Страница:
Для Ершовой такое простое дело, как проявление пленки или печатание фотографий, превратилось в почти неразрешимую проблему.
«Проклятая фирма „Кодак“! — подумала женщина. — Придумали же технологию проявки пленки, которую нельзя осуществить в бытовых условиях, только на фирменной машине. — И тут улыбка засияла на ее губах. — Боже мой, я просто дура! Проявщик никогда не смотрит на пленку. просто нажимает кнопку, где указан номер процесса. А напечатать с негатива карточки смогу я сама».
Она бросилась к письменному столу, чтобы оставить Лильке записку. Бумага нашлась, но ручки, которых штук десять торчало из деревянной ступки, оказались непригодными, ни одна не писала.
— Вот уж, современные люди! — бурчала Катя. — Перешли на электронные носители информации. Дискеты. компакты.., а записку написать не чем!
Наконец ее осенило. Катя бросилась к трюмо и выдвинула неглубокий ящик тумбочки. Взглядом оценила, какая помада самая дешевая. Ей пришлось выбирать, как минимум, из двух дюжин цилиндриков. Аккуратно, боясь обломать помаду. Катя писала ею на зеркале.
«Не беспокойся, я ушла по делам». — сообщение было коротким, как дорогая международная телеграмма.
«Сюда уж точно Лилька посмотрится, когда вернется домой! Может, даже раньше, чем заметит мое отсутствие».
Катя с отвращением посмотрела на изуродованную дешевую помаду, которой было, наверное, уже лет пять.
Теперь на такую не клюнула бы даже школьница из бедной семьи.
«Выкину, пусть думает, что своей писала». Катя прекрасно понимала: Лиле не понравится, если она узнает, что гостья копалась в ее косметике. Для женщин есть вещи святые — косметика и белье. Демонстрируют они их с удовольствием, но только демонстрируют. Прикасаться к столь интимным вещам посторонним не следует.
«Деньги у меня есть», — узкая ладонь скользнула в карман, нащупав не очень толстую пачку российских рублей.
Впопыхах Катя даже забыла взять ключи от квартиры.
Дверь захлопнулась, и когда Ершова заметила свою оплошность, было уже поздно.
— Вот дура! — выругалась она и заспешила по лестнице вниз.
Отыскать приемный пункт «Кодак» было несложно, стоило выйти на улицу и осмотреться. В конце квартала над тротуаром нависала желто-красно-черная вывеска. Стандартный прилавок, застекленная витрина, образцы фотографий с размерами. За прилавком сидела скучающая девушка, она держала руки так, как держат их первоклассники. Казалось, сейчас поднимет руку и попросит: «А можно мне ответить?»
Дверь в заднюю комнату была приоткрыта, за нею виднелся аппарат для печатания снимков.
— — У меня тут две пленочки, — Катя рылась в сумке, пытаясь выудить оттуда кассеты.
«Боже, как я волнуюсь! — думала Ершова. — В конце концов, ничего плохого пока еще не случилось. Со мной не случилось».
От волнения она не соображала, что можно вынуть кассеты по одной, а две сразу удержать в пальцах было сложновато. Глянцем поблескивающая кассета с броской надписью «Кодак» выскользнула из пальцев Катерины.
Казалось, что та падает медленно-медленно, словно не воздух пронизывает, а погружается в холодную воду. И, как всегда происходит в подобных ситуациях. Катя не бросилась ее ловить. «Черт!» Она стояла, замерев на месте, лишь взглядом провожала драгоценную кассету. Пластмассовая коробочка ударилась о бетонный пол, подпрыгнула, перевернулась в воздухе и, еще два раза оторвавшись от пола, застыла.
Катя, боясь вздохнуть, присела и двумя пальцами схватила кассету, будто боялась, что та живая и, неровен час, убежит, юркнет в норку, как мышка, и поминай как звали. Бумажная полоска, связывающая корпус с крышкой, осталась цела.
— Две пленки. Только проявить, — чуть слышно проговорила Катя, поставив кассету на стекло прилавка.
Приемщица принялась заполнять бланк, взяла пакетик с прозрачным окошечком и потянулась было к пленкам.
— Простите, можно я их сама туда положу? — умоляюще сложив руки, произнесла Ершова.
— Ну, если вы так хотите…
— Хочу! — Катя с осторожностью, не меньшей, чем у археолога, который опускает редкую находку в футляр, обложенный ватой, отправила кассеты в пакетик. — С этими пленками нужно обходиться очень осторожно, — вкрадчиво произнесла она, — потому что на них… — и тут же осеклась. А в самом деле, что на них? — Свадьба моей подруги. Понимаете, свадьбу не повторишь. А я была единственным фотографом.
«Боже, какую чушь я несу! Какая свадьба? Какая подруга? В моем возрасте выходить замуж по первому разу просто неприлично, а уж тем более, так трепетно относиться к самому процессу бракосочетания».
— Подруга очень расстроится, если снимки не получатся.
— Какие карточки будем делать? — ручка приемщицы застыла над бланком.
— Нет-нет, только проявить! Только проявить! — торопливо заговорила Катя, и тут же принялась доставать деньги, забыв, что в том же кошельке лежат талончики для бесплатной проявки. — Если можно, побыстрее! За срочность я доплачу.
— Вы, наверное, очень преданы своей подруге?
— Конечно, очень! Я так боюсь ее расстроить. Она суеверна, подумает, если карточки не получились, то, значит, брак не удастся, — наконец нашла более-менее приемлемое объяснение своему поведению Катя.
Она проводила взглядом не саму приемщицу, а кассеты в ее руках, когда девушка заходила в заднюю комнату.
Даже оператор проявочной машины полюбопытствовал, что за дура пришла в приемный пункт, и выглянул на секунду из-за двери.
— Вы уж, будьте любезны, поосторожнее с моими пленками.
«Я дура, — подумала Катя, — на меня уже начинают обращать внимание».
И она мило улыбнулась. Небось, подумает, что на пленках никакая не свадьба, а отсняты они в бане, мол, женщины после тридцатки развлекались, позируя голыми перед аппаратом.
«Этого мне только не хватало!»
Катя боялась выйти на улицу. Она села на низко расположенную батарею парового отопления и стала ждать.
Жесткие ребра радиатора заставляли ерзать, время, казалось, тянется раза в два медленнее и безысходнее, чем обычно.
Приемщица вновь заняла позицию за прилавком и, читая книжку в блестящей глянцевой обложке с тиснеными золотом буквами, то и дело поглядывала на посетительницу.
«Наверное, думает, что я сумасшедшая. И, честно говоря, она права, потому что только сумасшедшая будет вот так сидеть и ждать, когда проявится ее пленка».
