Страница:
Подобного искусствовед Болотова никогда не слышала, чтобы скульптор сравнивал себя со снайпером.
Она посмотрела на руки Хоботова, на огромные сильные кисти с угловатыми пальцами и короткими ногтями.
– В самом деле у вас нет силы?
– Да нет, сила есть, – Хоботов взял кусок ржавой арматуры толщиной в палец, повертел его в руках, словно бы примеряя, а затем легко, двумя движениями, завязал его на узел, даже не поморщившись. – Вот такое дело. Сила есть, но кому это надо? А вот с глиной работать силы нет. Есть, значит, два вида силы…
Уже наступила вторая половина дня.
– Если хочешь, можешь снимать и дальше, но а сейчас уйду из мастерской.
– И я останусь одна?
– Ты боишься, что ли?
– Да нет, просто непривычно. Да и ключа у меня нет. Неудобно…
– Надоест, уйдешь, защелкнешь дверь, – Хоботов исчез в маленькой комнатке и оттуда вернулся уже вполне одетым.
Одет он был довольно-таки странно, на взгляд Натальи, не в пальто, а в куртку, не в брюки, а в джинсы. Но странностями скульптор уже не мог ее удивить. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, его длинные седоватые волосы были стянуты в пучок на затылке, борода уже высохла, лишь на бровях поблескивали капельки воды.
– Я тебя таким никогда не видела.
– Меня мало кто таким видел, – сказал Хоботов. – Ладно, я пошел, – не оглядываясь, он покинул мастерскую, захлопнув за собой дверь.
Болотова осталась одна. С одной стороны, ей льстило, что скульптор оставил ее в своей мастерской одну," разрешил все смотреть, фотографировать, заглядывать в потайные уголки. Но с другой стороны, ситуация сложилась не очень приятная: все-таки одна в чужом доме, неизвестно, кто сюда может прийти. Мало ли кому он еще оставляет ключи!
«Но если кто-то будет звонить или стучать в дверь, – решила Болотова, – я не открою. Хозяина нет, а меня за это он не уполномочивал».
Наконец-то ей удалось перезарядить пленку, но снимать расхотелось. Она просто разглядывала незаконченную скульптуру, пытаясь угадать под грубой мешковиной то, что ее поразило. Она даже подошла, тихо, почти на цыпочках, приподняла край мешковины, тяжелой и влажной, набрякшей водой, и заглянула. И тут же отшатнулась. На нее пахнуло запахом сырой земли, так пахнет разверстая могила. Так же пахла и яма в углу мастерской, которую скульптор не закрыл.
Болотова двинулась в угол и заглянула в яму. Ей чисто по-детски показалось, что там должен лежать труп. Но там кроме золотистой пробки от бутылки виски и грязного целлофана, которым была прикрыта глина, ничего не было.
Женщина с облегчением вздохнула:
"Что-то со мной творится странное. Мне начали мерещиться кошмары, и причем где, не на кладбище, а в мастерской скульптора в центре города! Какие-то детские страхи начинаются ".
И тут Наталье Болотовой захотелось самой что-то слепить. Она вспомнила, что давно не притрагивалась к пластилину, наверное, с летнего отпуска, когда с сыном ездила к морю. Вспомнила, как в детстве сама размачивала глину и пыталась обжечь самодельные скульптурки в газовой духовке кухонной плиты. Тогда у нее ничего не получилось, то ли глина оказалась не та, то ли духовка для обжига не годилась. А тут все было под руками, уж чего другого, а глины в мастерской хватало. Она лежала горкой на станке, комьями валялась на полу, где раздавленная ногой, а где и бесформенным куском.
Женщина присела на корточки, собрала обломки в один кусок объемом, примерно, в два ее кулачка и, устроив глину на металлической плите станка, принялась лепить. Она даже не придумала сразу, что именно хочет изобразить, поступала как дети. Слепила ужасную в своих пропорциях фигурку человека, и чем-то он ей напомнил самого Хоботова – такой же коренастый, похожий на огромную обезьяну, почти без шеи.
Она тут же смяла глину и поняла, ни человека, ни животное ей не вылепить, максимум, что может, так это голову какого-нибудь монстра. Орудуя буковым стеком и ногтями, она принялась ваять голову, уже забыв о страхах, о том, что находится в чужом доме.
Голова не хотела получаться симметричной: то одно ухо больше другого, то глаз выше расположен.
– Дрянь какая-то! – выругалась на себя Наталья, вновь сминая ком глины.
И в задумчивости, чтобы такое изобразить, начала его раскатывать. И только когда она опустила глаза, то поняла, у нее сама собой получилась скульптурка – большая змея, удав, оставалось только голову подправить.
Колбаска глины треснула посередине, словно бы обнажился рот змеи. Уже не доверяя стеку, взяв в руки зубочистку, она сделала змее две дырочки – глаза, затем проковыряла ноздри. А дальше работа пошла быстрее.
Она соорудила три маленькие человеческие фигурки – одну побольше и две поменьше – и принялась обвивать их змеей. Получился этакий лубочный Лаокоон, как если бы его ваял неграмотный деревенский мастер. Скульптурка получилась смешной, что-то вроде пародии на задуманное Хоботовым.
– Ремейк еще не сделанного ремейка, – рассмеялась Наталья, всплеснув руками и отходя в сторону, чтобы полюбоваться своей миниатюрой. – Ну вот, подарок скульптору готов. Милая вещица. Ее бы еще обжечь, а то увидит, разозлится и – хлоп сильной ладонью, вмиг размозжит!
Она посмотрела себе под ноги, увидев множество комков глины, растоптанных босыми ногами скульптора.
«То же произойдет и с моей скульптурой, раздавит змейку как дождевого червя».
И она взяла творение рук своих, держа его на ладони, подошла к стеллажу, забралась на ступенчатый подиум и только оттуда дотянулась до самого верха.
Скульптурка стала в дальний угол – так, что ее не было видно снизу.
«Найдет когда-нибудь, то-то удивится! Подумает, может, по пьяни сваял».
Но на скульптурке оставались четкие отпечатки отточенных женских ногтей и узких пальцев. Теперь она повяла, что ощущал Хоботов по окончании работы.
Это была и опустошенность, и в то же время какая-то дурная приподнятость. Именно дурная, хотелось сделать нечто глупое. То ли раздеться сейчас донага и принять душ в чужом доме, то ли улечься спать на диване, не снимая сапог.
Ее взгляд упал на клавиши магнитофона, не испачканные глиной, и она сообразила. Хоботов перед началом работы включил музыку, а затем даже не заметил, как кассета кончилась. Она отмотала ее на начало и, смахнув засохшую глину подушечкой мизинца, нажала клавишу плейера. Зазвучала музыка. Она не знала ни композитора, ни исполнителя, что-то странное, не то джаз, не то классика. Музыка ей не нравилась, но такую слушал Хоботов.
