До сих пор это так и осталось для нас тайной, хотя я с радостью могу сказать: Феликс никаких наркотиков больше не употребляет, разве что иногда выпьет немного спиртного или кофе. Он вспоминает, как предложил руку и сердце какой-то девице, которую подхватил по дороге у шлагбаума при въезде в родной штат.
   — Удрала от меня в центре Мансфилда, — рассказывал он на следующий вечер. Оказывается, он свернул туда, чтобы купить ей цветной
   телевизор или стереопроигрыватель — в общем, все, что она попросит, — хотел ей доказать, как она ему нравится. — Наверное, там я и заработал эту вмятину, — ска-. зал он. Он помнил, какой наркотик сделал его таким безмозглым и влюбчивым. — Все от метаквалона, — сказал он.
 
   Теперь я часто вспоминаю те паршивые домишки, мимо которых я проезжал всю жизнь, да и все американцы проезжают мимо таких убогих домиков, где во дворе стоят самые дорогие автомобили, а иногда и яхта на трейлере. И около нашей с мамой конурки под навесом откуда ни возьмись вдруг появился новый «мерседес», а на лужайке — новехонький «роллс-ройс» с откидным верхом. Феликс с ходу въехал на машине прямо на газон перед домом — хорошо еще, что не сбил фонарный столб и не переломал кустарник. Он ворвался в дом, крича:
   — Блудный сын вернулся! Режьте упитанного тельца! — и так далее. Мы с мамой ждали его домой, но совершенно не знали, когда он вздумает явиться. Мы переоделись, уже выходили из дому и на всякий случай оставили для Феликса незапертой боковую дверь.
   На мне был парадный костюм, тесный, как кожица на сардельке, — в последнее время я здорово растолстел… А все из-за того, что я сам так вкусно готовил. Я испробовал много новых рецептов, и получалось отлично. А на маме, не прибавившей ни одного грамма за пятьдесят лет, было то же самое черное платье, которое Феликс ей купил на похороны отца.
   — Вы куда это собрались, а? — спросил Феликс.
   Мама объяснила ему:
   — Мы на похороны Селии Гувер.
   Так Феликс узнал, что той девочки, которую он когда-то пригласил на бал выпускников, уже нет в живых. В последний раз он видел ее, когда она босиком убегала от него через пустырь — в непроглядную тьму.
   Если бы он сейчас захотел ее догнать, пришлось бы ему последовать за ней далеко — туда, куда после смерти уходят души человеческие.
 
   Хорошо бы снять в кино такую сцену: Феликс на небесах, в смокинге, в котором он собирался на бал старшеклассников, держит в руках золотые туфельки Селии и зовет, зовет ее: «Селия! Селия! Где ты? Где ты? У меня твои бальные туфельки!»
 
   Словом, пришлось нам взять с собой Феликса на похороны. Под действием метаквалона он уверил себя, что он и Селия были влюблены друг в друга еще в школе и что он должен был на ней жениться.
   — Такую девушку я искал всю жизнь, но так и не понял, что это она и есть, — сказал он.
   Теперь я сознаю, что мы с мамой должны были тогда отвезти его прямо в больницу, чтобы там из него выкачали весь этот яд. Но мы сели в его машину, сказали, как проехать в церковь. Верх был откинут, так ехать на похороны было совершенно неприлично, да и сам Феликс был в жутком виде. Галстук сбился на сторону, рубашка грязная, два дня не брит, оброс щетиной. Купить «роллс-ройс» у него время нашлось, а купить пару рубашек ему и в голову не пришло. Не желал он покупать рубашки с пуговицами, пока не найдет женщину, которая пришила бы ему все пуговицы.
 
