В первую очередь нужно было бы о случившемся немедленно доложить в вышестоящий штаб, но мы ни с кем не имели связи: ее свернул БАО, уезжая от нас. Машина, которая только что уехала во Львов, — единственное средство связи. Но если она и доберется до города, все равно помощь раньше как часам к десяти утра не подоспеет. Пока нужно рассчитывать только на свои силы.
   Для уточнения обстановки была послана специальная группа во главе с начальником разведки полка. Им было поручено еще раз выяснить силы противника и его боевые порядки. И я, прежде чем начать совещание, с нетерпением ожидал разведчиков.
   — Они могут и не возвратиться, — с тревожным нетерпением сказал оставшийся за инженера полка капитан Григорий Лебедев. — Бездействовать нам дальше нельзя.
   — И все же подождать надо. — Я внимательно разглядывал собравшихся офицеров.
   В большом сарае они расселись тремя группами по три — пять человек, как бы приготовившись к бою, уже рассредоточились. При тусклом свете бензиновой коптилки лиц я почти не видел, но по напряженной тишине понимал — они ждут моего решения. Мне же пока ясно одно: спешить с применением оружия не следует. Если враг хотел бы расправиться с нами, он уже сделал бы это под покровом ночи.
   А может, он начал со штаба? Там Знамя полка. Его охранял часовой. Второй часовой ходил вокруг хаты. Там же и начальник штаба полка со знаменным взводом.
   Память воскресила одну из причин разгрома штаба дивизии Чапаева: он был размещен вдали от своих частей. У нас штаб оказался тоже на отшибе от аэродрома, где постоянно находится две трети людей полка, а днем почти весь полк.
   И тут я спохватился, что о знаменном взводе думаю уже в прошедшем времени. Меня охватила тревога. Чтобы не выдать своего состояния и в надежде встретить знаменный взвод, я вышел из КП.
   Странная тишина. Вокруг сарая ходят часовые. Рядом стоянка самолетов. Все «яки» мы выстроили в одну линию. Сзади них — окопы. Дальше — осушительная канава. Это своеобразный противотанковый ров. Но такими мыслями я просто успокаиваю себя: для любого танка этот ров не препятствие.
   Тихо иду вдоль канавы. И подальше от самолетов. Там, в окопах, люди. В темноте можно набрести на них. А эта встреча ничего хорошего не сулит: там ждут врага и готовы в любую секунду открыть огонь.
   А почему в такой момент я хожу один? Меня сейчас могут бесшумно схватить. От такой догадки ноги сами застыли на месте… И — о ужас! — на меня летит что-то светящееся. Что это — граната?
   Мне никогда не доводилось бросать гранату и видеть ее полет, хотя не раз приходилось изучать и держать ее в руках. Я подумал, что слабый свет — это горение капсюля. Момент — и я плотно прижался к земле. Слышу грохотание своего сердца. Даже словно слышу дыхание травы. Чувствую ее запахи. Запахи земли. И жду взрыва. А его нет.
   Наконец понимаю — если бы это была граната, она сказала бы свое слово. Вскакиваю на ноги. Передо мной в траве еле-еле заметен светлячок. Надо же… Я наклоняюсь к светлячку, чтобы поймать его. И поймал… небольшую палку с привязанной к ней бумажкой и с чуть светящимся карманным фонариком.
   Испуг прошел. Фонарик и записку я взял, а палку бросил в ту сторону, откуда она прилетела. Фонарик до того плохо светил, что нельзя было прочитать написанное на бумажке. И фонарик улетел вслед за палкой. Скорее в сарай! Враг готовит какую-то ловушку.
   Офицеры по-прежнему сидели на КП. И я тоже сел на прежнее место. Но у меня до того все было напряжено, что я сидел окаменело. Нужна разрядка. И я чувствовал — надо заговорить.
   — Как темно… — выдавил из себя. Но слова прозвучали нормально, и я продолжал: — Хоть глаз выколи.