«Слишком какая-то уж.., животная музыка, я бы сказала, даже патологическая. Но раз уж я принялась играть в скульптора, то нужно играть роль до конца» – и она забралась с ногами на диван, взяла недопитую бутылку виски, стакан, плеснула спиртное на дно. Но пить не стала, только нюхала и курила. – Дождусь, придет же он в конце концов".
Прохожим даже казалось, они чувствуют его прикосновение. Сильные руки скульптора пока еще были в карманах куртки, подбитой мехом.
У него не имелось конкретных намерений, куда прийти и во сколько, он просто шел, зная, что ноги сами вынесут туда, куда надо, глаза сами увидят того, кого он выбрал.
Вскоре он оказался на вокзале. В здание не заходил, сразу же вышел на платформы, несколько раз прошелся вдоль них, заглядывая в окна стоявших вагонов. Но чувствовал, еще рано. Затем сел в электричку, даже не взяв билет, поехал.
Он проехал Лосиноостровский парк и вышел там, где выходил всегда. Взглянул на лес. Синеватая стена хвои заставила его съежиться, словно эта острая, зубчатая, как пила, линия полоснула его по глазам. Развернулся и побрел по пустырю, уже почти отчаявшись.
Обычно все складывалось так, что ему не приходилось никого искать, словно кто-то сам гнал ему навстречу нужных людей. А тут пусто, безлюдно, холодно. Он с любовью вспомнил даже о своей мастерской, опостылевшей ему за ночь работы.
«Там сейчас тепло, – подумал он, – там женщина. А я ищу…»
Он увидел Ростокинский акведук, затем свернул на Малахитовую улицу и, оказавшись среди людей, вновь принялся всматриваться в лица. И тут вдалеке он увидел седоватую бороду, широкие плечи. Большая голова в лыжной шапочке с дурацким помпоном, какие носили лет пятнадцать-двадцать тому назад. В руках мужчина нес железный ящик, в которых обычно держат инструменты.
Теперь Хоботов больше не видел никого, кроме него.
Он остановился, отошел к стене и нервно достал пачку сигарет. Но не прикуривал, лишь вставил одну сигарету в рот. Мужчина не спеша шел, на его груди покачивался фонарик на кожаном ремешке. А когда поравнялся с Хоботовым, то приостановился, посмотрел на пачку в руках и спросил:
– Земляк, закурить не найдется?
– На, кури, – руки Хоботова дрожали, когда он щелкал зажигалкой.
– Что, с бодуна? – сочувственно поинтересовался крепко сложенный слесарь-сантехник.
– Можно сказать и так.
– Пошли, здоровье поправишь.
И Хоботов с облегчением вздохнул.
«Да, все как всегда, все получается само собой».
– Пошли, коль не жалко.
Они были чем-то похожи, примерно одного роста, одинаковой физической силы и даже примерно одного возраста. Лишь седоватая борода старила слесаря, да морщин на его испитом лице накопилось побольше.
– Где? – спросил Хоботов.
– Где, где, – рассмеялся слесарь, – ведомо, где в … Только вот в подвал зайти придется в двенадцатом доме, вентиль проверить. Вчера поставили, вдруг как подтекает?
Хоботов прикрыл глаза, шагая рядом с сантехником, городской пейзаж уже стоял у него в памяти.
«Подвал, трубы… Трубы… – и он усмехнулся. – Вот почему у меня ночью не получалась змея! Это не змея, это не удав, в удавов верили древние греки, а для современного человека – это труба огромная, серебристая, рифленая, которая окутывает весь город. Да, Лаокоон – это человек города и его должна давить труба».
– Ты чего задумался? Плохо?
– Да нет, всегда от предчувствия выпивки меня знобить начинает.
Слово «предчувствие» несколько покоробило слесаря. Уж слишком оно было не из его лексикона, но оно соседствовало с куда более знакомым и близким словом «выпивка».
– Да уж, хреново, – слесарь посочувствовал Хоботову, – когда колотить начинает. Пошли, пошли.
Они завернули в арку, остановились у невысокой, крашеной суриком двери с надписью «Бойлерная». Слесарь копался со связкой ключей, пытаясь отыскать нужный. Ориентировался он не по номерам, а по каким-то странным запилам, сделанным ножовкой. Дверь приоткрылась, на мужчин пахнуло сыростью и удушливым подвальным теплом.
– Дай, я вперед, – сантехник взял металлический чемоданчик и зажег фонарь.
Спускался он боком – так, словно бы шел в лыжах по крутому склону горы.
– Осторожно, тут коты гадят. Один раз поскользнулся, чуть голову не расшиб. Тут упадешь, так хрен тебя кто достанет. Сюда по полгода могут не заглядывать.
Помещение, в котором оказались Хоботов и сантехник, скульптору понравилось. Это был старый подвал, стены не оштукатурены, из хорошего красного кирпича, по которому пятнами расходилась плесень.
Вдоль стен тянулись трубы, и новые, в блестящей станиолевой теплоизоляции, аккуратно стянутой фирменными хомутами, и старые, ржавые, уже потерявшие гладкость, словно они годы пролежали на морском дне, обросли раковинами, водорослями и только совсем недавно их извлекли на свет, чтобы повесить на стену в мрачном подвале.
– Присаживайся, пока я тут пошаманю. – пригласил слесарь, подвигая ногой пластиковый ящик из-под «кока-колы».
Хоботов присел, смотрел, как мужчина лезет по приставной сварной металлической лесенке к верхней трубе, как проверяет вентиль, откручивая и опуская задвижку, поджал сальник.
– Вот и порядок, – он вытер ладони о штаны и, не торопясь спустился, развернулся и прислонился к лестнице. – Дай еще сигарету, – попросил он. – Пить здесь будем или пойдем куда?
– А куда пойти можно?
– В другой подвал. Да там запах такой же. Я уже привык, а тебя, небось, мутит?
– Нет, не мутит, – покачал головой Хоботов, – Нравится.
– Не может такой запах нравится.
– Нет, не вру.
Слесарь нагнулся, открыл железный чемоданчик и вытащил бутылку портвейна, завернутую в мятую газету.
– Вот, сегодня одному интеллигенту в смесителе на кухне прокладку сменил, так он портвейном рассчитался. Сколько же он у него стоял? Я уже таких этикеток и не припомню. «Семьсот семьдесят седьмой», «Три семерки», помнишь? Раньше самым лучшим считался, – и слесарь сорвал с горлышка пробку с козырьком. – Давай, тяни, – он подал бутылку.
Хоботов неторопливо, спокойно принял портвейн.