— Много еще осталось? — пытаясь придать своему голосу беспечность, поинтересовалась Катя.
Приемщица лениво глянула через плечо в приоткрытую дверь:
— Думаю, еще минут двадцать. Не волнуйтесь, ничего плохого с вашими пленками не случится. За все время существования нашего пункта пленку засветили лишь однажды.
«С моим везением, — подумала Ершова, — засветят и эти две».
— Нет, нет, я совсем не беспокоюсь. Если всего одну пленку за все время… — в голосе ее совсем не чувствовалось убежденности.
Как показалось Кате, прошла целая вечность и еще столько же. В двери, наконец, появился оператор проявочной машины, в руках он нес такой привычный, такой будничный пакетик со слюдяным окошечком, за которым виднелись две скрученные в рулоны пленки «Кодак».
— Вот ваш заказ.
Катя пристально посмотрела в глаза мужчины, пытаясь догадаться, рассматривал ли он пленки. Проявщик выглядел как любой мужчина, смотрящий на привлекательную женщину — слегка улыбался, слегка смущался и готов был познакомиться тотчас же. Катя пресекла это желание в самом зародыше, зная наперед, что услугами этого пункта ей никогда больше не придется пользоваться.
— Спешу, — сказала она, выхватывая пакет из рук растерявшегося мужчины, и выбежала на улицу.
Она устроилась на покалеченной лавке в небольшом скверике и развернула первый рулончик. Это для непосвященных на негативе, в маленьком прямоугольнике кадра, малопонятная картинка. Профессионал смотрит на красное, видит зеленое, на синее — желтое. Несмотря на то, что Катя даже не выставляла диафрагму и выдержку, почти все кадры ей удались. Спасло то, что она за каких-нибудь полчаса до убийства Малютина сняла толстяка. Лишь на четырех кадрах отсутствовала резкость. Вторую пленку Ершова просматривала не так тщательно, лишь промотала в пальцах, чтобы убедиться — и тут она не спасовала.
«Питер — все-таки милый город, — подумала Ершова. — В нем мне везет. Пусть не в любви, так в делах, в жизни у меня всего пополам. Неужели везение здесь — это компенсация за мои неудачи в Чечне? Хорошо хоть, аванс англичанам возвращать не придется, в договоре была оговорка относительно форс-мажорных обстоятельств. — Катя быстро взглянула на часы. — Четыре часа, самое время для деловых встреч и переговоров».
В каждой профессии существует свое время пика активности. На производстве директора завода лучше всего ловить с утра, перед планеркой или сразу после нее, актера лучше всего караулить после спектакля, а сотрудников журналов раньше двух часов дня на службе не сыщешь.
А уже после пяти они или ушли домой, или пьют в редакции. Редакция журнала — это свой мир со своими законами, со своими порядками и собственной моралью.
То, что позволено делать на улице, совсем не обязательно будет разрешено в редакции, и наоборот. Хотя граница между двумя мирами — миром реальной жизни и журнальным — довольно условна.
«Главное, успеть до пяти, прежде чем начнут нить», — подумала Катя.
Заскочила в магазинчик, купила бутылку джина и бутылку тоника. С пустыми руками в редакцию лучше не приходить. Можно прийти либо с материалами, либо с фотографиями, либо с бутылкой. Тебе одинаково будут рады.
Уже через полчаса Катя Ершова стояла на узком бетонном крыльце во дворе старого дома, перед железной дверью, в которой, как во лбу у циклопа, блестел единственный выпуклый глаз-объектив. Название журнала убивало своей простотой: «Женщина и жизнь». Вывеска чем-то напоминала надмогильную плиту — та же эстетика: белый мрамор, на нем бронзовые буквы. Не хватало только дат рождения и смерти.
Окна, принадлежащие редакции журнала, вычислить было нетрудно — на всех одинаковые, безвкусные, но надежные решетки, под которыми серели давно не мытые стекла. Все шторы плотно задернуты, словно здесь не редакция, а генеральный штаб Министерства обороны, а люди, обитающие за пыльными стеклами, опасаются, чтобы вражеские шпионы ненароком не увидели секретных карт.
Дверь, как водится, оказалась закрытой.
«Ох, уж эти мне автоматические замки! Их производство надо запретить, как производство противопехотных мин».
Катя нажала на микроскопическую красную кнопку звонка, услышала мелодичные звуки. Когда отняла палец, то была Неприятно поражена: кнопка звонка была выполнена в виде миниатюрной женской груди. Розовая пластиковая полусфера, а на ней красная капелька-сосок. «Хорошо еще, что они называются „Женщина и жизнь“, а не „Мужчина и жизнь“. Представляю, в виде чего был бы у них дверной молоточек!»
Чем больше людей за дверью, тем меньше шансов, что кто-то подойдет. Пришлось звонить трижды, пока, наконец, замок не щелкнул и дверь не открылась.
Парня, вышедшего ей навстречу, абсолютно не интересовало, кто пришел и зачем. Так уж в редакции повелось, дверь открывал самый слабонервный — тот, у кого не хватало духа сидеть за столом в то время, когда звонок разрывается.
Катя прикрыла за собой тяжелую, как гробовая доска, дверь, вздрогнула, когда защелкнулся язычок замка. Парень растворился в редакционном полумраке, его шаги затихли в многочисленных поворотах коридора.
Последний раз в помещении редакции журнала «Женщина и жизнь» Катя Ершова была года четыре тому назад, ее приводила сюда Лилька. Вспомнить расположение кабинетов она так и не смогла, но каждый журналист обладает почти собачьим нюхом, умеет имитировать осведомленность в самых безнадежных ситуациях.
«Как же зовут фотографа? — Катя не то, что фамилию, даже имя вспомнить не могла. Да и внешний вид его восстанавливался с трудом. Помнила лишь, что тот высокий, с редкими длинными волосами на лысеющей голове. — За четыре года он вполне мог облысеть или уволиться».
В коридоре пахло свежесваренным кофе, разлитым спиртным и хлоркой. Запах хлорки исходил из приоткрытой двери туалета. Немного постояв, подождав, когда глаза привыкнут к полумраку. Катя двинулась по коридору, чем-то напоминавшему ей средневековую улицу в европейском городе. За стенами домов идет жизнь, а сама улица пустая и мрачная. Тут сыро, на стенах плесень, сюда никогда не заглядывает солнце.