   — А разведчики задерживаются, — подал голос инженер.
   — Да, задерживаются, — отзываюсь я и как можно спокойнее вынимаю из кармана брюк бумажку и читаю про себя:
   «Командиру 32-го полка „яков“.
   Уважаемый майор, не волнуйтесь. Отдыхайте по-прежнему. И будет полный порядок. Мы вас надежно стережем.
   Доброжелатель».
   В первый момент я был изумлен. Как они выследили меня и послание подбросили именно мне? Но, поразмыслив, решил: просто случайное совпадение.
   Бумажка меня окончательно убедила, что враг пока не хочет применять оружие. Но не намерен ли он захватить нас живыми? Мы все уже в прицелах его пушек и танков. А наш КП — сарай — наверняка под особым наблюдением.
   Что делать? Может, прав инженер Лебедев — бездействовать дальше нельзя?
   А как быть с посланием? Прочитать его офицерам или нет? Нет!
   Дверь на КП тихо отворилась. Неторопливо вошел капитан Мамонов. На широком, испещренном ожогами лице никакой тревоги. Он спокойно, точно на тактическом учении, доложил:
   — Знаменный взвод с документами штаба прибыл на аэродром и занял оборону на своем участке.
   Только Мамонов успел сесть за стол рядом со мной, как явился начальник разведки. Он, как и положено разведчику, подробно рассказал о противнике.
   Основная сила — фашистские войска. С ними несколько небольших групп в гражданской одежде. Очевидно, бандеровцы. Сейчас они проходят, как на параде, колоннами перед какой-то трибуной. Видимо, опасаясь нашего нападения, враг танками с автоматчиками окаймил свою пехоту. На стоянку наших самолетов направил пушки. Разведчики насчитали около сорока танков и более пятидесяти орудий. В заключение начальник разведки сделал вывод:
   — Против такой силы мы сейчас силой не можем действовать.
   В такой обстановке нервозность и поспешность могут привести нас к опрометчивым действиям и заставят противника применить оружие. Он же, по всему видно, пока только демонстрирует на аэродроме свою силу, поэтому мне хотелось резко оборвать инженера, но я сдержался и, словно бы не слыша его, как можно спокойнее спросил:
   — Теперь обстановка всем ясна?.. Раз ясна, давайте совет держать, как нам действовать в этих обстоятельствах. — И обратился к капитану-инженеру: — Вам слово.
   — Нельзя ждать, пока фашисты нас всех раздавят! — решительно заявил ой. — Мы должны ударить по этому парадирующему сброду. Он понесет большие потери, а мы в темноте ускользнем от них на Львов.
   Какие боевые слова! Ударить по сброду! Это в наших силах. А точнее, в моей власти. Отдать приказ — и все пойдут в атаку! А потом? Ускользнем? Вряд ли. Да и что мы сделаем этой банде, окружившей себя танками? К тому же немцы наверняка все предусмотрели. Иначе не устраивали бы здесь парад, как у себя перед Бранденбургскими воротами.
   — Правильно, — одобрил я мысли Лебедева. — Но как мы ударим по этому сброду? Пока будем прорываться через оцепление из танков и автоматчиков к колоннам пехоты, расстреляем все патроны, А их у нас кот наплакал: на автомат — один диск, на винтовку — три обоймы, на пистолет — две. Да еще неизвестно, исправно ли все наше оружие: за время войны из него мало кто стрелял.
   — Самолетные пушки используем… — в пылу нетерпения не унимался инженер. —
   Но его никто не поддержал. Чтобы использовать наши пушки, нужно поднять хвосты самолетов. Для этого на каждый «як» надо пять-шесть человек. Прицеливаться будет очень трудно. Стоит нам сейчас дать хоть один выстрел, мы растревожим это сборище, и оно, включив фары танков, осветит аэродром и за какие-нибудь две-три минуты без единого выстрела гусеницами проутюжит все самолеты. К тому же наши пушки лобовую броню танков не прошибут. Значит, стрельба будет бесполезна, а мы погибнем.