Пил как всегда, высоко запрокинув голову и вливая жидкость себе в рот, только булькало. Даже не прикладываясь к горлышку.
– Ловко ты пьешь. А я вот так не умею, у меня сразу изо рта выливаться начинает, словно кто пробку в горло воткнул.
Они в два приема выпили бутылку портвейна. Хоботов достал портмоне, вытащил крупную купюру и, держа ее в двух пальцах, протянул сантехнику.
– Может, сбегаешь еще? Что-то не проняло. А я здесь посижу.
– Лады, – сантехник исчез, оставив чемодан с инструментами, прихватив с собой лишь фонарик.
Хлопнула дверь наверху. Хоботов увидел ноги сантехника в старых джинсах, которые мелькнули в подвальном окне. Хоботов сладострастно потер ладонь о ладонь, он чувствовал покалывание в кончиках пальцев, почти такое же, какое наступало перед удачной работой.
– Идет, идет, – зашептал он, – все идет как надо, – а затем его взгляд заскользил по трубам. – Вот они, удавы, вот они, змеи! Обвили, окружили, но меня-то вам не удушить.
Вновь хлопнула дверь, и сантехник с двумя бутылками водки и со свертком закуски под мышками, радостный и возбужденный, влетел в подвал.
– Во, украинскую купил! На две хватило и на закусь еще.
– У тебя дети есть? – довольно холодно спросил Хоботов, когда сантехник устраивал еще один пластиковый ящик, чтобы использовать его как стол.
– Есть. Дети – дело нехитрое, в смысле – завести.
А вот потом… – он махнул рукой, освободившейся после того, как поставил откупоренную бутылку на ящик, – все кричат «деньги давай, деньги!», – разлив по стаканам, закрыл пробку, – сегодня дал, а завтра их уже нет. А где я деньги возьму? Я же слесарь, а не рэкетир какой. Ну, бутылку кто поставит, ну, где пара тысяченок обломится, так этого ж, разве что, хватит вот так, в подвале посидеть, по пузырю покатить…
– Дело говоришь, – сказал Хоботов, сам удивляясь звучанию своего голоса.
Он стал надтреснутым, немного хриплым, таким, какой бывает у людей много пьющих и много курящих.
– Что, вздрогнем? – спросил он, посмотрев в глаза слесарю.
Тот, еще ничего не поняв, согласно кивнул и потянулся за стаканом. А Хоботов, резко поднявшись, навалился на него, схватив за шею, и принялся душить.
Слесарь только с виду выглядел крепким. Может, в молодости он и обладал большой силой, но загубил ее.
Он даже не смог оказать достойного сопротивления, и уже через пять минут его бездыханное тело лежало на бетонном полу, усыпанном всякой дрянью, от бычков до прошлогодней листвы, залетевшей сюда сквозь разбитое окно.
Хоботов тяжело и возбужденно дышал. Он смотрел на мертвое тело с улыбкой умиления.
– Вот идеальная скульптура, – пробормотал он. – Любят же говорить идиоты искусствоведы, что творение скульптора – это остановленная жизнь. Вот творение рук моих!
Он не спеша взял полную бутылку, положил ее в металлический ящик, туда же полетела и закуска. Надел на голову шапку слесаря, а затем, перевернув его на живот, щелкнул складным ножиком и самым коротким лезвием вырезал на затылке крест – тот знак, которым обычно подписывал все свои скульптуры. Натянув на голову лыжную шапку слесаря с идиотским помпоном, прихватив его инструменты. Хоботов покинул подвал, аккуратно подперев дверь обломанной веткой.
Он шел по улице быстро. Теперь ему хотелось как можно скорее попасть в мастерскую. Дойдя до акведука, он увидел промоину в грязном темно-зеленом льду, сорвал с головы шапочку, бросил ее в ящик и, связав ручки проволокой, зашвырнул ящик в воду. Тот исчез моментально, тяжелый, с полной бутылкой водки, с инструментами и всякой железной дребеденью, которую носят с собой сантехники.
Глава 7
Она посмотрела на руки Хоботова, на огромные сильные кисти с угловатыми пальцами и короткими ногтями.
– В самом деле у вас нет силы?
– Да нет, сила есть, – Хоботов взял кусок ржавой арматуры толщиной в палец, повертел его в руках, словно бы примеряя, а затем легко, двумя движениями, завязал его на узел, даже не поморщившись. – Вот такое дело. Сила есть, но кому это надо? А вот с глиной работать силы нет. Есть, значит, два вида силы…
Уже наступила вторая половина дня.
– Если хочешь, можешь снимать и дальше, но а сейчас уйду из мастерской.
– И я останусь одна?
– Ты боишься, что ли?
– Да нет, просто непривычно. Да и ключа у меня нет. Неудобно…
– Надоест, уйдешь, защелкнешь дверь, – Хоботов исчез в маленькой комнатке и оттуда вернулся уже вполне одетым.
Одет он был довольно-таки странно, на взгляд Натальи, не в пальто, а в куртку, не в брюки, а в джинсы. Но странностями скульптор уже не мог ее удивить. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, его длинные седоватые волосы были стянуты в пучок на затылке, борода уже высохла, лишь на бровях поблескивали капельки воды.
– Я тебя таким никогда не видела.
– Меня мало кто таким видел, – сказал Хоботов. – Ладно, я пошел, – не оглядываясь, он покинул мастерскую, захлопнув за собой дверь.
Болотова осталась одна. С одной стороны, ей льстило, что скульптор оставил ее в своей мастерской одну," разрешил все смотреть, фотографировать, заглядывать в потайные уголки. Но с другой стороны, ситуация сложилась не очень приятная: все-таки одна в чужом доме, неизвестно, кто сюда может прийти. Мало ли кому он еще оставляет ключи!
«Но если кто-то будет звонить или стучать в дверь, – решила Болотова, – я не открою. Хозяина нет, а меня за это он не уполномочивал».
Наконец-то ей удалось перезарядить пленку, но снимать расхотелось. Она просто разглядывала незаконченную скульптуру, пытаясь угадать под грубой мешковиной то, что ее поразило. Она даже подошла, тихо, почти на цыпочках, приподняла край мешковины, тяжелой и влажной, набрякшей водой, и заглянула. И тут же отшатнулась. На нее пахнуло запахом сырой земли, так пахнет разверстая могила. Так же пахла и яма в углу мастерской, которую скульптор не закрыл.
Болотова двинулась в угол и заглянула в яму. Ей чисто по-детски показалось, что там должен лежать труп. Но там кроме золотистой пробки от бутылки виски и грязного целлофана, которым была прикрыта глина, ничего не было.
