И вот, в 1970 году, когда мне уже было тридцать восемь лет, я все еще готовил для мамы, убирал по утрам ее постель, стирал на нее и так далее. Мой брат, которому было сорок четыре года, стал президентом Эн-би-си, жил в особнячке на крыше небоскреба с видом на Центральный парк, входил в первый десяток самых элегантных мужчин страны и разводился уже с четвертой женой. Мы с мамой прочли в одной газетке, будто они просто поделили этот особняк на крыше пополам, перегородив его стульями. И заходить на чужую половину ни один из них не имел права.
   Там еще писали, что Феликсу грозит отставка, потому что вечерние телепередачи его Эн-би-си просто невозможно смотреть.
   Но Феликс это всегда отрицал.
   Да… а еще у Фреда Т. Бэрри умерла мать, и строительной компании братьев Маритимо поручили возвести Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри посреди Сахарной речки. Я не видел мистера Бзрри уже десять лет.
   Но Тигр Адаме, его летчик, как-то зашел в аптеку Шрам-ма часа в два ночи. Я спросил его, как поживает мистер Бэрри, и он сказал, что тот ничем на свете, кроме Центра искусств, не интересуется.
   — Говорит, что хочет подарить штату Огайо собственный Тадж-Махал, — рассказывал он. — Понятно, невмоготу ему в одиночестве. И если бы не этот Центр искусств, он бы, по-моему, руки на себя наложил.
   На следующий день я зашел почитать про Тадж-Махал в нашу библиотеку-читальню, которую собирались снести, настолько этот район захирел. Приличные люди зимой туда ходить не любили, потому что там всегда было полно бездомных бродяг, заходивших погреться.
   О Тадж-Махале я, конечно, слыхал и раньше. Да и кто о нем не слыхал? И в моей пьесе про него тоже шла речь. Старый Джон Форчун успел перед смертью взглянуть на Тадж-Махал. Он из тех мест прислал последнюю открытку, но я не знал никаких подробностей, когда, как и почему Тадж-Махал был построен.
   Выяснилось, что он был закончен в 1643 году[7], за триста один год до того, как я застрелил Элоизу Метцгер. Строили его двадцать тысяч человек в течение двадцати двух лет.
   И построен был этот мавзолей в память любимой жены. Вот кого ни у Фреда Т. Бэрри, ни у меня никогда не было. Звали ее Бегам Арджуман Бану. Она умерла родами. Муж ее, повелевший воздвигнуть этот мавзолей, не жалея затрат, был владыка из династии Великих Моголов, и звали его Шах-Джа-хан.
 
   Тигр Адаме рассказал мне еще об одном человеке, которого я тоже давно не видал. Он сказал, что двое суток тому назад, ночью, он шел на посадку в аэропорту имени Уилла Фэйрчайлда и в самую последнюю секунду ему пришлось взять ручку на себя, потому что на посадочной полосе оказался человек.
   Кто-то свалился прямо посреди полосы, да так и лежал.
   В аэропорту в это время было всего два человека из персонала — дежурный на башне и один из братьев Гэтч, натиравший полы в помещении аэровокзала. И полотеру пришлось выехать в собственной машине за этим человеком на взлетно-посадочную полосу.
   Он втащил таинственное существо в свою машину. И тут узнал Селию Гувер. Она была босая, в одной ночной рубашке и накинутой на плечи шинели мужа — как видно, пошла погулять, забрела миль за пять от своего дома и в темноте приняла взлетно-посадочную полосу за шоссе. И тут внезапно зажглись посадочные огни, и реактивный самолет «Бэрритрона» прошел над ней так низко, что разделил ей волосы пробором.
   Никто не известил полицию, вообще никого не известили. Гэтч просто отвез ее домой.
   Потом Гэтч рассказал Тигру, что в доме не было ни души, некому было спросить, где побывала С е л и я, никто не обрадовался, что она вернулась, и так далее. Она одна вошла в дом и, наверное, одна легла в постель. После того как она вошла, наверху минуты на три зажегся свет, потом погас. Наверное, свет включали в ванной.
   И, по словам Тигра, Гэтч сказал, глядя на дом, где все окна были темные:
   — Спи крепко, солнышко мое.
 