   — Но что же делать? Неужели будем ждать, пока нас раздавят? — как-то обреченно произнес Лебедев.
   — А почему не ждать? — откликнулся Мамонов. — Время работает на нас — помощь к нам придет. Суть мужества не всегда заключается в том, чтобы с оружием бросаться на противника.
   Далее Мамонов высказал предположение, что противник, вероятно, готовится тихо захватить наши самолеты и перелететь на них к себе. У него могут быть и свои пилоты. За Львовскую операцию сбито около пятисот вражеских машин. Многие летчики выпрыгнули с парашютами и приземлились на нашей территории. Часть из них могла присоединиться к этой недобитой своре.
   Оказавшись впервые в такой необычной обстановке, мы без спешки и суеты обсуждали, как лучше организовать оборону. Война научила нас самообладанию. И мы пришли к единому мнению — ждать. Только ждать. Если фашисты сейчас и двинутся на нас, мы их встретим из окопов и щелей, а потом сожжем самолеты и, укрывшись в высокой траве, уйдем на Львов. А пока враг нас не тревожит, надо поднять на козелки хвосты самолетов и направить их пушки на противника.
   За час до рассвета аэродром очистился от непрошеных гостей. Колонны недобитых фашистов как пришли под покровом ночи, так и ушли в темноте. Только когда взошло солнце, в бинокль можно было разглядеть последнюю колонну врага, втягивающуюся в лес.
   От посланного на машине во Львов офицера с донесением не было ни слуху ни духу. Видимо, ночная стрельба имела с этим какую-то связь. Еще до рассвета капитан Мамонов улетел на По-2 в воздушную армию с докладом о ночном «церемониале» на нашем аэродроме и с просьбой прислать нам горючего, чтобы мы могли перелететь во Львов или же ближе к Висле, где теперь базируется наша дивизия. Для большей уверенности, чтобы установить связь со Львовом, мы послали в город еще двух человек. По земле или по воздуху, а доберутся наши тревоги до вышестоящих штабов.
   День в ожидании тянулся мучительно медленно. Жители села, как и раньше, занимались своими делами. Наши попытки узнать от них какие-либо сведения о ночных действиях бандеровцев и гитлеровцев ни к чему не привели.
   Под вечер к нам прилетел транспортный самолет Ли-2. Он прибыл за нами. На нем был единственный пассажир из штаба фронта — майор. Командир экипажа тут же, у самолета, сообщил мне две новости.
   Первая: Президиум Верховного Совета СССР Указом от 19 августа 1944 года наградил меня второй медалью «Золотая Звезда» и постановил соорудить бронзовый бюст на моей родине.
   Вторая новость: американское правительство наградило меня высшим авиационным орденом — «Крест» за авиационные боевые заслуги.
   После этого ко мне подошел майор, представился и, поздравив с награждением, тихо сказал:
   — Мне срочно надо с вами переговорить. Представителю от штаба фронта я предложил пройтись по аэродрому.
   — Хорошо, — согласился он. — Мы как будто будем проверять готовность самолетов к стрельбе с земли.
   Из этих слов я понял, что он уже в курсе всей нашей жизни.
   — Вы говорили с капитаном Мамоновым?
   — Да.
   — А почему он не прилетел?
   — Завтра явится. С ним произошло недоразумение. Ему не поверили в штабе воздушной армии и сдали его на попечение врачам. Мы, конечно, вмешались. Да и нам тоже встретиться с вами раньше не представлялось случая. Надеялись, что наш агент, находящийся у бандеров, найдет возможность вас предупредить.
   Я вспомнил странную записку за подписью «Доброжелатель» и пояснил:
   — Он предупредил, но предупредил так, что внес больше путаницы, чем ясности. — И я рассказал, при каких обстоятельствах прилетела ко мне странная записка.