На некоторых дверях виднелись таблички, сохранившиеся с разных времен. За очередным поворотом коридор расширялся, образуя нечто вроде небольшого холла. Тут стояло три кресла-бегемота, старорежимный журнальный столик с двумя пепельницами — одной хрустальной, край которой был отколот, и другой чугунной. Один ее вид заставил Ершову вздрогнуть. Эстетика пепельницы была выдержана в похоронном духе, она чем-то напоминала кладбищенский венок, такой, каким его изображают на памятниках.
Эти ассоциации подкрепляло и то, что пепельницу покрывал густой слой жароупорного битумного лака — любимого народом покрытия для кладбищенских оград.
На трех креслах разместились две девчонки. Они курили длинные черные сигареты. А поскольку двоим в трех креслах сидеть одновременно невозможно, то они, заняв два, третье использовали как подставку для ног.
«Лет по двадцать дурехам», — определила Катя.
Себя по сравнению с ними она чувствовала умудренной опытом женщиной.
— Простите, — сказала одна из девиц, наверное, подумав, что Катя хочет присесть, и убрала ноги с кресла.
Подруга последовала ее примеру.
— У меня туфли чистые, — перехватив осуждающий взгляд Кати, сказала девушка, — я в них только по редакции хожу.
Ершовой хотелось сказать какую-нибудь гадость, типа:
«В этих туфлях вы и в редакционный туалет ходите, а я, даже не заглядывая туда, могу сказать, чистотой он не блещет». Но сдержалась, ведь пришла-то она сюда не для того, чтобы оскорблять безразличных ей людей, а для того, чтобы воспользоваться редакционной лабораторией.
Поскольку ответа на своеобразное приглашение сесть не последовало, девушка, первой убравшая ноги, призадумалась. Она пыталась изображать из себя бывалую журналистку, а в душе боялась случайно, по незнанию нарушить какой-нибудь неписаный журналистский закон.
— Вы, наверное, к Косте?
Ершова неопределенно повернула голову, этот жест можно было расценить как угодно — то ли согласие, то ли удивление, то ли вообще, человеку захотелось осмотреться.
Ершовой помогло то, что она, будучи бывалой журналисткой, именно так и выглядела — человек, которого невозможно сбить столку, невозможно вогнать в краску, который не сделает ни одного лишнего движения, если ему за это не заплатят или не посулят славу.
— Костя только о вас и говорил. Он со всеми, — и девушка указала рукой на массивную двухстворчатую дверь, из-под которой в коридор пробивался неяркий искусственный свет и густой запах спиртного.
— Хорошо, когда о тебе помнят, — вздохнула Катя и открыла дверь.
Перед ней простирался довольно большой зал площадью тридцать-тридцать пять квадратных метров. Мебели было мало, и поэтому Кате, фотографу, человеку, привыкшему к законченной композиции, захотелось поставить сюда большой концертный рояль и непременно с поднятой крышкой. Вот тогда бы редакционная пьянка приняла законченно-живописный вид.
Ее появлению никто не удивился. На угловом диване разместилось семь человек, остальные сидели на стульях, собранных по всей редакции. Посчитать количество участников праздника не представлялось возможным. Люди сновали туда-сюда, кто-то взял со стола бутылку, стянул с углового дивана за руку девушку и потащил в соседнюю дверь. Все это напоминало сумасшедший дом.
Наконец, огромный старый магнитофон взревел двумя колонками, словно приветствовал появление в редакции нового человека.
— Садись! — крикнул кто-то Кате.
Ее тут же схватили за руку, и она оказалась на угловом диване, с которого уже не было никакой возможности выбраться. Рядом с ней оказались бородатый толстяк в расстегнутой почти до пупа рубахе и смазливая молоденькая девчонка, явно из технического персонала. Она даже не пыталась ладонями прикрыть колени, все время взвизгивала, когда толстяк запускал свою руку ей под юбку, пытаясь ущипнуть девчонку за ягодицу. В руке у Кати, словно по мановению волшебной палочки, появился стакан. И тут же в него полилось спиртное.
— Длинный ей, крученый! — кто-то закричал. — Длинный ей!
Бутылка пошла вверх, как капельница на штативе.
Струя растянулась метра на полтора, она начиналась на горлышке бутылки, а кончалась в высоком стакане или наоборот. Дергаться было опасно, алкоголь сразу хлынул бы на брюки.
— Хватит! Хватит! — воскликнула Катя.
— Я сам знаю, — пробасил мужчина, и струя оборвалась, словно ее обрезали острой бритвой.
Катя с ужасом смотрела на полный стакан, в котором застыла выпуклая, как линза фотообъектива, поверхность водки.
— Это штрафная. Кстати, кто ты? Такая симпатичная и нездешняя.
Ее сразу приняли за свою. Другой человек начал бы о чем-то спрашивать, оправдываться, извиняться — в общем, говорить невесть что, а Катя, словно тут и была, только отлучилась куда-то минут на десять и снова пришла и села к столу.
— Ну, что ты нам пожелаешь? — спросил толстяк, кладя потную руку на Катину спину.
— Здоровья, — сразу же нашлась Ершова, — и денег побольше, разных цветов.
— Вот это хороший тост, — загалдели вокруг, — с деньгами у нас, как всегда, туго.
Хотя по столу и по количеству алкоголя сказать подобное язык не поворачивался. Бутылки стояли не только на столе, но и на полу, на полках стеллажа, были и пустые, и отпитые наполовину.
Катя увидела, что у ее ног стоит спортивная сумка, в которой пристроились, как снаряды у орудия, бутылки в три ряда с одинаковыми винтовыми пробками.
— Это бронебойные, — сказал толстяк, перехватив ее взгляд, — о них все забыли. Это на случай атаки.
— Какой атаки?
— Мало ли что случится! Транспорт ходить перестанет, ночник закроется, электричество кончится… Всякое в жизни бывает.
— Сколько вы уже сидите? — наивно осведомилась Ершова.
Толстяк посмотрел на часы:
— Второй день.
— Второй день?
— Да, второй день. Как сели с утра, так и сидим. Никто не может уйти, закон у нас такой. Кто уйдет, тот сволочь.
Отпустили только беременных и больных.
— У вас какой-то терроризм! Вы что, заложниками всех держите?
— Мы все заложники зеленого змия, — и толстяк тронул ногой сумку, та отозвалась тревожным, жалостным звоном. Но это был не победный звон пустых бутылок, это был угрожающий звон, похожий на набат.
— Где ваш фотограф?
— Эдик, что ли?
— Да-да, Эдик.
— В своей комнатухе. Затащил туда сестру художника и, наверное, пытается совратить. Картинки ей всякие гнусные показывает, обещает на обложку сфотографировать.
Он всегда так.
— Да что я, Эдика не знаю! — засмеялась Катя.