   Однако все было не совсем так. Дома ее встретил пес, но она никакого внимания на него не обратила. Гэтч понял, что ей наплевать на собачий восторг. Она даже не приласкала пса, не похвалила, не позвала с собой наверх.
   Пес, ньюфаундленд по имени Спарки, принадлежал Двей-ну Гуверу, но Двейн теперь почти не бывал дома. И Спарки был рад и счастлив, когда кто-нибудь приходил. Гэтчу Спарки тоже ужасно обрадовался.
 
   Хотя я стараюсь ни к кому не привязываться и хотя с тех пор, как я убил Элоизу Метцгер, у меня появилось такое чувство, что мне на земле не место, Селию я все же любил, пусть немного. Ведь она играла в моей пьесе и очень серьезно относилась к моему произведению, так что мне она стала казаться не то дочкой, не то сестренкой.
   Чтобы быть идеально отчужденным от всего, идеальным нейтро, мне не следовало писать пьесу.
   Чтобы быть идеальным нейтро, мне не следовало покупать себе новый «мерседес». Я не шучу: после смерти отца десять лет я еженощно работал в аптеке, жил очень скромно в Эвондейле, так что накопил на белый восьмиместный «мерседес-280» и у меня еще осталась куча денег.
   Это похоже на какой-то забавный анекдот. Вдруг Малый Не Промах разъезжает по городу на прекрасной, как волшебный корабль, белой машине, что-то бормоча, со скоростью мили в минуту. На самом деле я просто пел, чтобы разогнать тоску. «Фиидили уотт э бу-бу!» — распевал я в собственном «мерседесе», и «Рэнг-а-дэнг уии!», и так далее. «Фуудили эт! фу уди л и эт!»
 
   Вот самое тревожное, что Тигр Адаме рассказал про Се-лию: оказывается, за семь лет, миновавших с тех пор, как она играла в моей пьесе, бедняжка так подурнела, что стала уродиной, точно злая ведьма в сказке «Волшебник из страны Оз».
   Именно так и сказал мне Тигр: «Черт подери, Руди, ты не поверишь, но она стала уродиной, как ведьма в „Волшебнике из страны Оз“».
 
   А неделю спустя она явилась ко мне в аптеку в полночь — в час ведьм.

23

   Я только что пришел на работу. Я стоял у задней двери, любовался своим новым «мерседесом» и слушал слегка приглушенный шум, похожий на шум волн, разбивающихся о берег где-то неподалеку. На самом же деле это был шум гигантских девятиосных грузовиков, которые мчались по государственной магистрали. Ночь была благоуханная. Мне не хватало только укулеле — так я разнежился.
   Я стоял спиной к провизорской — там хранились лекарства от всех известных человеку болезней. Звон колокольчика известил меня о том, что в аптеку кто-то вошел. Конечно, это мог быть налетчик-убийца. Всегда можно было ждать, что ворвутся налетчики-убийцы или просто грабители. За те десять лет, что прошли после смерти отца, меня грабили шесть раз.
   Вот какой я был герой.
   Я пошел обслуживать покупателя — если это покупатель. Заднюю дверь я оставил незапертой. Если это грабители, я попытаюсь улизнуть через заднюю дверь и спрятаться в зарослях бурьяна за грудой пустых консервных банок. Пусть он или она сами берут, что хотят. Я им, во всяком случае, помогать не стану.
   Покупатель — если это покупатель — рассматривал темные очки, выставленные на крутящейся подставке. Но кому могли ночью понадобиться темные очки?
   Это оказался какой-то недомерок. Но не настолько он был мал, вполне мог бы пронести обрез под длинной солдатской шинелью, едва не волочившейся по полу.
   — Что вам угодно? — бодро спросил я. Может быть, у него голова разболелась или геморрой замучил.
   Существо повернулось ко мне, и я увидел изборожденную морщинами маску с почти беззубым ртом — все, что осталось от лица Селии Гувер, когда-то первой красавицы города.
   И тут моя память снова пишет пьеску.
 