   И мы отправились в Первую методистскую церковь, и Феликс сидел за рулем, а мама — на заднем сиденье. И надо же, чтобы судьба подстроила такую штуку: Феликс чуть не закрыл смотровой глазок своей первой жены Донны, когда она выходила из машины возле дома своей сестры-двойняшки на Арсенал-авеню. Она сама была бы виновата, если бы угодила под нашу машину, потому что вылезла не с той стороны, даже не посмотрев, не едет ли кто. Она сидела за рулем. Но на суде Феликсу пришлось бы плохо, если бы он ее сшиб, потому что один раз она из-за него уже пробила головой ветровое стекло, и он все еще платил ей за это громадные алименты, да к тому же на суде выяснилось бы, что он принимает наркотики, и так далее. Я уверен в одном: присяжные бы этому богачу в «роллс-ройсе» спуску не дали.
   Феликс даже не узнал свою первую жену. Донну; мне думается, что и она его не узнала. А когда я ему объяснил, кого он чуть не раздавил насмерть, он отозвался о ней очень нелестно. Вспомнил, что после того, как она врезалась в ветровое стекло, голова у нее была вся в шрамах. Стоило ему погладить ее по голове и нащупать пальцами эти шрамы, как он вдруг представлял себе, что играет в гандбол и в руках у него мяч.
   — И я сразу начинал высматривать, кому бы его перебросить, — сказал он.
 
   Но хуже всего Феликс со сбоим дружком и благодетелем метаквалоном вели себя в церкви. К началу службы мы опоздали, пришлось сидеть на самых задних скамьях — там сидели все посторонние, а родственники усопшей сидели впереди, так что, если бы послышался какой-то шум, родственникам пришлось бы оборачиваться, смотреть, кто это там нарушает тишину.
   Служба началась спокойно. Я услышал, как кто-то заплакал в первых рядах — это была горничная-негритянка Лотти Дэвис, служившая у Гуверов. Только она да Двейн Гувер оплакивали Селию. Остальные видели ее в последний раз лет семь тому назад, когда она играла главную женскую роль в моей пьесе «Катманду».
   Ее сын не пришел.
   Ее врач тоже не пришел.
   Родители ее давно умерли, все братья и сестры разъехались кто куда. Знаю, что один из братьев был убит на войне в Корее. И кто-то клялся, что видел ее сестру Ширли в толпе статистов в новой версии боевика «Кинг-Конг». Очень может быть.
   На похороны пришло человек двести. По большей части это были служащие, друзья, покупатели и поставщики Двей-на. По всему городу ходила молва, как ему необходима поддержка и как он всенародно каялся в том, что был плохим мужем и довел жену до самоубийства. Мне рассказывали, что на следующий день после самоубийства Селии он пришел в бар «Ату его!» и во всеуслышание сказал:
   — Принимаю на себя только половину вины, а вторая — на совести этого сукина сына доктора Джерри Митчелла. Проверяйте, какими лекарствами ваш доктор пичкает вашу жену. Больше мне сказать нечего.
 
   Сцена, наверное, была потрясающая. По вечерам, примерно с пяти до половины седьмого вечера, народу в баре было полно — там собирался неофициальный совет заправил Мид-лэнд-Сити. Правда, несколько крупных дельцов вроде Фреда Т. Бэрри вели игру в мировом масштабе, и разговоры в баре их не интересовали. Но всем, кто занимался крупными делами или надеялся получить выгодный подряд у нас в округе, было бы просто глупо не показаться там хоть раз в неделю и не выпить там кружку пива. В этом «Ату его!» пиво лилось рекой.
   Кстати, Двейн был одним из совладельцев гостиницы «Отдых туриста». Его контора по продаже автомобилей была на том же заасфальтированном участке, рядом с гостиницей. А в баре служил тапером Кролик, его сынок, которого он лишил наследства. Рассказывали, что, когда Кролик пришел наниматься тапером, управляющий спросил Двейна, как он к этому относится, на что Двейн ответил, что он и слыхом не слыхал ни о каком Кролике и ему наплевать, наймут его или нет, лишь бы он умел играть на рояле.
   Говорят, Двейн еще добавил, что не выносит бренчанья на рояле, потому что оно мешает разговаривать. Он просит об одном — чтобы до восьми часов вечера никакой музыки не было. И хотя Двейн Гувер прямо ничего не говорил, он устроил так, что его недостойный сын никогда не попадался ему на глаза.
 