   — Видимо, других возможностей он не имел. Да и написать более открыто тоже побоялся… А вообще говоря, пока все идет как и задумано, — одобрил майор наши действия.
   — Так вы, значит, знали о параде еще до прилета нашего посланца? — спросил я.
   Майор не спеша огляделся и, убедившись, что вблизи никого нет, тихо ответил:
   — Да, знали.
   — А почему войск не прислали? Этот сброд бандеровцев и фашистов можно было сразу накрыть.
   — Это не сброд, а хорошо вооруженный немецкий отряд. При бое с ним на аэродроме ваш полк первым бы попал под удар.
   Это меня удивило.
   — Одни немцы? А бандеровцев разве не было?
   — Фашисты только маскируются под бандеровцев, чтобы отвлечь от себя внимание. На аэродром они пригласили только своих агентов, которые находятся среди бандеровцев и руководителей банд. Немецкие агенты перед парадом оцепили вас и сейчас держат под своим наблюдением… — Майор рассказал об обстановке, сложившейся в нашем районе, и попросил: — Но об этом пока никому ни слова. Все должно идти своим чередом.
   Прежде чем идти на КП, я поинтересовался:
   — Какая была цель фашистского парада?
   — Генеральная репетиция для выполнения своего замысла. И попутно придать уверенность бандеровским главарям в том, что их поддерживает немецкая армия.
   Наступила вторая тревожная ночь, такая же темная и гнетущая своей неизвестностью, как и прошедшая. Теперь нами сделано все, чтобы действительно во всеоружии встретить противника.

Гимн победе

   После получения новых самолетов я был назначен старшим инструктором-летчиком Главного управления фронтовой авиации. В Москве приходилось бывать мало: отчитаешься за командировку — и снова в полет. Главная работа инструктора на фронте: обобщать боевой опыт и на основе его показом и рассказом учить воевать авиационные полки.
   С майором Алексеем Пахомовым мы в начале марта сорок пятого года только что возвратились из Восточной Пруссии. Там остался в окружении только гарнизон Кенигсберга. Воздушных боев почти не было: наши войска уже освободили большую часть Польши. После двухдневного отдыха нам приказали лететь в Венгрию. Торопились к озеру Балатон, Там шли большие воздушные бои.
   Львов. Мы должны лететь на Як-3. Перед вылетом метеорологи сообщили нам, что Карпаты закрыты облаками, а за горами ясно. Однако метеорологи ошиблись. Там тоже стояла сплошная облачность. Назад возвращаться — бензина не хватит, а плюхаться в Карпатских горах не хотелось. С тревогой порыскали над районом Мукачева, чтобы отыскать хоть какой-нибудь разрыв в облаках.
   Покинуть самолеты и выпрыгнуть с парашютами не решились: жалко было, очень жалко бросать новые «яки». По радио договорились лететь на юг: может, и найдем какой-нибудь просвет к земле. Правда, за время поисков мы могли отклониться на запад, а там близко линия фронта. К тому же и ветром могло снести: мы летели на высоте почти восемь тысяч метров. А здесь ветер мог дуть со скоростью до ста километров. Да и на наших полетных картах линия фронта была обозначена неточно. Это, конечно, вносило много неясностей и тревожило: ведь мы могли угодить в лапы к фашистам.
   Летим минут пять. От нервного напряжения у меня стрелка компаса сильно дергается, как бы тоже тревожится. Наконец часы показывают время полета десять минут. Это значит — пора прекращать полет: скоро кончится горючее. Приборов у нас не имелось, чтобы пробить облака. Слышу голос Пахомова:
   — Арсен, давай выпрыгнем?
   — Давай! — согласился я, позабыв, что мне нельзя прыгать с парашютом.
   — Впереди маячит просвет. Давай туда! — тут же крикнул напарник.