— Ты лучше выпей.
— Хорошо, хорошо. Правда, мне…
— Тут подобные отговорки не принимаются, пьешь или не пьешь. Если не пьешь, то тогда и приходить не стоит, а уж раз пришла, значит, пей.
Катя чокнулась с толстяком, сделала несколько глотков.
Колонки ревели невыносимо. Это была дикая музыка, самый жуткий рэп, который только можно было вообразить. Орали, галдели, звенели. А иногда музыка смолкала и звучал голос президента: «Шта, расслабились?»
Наконец Катя улучила момент, когда толстяк отвернулся, и вылила стакан водки в кувшин с морсом. Толстяк этого не заметил, его взгляд упал на пустой стакан, и он сладострастно захохотал:
— Вот и молодчина, давно бы так!
Катя изо всех сил взялась изображать, что у нее перехватило в горле. Толстяк из того же кувшина быстро налил полный стакан и поднес собственной рукой ко рту Ершовой.
— Пей, пей, малышка, сейчас! полегчает. Водка не «левая», крепкая, мать ее так…
Катя сделала глоток, а затем, тряхнув головой, зашептала на ухо толстяку:
— Где тут у вас туалет? Я забыла…
— Туалет — это святое, — толстяк погладил себя по животу. — Правда, у нас разницы нет, женский или мужской, так что ты, когда зайдешь, поинтересуйся, есть там кто или нет, защелка месяц тому назад сломалась.
В туалет Катя не пошла.
Она соскользнула с дивана, и сразу же после этого, как две льдины в половодье, толстяк и худосочная девчонка сомкнулись. Кате даже показалось, что у худенькой девушки что-то внутри хрустнуло.
Оглянувшись у двери, она увидела, что у толстяка и у ее соседки стаканы вновь пустые.
— Где Эдик? — поинтересовалась она у двух девиц, все еще куривших в коридоре.
— Прямо и налево; напротив туалета.
— Ага, спасибо.
Катя прижала сумку к бедру и двинулась к двери фотолаборатории. Та, естественно, оказалась запертой, и Кате пришлось колотить в дверь, обитую железом, изо всей силы, пока, наконец, оттуда не послышался недовольный голос.
— Чего надо? Сейчас ее отпущу.
— Эдик, открывай! — крикнула Катя.
Голос фотографу был не знаком. Он открыл дверь и зажмурился, слишком уж ярким был свет после темной фотолаборатории, где горело лишь пару красных фонарей.
Девица поправляла колготки, делала это абсолютно спокойно, ничуть не смущаясь.
— Екатерина Ершова? — наконец произнес Эдик.
— Я.
— Вот видишь, узнал. Каким ветром тебя сюда занесло, какими судьбами закинуло?
— Да я, собственно говоря, здесь в Питере по одному делу.
— По делу? Заходи. Эй, малышка, сбегай, пожалуйста, за бутылкой, да пару бутербродов прихвати. Заходи, заходи.
Эдик сразу же изменился, словно на него вылили ушат холодной воды. Он тряс головой, протирал глаза и хмурился. Подобную гостью увидеть в своей затрапезной лаборатории он никак не ожидал. Екатерина Ершова в кругах, где вращался фотограф, была человеком известным, ее имя было у всех на слуху.
— Присаживайся вот сюда, — Эдик сгреб фотографии с глубокого кресла. — Присаживайся.
— У тебя кофе есть? …
— А ты что стоишь, глазами хлопаешь, как таракан?
Быстро! Потом колготки поправишь. Бегом! Принеси то, что я тебе сказал. Кофе, Катя, я сейчас сделаю. Ты меня извини… Видишь, какой бардак в редакции творится? Как с цепи сорвались. Два месяца не пили. И вот, как всегда, премию получили, номер сдали и решили на всю катушку, как в былые времена, оттянуться по полной программе.
— Понятно. Мне все это понятно. Слушай, у тебя аппаратура работает?
— Конечно, работает! Ты же видишь, какая у меня аппаратура?
— Вижу, вижу, нормальная. И у меня когда-то такая была.
— Сейчас у тебя, наверное, классная, самая-самая, последний писк?
— Ну, не самая-самая, недовольно приличная.
— Видел твои последние работы, ты меня, как всегда, удивляешь. Да и не только меня.
С Эдиком Катя познакомилась три года назад, когда в Питере была ее выставка и журнал посвятил ей целый разворот. Эдик тогда сфотографировал ее, и фотография получилась удачная. Кате этот снимок нравился, вернее, она нравилась сама себе на снимке Эдика.
Через пару минут появилась девчонка с размазанным ртом, похожим на большую кровоточащую рану.
— Ну и вид у тебя гнусный! — рассмеялся фотограф, обращаясь к своей подруге.
— Сам виноват, — отрезала она.
— Это Ершова, слыхала о ней?
— Не-а, не слышала. А она кто?
— Фотограф.
— Всего лишь? — фотограф в иерархии этого журнала занимал место где-то между корректором и техническим редактором.
— Она настоящий фотограф. Равных ей здесь нет.
Эдик сказал эти слова так, что не поверить было невозможно. И его подружка посмотрела на Катю, уже не скрывая удивления, с затаенным уважением во взгляде.
Катя лишь улыбнулась в ответ, дескать, Эдик, как всегда, преувеличивает и привирает.
— Ну что, выпьем. Катя, за встречу?
— Нет, пить я не буду. Я хочу у тебя в лаборатории хотя бы часок поработать. Мне надо две пленки отпечатать, выручишь?
— Не вопрос, — сказал фотограф, понимая, что отказать Ершовой он не сможет. Ведь они были специалистами в разных весовых категориях, и Ершова, если говорить музыкальными терминами, являлась маэстро, а Эдик, в лучшем случае, ударником в небольшом симфоническом оркестре, которому доверили две тарелки и треугольник.
— Какая у тебя есть бумага? — Ершова уже распоряжалась в лаборатории, словно была здесь хозяйкой, приехавшей после месячной отлучки, а Эдик — всего лишь квартирант, который все здесь привел в беспорядок.
Эдик с готовностью принялся вытаскивать ящики из письменного стола, раскладывал прямо на полу пачки разноформатной фотобумаги.
— Какая оптика у тебя к увеличителю?
Пришлось открывать сейф, вытаскивать цилиндрические коробки с телеобъективами. Девица сразу же почувствовала себя лишней в этой компании. Она понимала:
Эдик уже не променяет Катю на нее, ведь разговор зашел о профессии, а для журналиста, пусть даже пьяного, профессия превыше удовольствия, это самый высокий кайф.