Убогая аптека в самом нищем квартале маленького городка на Среднем Западе. Время — после полуночи. Руди Вальц, толстый, бесполый фармацевт, узнает в полоумной старой ведьме-наркоманке Селию Гувер, некогда первую красавицу города.
 
   Р у д и. Миссис Гувер!
   С е л и я. Мой герой!
   Р у д и. Я? Что вы!
   С е л и я. Да! Да! Именно вы! Мой герой, мой драматург!
   Р у д и (озадаченный). Не надо! Прошу вас!
   С е л и я. Ваша пьеса изменила всю мою жизнь!
   Р у д и. Да, вы прекрасно играли в ней.
   С е л и я. Все дивные слова, которые я произносила, — ведь это вы их написали. Я за миллион лет таких чудных слов не смогла бы придумать.
   Р у д и. У вас все слова звучали гораздо лучше, чем я написал.
   С е л и я. Я стояла на сцене, передо мной — зрители, они не сводили с меня глаз, слушали, как глупенькая Селия Гувер произносит эти изумительные слова. Они ушам своим не верили.
   Р у д и. Мне тоже все казалось чудом.
   С е л и я (подражая выкрикам публики). Автора! Автора!
   Р у д и. Здешняя публика ни один спектакль так хорошо не принимала. Что еще я могу сделать для вас?
   С е л и я. Написать новую пьесу.
   Р у д и. Это была моя первая и последняя пьеса.
   С е л и я. Неправда! Я пришла, чтобы вдохновить вас. Поглядите-ка, у меня новое лицо. Оно должно вдохновить вас. Взгляните на мое новое лицо! Придумайте слова, подходящие для такого лица! Напишите пьесу про безумную старуху!
   Р у д и (глядя на улицу за окном). Где вы поставили свою машину?
   С е л и я. Я всегда мечтала о таком лице, думала: хорошо бы с таким лицом родиться! Скольких несчастий можно было бы избежать. Все при виде меня говорили бы: «Не троньте эту безумную старуху!»
   Р у д и. Ваш муж дома?
   С е л и я. Ты — мой муж! Я пришла, чтобы тебе это сказать!
   Р у д и. Селия, вы больны! Как зовут вашего врача? Кто вас лечит?
   С е л и я. Ты — мой врач. Во всем городе ты один помог мне обрести радость жизни, твои волшебные, исцеляющие слова — мое лекарство! Я не могу жить без этих слов!
   Р у д и. Вы потеряли туфли.
   С е л и я. Я сбросила их! Ради тебя. Я все туфли выбросила! Все — в мусорном ящике!
   Р у д и. Как вы добрались сюда?
   С е л и я. Пешком. И домой вернусь пешком.
   Р у д и. Но на дороге полно битого стекла.
   С е л и я. Ради тебя я прошла бы хоть по раскаленным угольям. Я люблю тебя. Я без тебя не могу.
   Р у д и обдумывает это признание, у него возникает циничная догадка, и он вдруг чувствует себя глубоко усталым.
   Р у д и (скучным голосом). Без наркотиков…
   С е л и я. Что за парочка! Безумная старуха и Малый Не Промах!
   Р у д и. Вы хотите получить у меня наркотики без рецепта.
   С е л и я. Я люблю тебя!
   Р у д и. Да, конечно. Но не любовь, а наркотики доводят человека до того, что он в полночь готов идти по битому стеклу. Что вам нужно, С е л и я, — амфетамин?
   С е л и я. Нет, по правде говоря…
   Р у д и. Что именно?
   С е л и я (небрежно, как будто это самое обычное лекарство). Бифетамин Пеннвальта, пожалуйста!
   Р у д и. «Черные красотки»?
   С е л и я. Разве их так называют? Никогда не слыхала.
   Р у д и. Но вы знаете, какие они черные, блестящие.
   С е л и я. Ты слышал, что мне нужно?