   Наконец нашли «окно». Нырнули к земле. А чья здесь территория? Увидим — разберемся.
   Под нами оказалась какая-то большая река. Она широко разлилась. Много еще и мелких речушек. Недалеко большой город. Наверное, Сату-Маре. Скорее к нему: может, там имеется какой-нибудь аэродром. Его нет. Река широкая, и много разных ручейков. Поля все раскисли. Приземлиться на них нельзя: самолет зароется в раскисшую землю и кульбита не избежать. Кабина самолета наполнится жидкой землей, и можно задохнуться.
   Наше внимание привлекла шоссейная дорога. По краям ее — деревья и столбы связи. Прикинули. Ширины хватит. Выключили моторы, решив пришоссейниться с выпущенными шасси. Мой самолет побежал ровно. Деревья и столбы мелькали по сторонам. Тормозил вовсю. Машина вот-вот должна была остановиться. Но, на мою беду, левое колесо наскочило на кучу щебенки (эти камушки были припасены для ремонта дороги). Самолет сразу дернуло влево. Колесо оказалось в кювете. Мой «як» клюнул и встал на нос. Кругом тихо. Людей поблизости не видно.
   «Ну, — думаю, — на этом все и кончилось. Повезло!» Посмотрел вверх — хвост глядит в небо, взглянул вниз — земля рядом. Отстегнулся от сиденья и начал вылезать, озираясь по сторонам, не появился ли кто поблизости. Мне было невдомек, что своим телом я нарушу равновесие самолета. И только вытянул туловище из кабины, как мой «як» начал переваливаться. Тут только до меня дошло, что сам себя поставил под удар. Схватился руками за борта кабины, чтобы втянуться в нее, но не успел: «як» опрокинулся на спину и придавил меня. В голове затрещало, хрустнули ребра, поясница…
   Сколько лежал без сознания — не знаю. Очнулся, когда меня вытаскивали из-под самолета наши солдаты. Голова болела, и все кружилось перед глазами. Тошнило, ныла поясница. На ногах трудно было стоять. А на душе такая горечь за происшедшее, что у меня невольно потекли слезы: скоро конец войне, а я буду валяться в постели.
   Потом медицинская комиссия, а она, как и было в читинском госпитале, наверняка спишет с летной работы, и день победы придется встретить в тылу, может, даже в госпитале, а не на фронте с боевыми друзьями.
   В тяжелом состоянии солдаты доставили меня в какое-то медицинское учреждение. Меня уложили в постель и сделали два укола. Я тут же заснул.
   Проснувшись, увидел обстановку, которая воскресила давнее — читинский госпиталь в 1939 году. Я решил, что это сон, и закрыл глаза.
   Такие моменты в жизни трудно понять, не пережив их. По прошествии времени они воспринимаются порой даже как сказочные. И я, забыв, что со мной только что произошло, невольно воскликнул:
   — Лидочка!
   На меня в недоумении уставилось молодое девичье лицо. Однако с него мгновенно испарилось это недоумение, а я отчетливо услышал добрый, ласкающий голос:
   — Лежите тихо и не говорите. И все будет хорошо.
   Почти такие же слова и при таких же обстоятельствах, говорила мне Лида в читинском госпитале. И сейчас вверху мерцает такой же бледный синий огонек, как и тогда. Но я отчетливо вижу, что это не Лида, и память мгновенно воскресила минувшую аварию. Я весь судорожно вздрогнул и, как бы проверяя, в каком состоянии нахожусь сейчас, вынул руки из-под одеяла. И опять услышал тот же голос, только уже тревожный и требовательный:
   — Без разрешения врача вам нельзя двигаться.
   — Здравствуйте, прекрасная незнакомка, — проговорил я и, глядя на нее, улыбнулся. — Фронтовые друзья зовут меня Арсеном. А как вас? Скажите, пожалуйста.