Женщина с облегчением вздохнула:
"Что-то со мной творится странное. Мне начали мерещиться кошмары, и причем где, не на кладбище, а в мастерской скульптора в центре города! Какие-то детские страхи начинаются ".
И тут Наталье Болотовой захотелось самой что-то слепить. Она вспомнила, что давно не притрагивалась к пластилину, наверное, с летнего отпуска, когда с сыном ездила к морю. Вспомнила, как в детстве сама размачивала глину и пыталась обжечь самодельные скульптурки в газовой духовке кухонной плиты. Тогда у нее ничего не получилось, то ли глина оказалась не та, то ли духовка для обжига не годилась. А тут все было под руками, уж чего другого, а глины в мастерской хватало. Она лежала горкой на станке, комьями валялась на полу, где раздавленная ногой, а где и бесформенным куском.
Женщина присела на корточки, собрала обломки в один кусок объемом, примерно, в два ее кулачка и, устроив глину на металлической плите станка, принялась лепить. Она даже не придумала сразу, что именно хочет изобразить, поступала как дети. Слепила ужасную в своих пропорциях фигурку человека, и чем-то он ей напомнил самого Хоботова – такой же коренастый, похожий на огромную обезьяну, почти без шеи.
Она тут же смяла глину и поняла, ни человека, ни животное ей не вылепить, максимум, что может, так это голову какого-нибудь монстра. Орудуя буковым стеком и ногтями, она принялась ваять голову, уже забыв о страхах, о том, что находится в чужом доме.
Голова не хотела получаться симметричной: то одно ухо больше другого, то глаз выше расположен.
– Дрянь какая-то! – выругалась на себя Наталья, вновь сминая ком глины.
И в задумчивости, чтобы такое изобразить, начала его раскатывать. И только когда она опустила глаза, то поняла, у нее сама собой получилась скульптурка – большая змея, удав, оставалось только голову подправить.
Колбаска глины треснула посередине, словно бы обнажился рот змеи. Уже не доверяя стеку, взяв в руки зубочистку, она сделала змее две дырочки – глаза, затем проковыряла ноздри. А дальше работа пошла быстрее.
Она соорудила три маленькие человеческие фигурки – одну побольше и две поменьше – и принялась обвивать их змеей. Получился этакий лубочный Лаокоон, как если бы его ваял неграмотный деревенский мастер. Скульптурка получилась смешной, что-то вроде пародии на задуманное Хоботовым.
– Ремейк еще не сделанного ремейка, – рассмеялась Наталья, всплеснув руками и отходя в сторону, чтобы полюбоваться своей миниатюрой. – Ну вот, подарок скульптору готов. Милая вещица. Ее бы еще обжечь, а то увидит, разозлится и – хлоп сильной ладонью, вмиг размозжит!
Она посмотрела себе под ноги, увидев множество комков глины, растоптанных босыми ногами скульптора.
«То же произойдет и с моей скульптурой, раздавит змейку как дождевого червя».
И она взяла творение рук своих, держа его на ладони, подошла к стеллажу, забралась на ступенчатый подиум и только оттуда дотянулась до самого верха.
Скульптурка стала в дальний угол – так, что ее не было видно снизу.
«Найдет когда-нибудь, то-то удивится! Подумает, может, по пьяни сваял».
Но на скульптурке оставались четкие отпечатки отточенных женских ногтей и узких пальцев. Теперь она повяла, что ощущал Хоботов по окончании работы.
Это была и опустошенность, и в то же время какая-то дурная приподнятость. Именно дурная, хотелось сделать нечто глупое. То ли раздеться сейчас донага и принять душ в чужом доме, то ли улечься спать на диване, не снимая сапог.
Ее взгляд упал на клавиши магнитофона, не испачканные глиной, и она сообразила. Хоботов перед началом работы включил музыку, а затем даже не заметил, как кассета кончилась. Она отмотала ее на начало и, смахнув засохшую глину подушечкой мизинца, нажала клавишу плейера. Зазвучала музыка. Она не знала ни композитора, ни исполнителя, что-то странное, не то джаз, не то классика. Музыка ей не нравилась, но такую слушал Хоботов.
«Слишком какая-то уж.., животная музыка, я бы сказала, даже патологическая. Но раз уж я принялась играть в скульптора, то нужно играть роль до конца» – и она забралась с ногами на диван, взяла недопитую бутылку виски, стакан, плеснула спиртное на дно. Но пить не стала, только нюхала и курила. – Дождусь, придет же он в конце концов".
* * *
А Хоботов в это время шел, засунув руки в карманы куртки, втянув голову в плечи. Он лишь стриг глазами по лицам прохожих. От его взгляда встречным становилось не по себе, он словно бы ощупывал их лица.Прохожим даже казалось, они чувствуют его прикосновение. Сильные руки скульптора пока еще были в карманах куртки, подбитой мехом.
У него не имелось конкретных намерений, куда прийти и во сколько, он просто шел, зная, что ноги сами вынесут туда, куда надо, глаза сами увидят того, кого он выбрал.
Вскоре он оказался на вокзале. В здание не заходил, сразу же вышел на платформы, несколько раз прошелся вдоль них, заглядывая в окна стоявших вагонов. Но чувствовал, еще рано. Затем сел в электричку, даже не взяв билет, поехал.
Он проехал Лосиноостровский парк и вышел там, где выходил всегда. Взглянул на лес. Синеватая стена хвои заставила его съежиться, словно эта острая, зубчатая, как пила, линия полоснула его по глазам. Развернулся и побрел по пустырю, уже почти отчаявшись.
Обычно все складывалось так, что ему не приходилось никого искать, словно кто-то сам гнал ему навстречу нужных людей. А тут пусто, безлюдно, холодно. Он с любовью вспомнил даже о своей мастерской, опостылевшей ему за ночь работы.
«Там сейчас тепло, – подумал он, – там женщина. А я ищу…»
Он увидел Ростокинский акведук, затем свернул на Малахитовую улицу и, оказавшись среди людей, вновь принялся всматриваться в лица. И тут вдалеке он увидел седоватую бороду, широкие плечи. Большая голова в лыжной шапочке с дурацким помпоном, какие носили лет пятнадцать-двадцать тому назад. В руках мужчина нес железный ящик, в которых обычно держат инструменты.
Теперь Хоботов больше не видел никого, кроме него.
Он остановился, отошел к стене и нервно достал пачку сигарет. Но не прикуривал, лишь вставил одну сигарету в рот. Мужчина не спеша шел, на его груди покачивался фонарик на кожаном ремешке. А когда поравнялся с Хоботовым, то приостановился, посмотрел на пачку в руках и спросил:
– Земляк, закурить не найдется?
– На, кури, – руки Хоботова дрожали, когда он щелкал зажигалкой.