   На похоронах Селии я вдруг отключился, замечтался. Нечего было ожидать, что я услышу что-нибудь новое, возвышенное. Даже священник, его преподобие Чарльз Харрелл, не верил ни в бога, ни в черта. Даже сам священник-не верил, что каждая жизнь по-своему значительна, что каждая смерть может потрясти и заставить понять что-то необычайно важное и так далее. Мертвое тело — это просто товар средней руки, пришедший со временем в негодность. И толпа провожающих — серийная продукция невысокого качества, которая тоже в свой час пойдет в утиль.
   И сам город уже был обречен. Центр почти вымер. Все жители ездили за покупками в окрестные поселки. Тяжелая промышленность прогорела. Население постепенно разбредалось кто куда.
   Да и вся наша планета была обречена на гибель. Рано или поздно она все равно взорвется, если не успеет до того отравиться насмерть. Она, можно сказать, уже наглоталась «Драно».
   Так, сидя в церкви на задней скамье, я мысленно построил теорию — что такое жизнь и зачем она нам дана. Я себе представил, что и мама, и Феликс, и его преподобие Харрелл, и Двейн Гувер — клетки гигантского, мощного организма какого-то животного. Не стоит всерьез воспринимать нас как обособленные личности. И мертвое тело Селии в гробу, насквозь пропитанное ядовитым «Драно» и амфетамином, может быть, просто отмершая клеточка необъятной поджелудочной железы величиной с Млечный Путь.
   Смешно же, если я, микроклеточка, стану принимать свою жизнь всерьез!
   И я почувствовал, что улыбаюсь во весь рот во время похорон.
   Но я сразу же согнал улыбку с лица. Я испуганно огляделся — не заметил ли кто. Один человек все видел. Он стоял на другом конце нашего ряда и не отвернулся, когда наши взгляды встретились. Он смотрел на меня не отрываясь, и я первым отвел глаза. Я его так и не узнал. На нем были огромные дымчатые очки, и свет отражался от зеркальных стекол. Это мог быть кто угодно.
   Но тут я сам стал центром всеобщего внимания — его преподобие Харрелл произнес мое имя. Он говорил про Руди Вальца. Это был я. Пусть знает тот, кто следит за нашим жалким существованием в электронный микроскоп: и у нас, ничтожных клеточек, есть собственные имена, и пусть мы многого не знаем, но свои имена все же помним.
   Его преподобие достопочтенный Харрелл рассказал прихожанам про те полтора месяца, когда и он сам, и покойная Селия Гувер, и драматург Руди Вальц познали благословенное, святое бескорыстие, которого так не хватает в нашем мире. Он рассказывал о постановке моей пьесы «Катманду». Сам он играл роль Джона Форчуна, пилигрима, отправившегося из Огайо в никуда, а Селия играла его жену, явившуюся с того света. Актер он был очень талантливый. В нем было что-то львиное.
   По-моему, Селия вполне могла бы влюбиться в него. Собственно говоря, она могла бы влюбиться и в меня. Разнииы никакой: и я, и его преподобие Харрелл — оба мы в этом смысле не представляли никакого интереса.
   И, как может только очень талантливый актер, его преподобие Харрелл представил постановку «Катманду» в «Клубе парика и маски» событием необычайной важности для всего города. Особенно он превозносил Селию. По правде говоря, пьеса была для зрителей развлечением, вроде хорошего баскетбольного матча. Просто в тот вечер они были не прочь побывать и на спектакле.
 
   Его преподобие Харрелл сказал:
   — Как жаль, что Селия не дожила до завершения строительства мемориального Центра искусств имени Милдред Бэр-ри на Сахарной речке, но ее участие в постановке «Катманду» доказывает, что искусство процветало в Мидлэнд-Сити и до того, как был построен этот Центр. — Он провозгласил, что самые прекрасные центры искусств в каждом городе — это человеческие души, а не дворцы и мавзолеи. Он снова обратил внимание аудитории наг меня. — Вот там, в заднем ряду, сидит центр искусств, именуемый Руди Взльц, — сказал он.
   И тут Феликс и его дружок метаквалон зарыдали в голос. Феликс ревел, как сирена пожарной машины, и никак не мог остановиться.