   Р у д и. Здесь вы их не получите.
   С е л и я (возмущенно). Но мне их прописывали годами!
   Р у д и. Не сомневаюсь. Но сюда вы за ними ни разу не приходили, с рецептом или без рецепта, — ни разу.
   С е л и я. Но я еще пришла просить тебя — напиши для меня пьесу!
   Р у д и. Вы пришли, потому что вас больше не пускают ни в одну аптеку. И я вам не дам этот яд, хотя бы сам господь бог выписал вам рецепт. А теперь вы скажете, что вовсе меня не любите.
   С е л и я. Просто не верится, что ты такой злой!
   Р у д и. Кто же тот добряк, что травил вас столько лет? Знаю, доктор Митчелл — заодно с владельцами аптеки на Фэйрчайлдовских холмах! Теперь они до смерти перепугались, что довели вас до такого состояния. Но слишком поздно.
   Селйя. Почему ты так страшишься любви?
   За прилавком звонит телефон. Руди снимает трубку.
   Руди. Простите. (В трубку.) Аптека Шрамма. (Спокойно выслушивает короткий вопрос.) Так меня прозвали. (Вешает трубку.) Кто-то хотел узнать, вправду ли я — Малый Не Промах. Вот что, миссис Гувер, я хорошо знаю, что такое многолетняя привычка к амфетамину: полагаю, что через некоторое время вы впадете в буйство. Конечно, если придется, я все стерплю, но мне бы хотелось помочь вам вернуться домой.
   С е л и я. Больно много ты знаешь!
   Р у д и. Где сейчас ваш муж? Можно ему позвонить? Он дома?
   С е л и я. В Детройте.
   Р у д и. Но ваш сын, кажется, живет недалеко отсюда?
   С е л и я. Я ненавижу его, и он меня ненавидит.
   Р у д и. Право, мы как будто уже играем пьесу про безумную старуху. Я позвоню доктору Митчеллу.
   С е л и я. Он меня больше не лечит. Двейн избил его на прошлой неделе за то, что он давал мне эти пилюли столько лет подряд.
   Р у д и. Двейн молодец!
   С е л и я. Правда, мило? А как только Двейн вернется из Детройта, он отправит меня в сумасшедший дом.
   Р у д и. Вам так необходима помощь. Вам необходимо помочь.
   С е л и я. Тогда обними меня! Не нужен мне этот бифета-мин Пеннвальта! Ничего мне не нужно!(Деловито смахиваетс прилавка на пол все лекарства, косметику и прочее.)
   Р у д и. Не надо, прошу вас!
   С е л и я. О, я расплачусь, за все расплачусь, что вздумается разбить. Денег у меня хватит. (Вынимает из кармана шинели пригоршню золотых монет.) Видал?
   Р у д и. Золотые!
   С е л и п. А как же! Я шутить не люблю! Мой муж собирает монеты, понимаешь?
   Р у д и. Но тут на несколько тысяч долларов!
   С е л и я. Все твои, все, солнышко мое! (Сыплет деньги кего ногам.) Теперь поцелуй меня или дай немножко бифета-мина Пеннвальта!
   Руди идет к телефону, набирает номер. Ожидая, пока ответят, тихонько напевает себе под нос: «Скидди-уа, скидди-уу» — и т. д.
   С е л и я. Куда ты звонишь?
   Р у д и. В полицию.
   Сел и я. Ах ты, жирная скотина! (Сбивает с прилавкавертушку с темными очками.) Сволочь нацистская!
   Р у д и (в трубку). Это Руди Вальц, из аптеки Шрамма. Кто говорит? А, это ты. Боб! Не узнал твой голос. Мне тут нужна помощь.
   С е л и я. Что, помощи просишь? Вот тебе помощь! (Бьет и ломает все, что попадается под руку.) Убийца! Маменькин сынок!
   Р у д и (в трубку). Нет, никакой уголовщины. Душевнобольная.
   Занавес
 