– Что, с бодуна? – сочувственно поинтересовался крепко сложенный слесарь-сантехник.
– Можно сказать и так.
– Пошли, здоровье поправишь.
И Хоботов с облегчением вздохнул.
«Да, все как всегда, все получается само собой».
– Пошли, коль не жалко.
Они были чем-то похожи, примерно одного роста, одинаковой физической силы и даже примерно одного возраста. Лишь седоватая борода старила слесаря, да морщин на его испитом лице накопилось побольше.
– Где? – спросил Хоботов.
– Где, где, – рассмеялся слесарь, – ведомо, где в … Только вот в подвал зайти придется в двенадцатом доме, вентиль проверить. Вчера поставили, вдруг как подтекает?
Хоботов прикрыл глаза, шагая рядом с сантехником, городской пейзаж уже стоял у него в памяти.
«Подвал, трубы… Трубы… – и он усмехнулся. – Вот почему у меня ночью не получалась змея! Это не змея, это не удав, в удавов верили древние греки, а для современного человека – это труба огромная, серебристая, рифленая, которая окутывает весь город. Да, Лаокоон – это человек города и его должна давить труба».
– Ты чего задумался? Плохо?
– Да нет, всегда от предчувствия выпивки меня знобить начинает.
Слово «предчувствие» несколько покоробило слесаря. Уж слишком оно было не из его лексикона, но оно соседствовало с куда более знакомым и близким словом «выпивка».
– Да уж, хреново, – слесарь посочувствовал Хоботову, – когда колотить начинает. Пошли, пошли.
Они завернули в арку, остановились у невысокой, крашеной суриком двери с надписью «Бойлерная». Слесарь копался со связкой ключей, пытаясь отыскать нужный. Ориентировался он не по номерам, а по каким-то странным запилам, сделанным ножовкой. Дверь приоткрылась, на мужчин пахнуло сыростью и удушливым подвальным теплом.
– Дай, я вперед, – сантехник взял металлический чемоданчик и зажег фонарь.
Спускался он боком – так, словно бы шел в лыжах по крутому склону горы.
– Осторожно, тут коты гадят. Один раз поскользнулся, чуть голову не расшиб. Тут упадешь, так хрен тебя кто достанет. Сюда по полгода могут не заглядывать.
Помещение, в котором оказались Хоботов и сантехник, скульптору понравилось. Это был старый подвал, стены не оштукатурены, из хорошего красного кирпича, по которому пятнами расходилась плесень.
Вдоль стен тянулись трубы, и новые, в блестящей станиолевой теплоизоляции, аккуратно стянутой фирменными хомутами, и старые, ржавые, уже потерявшие гладкость, словно они годы пролежали на морском дне, обросли раковинами, водорослями и только совсем недавно их извлекли на свет, чтобы повесить на стену в мрачном подвале.
– Присаживайся, пока я тут пошаманю. – пригласил слесарь, подвигая ногой пластиковый ящик из-под «кока-колы».
Хоботов присел, смотрел, как мужчина лезет по приставной сварной металлической лесенке к верхней трубе, как проверяет вентиль, откручивая и опуская задвижку, поджал сальник.
– Вот и порядок, – он вытер ладони о штаны и, не торопясь спустился, развернулся и прислонился к лестнице. – Дай еще сигарету, – попросил он. – Пить здесь будем или пойдем куда?
– А куда пойти можно?
– В другой подвал. Да там запах такой же. Я уже привык, а тебя, небось, мутит?
– Нет, не мутит, – покачал головой Хоботов, – Нравится.
– Не может такой запах нравится.
– Нет, не вру.
Слесарь нагнулся, открыл железный чемоданчик и вытащил бутылку портвейна, завернутую в мятую газету.
– Вот, сегодня одному интеллигенту в смесителе на кухне прокладку сменил, так он портвейном рассчитался. Сколько же он у него стоял? Я уже таких этикеток и не припомню. «Семьсот семьдесят седьмой», «Три семерки», помнишь? Раньше самым лучшим считался, – и слесарь сорвал с горлышка пробку с козырьком. – Давай, тяни, – он подал бутылку.
Хоботов неторопливо, спокойно принял портвейн.
Пил как всегда, высоко запрокинув голову и вливая жидкость себе в рот, только булькало. Даже не прикладываясь к горлышку.
– Ловко ты пьешь. А я вот так не умею, у меня сразу изо рта выливаться начинает, словно кто пробку в горло воткнул.
Они в два приема выпили бутылку портвейна. Хоботов достал портмоне, вытащил крупную купюру и, держа ее в двух пальцах, протянул сантехнику.
– Может, сбегаешь еще? Что-то не проняло. А я здесь посижу.
– Лады, – сантехник исчез, оставив чемодан с инструментами, прихватив с собой лишь фонарик.
Хлопнула дверь наверху. Хоботов увидел ноги сантехника в старых джинсах, которые мелькнули в подвальном окне. Хоботов сладострастно потер ладонь о ладонь, он чувствовал покалывание в кончиках пальцев, почти такое же, какое наступало перед удачной работой.
– Идет, идет, – зашептал он, – все идет как надо, – а затем его взгляд заскользил по трубам. – Вот они, удавы, вот они, змеи! Обвили, окружили, но меня-то вам не удушить.
Вновь хлопнула дверь, и сантехник с двумя бутылками водки и со свертком закуски под мышками, радостный и возбужденный, влетел в подвал.
– Во, украинскую купил! На две хватило и на закусь еще.
– У тебя дети есть? – довольно холодно спросил Хоботов, когда сантехник устраивал еще один пластиковый ящик, чтобы использовать его как стол.
– Есть. Дети – дело нехитрое, в смысле – завести.
А вот потом… – он махнул рукой, освободившейся после того, как поставил откупоренную бутылку на ящик, – все кричат «деньги давай, деньги!», – разлив по стаканам, закрыл пробку, – сегодня дал, а завтра их уже нет. А где я деньги возьму? Я же слесарь, а не рэкетир какой. Ну, бутылку кто поставит, ну, где пара тысяченок обломится, так этого ж, разве что, хватит вот так, в подвале посидеть, по пузырю покатить…
– Дело говоришь, – сказал Хоботов, сам удивляясь звучанию своего голоса.
Он стал надтреснутым, немного хриплым, таким, какой бывает у людей много пьющих и много курящих.
– Что, вздрогнем? – спросил он, посмотрев в глаза слесарю.
Тот, еще ничего не поняв, согласно кивнул и потянулся за стаканом. А Хоботов, резко поднявшись, навалился на него, схватив за шею, и принялся душить.
Слесарь только с виду выглядел крепким. Может, в молодости он и обладал большой силой, но загубил ее.