25

   Слава богу, тут началось чтение молитв, потом заиграл орган, и после этого гроб поставили на катафалк. А то громкие стенания Феликса нарушили бы всю церемонию похорон. Мы с мамой решили на кладбище не ехать. Нам только и хотелось увести Феликса из церкви и доставить его в городскую больницу. Единственной нашей мыслью было, как бы не выскочить из церкви впереди гроба.
   Приехали мы позже всех, машину пришлось поставить в дальнем конце стоянки, и окрестные ребятишки уже восхищенно сгрудились вокруг нашего «роллс-ройса». Конечно, они таких машин никогда не видали, но хорошо знали эту марку. Они с таким благоговением созерцали машину, словно уже шли за открытым гробом в похоронной процессии.
   Кстати, Селию везли в закрытом гробу. Наверное, хотели скрыть, во что ее превратил порошок «Драно».
   Мы усадили Феликса на заднем сиденье — он не сопротивлялся. Он только рыдал, забившись в угол, но верх-то был откинут. Мне кажется, посади мы его на дерево, хоть на самую верхушку, среди птичьих гнезд, он и там сидел бы и рыдал, ничего не замечая вокруг.
   Но ключей мы у него допроситься не могли. В такое время он ни о чем земном, в том числе и о ключах, думать не желал. Пришлось мне самому обшарить его карманы. А мама все время торопила меня: скорей, скорей! Я случайно обернулся к церкви и увидел, что Двейн Гувер, должно быть сказав, чтобы никто за ним не шел — ему нужно срочно поговорить с Феликсом по личному делу, — уже идет к нам.
   Можно было ожидать, что он захочет быть поближе к катафалку и, чтобы избежать любопытных, а лложет быть, и укоризненных взглядов, забьется в уголок закрытого похоронного «кадиллака», который поедет следом за катафалком. Не тут-то было — он явно намеревался пройти все пятьдесят ярдов по стоянке, а там, кроме нас, никого не было, потому что мы выскочили из церкви раньше всех. Точь-в-точь как в ковбойском фильме перепуганные горожане сбились в кучу, а измученный, но не сломленный герой идет тяжелым шагом навстречу роковой судьбе. Один.
   Катафалк подождет.
   Дело — прежде всего.
 
   Если эту встречу представить в виде небольшой пьески, ' декорации будут очень простые. В глубине сцены — обочина тротуара, обозначающая край стоянки. «Роллс-ройс» с откинутым верхом — самый дорогой предмет реквизита — надо припарковать у обочины, въехав справа. Задник за обочиной можно расписать кустиками и деревьями. Красивая деревянная табличка объясняет более точно, где происходит действие:
 