   Но Селия успела сбежать до прихода полиции. Когда полицейские пришли и увидели, что она натворила, ее уже не было: она босиком, как тогда, ушла в темноту. Второй раз.
   Да, история повторяется.
   Полицейские пошли ее искать. Ее могли ограбить, изнасиловать. Ее могли искусать собаки. Могла сбить машина.
   Тем временем я стал убирать аптеку, где она учинила такой разгром. Аптека мне не принадлежала, она была чужая, так что не в моей власти было прощать или не прощать Селию. Придется сообщить мужу Селии, и потом ему придется выложить тысячу долларов, если не больше. Селия перебила самые дорогие духи. За часы она тоже взялась, но часы уцелели. Разбить часы фирмы «Таймекс» практически невозможно. Почему-то чем дешевле часы, тем они прочнее.
   Пока я убирал, меня мучила совесть. Может быть, надо было ее обнять, успокоить или дать ей амфетамин? Лекарства успели так повредить ее мозг, что она уже не была прежней Селией Гувер. Она стала чудовищем. Если бы я согласился писать пьесу про нее теперешнюю, она не смогла бы запомнить ни одной реплики. Ее пришлось бы играть другой актрисе — в жутком парике, с вычерненными зубами.
   Какие же чудесные слова мог бы автор вложить в уста такой вот безумной старухи?
   И я придумал: зрители были бы потрясены, если бы Се-лия сыграла столетнюю старуху и под конец объявила бы им, сколько ей лет на самом деле. Ведь тогда, когда она разнесла нашу аптеку, ей было всего сорок четыре года.
   И еще у меня мелькнула мысль: может быть, надо, чтобы за сценой прозвучал Глас Божий. У актера, которому дадут эту роль, должен быть голос как у моего брата.
   И актриса в роли Селии будет спрашивать: зачем господь послал ее на эту землю?
   И тут за сценой Глас Божий пророкочет:
   — Чтобы плодиться и размножаться. Меня больше ничего не интересует. Все остальное — вздор.
 