Он даже не смог оказать достойного сопротивления, и уже через пять минут его бездыханное тело лежало на бетонном полу, усыпанном всякой дрянью, от бычков до прошлогодней листвы, залетевшей сюда сквозь разбитое окно.
Хоботов тяжело и возбужденно дышал. Он смотрел на мертвое тело с улыбкой умиления.
– Вот идеальная скульптура, – пробормотал он. – Любят же говорить идиоты искусствоведы, что творение скульптора – это остановленная жизнь. Вот творение рук моих!
Он не спеша взял полную бутылку, положил ее в металлический ящик, туда же полетела и закуска. Надел на голову шапку слесаря, а затем, перевернув его на живот, щелкнул складным ножиком и самым коротким лезвием вырезал на затылке крест – тот знак, которым обычно подписывал все свои скульптуры. Натянув на голову лыжную шапку слесаря с идиотским помпоном, прихватив его инструменты. Хоботов покинул подвал, аккуратно подперев дверь обломанной веткой.
Он шел по улице быстро. Теперь ему хотелось как можно скорее попасть в мастерскую. Дойдя до акведука, он увидел промоину в грязном темно-зеленом льду, сорвал с головы шапочку, бросил ее в ящик и, связав ручки проволокой, зашвырнул ящик в воду. Тот исчез моментально, тяжелый, с полной бутылкой водки, с инструментами и всякой железной дребеденью, которую носят с собой сантехники.
Глава 7
Обычно человек просыпается, когда громко включают музыку, но тут случилось наоборот. Наталья Болотова открыла глаза сразу после того, как музыка резко смолкла, буквально оборвалась на полуфразе. Ресницы дрогнули, глаза открылись, и она увидела девушку, стоящую к ней спиной, рассматривающую магнитофон.
В правой руке девушка держала ключи. Она вертела их на пальце и металлические пластинки, ударяясь друг о друга, словно заканчивали смолкнувшую музыку, издавали мелодичный звон. На ногах у девушки были тяжелые ботинки. Длинные светлые волосы лежали на плечах.
– Вы кто? – воскликнула Наталья, тут же опуская ноги на пол.
Девушка повернулась.
– А вы кто? – она смотрела на журналистку так, как могут смотреть на кошку, неизвестно откуда взявшуюся в квартире, устроившуюся на хозяйском диване, причем у кошки, плюс ко всем недостаткам, грязные лапы.
– Я Наталья Болотова.
– Наталья Болотова? Что-то не припомню таких знакомых.
– Я не ваша знакомая. А вы кто?
, – Я Маша.
– Маша? – в свою очередь переспросила Наталья.
– Да, Маша Хоботова.
– А, вы, дочь Леонида Антоновича?
– Да, я его дочь, – немного брезгливо произнесла девчонка.
Затем она прошлась по мастерской, приподняла край влажной мешковины.
– Что, начал работать?
– Как видишь, – сказала Наталья.
– Опять какую-то дрянь ваяет. Вы что, натурщица по вызову?
– Нет.
– А кто?
– Я искусствовед.
Слово «искусствовед» для девчонки было вполне привычно и она на него даже не отреагировала, как другие не реагируют на профессию сантехник. Судя по всему, термины, связанные с искусством, для нее были не в новинку.
– И что вы о нем хотите написать? Наверное, будто он очень талантлив и даже порой гениален? А я так не думаю. Я думаю, мой папаша сволочь.
– Нельзя так говорить о родителях.
– О родителях нельзя, а о нем можно. Он жадный.
Вот вам он хоть раз давал деньги?
– А почему он мне должен давать деньги?
– Я же говорю, что он жадный. Денег у него куры не клюют, а родной дочери сто баксов выделить без нотаций не может, скандалы устраивает. Кричит на меня, словно я ему чужая.
– Но дает же?
– Щедрые люди дают просто так. Был бы щедрый и вам бы дал, мне не жалко.
– Вы с ним живете?
– Не хватало еще с таким придурком жить!
Маша Хоботова говорила настолько откровенно, насколько откровенно может говорить подросток – с перебором. Причем она даже этим кичилась, ей нравилось перехлестывать через край, выражая этим свои эмоции и чувства. К тому же она чувствовала, что несколько странная в своей сдержанности красивая женщина уважает ее отца, хотя, на ее взгляд, уважать Хоботова старшего было не за что.
– А где он сам? Небось, в магазин за поддачей пошел? Выпить собрались? Дело хорошее. Если он с женщиной пьет, то легко с деньгами расстается, но если с мужчиной, а тут я нос в мастерскую суну – накричит, выгонит, а главное, денег не даст.
– Пить мы не договаривались.
– А чем занимались?
– Вроде бы он работал с утра. Я… – Наталье не дали окончить фразу.
– Ах, да, поддачу тут вижу, – она подошла, взяла бутылку, понюхала, затем сделала глоток и тут же сплюнула. – Фу, гадость какая! Опять свою любимую дрянь пьет. Она, между прочим, бешеных денег стоит, лучше бы мне дал.
Одета девчонка была очень хорошо, добротно и дорого. И судя по внешнему виду, в деньгах не нуждалась, разве что на мелочевку.
– Сигарета есть? – спросила Маша.
– Отец курить разрешает?
– Во всяком случае не запрещает. А если бы и запрещал, какое ему дело? Когда он придет и спросит, я скажу, что сигареты мои.
Маша села на диван, на край валика, затем подумала и положила ноги в ботинках на низкий столик. Она взяла сигарету, умело прикурила, затянулась, выпустила дым тонкой струйкой и посмотрела на Болотову.
Наталья ей нравилась: красивая, видная женщина и, судя по всему, не глупая.
Ее всегда удивляло, что вокруг отца крутятся умные люди, хотя его самого она считала идиотом, способным лишь месить глину и зарабатывать деньги, причем очень хорошие. Отец конечно же, давал ей деньги, как-никак единственная дочь, и давал щедро. Но, как все дети, Маша думала, что дает он ей мало и во всем обделяет, а самое главное, не считает серьезным человеком, с которым можно о чем-то толковом поговорить. Она сидела и курила, поглядывая на холм из грубой мешковины, под которым пряталась начатая скульптура.
– А что он сейчас лепит?
– Скульптуры, Маша, не лепят…
– Ах да, пардон, ваяют. Он у нас воитель.., или ваятель. По русскому у меня тройка.
– Не знаешь, как правильно, скажи – скульптор, не ошибешься.
– Иногда у него получаются забавные вещички. Я как-то заходила сюда месяц назад, он распсиховался тогда, выставил меня из мастерской. Но денег дал и то потому, что я ему мешала, он тогда Христа делал. Может видели, страшный такой, на культуриста или на гимнаста смахивает, словно не на кресте висит, а штангу от помоста отрывает? Идиотизм какой-то. И что только люди в этом находят? Есть же идиоты, которые деньги за это платят!