ПЕРВАЯ МЕТОДИСТСКАЯ ЦЕРКОВЬ
СТОЯНКА ДЛЯ ПОСЕТИТЕЛЕЙ
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
 
   Феликс рыдает, скорчившись на заднем сиденье «роллс-ройса». Мама — ее зовут Эмма — и я, Руди, стоим около машины, ближе к зрителям. Эмма, вне себн от нетерпения, торопит с отъездом, а Руди шарит по карманам Феликса, ища ключи от машины.
   Ф е л и к с. Да кому какое дело, где они, эти ключи!
   Эмма. Скорей, прошу тебя — скорей!
   Р у д и. Сколько же карманов эти проклятые лондонские портные делают в одном пиджаке? Черт бы тебя побрал, Феликс!
   Ф е л и к с. Я жалею, что вернулся домой, — вот до чего ты меня довел.
   Эмма. Нет, я сейчас умру!
   Ф е л и к с. Я так ее любил.
   Р у д и. Да что ты? (Случайно оборачивается к церкви иприходит в ужас, увидев, что к ним идет Двейн.) О боже ты мой!
   Ф е л и к с. Помолись за нее… Мне тоже больше ничего не остается.
   Р у д и. Феликс, выходи из машины!
   Эмма. Нет, нет! Пусть только пригнется.
   Р у д и. Мама, оглянись же! Сюда идет Двейн!
   Эмма (оборачивается; испуганно). Ему же полагается быть рядом с покойницей.
   Р у д и. Феликс, вылезай сейчас же! Кажется, кто-то собирается вытрясти из тебя душу.
   Ф е л и к с. Я только что вернулся домой.
   Р у д и. Я не шучу. Сюда идет Двейн. Неделю назад он чуть не вытряхнул душу из доктора Митчелла. Сейчас он и до тебя доберется.
   Ф е л и к с. Драться мне с ним, что ли?
   Р у д и. Скорей вылезай из машины, беги!
   Феликс выбирается из машины, жалобно причитая. Слезы у него высохли. Опасность для него настолько нереальна, что он даже не оборачивается туда, откуда ему что-то грозит. Он разглядывает машину — вмятину на боку, царапину — и даже не видит, что справа подошел Двейн.
   Ф е л и к с. Взгляните-ка! Жалость-то какая! Двейн. Жаль, жаль! Такая чудная машина! Феликс (оборачивается, видит Двейна). Привет! Вы — муж.
   Д в е й н. А вот вы тут при чем?
   Ф е л и к с. Что?
   Д в е й н. Да, н ее муж, и у меня большое горе, но реветь так, как вы, я бы не смог. На моей памяти никто так не рыдал — ни мужчина, ни женщина. Вы-то тут при чем?
   Ф е л и к с. Мы еще в школе любили друг друга…
   Двейн задумывается. Феликс вынимает из кармана пузырек с таблетками, хочет открыть.
   Эмма. Нет, нет, никаких таблеток!
   Р у д и. Мой брат не совсем здоров.
   Э м м а. Да он сумасшедший! А я им так гордилась!
   Д в е й н. Я бы очень огорчился, если бы думал, что он ненормальный. Нет, надеюсь, что он плачет именно потому, что он — нормальный человек.
   Э м м а. Но драться он не умеет. И никогда не умел.
   Р у д и. Мы едем в больницу.
   Ф е л и к с. Погодите, черт побери! Я заплакал, потому что я абсолютно нормальный. Самый нормальный во всей этой выгребной яме! Что тут творится, черт вас дери?
   Эмма. Сам напросился — смотри, как бы тебе мозги не вышибли!
   Ф е л и к с. Хуже, чем ты, нет матери на свете!
   Э м м а. Нет! Я ни разу в жизни не опозорила ни себя, ни свою семью перед людьми, запомни это!
   Ф е л и к с. Да ты и пуговицы никогда не пришила. Ты меня никогда не приласкала, не поцеловала!
   Э м м а. А что тут плохого?
   Ф е л и к с. Никогда ты не была настоящей матерью.
   Д в е й н. Объясните мне все-таки, почему вы заплакали?
   Ф е л и к с. А кто нас воспитывал? Ты знаешь? Прислуга, вот кто! Эту леди каждый год в День матери следовало бы угощать углем и розгами. Мы с братом негров знаем куда лучше, чем белых, — могли бы даже на эстраде их изображать.
   Д в ей н. Похоже, он на самом деле спятил, а?