   А у Селии было потомство, не то что у меня. Я решил отложить уборку и позвонить ее сыну Кролику. Наверное, он сейчас у себя в номере гостиницы «Фэйрчайлд», только что вернулся с работы в «Отдыхе туриста».
   Он не спал. Кто-то мне сказал, что Кролик вовсю нюхает кокаин. Впрочем, может, это была просто сплетня.
   Я сказал ему, кто я такой, объяснил, что его мать была у меня в аптеке и что ей, несомненно, нужна помощь.
   — Вот я и решил сообщить вам, — добавил я.
   Я посмотрел в угол и увидал мышонка, который подслушивал, что я говорю. Но мышонку придется догадываться, о чем разговор — он слышал только мои слова.
   А на другом конце провода этот несчастный молодой педик, которого лишили наследства, хохотал до упаду. Кролик не пожалел мать, узнав, как тяжело она больна. Ни слова не сказал. Страшно было слушать, как он гогочет. Значит, он ненавидит ее всерьез.
   Но потом он приутих и спросил: может, лучше мне позаботиться о своих собственных родственниках?
   — О чем это вы? — сказал я. А мышонок, навострив ушки, прислушивался к моему голосу, не пропуская ни словечка.
   — Вашего братца только что вытурили с Эн-би-си, — сказал он.
   Я ответил, что это просто сплетня.
   Он сказал, что это вовсе не сплетня. — Он только что сам слышал по радио.
   — Совершенно официально, — сказал он. — Наконец-тоони до него добрались.
   — Что вы этим хотите сказать? — спросил я.
   — Он просто фальшивый герой из Мидлэнд-Сити, — сказал он. — В этом городе все любят пускать пыль в глаза.
   — Очень мило говорить так про свой родной город, — сказал я.
   — И отец ваш был фальшивый художник. Ни разу ничего хорошего не нарисовал. Я сам — фальшивка. Я и играть-то по-настоящему не умею. И ты фальшивка. Порядочной пьесы написать не можешь. Нам всем надо сидеть дома, где мы еще на что-то годимся. А твой братец тут-то и сделал ошибку. Уехал из дома. А в заправдашней жизни всегда фальшивки вылавливают. То и дело ловят таких жуликов.
   Он опять захохотал, и я повесил трубку.
   Но тут снова зазвонил телефон — звонил мой брат из своего особнячка в Манхэттене. Все правда, сказал он. И всем известно, что его выгнали с работы.
   — Мне здорово повезло, — сказал он, — мне еще никогда в жизни так не везло.
   — Ну, если так, то я рад за тебя, — сказал я. Я стоял у телефона, под ногами хрустели разбитые очки и позвякивали золотые монеты. Полицейские пришли и ушли так быстро, что я им даже не успел сказать про золото.
   Да, золото! Золото! Золото!
   — Впервые в жизни я узнал, что я по-настоящему из себя представляю, — сказал Ф е л и к с. — Теперь женщины будут относиться ко мне просто как к человеку, а не смотреть на меня как на влиятельного чиновника, который может оказать им протекцию.
   Я сказал, что вполне понимаю, какое это для него облегчение. В это время он был женат на Шарлотте, и я спросил, как она относится ко всему этому.
   — Да я же и говорю именно про нее, — сказал он. — Она вышла замуж не просто за какого-то Феликса Вальца. Она вышла замуж за президента Эн-би-си.
   Я никогда не видел Шарлотту. По телефону она разгова-щ ривала со мной очень мило — может быть, немножко притворялась. Пыталась говорить со мной как с членом своей семьи. Думала что со мной надо говорить приветливо, каков бы я ни был. Даже не знаю, было ли ей известно, что я убийца.
   А Феликс только что сказал мне, что она не в своем уме.
   — Ну, это сильно сказано, — возразил я.
   И тут я узнал, что Шарлотта так рассвирепела, что срезала все пуговицы с его костюмов — со всех пиджаков, курток, рубашек, даже со всех пижам. И все пуговицы спустила в мусоропровод.
   Да, бывает, что люди так разозлятся друг на друга. Тогда они на все способны.
   — А как мама к этому отнеслась? — спросил Ф е л и к с.
   — Она еще ничего не знает, — сказал я. — Наверное, прочтет в утренних газетах.
   — Ты ей скажи, что я никогда не был так счастлив, — попросил он.
   — Ладно, — сказал я.
   — Боюсь, ей будет очень неприятно, — сказал он.
   — Ну, все же не так, как было бы полгода назад. Теперь у нее свои проблемы.
   — Она больна? — спросил он.
   — Нет, нет, нет, — сказал я. Она, конечно, уже была больна, только я об этом еще не знал. — Ее ввели в правление нового Центра искусств, и…
   — Ты мне уже говорил, — сказал он. — Это очень любезно со стороны Фреда Т. Бэрри.
   — Да, а теперь они воюют как кошка с собакой, спорят о современном искусстве, — сказал я. — Она закатила жуткий скандал из-за первых же двух вещей, которые он купил, хотя он за них заплатил из своего кармана.
   — Что-то не похоже на нашу маму, — сказал Феликс.
   — Одна из вещей — работа Генри Мура.
   — Английского скульптора? — спросил Феликс.
   — Да. А другая — картина какого-то Рабо Карабекьяна, — сказал я. — Статуя уже стоит в саду, и мама говорила, что это просто что-то вроде опрокинутой восьмерки. А картину решили повесить у самого входа, и это первая вещь, которую видят посетители. Она вся зеленая. Размером с дверь каретного сарая. На ней — одна вертикальная оранжевая полоса, и называется она «Искушение святого Антония». Мама написала в газету, что эта картина оскорбляет память нашего отца и память всех настоящих художников на свете — и живых, и мертвых.
   Телефон замолчал. Я так и не узнал отчего. Я со своим аппаратом ничего не делал. Может быть, мой провод перегрыз мышонок. Он куда-то делся — может, грыз провод за стенкой. А может быть, в подвале дома моего брата кто-то поставил «подслушку». Может, частный сыщик, приглашенный его супругой, хотел собрать о нем порочащие сведения и предъявить их на бракоразводном процессе. Все возможно.
   Потом телефон снова заработал. Феликс говорил, что хочет вернуться в Мидлэнд-Сити, найти свои корни. Он говорил совершенно не то, что мне рассказывал Кролик Гувер. Он говорил, что в Нью-Йорке сплошь одни фальшивки. Он перечислил имена своих бывших одноклассников. Сказал, что хочет пить с ними пиво и ходить на охоту.
   Упомянул он и нескольких знакомых девушек. Мне было не совсем ясно, зачем он хотел с ними встретиться: все они давно были замужем и нарожали детей или уехали из нашего города. Но он даже не упомянул о Селии Гувер, и я ему о ней напоминать не стал, не сказал, что она стала страшной безумной старухой и только что разгромила нашу аптеку. Потом он объявит во всеуслышание, под влиянием наркотика, который ему прописывал врач, что она была единственной женщиной, которую он любил, и что именно на ней он должен был жениться.
   Но Селии уже не будет в живых.