   — Маруся.
   — Вы мне показались похожей на знакомую красивую женщину.
   — Да ну-у! Она ваша жена?
   — Нет. Вы тоже для меня Земфира… Но она не без обиды перебила:
   — Я не Земфира, а Маруся.
   — Я всех красивых девушек называю Земфирами, — пояснил я. — Это из поэмы Пушкина «Цыганы». Так что не обижайтесь. А вы для меня сейчас сама красота: ведь после моего вынужденного сна вы первый человек, которого я вижу.
   Маруся взглянула на стенные часы и, прикинув в уме, пояснила:
   — Ваш вынужденный сон был двадцать пять часов н двадцать минут.
   — Вот это да-а! — удивился я. — Недаром у меня неплохое самочувствие. Даже и голова почти не болит. — Я подвигам поясницей: боль дала о себе знать.
   — А вы лежите спокойно! — приказным тоном велела Маруся.
   — Дорогая Земфира! Вы требовательный командир или же медицинский работник?
   — Я медицинская сестра и подчиняюсь врачу. А он мне приказал дежурить у вашей постели, чтобы вы не двигались.
   — Тогда прошу, расскажите, где я нахожусь и что стряслось с моим товарищем.
   — Вы в лазарете военной комендатуры города Карей. — И она рассказала все, что знала о нас с Пахомовым.
   Оказывается, мы с Алексеем пришоссейнились в Румынии, недалеко от венгерской границы. Меня подобрали солдаты, производившие ремонт дороги, на которую мы сели. Мой напарник при посадке задел за деревья, которыми была обсажена дорога, и сделал несколько кульбитов. Самолет вдребезги, а на самом — ни единой царапины.
   — А где он сейчас? — поинтересовался я.
   — Вчера уехал. Он почему-то очень торопился в Венгрию, в Дебрецен. Этот город отсюда километров шестьдесят. Он говорил нам, что там возьмет истребитель и улетит воевать к озеру Балатон. Пахомов просил передать вам пожелания скорейшего выздоровления и благополучной встречи в Москве. За вами, — продолжала Маруся, — должен прилететь самолет и отвезти в Москву.
   — А от кого вы об этом узнали?
   — — От вашего товарища. Так что пока лежите. Он сказал нам, что самолет должен прибыть сегодня.
   Это сообщение меня обрадовало, но заставило задуматься: почему так уверенно о самолете сообщил в комендатуре Пахомов? Маруся как бы поняла мои мысли и, взглянув на вешалку, где висел мой китель с двумя Золотыми Звездами Героя и боевыми орденами, сказала:
   — За такие дела не грех и самолет прислать.
   Только теперь я понял, что давно уже наступило утро, и почувствовал, как проголодался. Попросил Марусю расшторить окна.
   Солнечный день хлынул в два больших окна. В комнате сразу все ожило и засияло. Я разглядел, что кроме моей кровати здесь еще две пустующие, небольшой стол и вешалка. От ясного дня и мне стало радостно. Я спустил ноги с кровати и сел. Спина болела, но было терпимо. В глазах чуть потемнело, и комната заколебалась. Однако она тут же прекратила свою акробатику, и снова все засияло от глядевшего в окна яркого солнца. Маруся, видя, что я спокойно сижу на кровати, встала с кресла, внимательно осмотрела меня и тихо, снисходительно сказала:
   — А все ж таки вы меня хотя бы уважили: ведь мне поручено, чтобы вы лежали. Как я своему начальству доложу, если оно сейчас появится?
   При свете я хорошо разглядел Марусю. Совсем еще девочка. Милое, по-детски нахмуренное личико. Высокая и прямая. Белый халат придавал ей очень уж казенный вид, что не вязалось с детским выражением лица.
   — Вам не идет этот халат. Да и чепчик с крестом.