   Ф е л и к с. Эймос и Энди — парный конферанс.
   Э м м а. Меня никогда в жизни никто так не унижал! Да, нигде и никогда! А я ведь в молодости весь мир объехала!
   Д в е й н. Только у вас никогда жена не кончала самоубийством. Или муж.
   Э м м а. Понимаю, как вы намучились, а тут еще это несчастье.
   Д в е й н. Не знаю, в каких странах вы побывали, но есть ли в целом мире такое место, где самоубийство близкого человека не считалось бы величайшим позором?
   Э м м а. Ступайте назад, к друзьям. Повторяю — мне так стыдно за сына, что лучше бы он лежал мертвый. Идите к своим друзьям.
   Д в е й н. Куда? Вон к тем людишкам? Знаете что — я бы сам по себе сюда пришел, даже если бы вас тут не было. Если бы я случайно не наткнулся на вас, я, может, шел бы и шел, пока не дошел бы до Катманду. Только я один из всего нашего паршивого города не бывал в Катманду. Мой зубной врач там был.
   Э м м а. Вы лечитесь у Герба Стакса?
   Д в е й н. Конечно. И С е л и я тоже… вернее, лечилась.
   Э м м а. Странно, что мы там не встречались.
   Ф е л и к с. А это потому, что он заставлял чистить зубы пастой «Глим» с флюористаном.
   Э м м а. Я не отвечаю за то, что плетет Ф е л и к с. Просто непостижимо, как он руководил крупнейшей телекомпанией!
   Д в е й н. С е л и я никогда мне не говорила, что вы были влюблены друг в друга. Она жаловалась до последних дней, что ее все равно никто не любит, к чему ей лечить зубы?
   Э м м а. И радио тоже. Он и радиовещанием заправлял.
   Ф е л и к с. Ты мешаешь серьезному разговору — как всегда. Да, мистер Гувер, мы с Селией были влюблены друг в друга еще в школе, но только сейчас, в церкви, я понял, что она была единственной женщиной, которую я любил, и, может быть, единственной, кого я буду любить вечно. Надеюсь, я вас не обидел?
   Д в е й н. Нет, я очень рад. Вряд ли я похож на счастливого человека, но я и вправду счастлив. Сейчас катафалк начнет сигналить, чтобы я не опоздал, кладбище скоро закроют. Она была как вот этот «роллс-ройс», верно?
   Ф е л и к с. Я не знал женщины прекраснее. Вы не обижайтесь, не надо.
   Д в е й н. Что вы, что вы! Какая тут обида! Пусть любой, кто хочет, повторяет, что он не знал женщины прекраснее. Надо было вам на ней жениться, а не мне.
   Ф е л и к с. Я был недостоин ее. Смотрите, какую вмятину я сделал на своем «роллс-ройсе»!
   Д з е й н. Вы задели за что-то голубое.
   Ф е л и к с. Послушайте. Она гораздо дольше продержалась с вами, чем могла бы продержаться рядом со мной. Такого негодного мужа, как я, еще свет не видал.
   Д в е й н. Я куда хуже вас. Я просто сбежал от нее, она была со мной очень несчастлива, а я не знал, что делать, да и некому было сбыть ее с рук. Машины я умею продавать, это я постиг. И чинить умею — без дураков. Одного я не знал — как привести в порядок эту женщину. Даже представления не имел, где такие инструменты достать. Так что я поставил ее на прикол и позабыл о ней. Жаль, что вы не попались нам в это время — вы бы нас обоих спасли. Но сегодня вы мне доставили огромную радость. По крайней мере мне теперь не приходится упрекать себя, что моя бедная жена прожила всю жизнь, так и не узнав, что такое настоящая любовь.
   Ф е л и к с. Где я? Что я тут наговорил? Что я натворил?
   Д в е й н. Поехали со мной на кладбище. Мне все равно — нормальный вы или псих. Но этому несчастному продавцу автомобилей станет немного легче, если вы поплачете, пока мы будем хоронить мою бедную жену.
   Занавес