24

   Я охотно попытался бы подробнейшим образом проанализировать характер Селии Гувер, если бы думал, что это имеет хоть какое-то отношение к тому, что она покончила с собой, наглотавшись «Драно». Но как фармацевт, я считаю себя обязанным отдать должное амфетамину, который ее до этого довел.
   Вот предостережение, прилагаемое в обязательном порядке к каждой партии амфетамина при выпуске с фабрики:
   "Амфетамином часто злоупотребляют. Наблюдается привыкание, возникает наркомания, тяжелые нарушения социальной адаптации. Известны случаи, когда пациенты самовольно увеличивали дозы в несколько раз. Резкое прекращение приема после длительного употребления больших доз вызывает апатию, депрессивное состояние; отмечены изменения в электроэнцефалограмме во время сна.
   Хроническое отравление амфетамином вызывает острый дерматоз, бессонницу, раздражительность, повышенную возбудимость, изменение личности. Наиболее тяжелые симптомы хронической интоксикации дают картину психоза, почти неотличимого от шизофрении".
   Угощайтесь!
 
   Я уверен, что конец двадцатого столетия войдет в историю как эпоха фармацевтического шарлатанства. Мой родной брат приехал из Нью-Йорка, одуревший от всяких наркотиков: дарвона, риталина, метаквалона, валиума и черт знает от чего еще. И все это он получил по рецептам врачей. Он сказал, что приехал искать свои корни в родной почве, но, когда я услыхал, как он травит себя лекарствами, я подумал, что скоро он и собственную задницу не сможет найти, хоть и будет шарить обеими руками. Я подумал, что он просто чудом сообразил, где надо свернуть с магистрали.
   Правда, в дорожное происшествие он все же угодил — в своем новехоньком белом «роллс-ройсе». Покупка этого «роллс-ройса» тоже была безумной выходкой наркомана. Его только что выгнали с работы, и его бросила четвертая жена, а он покупает машину за семьдесят тысяч долларов.
   Он нагрузил ее всей своей одеждой без единой пуговицы — и подался в Мидлэнд-Сити. И когда он добрался до дома, его бессвязную болтовню нельзя было назвать речью нормального человека — он твердил одно и то же как одержимый. Ему хотелось всего лишь двух вещей. Во-первых, найти свои корни, а во-вторых, найти женщину, которая взялась бы пришить все срезанные пуговицы. Пуговицы остались только на костюме, что был на нем. Он пострадал, как никто другой, когда у него срезали все пуговицы на всех костюмах и пальто: они были сшиты в Лондоне, а там всюду вместо «молний» — на ширинках, на манжетах — ставились пуговицы, которые и вправду расстегивались и застегивались. Когда он решил показаться маме и мне в пиджаке без пуговиц, расстегнутые манжеты болтались у него, как у пирата из «Питера Пэна».
 
   На левом крыле новехонького «роллс-ройса» была большая вмятина, и царапина, и какая-то пыльная синяя полоса, которая шла через левую дверцу. Очевидно, Феликс задел за что-то синее. И он, как и мы все, недоумевал, что бы это могло быть.