– Хорошая работа, – сказала Болотова.
– Хорошая? – Маше нравилось, когда отца хвалят посторонние люди, это как бы приподнимало ее в собственных глазах. – Так тебе, действительно, нравится, – обратилась она на «ты» к Наталье, кивнув в сторону начатой скульптуры.
– Мне нравится.
– И что, это на самом деле интересно, и кому-то нужно?
– А ты посмотри. Подойди, посмотри внимательно и подумай.
– Думать? Зачем здесь думать? Если он увидит, что я подглядываю, распсихуется, начнет ногами топать и тебя вместе со мной за дверь выставит.
– Не выставит, подойди, посмотри, по-моему, любопытно.
– Слова какие – любопытно… Да ни хрена там нет любопытного, – она легко соскочила с валика дивана, подошла к станку и задрала край мешковины. – Фу, гадость какая! Черви, все кишит. Жуть! Ненавижу! Нет, что-нибудь хорошее слепил бы…
– А что по-твоему – хорошее?
– Ну, не знаю… Хотя бы тебя или меня. Меня он лепил, идем, покажу, – Маша опустила мешковину и поманила пальцем Болотову в дальний угол мастерской, где высился стеллаж, задернутый занавеской. Она подошла, указательным пальцем отвела край серого холста. – Видишь? Похоже?
На второй полке стояла маленькая мраморная головка чуть меньше натуральной – голова ребенка с каким-то странным ангельским выражением лица. Глаза прикрыты, словно ребенок спал и видел чудный сон.
Маша взяла голову двумя руками.
– Погоди, уронишь.
– Моя голова, могу и разбить. Единственная работа, которая мне нравится. А хочешь, еще что-то интересное покажу? – и спокойно передала мраморную голову в руки Болотовой. Та замерла, боясь уронить мрамор, и аккуратно вернула скульптуру на стеллаж. – Да где же она, черт подери? Вот там вещь, действительно, любопытная, от которой меня тошнить начинает. А, вот она. Я как отвернула ее к стене, так он и не поворачивал. Пыльная стала.
Она развернула кусок гранита, из которого выступала бронзовая голова женщины, лицо искажала гримаса ужаса.
– Это знаешь кто?
– Нет, не знаю.
– А это моего папашки любимая жена, то бить, моя мама. Видишь, сволочь, как обезобразил? А в общем-то она нормальная женщина, даже симпатичная, хотя, возможно, не такая красивая как ты. Но как он ее доставал, как изводил, не дай бог! Я полностью на ее стороне.
– А чего тогда к нему ходишь? – спросила Болотова, – хотя про деньги Маша не молчала.
– Как же, отец, кормилец… Если родил ребенка или, вернее, принял в этом процессе участие, то пусть содержит до пенсии. Я же его об этом не просила, – и Маша весело рассмеялась, понимая, что городит чушь, но чушь вполне приемлемую и дающую хоть какое-то объяснение ее экстравагантному поведению.
Громко хлопнула дверь. Маша быстро отвернула портрет матери к стене, отряхнула ладони, задернула штору. Хоботов зашел в мастерскую. На его лице была довольная улыбка.
– А, дочка, привет! – воскликнул он радостно, так, как восклицает пьяница, войдя в дом, чтобы ни жена, ни дочь не стали нападать на него первыми. Ну, как, вы познакомились? Это Наталья, кажется, а это моя дочь Маша без всяких, кажется.
Маша переминалась с ноги на ногу.
– Тебе, наверное, что-нибудь нужно?
– Нужно, – сказала девчонка, – хотя вошла я просто так, проведать тебя. Смотрю, красивая женщина спит на диване…
– Спит? – переспросил Хоботов.
– Да, извините… – вдруг обратилась на «вы» Болотова, наверное, подействовало присутствие Маши, – вздремнула немного.
– Значит, тебе надо дать денег?
– Ты хочешь, чтобы я быстрее ушла? А поскандалить, побранить меня? Или, наоборот, усадить, виски попоить. Я-то уже настроилась на скандал, даже слова подходящие подготовила. Куда мне их теперь деть?
– Оставишь для другого раза. На сколько ты скандал рассчитала?
В правой руке девушка держала ключи. Она вертела их на пальце и металлические пластинки, ударяясь друг о друга, словно заканчивали смолкнувшую музыку, издавали мелодичный звон. На ногах у девушки были тяжелые ботинки. Длинные светлые волосы лежали на плечах.
– Вы кто? – воскликнула Наталья, тут же опуская ноги на пол.
Девушка повернулась.
– А вы кто? – она смотрела на журналистку так, как могут смотреть на кошку, неизвестно откуда взявшуюся в квартире, устроившуюся на хозяйском диване, причем у кошки, плюс ко всем недостаткам, грязные лапы.
– Я Наталья Болотова.
– Наталья Болотова? Что-то не припомню таких знакомых.
– Я не ваша знакомая. А вы кто?
, – Я Маша.
– Маша? – в свою очередь переспросила Наталья.
– Да, Маша Хоботова.
– А, вы, дочь Леонида Антоновича?
– Да, я его дочь, – немного брезгливо произнесла девчонка.
Затем она прошлась по мастерской, приподняла край влажной мешковины.
– Что, начал работать?
– Как видишь, – сказала Наталья.
– Опять какую-то дрянь ваяет. Вы что, натурщица по вызову?
– Нет.
– А кто?
– Я искусствовед.
Слово «искусствовед» для девчонки было вполне привычно и она на него даже не отреагировала, как другие не реагируют на профессию сантехник. Судя по всему, термины, связанные с искусством, для нее были не в новинку.
– И что вы о нем хотите написать? Наверное, будто он очень талантлив и даже порой гениален? А я так не думаю. Я думаю, мой папаша сволочь.
– Нельзя так говорить о родителях.
– О родителях нельзя, а о нем можно. Он жадный.
Вот вам он хоть раз давал деньги?
– А почему он мне должен давать деньги?
– Я же говорю, что он жадный. Денег у него куры не клюют, а родной дочери сто баксов выделить без нотаций не может, скандалы устраивает. Кричит на меня, словно я ему чужая.
– Но дает же?
– Щедрые люди дают просто так. Был бы щедрый и вам бы дал, мне не жалко.
– Вы с ним живете?
– Не хватало еще с таким придурком жить!
Маша Хоботова говорила настолько откровенно, насколько откровенно может говорить подросток – с перебором. Причем она даже этим кичилась, ей нравилось перехлестывать через край, выражая этим свои эмоции и чувства. К тому же она чувствовала, что несколько странная в своей сдержанности красивая женщина уважает ее отца, хотя, на ее взгляд, уважать Хоботова старшего было не за что.