Катя говорила и действовала напористо — так, чтобы Эдик не успел спросить, что же, собственно, ей надо напечатать.
«Проклятая фирма „Кодак“! — подумала женщина. — Придумали же технологию проявки пленки, которую нельзя осуществить в бытовых условиях, только на фирменной машине. — И тут улыбка засияла на ее губах. — Боже мой, я просто дура! Проявщик никогда не смотрит на пленку. просто нажимает кнопку, где указан номер процесса. А напечатать с негатива карточки смогу я сама».
Она бросилась к письменному столу, чтобы оставить Лильке записку. Бумага нашлась, но ручки, которых штук десять торчало из деревянной ступки, оказались непригодными, ни одна не писала.
— Вот уж, современные люди! — бурчала Катя. — Перешли на электронные носители информации. Дискеты. компакты.., а записку написать не чем!
Наконец ее осенило. Катя бросилась к трюмо и выдвинула неглубокий ящик тумбочки. Взглядом оценила, какая помада самая дешевая. Ей пришлось выбирать, как минимум, из двух дюжин цилиндриков. Аккуратно, боясь обломать помаду. Катя писала ею на зеркале.
«Не беспокойся, я ушла по делам». — сообщение было коротким, как дорогая международная телеграмма.
«Сюда уж точно Лилька посмотрится, когда вернется домой! Может, даже раньше, чем заметит мое отсутствие».
Катя с отвращением посмотрела на изуродованную дешевую помаду, которой было, наверное, уже лет пять.
Теперь на такую не клюнула бы даже школьница из бедной семьи.
«Выкину, пусть думает, что своей писала». Катя прекрасно понимала: Лиле не понравится, если она узнает, что гостья копалась в ее косметике. Для женщин есть вещи святые — косметика и белье. Демонстрируют они их с удовольствием, но только демонстрируют. Прикасаться к столь интимным вещам посторонним не следует.
«Деньги у меня есть», — узкая ладонь скользнула в карман, нащупав не очень толстую пачку российских рублей.
Впопыхах Катя даже забыла взять ключи от квартиры.
Дверь захлопнулась, и когда Ершова заметила свою оплошность, было уже поздно.
— Вот дура! — выругалась она и заспешила по лестнице вниз.
Отыскать приемный пункт «Кодак» было несложно, стоило выйти на улицу и осмотреться. В конце квартала над тротуаром нависала желто-красно-черная вывеска. Стандартный прилавок, застекленная витрина, образцы фотографий с размерами. За прилавком сидела скучающая девушка, она держала руки так, как держат их первоклассники. Казалось, сейчас поднимет руку и попросит: «А можно мне ответить?»
Дверь в заднюю комнату была приоткрыта, за нею виднелся аппарат для печатания снимков.
— — У меня тут две пленочки, — Катя рылась в сумке, пытаясь выудить оттуда кассеты.
«Боже, как я волнуюсь! — думала Ершова. — В конце концов, ничего плохого пока еще не случилось. Со мной не случилось».
От волнения она не соображала, что можно вынуть кассеты по одной, а две сразу удержать в пальцах было сложновато. Глянцем поблескивающая кассета с броской надписью «Кодак» выскользнула из пальцев Катерины.
Казалось, что та падает медленно-медленно, словно не воздух пронизывает, а погружается в холодную воду. И, как всегда происходит в подобных ситуациях. Катя не бросилась ее ловить. «Черт!» Она стояла, замерев на месте, лишь взглядом провожала драгоценную кассету. Пластмассовая коробочка ударилась о бетонный пол, подпрыгнула, перевернулась в воздухе и, еще два раза оторвавшись от пола, застыла.
Катя, боясь вздохнуть, присела и двумя пальцами схватила кассету, будто боялась, что та живая и, неровен час, убежит, юркнет в норку, как мышка, и поминай как звали. Бумажная полоска, связывающая корпус с крышкой, осталась цела.
— Две пленки. Только проявить, — чуть слышно проговорила Катя, поставив кассету на стекло прилавка.
Приемщица принялась заполнять бланк, взяла пакетик с прозрачным окошечком и потянулась было к пленкам.
— Простите, можно я их сама туда положу? — умоляюще сложив руки, произнесла Ершова.
— Ну, если вы так хотите…
— Хочу! — Катя с осторожностью, не меньшей, чем у археолога, который опускает редкую находку в футляр, обложенный ватой, отправила кассеты в пакетик. — С этими пленками нужно обходиться очень осторожно, — вкрадчиво произнесла она, — потому что на них… — и тут же осеклась. А в самом деле, что на них? — Свадьба моей подруги. Понимаете, свадьбу не повторишь. А я была единственным фотографом.
«Боже, какую чушь я несу! Какая свадьба? Какая подруга? В моем возрасте выходить замуж по первому разу просто неприлично, а уж тем более, так трепетно относиться к самому процессу бракосочетания».
— Подруга очень расстроится, если снимки не получатся.
— Какие карточки будем делать? — ручка приемщицы застыла над бланком.
— Нет-нет, только проявить! Только проявить! — торопливо заговорила Катя, и тут же принялась доставать деньги, забыв, что в том же кошельке лежат талончики для бесплатной проявки. — Если можно, побыстрее! За срочность я доплачу.
— Вы, наверное, очень преданы своей подруге?
— Конечно, очень! Я так боюсь ее расстроить. Она суеверна, подумает, если карточки не получились, то, значит, брак не удастся, — наконец нашла более-менее приемлемое объяснение своему поведению Катя.
Она проводила взглядом не саму приемщицу, а кассеты в ее руках, когда девушка заходила в заднюю комнату.
Даже оператор проявочной машины полюбопытствовал, что за дура пришла в приемный пункт, и выглянул на секунду из-за двери.
— Вы уж, будьте любезны, поосторожнее с моими пленками.
«Я дура, — подумала Катя, — на меня уже начинают обращать внимание».
И она мило улыбнулась. Небось, подумает, что на пленках никакая не свадьба, а отсняты они в бане, мол, женщины после тридцатки развлекались, позируя голыми перед аппаратом.
«Этого мне только не хватало!»
Катя боялась выйти на улицу. Она села на низко расположенную батарею парового отопления и стала ждать.
Жесткие ребра радиатора заставляли ерзать, время, казалось, тянется раза в два медленнее и безысходнее, чем обычно.
Приемщица вновь заняла позицию за прилавком и, читая книжку в блестящей глянцевой обложке с тиснеными золотом буквами, то и дело поглядывала на посетительницу.
«Наверное, думает, что я сумасшедшая. И, честно говоря, она права, потому что только сумасшедшая будет вот так сидеть и ждать, когда проявится ее пленка».