   — Я это знаю, — торопливо согласилась девушка. — Я добровольно пошла в армию, чтобы выучиться на снайпера, а послали на медкурсы. Здесь военная комендатура только что организовалась, и меня прямо с курсов направили сюда. У меня в прошлом году погиб папа. Он был снайпером…
   Маруся поспешно сбросила с себя халат и шапочку с красным крестиком и, швырнув их на свободную кровать, опустилась в кресло и зарыдала. А я почему-то почувствовал прилив сил и понял, что еще попаду на фронт. Конечно, не теперь, а недельки через две. Вчерашнее настроение испарилось. Я расправил плечи, подвигал поясницей и наклонился. Боль в ней, конечно, чувствовалась. Это у меня давно, но я же летаю. И теперь, как прибуду в столицу, как следует отдохну, успокоюсь и — снова на фронт. Конечно, к озеру Балатон не успею, но в последней, Берлинской операции обязательно приму участие.
   Хорошие надежды придают и хорошее настроение. Мне захотелось успокоить девушку. Я встал с кровати, надел ее халат и шапочку и деланно серьезно начал ее утешать:
   — Марусенька, миленькая сестричка милосердия, не плачьте, все будет прекрасно. — Я по-отцовски ласково обнял ее и поцеловал в щечку.
   Она перестала плакать и с укором взглянула на меня:
   — Вам хорошо так говорить и прикидываться нежным братом милосердия. Вы воевали, а я хотела мстить за своего отца, но мне не дали такой возможности. А как хотелось! — И она снова зарыдала.
   Мстить! Это слово частенько приходилось слышать не только в тылу, но и на фронте. Однако оно не отвечает социальному характеру нашей справедливой войны. Советская Армия — армия не мстителей, а освободителей.
   — Тоже мне сестра милосердия! — сказал я. — Значит, только мстить хотели, а не воевать? Ведь месть — слово допотопное и произошло от лично кровной мести. И это нам чуждо.
   Девичьи слезы, точно роса, появляются быстро и так — же быстро исчезают. Маруся перестала плакать и перешла в наступление:
   — Месть — это тоже война! Разве мы не должны отомстить фашистам за их зверства?..
   В этот момент вошли трое военных: капитан медицинской службы, капитан-авиатор и старший лейтенант — начальник военной комендатуры городка Карей.
   Не знаю, что подумали они, увидев меня в белом халате, а Марусю в платье и тапочках, но капитан-авиатор не без раздражения спросил:
   — А где майор Ворожейкин?
   — Здесь. Это я.
   Конечно, он не мог не заметить моего смущения, но Маруся пришла мне на помощь:
   — Вы уж извините нас: товарищ майор — лежачий больной. Ему нужно было сходить в туалет, вот я ему и дала свой халат и шапочку.
   Все вежливо со мной поздоровались, а авиатор представился и сказал, что он прилетел за мной, чтобы отвезти меня в Москву.
   — А кто вам приказал? — как-то непроизвольно вырвалось у меня.
   — Начальник штаба ВВС маршал авиации Ворожейкин. — И он, улыбнувшись, не без иронии спросил: — Наверное, не забыли своего отца?
   В этот же день я был в Москве.
   Когда поправился и вышел на работу, мне немедленно было приказано явиться к начальнику Главного штаба ВВС маршалу авиации Ворожейкину. Оказывается, кто-то ему из Дебрецена дал телеграмму, что при аварии самолета пострадал его близкий родственник. После этого недоразумения и состоялось мое личное знакомство с однофамильцем — Григорием Алексеевичем Ворожейкиным. Когда я представился ему, он строго спросил: как я осмелился на такую ложь — выдать себя за его сына?
   — Это недоразумение, — ответил я. — Видимо, кто-то что-то напутал… — Но, вспомнив Пахомова, понял, что телеграмма, видимо, дело его рук. Однако об этом предположении умолчал: зачем впутывать товарища в эту историю, он ведь беспокоился о моей жизни.