вскоре, как я уже упоминал, фон Рейхсвайна схватили гестаповцы.

 
10
   — Густав, у тебя есть минута? Пожалуйста, — позвала меня Марианна.
   — Чего тебе?
   — Сегодня утром я говорила по телефону с Наталией.
   — Вот как? О чем?
   — Сказала, что мы хотим ее видеть. Чтобы навестила нас в один из ближайших вечеров. Как бы на прощание. Ты мог бы попросить отгул? Как ты думаешь?
   — Ты уже распоряжаешься моей жизнью? — набросился я на нее. — Ты все за меня решила, не так ли?
   — Я полагала, ты согласишься…
   — И что она тебе сказала?
   — Что подумает. Генрих…
   — Вот именно, Генрих! — заорал я. — Ты отдаешь себе отчет, в какое положение ее ставишь? Ты заставляешь ее рисковать больше, чем это необходимо! Теперь Гени с ней, здесь, в Берлине. Они спят вместе каждую ночь. Они муж и жена! Тебе это непонятно?
   — Я думала…
   — Ты эгоистка! — продолжал я выкрикивать безжалостно и самозабвенно. — И после этого смеешь утверждать, что она твоя лучшая подруга, что ты любишь ее? Да если бы ты действительно любила, то оставила бы Наталию в покое!
   — Прости, Густав, — и снова треклятые слезы потекли по ее щекам. — Я только хотела…

 
11
   На следующий день утром Генрих явился ко мне на работу. Такого еще не бывало никогда. Как только я его увидел, меня словно током пронзило — все кончено! Обо всем узнал и пришел переломать мне кости. Я даже почувствовал потребность что-то сделать: помолиться или защитить себя с помощью оружия.
   — Что с тобой? — спросил он вместо приветствия. — Бледный весь. Что-нибудь случилось?
   — Нет-нет, все в порядке, — мой голос дрогнул. — Какими судьбами?
   — Нам надо поговорить, Густав. Дело срочное.
   Я завел его в одну из институтских лабораторий рядом с той, где работал Гейзенберг со своим коллективом.
   — Ну говори, в чем дело.
   — Тебя вчера не было на собрании, поэтому я специально пришел, чтобы сообщить. Решение принято.
   — Когда?
   — 15 июля.
   — Так скоро?
   — Штауффенберг, наоборот, считает, что слишком поздно, — возразил Гени.
   — А ты что будешь делать?
   — Я останусь с Ольбрихтом дожидаться новостей из Волчьего Логова. — Говорил он спокойно, словно рассказывал об обычном рабочем дне. — Потом запустим в действие операцию «Валькирия». Будь начеку.
   — За меня не беспокойся, — сказал я, запинаясь. — Буду наготове.

 
12
   Теперь, когда дата стала известна, я чувствовал себя словно узник, приговоренный к смерти, которому сообщили о дне казни. Даже если переворот удастся осуществить — во что я и многие другие участники заговора не верили, хоть и не заявляли об этом вслух, — моя нынешняя жизнь не сможет продолжаться, поскольку наверняка оборвется моя связь с Наталией. Это меня и пугало больше всего: в моем распоряжении оставалось два дня, только два дня рядом с ней…
   Тягостными были наши встречи 13 и 14 июля: я изо всех сил старался не выдать своей тревоги, она ни о чем не спрашивала — знала, что все равно ничего не скажу, — и так же, как я, притворялась спокойной и невозмутимой. Мы почти не разговаривали, между нами выросла стена, неодолимое отчуждение. В наших поцелуях не было страсти, скорее привычка, чем желание, а потом мы молча сидели порознь, каждый сам по себе, как два незнакомых попутчика, случайно оказавшихся в одном вагоне. Только поезд наш — мы это знали — вот-вот сойдет с рельсов.

 
13
   Предполагалось, что в назначенный день я должен оставаться в своем кабинете все утро, пока со мной не свяжутся, и тут мне предстояло взять под контроль весь Институт имени кайзера Вильгельма, независимо от согласия или несогласия Гейзенберга. По плану Гитлер будет убит в полдень. Если все пройдет как задумано, к часу или двум переворот будет совершен.
   В три часа по-прежнему ничего не происходило. Никакого сообщения, никакого сигнала, никакого предупреждения. Терпение мое иссякало. Наконец в половине четвертого я не выдержал и решился сам позвонить в штаб генерала Ольбрихта. Трубку снял Генрих.
   — Невозможно, — лаконично сказал он с заметным разочарованием в голосе. — Целесообразно наметить новую дату, — и положил трубку.
   Я почувствовал себя отвратительно. Когда тебя мучает неизвестность, нет ничего хуже, если она сгущается еще больше. Недолго думая я бросился к Наталии.
   — Ты с ума сошел! — встретила она меня. — Гени может приехать в любую минуту…
   — Не может, — с уверенностью сказал я. — Мы только что разговаривали. Он не освободится по крайней мере до вечера. Наталия впустила меня с большой неохотой.
   — Ты скажешь мне наконец, что происходит? Случилось что-то плохое?
   — Нет. Пока еще нет.
   — Слава богу! — воскликнула она, обессиленно опускаясь в кресло.
   Я приблизился и принялся легонько целовать ей лицо: лоб, закрытые веки, брови, уголки губ… Она заплакала. Никогда раньше я не видел ее такой безутешной.
   — Тебе плохо? — спросил я, становясь рядом коленями на ковер.
   — Да, — ответила она. — Все плохо, Густав. Я беременна.
   Вот так, просто, без предисловий. Грустное и горькое признание. При других обстоятельствах я бы спросил, кто отец. Теперь же и так было ясно. Мы оба давно знали, что я стерилен. В своем чреве Наталия носила ребенка моего друга, своего мужа, моего соперника.