— Много еще осталось? — пытаясь придать своему голосу беспечность, поинтересовалась Катя.
Приемщица лениво глянула через плечо в приоткрытую дверь:
— Думаю, еще минут двадцать. Не волнуйтесь, ничего плохого с вашими пленками не случится. За все время существования нашего пункта пленку засветили лишь однажды.
«С моим везением, — подумала Ершова, — засветят и эти две».
— Нет, нет, я совсем не беспокоюсь. Если всего одну пленку за все время… — в голосе ее совсем не чувствовалось убежденности.
Как показалось Кате, прошла целая вечность и еще столько же. В двери, наконец, появился оператор проявочной машины, в руках он нес такой привычный, такой будничный пакетик со слюдяным окошечком, за которым виднелись две скрученные в рулоны пленки «Кодак».
— Вот ваш заказ.
Катя пристально посмотрела в глаза мужчины, пытаясь догадаться, рассматривал ли он пленки. Проявщик выглядел как любой мужчина, смотрящий на привлекательную женщину — слегка улыбался, слегка смущался и готов был познакомиться тотчас же. Катя пресекла это желание в самом зародыше, зная наперед, что услугами этого пункта ей никогда больше не придется пользоваться.
— Спешу, — сказала она, выхватывая пакет из рук растерявшегося мужчины, и выбежала на улицу.
Она устроилась на покалеченной лавке в небольшом скверике и развернула первый рулончик. Это для непосвященных на негативе, в маленьком прямоугольнике кадра, малопонятная картинка. Профессионал смотрит на красное, видит зеленое, на синее — желтое. Несмотря на то, что Катя даже не выставляла диафрагму и выдержку, почти все кадры ей удались. Спасло то, что она за каких-нибудь полчаса до убийства Малютина сняла толстяка. Лишь на четырех кадрах отсутствовала резкость. Вторую пленку Ершова просматривала не так тщательно, лишь промотала в пальцах, чтобы убедиться — и тут она не спасовала.
«Питер — все-таки милый город, — подумала Ершова. — В нем мне везет. Пусть не в любви, так в делах, в жизни у меня всего пополам. Неужели везение здесь — это компенсация за мои неудачи в Чечне? Хорошо хоть, аванс англичанам возвращать не придется, в договоре была оговорка относительно форс-мажорных обстоятельств. — Катя быстро взглянула на часы. — Четыре часа, самое время для деловых встреч и переговоров».
В каждой профессии существует свое время пика активности. На производстве директора завода лучше всего ловить с утра, перед планеркой или сразу после нее, актера лучше всего караулить после спектакля, а сотрудников журналов раньше двух часов дня на службе не сыщешь.
А уже после пяти они или ушли домой, или пьют в редакции. Редакция журнала — это свой мир со своими законами, со своими порядками и собственной моралью.
То, что позволено делать на улице, совсем не обязательно будет разрешено в редакции, и наоборот. Хотя граница между двумя мирами — миром реальной жизни и журнальным — довольно условна.
«Главное, успеть до пяти, прежде чем начнут нить», — подумала Катя.
Заскочила в магазинчик, купила бутылку джина и бутылку тоника. С пустыми руками в редакцию лучше не приходить. Можно прийти либо с материалами, либо с фотографиями, либо с бутылкой. Тебе одинаково будут рады.
Уже через полчаса Катя Ершова стояла на узком бетонном крыльце во дворе старого дома, перед железной дверью, в которой, как во лбу у циклопа, блестел единственный выпуклый глаз-объектив. Название журнала убивало своей простотой: «Женщина и жизнь». Вывеска чем-то напоминала надмогильную плиту — та же эстетика: белый мрамор, на нем бронзовые буквы. Не хватало только дат рождения и смерти.
Окна, принадлежащие редакции журнала, вычислить было нетрудно — на всех одинаковые, безвкусные, но надежные решетки, под которыми серели давно не мытые стекла. Все шторы плотно задернуты, словно здесь не редакция, а генеральный штаб Министерства обороны, а люди, обитающие за пыльными стеклами, опасаются, чтобы вражеские шпионы ненароком не увидели секретных карт.
Дверь, как водится, оказалась закрытой.
«Ох, уж эти мне автоматические замки! Их производство надо запретить, как производство противопехотных мин».
Катя нажала на микроскопическую красную кнопку звонка, услышала мелодичные звуки. Когда отняла палец, то была Неприятно поражена: кнопка звонка была выполнена в виде миниатюрной женской груди. Розовая пластиковая полусфера, а на ней красная капелька-сосок. «Хорошо еще, что они называются „Женщина и жизнь“, а не „Мужчина и жизнь“. Представляю, в виде чего был бы у них дверной молоточек!»
Чем больше людей за дверью, тем меньше шансов, что кто-то подойдет. Пришлось звонить трижды, пока, наконец, замок не щелкнул и дверь не открылась.
Парня, вышедшего ей навстречу, абсолютно не интересовало, кто пришел и зачем. Так уж в редакции повелось, дверь открывал самый слабонервный — тот, у кого не хватало духа сидеть за столом в то время, когда звонок разрывается.
Катя прикрыла за собой тяжелую, как гробовая доска, дверь, вздрогнула, когда защелкнулся язычок замка. Парень растворился в редакционном полумраке, его шаги затихли в многочисленных поворотах коридора.
Последний раз в помещении редакции журнала «Женщина и жизнь» Катя Ершова была года четыре тому назад, ее приводила сюда Лилька. Вспомнить расположение кабинетов она так и не смогла, но каждый журналист обладает почти собачьим нюхом, умеет имитировать осведомленность в самых безнадежных ситуациях.
«Как же зовут фотографа? — Катя не то, что фамилию, даже имя вспомнить не могла. Да и внешний вид его восстанавливался с трудом. Помнила лишь, что тот высокий, с редкими длинными волосами на лысеющей голове. — За четыре года он вполне мог облысеть или уволиться».
В коридоре пахло свежесваренным кофе, разлитым спиртным и хлоркой. Запах хлорки исходил из приоткрытой двери туалета. Немного постояв, подождав, когда глаза привыкнут к полумраку. Катя двинулась по коридору, чем-то напоминавшему ей средневековую улицу в европейском городе. За стенами домов идет жизнь, а сама улица пустая и мрачная. Тут сыро, на стенах плесень, сюда никогда не заглядывает солнце.
На некоторых дверях виднелись таблички, сохранившиеся с разных времен. За очередным поворотом коридор расширялся, образуя нечто вроде небольшого холла. Тут стояло три кресла-бегемота, старорежимный журнальный столик с двумя пепельницами — одной хрустальной, край которой был отколот, и другой чугунной. Один ее вид заставил Ершову вздрогнуть. Эстетика пепельницы была выдержана в похоронном духе, она чем-то напоминала кладбищенский венок, такой, каким его изображают на памятниках.