26

   Мне кажется, все мы воспринимаем нашу жизнь как роман, и я убежден, что психологам, историкам и социологам было бы полезно признать это. Если человек — женщина или мужчина — выходит за пределы положенного ему срока (в среднем этот срок — шестьдесят лет с чем-то), то вполне возможно, что сюжет его жизни уже, в сущности, исчерпан и осталось только одно — эпилог. Жизнь еще тянется, но рассказывать больше не о чем.
   Многим людям так не по душе доживать свой эпилог, что они кончают жизнь самоубийством. Как не вспомнить Эрнеста Хемингуэя. Как не вспомнить Селию Гувер, урожденную Гилдрет.
   Биография моего отца, как мне кажется и как, вероятно, казалось ему самому, закончилась, когда я застрелил Элоизу Метцгер, а он принял на себя мою вину и полицейские сбросили его с железной лестницы. Художника из него не вышло, не вышло из него и солдата — но он мог по крайней мере вести себя как настоящий герой, храбро и честно, если бы только представилась возможность.
   Именно такой он и видел свою жизнь в мечтах.
   И тут возможность представилась. Он вел себя как настоящий герой, храбро и честно. А его сбросили с лестницы, как мешок с мусором.
   Уже тогда должно было где-то появиться слово КОНЕЦ.
   Оно не появилось. Но все последующие годы были чем-то вроде эпилога к его жизни — просто свалка каких-то случайных, незначительных событий, всякий хлам, какие-то обрывки и ошметки, коробочки и пакеты черт знает с чем.
   И в истории народов может случиться такое. Иногда народ думает, что творит эпос, но сюжет его уже исчерпан, а жизнь все идет. Может, история моей родины как эпос кончилась после второй мировой войны, когда Америка была самой богатой, самой процветающей страной на Земле, когда она собиралась стоять на страже мира и справедливости, потому что только она одна владела атомной бомбой.
   КОНЕЦ.
   Феликсу эта теория пришлась по душе. Он сказал, что история его собственной жизни закончилась, когда он стал президентом Эн-би-си и вошел в первый десяток самых элегантных мужчин в нашей стране.
   КОНЕЦ.
   Правда, он считает, что самое лучшее время в его жизни как раз эпилог, а не основная история. Похоже, что это можно сказать о многих людях.
   Бернард Кетчем пересказал нам один диалог Платона: древнего старика спрашивают, что чувствует человек, который по старости уже не интересуется сексом. Старик говорит, что ощущение такое, будто тебе разрешили соскочить с дикого жеребца.
   А Феликс сказал, что у него было точно такое же чувство, когда его выперли из Эн-би-си.
 
   Может быть, это очень плохо, что многие люди стараются сделать из своей жизни как можно более занимательную историю. Ведь всякий сюжет — это нечто искусственное, вроде механического, бьющего задом мустанга в питейном заведении.
   А еще хуже, когда целый народ пытается стать героем исторического романа.
   Хорошо бы выбить на мраморе над входом в здание Организации Объединенных Наций и в здания всех парламентов малых и больших государств: ОСТАВЛЯЙТЕ СВОИ ИСТОРИИ ЗА ПОРОГОМ.
 
   Мне думается, что именно на похоронах Селии Гувер я и соскочил с истории своей жизни, как с дикого жеребца, когда его преподобие Харрелл публично отпустил мне мой грех — убийство Элоизы Метцгер в те давние годы. Хотя, возможно, это произошло еще два года спустя, когда мою мать в конце концов прикончила радиоактивная каминная доска.
   Я старался искупить по мере сил свою вину перед ней и перед отцом, считая, что я испортил им жизнь. Но теперь мать ни в каких услугах не нуждалась. Эта история кончилась.
 
   Быть может, мы так никогда бы и не узнали, что ее убила каминная доска, если бы у нас не объявился один искусствовед, преподававший в университете штата Огайо, в городе Афины. Звали его Клифф Маккарти. Он был и художником. Но жизнь Клиффа Маккарти никогда не пересеклась бы с нашей жизнью, с нашими судьбами, если бы газеты столько не писали о маминых протестах против произведений, приобретенных Фредом Т. Бэрри для Центра искусств. Клифф прочитал об этом в журнале «Наш народ». И конечно, мама не нападала бы с такой страстью на Фреда Т. Бэрри, если бы у нее в мозгу не развивались мелкие опухоли из-за облучения от радиоактивной каминной доски.
   Колесики цепляются за колесики… Шестеренки судьбы!
   В журнале «Наш народ» маму называли «вдовой известного художника из штата Огайо». Клифф Маккарти уже много лет, при финансовой поддержке известного кливлендского филантропа, работал над книгой обо всех выдающихся художниках штата Огайо, но о моем отце он никогда не слыхал. Поэтому он посетил наш «нужничок» и сфотографировал неоконченную работу отца, висевшую над камином. Больше фотографировать было нечего, и он сделал несколько снимков с разной экспозицией своей большой камерой на трехногом штативе. Я думаю, просто из вежливости.