– А где он сам? Небось, в магазин за поддачей пошел? Выпить собрались? Дело хорошее. Если он с женщиной пьет, то легко с деньгами расстается, но если с мужчиной, а тут я нос в мастерскую суну – накричит, выгонит, а главное, денег не даст.
– Пить мы не договаривались.
– А чем занимались?
– Вроде бы он работал с утра. Я… – Наталье не дали окончить фразу.
– Ах, да, поддачу тут вижу, – она подошла, взяла бутылку, понюхала, затем сделала глоток и тут же сплюнула. – Фу, гадость какая! Опять свою любимую дрянь пьет. Она, между прочим, бешеных денег стоит, лучше бы мне дал.
Одета девчонка была очень хорошо, добротно и дорого. И судя по внешнему виду, в деньгах не нуждалась, разве что на мелочевку.
– Сигарета есть? – спросила Маша.
– Отец курить разрешает?
– Во всяком случае не запрещает. А если бы и запрещал, какое ему дело? Когда он придет и спросит, я скажу, что сигареты мои.
Маша села на диван, на край валика, затем подумала и положила ноги в ботинках на низкий столик. Она взяла сигарету, умело прикурила, затянулась, выпустила дым тонкой струйкой и посмотрела на Болотову.
Наталья ей нравилась: красивая, видная женщина и, судя по всему, не глупая.
Ее всегда удивляло, что вокруг отца крутятся умные люди, хотя его самого она считала идиотом, способным лишь месить глину и зарабатывать деньги, причем очень хорошие. Отец конечно же, давал ей деньги, как-никак единственная дочь, и давал щедро. Но, как все дети, Маша думала, что дает он ей мало и во всем обделяет, а самое главное, не считает серьезным человеком, с которым можно о чем-то толковом поговорить. Она сидела и курила, поглядывая на холм из грубой мешковины, под которым пряталась начатая скульптура.
– А что он сейчас лепит?
– Скульптуры, Маша, не лепят…
– Ах да, пардон, ваяют. Он у нас воитель.., или ваятель. По русскому у меня тройка.
– Не знаешь, как правильно, скажи – скульптор, не ошибешься.
– Иногда у него получаются забавные вещички. Я как-то заходила сюда месяц назад, он распсиховался тогда, выставил меня из мастерской. Но денег дал и то потому, что я ему мешала, он тогда Христа делал. Может видели, страшный такой, на культуриста или на гимнаста смахивает, словно не на кресте висит, а штангу от помоста отрывает? Идиотизм какой-то. И что только люди в этом находят? Есть же идиоты, которые деньги за это платят!
– Хорошая работа, – сказала Болотова.
– Хорошая? – Маше нравилось, когда отца хвалят посторонние люди, это как бы приподнимало ее в собственных глазах. – Так тебе, действительно, нравится, – обратилась она на «ты» к Наталье, кивнув в сторону начатой скульптуры.
– Мне нравится.
– И что, это на самом деле интересно, и кому-то нужно?
– А ты посмотри. Подойди, посмотри внимательно и подумай.
– Думать? Зачем здесь думать? Если он увидит, что я подглядываю, распсихуется, начнет ногами топать и тебя вместе со мной за дверь выставит.
– Не выставит, подойди, посмотри, по-моему, любопытно.
– Слова какие – любопытно… Да ни хрена там нет любопытного, – она легко соскочила с валика дивана, подошла к станку и задрала край мешковины. – Фу, гадость какая! Черви, все кишит. Жуть! Ненавижу! Нет, что-нибудь хорошее слепил бы…
– А что по-твоему – хорошее?
– Ну, не знаю… Хотя бы тебя или меня. Меня он лепил, идем, покажу, – Маша опустила мешковину и поманила пальцем Болотову в дальний угол мастерской, где высился стеллаж, задернутый занавеской. Она подошла, указательным пальцем отвела край серого холста. – Видишь? Похоже?
На второй полке стояла маленькая мраморная головка чуть меньше натуральной – голова ребенка с каким-то странным ангельским выражением лица. Глаза прикрыты, словно ребенок спал и видел чудный сон.
Маша взяла голову двумя руками.
– Погоди, уронишь.
– Моя голова, могу и разбить. Единственная работа, которая мне нравится. А хочешь, еще что-то интересное покажу? – и спокойно передала мраморную голову в руки Болотовой. Та замерла, боясь уронить мрамор, и аккуратно вернула скульптуру на стеллаж. – Да где же она, черт подери? Вот там вещь, действительно, любопытная, от которой меня тошнить начинает. А, вот она. Я как отвернула ее к стене, так он и не поворачивал. Пыльная стала.
Она развернула кусок гранита, из которого выступала бронзовая голова женщины, лицо искажала гримаса ужаса.
– Это знаешь кто?
– Нет, не знаю.
– А это моего папашки любимая жена, то бить, моя мама. Видишь, сволочь, как обезобразил? А в общем-то она нормальная женщина, даже симпатичная, хотя, возможно, не такая красивая как ты. Но как он ее доставал, как изводил, не дай бог! Я полностью на ее стороне.
– А чего тогда к нему ходишь? – спросила Болотова, – хотя про деньги Маша не молчала.
– Как же, отец, кормилец… Если родил ребенка или, вернее, принял в этом процессе участие, то пусть содержит до пенсии. Я же его об этом не просила, – и Маша весело рассмеялась, понимая, что городит чушь, но чушь вполне приемлемую и дающую хоть какое-то объяснение ее экстравагантному поведению.
Громко хлопнула дверь. Маша быстро отвернула портрет матери к стене, отряхнула ладони, задернула штору. Хоботов зашел в мастерскую. На его лице была довольная улыбка.
– А, дочка, привет! – воскликнул он радостно, так, как восклицает пьяница, войдя в дом, чтобы ни жена, ни дочь не стали нападать на него первыми. Ну, как, вы познакомились? Это Наталья, кажется, а это моя дочь Маша без всяких, кажется.
Маша переминалась с ноги на ногу.
– Тебе, наверное, что-нибудь нужно?
– Нужно, – сказала девчонка, – хотя вошла я просто так, проведать тебя. Смотрю, красивая женщина спит на диване…
– Спит? – переспросил Хоботов.
– Да, извините… – вдруг обратилась на «вы» Болотова, наверное, подействовало присутствие Маши, – вздремнула немного.
– Значит, тебе надо дать денег?
– Ты хочешь, чтобы я быстрее ушла? А поскандалить, побранить меня? Или, наоборот, усадить, виски попоить. Я-то уже настроилась на скандал, даже слова подходящие подготовила. Куда мне их теперь деть?
– Оставишь для другого раза. На сколько ты скандал рассчитала?