Эти ассоциации подкрепляло и то, что пепельницу покрывал густой слой жароупорного битумного лака — любимого народом покрытия для кладбищенских оград.
На трех креслах разместились две девчонки. Они курили длинные черные сигареты. А поскольку двоим в трех креслах сидеть одновременно невозможно, то они, заняв два, третье использовали как подставку для ног.
«Лет по двадцать дурехам», — определила Катя.
Себя по сравнению с ними она чувствовала умудренной опытом женщиной.
— Простите, — сказала одна из девиц, наверное, подумав, что Катя хочет присесть, и убрала ноги с кресла.
Подруга последовала ее примеру.
— У меня туфли чистые, — перехватив осуждающий взгляд Кати, сказала девушка, — я в них только по редакции хожу.
Ершовой хотелось сказать какую-нибудь гадость, типа:
«В этих туфлях вы и в редакционный туалет ходите, а я, даже не заглядывая туда, могу сказать, чистотой он не блещет». Но сдержалась, ведь пришла-то она сюда не для того, чтобы оскорблять безразличных ей людей, а для того, чтобы воспользоваться редакционной лабораторией.
Поскольку ответа на своеобразное приглашение сесть не последовало, девушка, первой убравшая ноги, призадумалась. Она пыталась изображать из себя бывалую журналистку, а в душе боялась случайно, по незнанию нарушить какой-нибудь неписаный журналистский закон.
— Вы, наверное, к Косте?
Ершова неопределенно повернула голову, этот жест можно было расценить как угодно — то ли согласие, то ли удивление, то ли вообще, человеку захотелось осмотреться.
Ершовой помогло то, что она, будучи бывалой журналисткой, именно так и выглядела — человек, которого невозможно сбить столку, невозможно вогнать в краску, который не сделает ни одного лишнего движения, если ему за это не заплатят или не посулят славу.
— Костя только о вас и говорил. Он со всеми, — и девушка указала рукой на массивную двухстворчатую дверь, из-под которой в коридор пробивался неяркий искусственный свет и густой запах спиртного.
— Хорошо, когда о тебе помнят, — вздохнула Катя и открыла дверь.
Перед ней простирался довольно большой зал площадью тридцать-тридцать пять квадратных метров. Мебели было мало, и поэтому Кате, фотографу, человеку, привыкшему к законченной композиции, захотелось поставить сюда большой концертный рояль и непременно с поднятой крышкой. Вот тогда бы редакционная пьянка приняла законченно-живописный вид.
Ее появлению никто не удивился. На угловом диване разместилось семь человек, остальные сидели на стульях, собранных по всей редакции. Посчитать количество участников праздника не представлялось возможным. Люди сновали туда-сюда, кто-то взял со стола бутылку, стянул с углового дивана за руку девушку и потащил в соседнюю дверь. Все это напоминало сумасшедший дом.
Наконец, огромный старый магнитофон взревел двумя колонками, словно приветствовал появление в редакции нового человека.
— Садись! — крикнул кто-то Кате.
Ее тут же схватили за руку, и она оказалась на угловом диване, с которого уже не было никакой возможности выбраться. Рядом с ней оказались бородатый толстяк в расстегнутой почти до пупа рубахе и смазливая молоденькая девчонка, явно из технического персонала. Она даже не пыталась ладонями прикрыть колени, все время взвизгивала, когда толстяк запускал свою руку ей под юбку, пытаясь ущипнуть девчонку за ягодицу. В руке у Кати, словно по мановению волшебной палочки, появился стакан. И тут же в него полилось спиртное.
— Длинный ей, крученый! — кто-то закричал. — Длинный ей!
Бутылка пошла вверх, как капельница на штативе.
Струя растянулась метра на полтора, она начиналась на горлышке бутылки, а кончалась в высоком стакане или наоборот. Дергаться было опасно, алкоголь сразу хлынул бы на брюки.
— Хватит! Хватит! — воскликнула Катя.
— Я сам знаю, — пробасил мужчина, и струя оборвалась, словно ее обрезали острой бритвой.
Катя с ужасом смотрела на полный стакан, в котором застыла выпуклая, как линза фотообъектива, поверхность водки.
— Это штрафная. Кстати, кто ты? Такая симпатичная и нездешняя.
Ее сразу приняли за свою. Другой человек начал бы о чем-то спрашивать, оправдываться, извиняться — в общем, говорить невесть что, а Катя, словно тут и была, только отлучилась куда-то минут на десять и снова пришла и села к столу.
— Ну, что ты нам пожелаешь? — спросил толстяк, кладя потную руку на Катину спину.
— Здоровья, — сразу же нашлась Ершова, — и денег побольше, разных цветов.
— Вот это хороший тост, — загалдели вокруг, — с деньгами у нас, как всегда, туго.
Хотя по столу и по количеству алкоголя сказать подобное язык не поворачивался. Бутылки стояли не только на столе, но и на полу, на полках стеллажа, были и пустые, и отпитые наполовину.
Катя увидела, что у ее ног стоит спортивная сумка, в которой пристроились, как снаряды у орудия, бутылки в три ряда с одинаковыми винтовыми пробками.
— Это бронебойные, — сказал толстяк, перехватив ее взгляд, — о них все забыли. Это на случай атаки.
— Какой атаки?
— Мало ли что случится! Транспорт ходить перестанет, ночник закроется, электричество кончится… Всякое в жизни бывает.
— Сколько вы уже сидите? — наивно осведомилась Ершова.
Толстяк посмотрел на часы:
— Второй день.
— Второй день?
— Да, второй день. Как сели с утра, так и сидим. Никто не может уйти, закон у нас такой. Кто уйдет, тот сволочь.
Отпустили только беременных и больных.
— У вас какой-то терроризм! Вы что, заложниками всех держите?
— Мы все заложники зеленого змия, — и толстяк тронул ногой сумку, та отозвалась тревожным, жалостным звоном. Но это был не победный звон пустых бутылок, это был угрожающий звон, похожий на набат.
— Где ваш фотограф?
— Эдик, что ли?
— Да-да, Эдик.
— В своей комнатухе. Затащил туда сестру художника и, наверное, пытается совратить. Картинки ей всякие гнусные показывает, обещает на обложку сфотографировать.
Он всегда так.
— Да что я, Эдика не знаю! — засмеялась Катя.
— Ты лучше выпей.
— Хорошо, хорошо. Правда, мне…
— Тут подобные отговорки не принимаются, пьешь или не пьешь. Если не пьешь, то тогда и приходить не стоит, а уж раз пришла, значит, пей.
Катя чокнулась с толстяком, сделала несколько глотков.
Колонки ревели невыносимо. Это была дикая музыка, самый жуткий рэп, который только можно было вообразить. Орали, галдели, звенели. А иногда музыка смолкала и звучал голос президента: «Шта, расслабились?»
Наконец Катя улучила момент, когда толстяк отвернулся, и вылила стакан водки в кувшин с морсом. Толстяк этого не заметил, его взгляд упал на пустой стакан, и он сладострастно захохотал:
— Вот и молодчина, давно бы так!
Катя изо всех сил взялась изображать, что у нее перехватило в горле. Толстяк из того же кувшина быстро налил полный стакан и поднес собственной рукой ко рту Ершовой.
— Пей, пей, малышка, сейчас! полегчает. Водка не «левая», крепкая, мать ее так…
Катя сделала глоток, а затем, тряхнув головой, зашептала на ухо толстяку:
— Где тут у вас туалет? Я забыла…
— Туалет — это святое, — толстяк погладил себя по животу. — Правда, у нас разницы нет, женский или мужской, так что ты, когда зайдешь, поинтересуйся, есть там кто или нет, защелка месяц тому назад сломалась.
В туалет Катя не пошла.
Она соскользнула с дивана, и сразу же после этого, как две льдины в половодье, толстяк и худосочная девчонка сомкнулись. Кате даже показалось, что у худенькой девушки что-то внутри хрустнуло.
Оглянувшись у двери, она увидела, что у толстяка и у ее соседки стаканы вновь пустые.
— Где Эдик? — поинтересовалась она у двух девиц, все еще куривших в коридоре.
— Прямо и налево; напротив туалета.
— Ага, спасибо.
Катя прижала сумку к бедру и двинулась к двери фотолаборатории. Та, естественно, оказалась запертой, и Кате пришлось колотить в дверь, обитую железом, изо всей силы, пока, наконец, оттуда не послышался недовольный голос.
— Чего надо? Сейчас ее отпущу.
— Эдик, открывай! — крикнула Катя.
Голос фотографу был не знаком. Он открыл дверь и зажмурился, слишком уж ярким был свет после темной фотолаборатории, где горело лишь пару красных фонарей.
Девица поправляла колготки, делала это абсолютно спокойно, ничуть не смущаясь.
— Екатерина Ершова? — наконец произнес Эдик.
— Я.
— Вот видишь, узнал. Каким ветром тебя сюда занесло, какими судьбами закинуло?
— Да я, собственно говоря, здесь в Питере по одному делу.
— По делу? Заходи. Эй, малышка, сбегай, пожалуйста, за бутылкой, да пару бутербродов прихвати. Заходи, заходи.
Эдик сразу же изменился, словно на него вылили ушат холодной воды. Он тряс головой, протирал глаза и хмурился. Подобную гостью увидеть в своей затрапезной лаборатории он никак не ожидал. Екатерина Ершова в кругах, где вращался фотограф, была человеком известным, ее имя было у всех на слуху.
— Присаживайся вот сюда, — Эдик сгреб фотографии с глубокого кресла. — Присаживайся.
— У тебя кофе есть? …
— А ты что стоишь, глазами хлопаешь, как таракан?
Быстро! Потом колготки поправишь. Бегом! Принеси то, что я тебе сказал. Кофе, Катя, я сейчас сделаю. Ты меня извини… Видишь, какой бардак в редакции творится? Как с цепи сорвались. Два месяца не пили. И вот, как всегда, премию получили, номер сдали и решили на всю катушку, как в былые времена, оттянуться по полной программе.
— Понятно. Мне все это понятно. Слушай, у тебя аппаратура работает?
— Конечно, работает! Ты же видишь, какая у меня аппаратура?
— Вижу, вижу, нормальная. И у меня когда-то такая была.
— Сейчас у тебя, наверное, классная, самая-самая, последний писк?
— Ну, не самая-самая, недовольно приличная.
— Видел твои последние работы, ты меня, как всегда, удивляешь. Да и не только меня.
С Эдиком Катя познакомилась три года назад, когда в Питере была ее выставка и журнал посвятил ей целый разворот. Эдик тогда сфотографировал ее, и фотография получилась удачная. Кате этот снимок нравился, вернее, она нравилась сама себе на снимке Эдика.
Через пару минут появилась девчонка с размазанным ртом, похожим на большую кровоточащую рану.
— Ну и вид у тебя гнусный! — рассмеялся фотограф, обращаясь к своей подруге.
— Сам виноват, — отрезала она.
— Это Ершова, слыхала о ней?
— Не-а, не слышала. А она кто?
— Фотограф.
— Всего лишь? — фотограф в иерархии этого журнала занимал место где-то между корректором и техническим редактором.
— Она настоящий фотограф. Равных ей здесь нет.
Эдик сказал эти слова так, что не поверить было невозможно. И его подружка посмотрела на Катю, уже не скрывая удивления, с затаенным уважением во взгляде.
Катя лишь улыбнулась в ответ, дескать, Эдик, как всегда, преувеличивает и привирает.
— Ну что, выпьем. Катя, за встречу?
— Нет, пить я не буду. Я хочу у тебя в лаборатории хотя бы часок поработать. Мне надо две пленки отпечатать, выручишь?
— Не вопрос, — сказал фотограф, понимая, что отказать Ершовой он не сможет. Ведь они были специалистами в разных весовых категориях, и Ершова, если говорить музыкальными терминами, являлась маэстро, а Эдик, в лучшем случае, ударником в небольшом симфоническом оркестре, которому доверили две тарелки и треугольник.
— Какая у тебя есть бумага? — Ершова уже распоряжалась в лаборатории, словно была здесь хозяйкой, приехавшей после месячной отлучки, а Эдик — всего лишь квартирант, который все здесь привел в беспорядок.
Эдик с готовностью принялся вытаскивать ящики из письменного стола, раскладывал прямо на полу пачки разноформатной фотобумаги.
— Какая оптика у тебя к увеличителю?
Пришлось открывать сейф, вытаскивать цилиндрические коробки с телеобъективами. Девица сразу же почувствовала себя лишней в этой компании. Она понимала:
Эдик уже не променяет Катю на нее, ведь разговор зашел о профессии, а для журналиста, пусть даже пьяного, профессия превыше удовольствия, это самый высокий кайф.
Катя говорила и действовала напористо — так, чтобы Эдик не успел спросить, что же, собственно, ей надо напечатать.