Страница:
Так мы познакомились…
По случаю дня ее рождения мне впервые за время полуторагодовой учебы разрешили увольнение в Харьков на сутки.
Осень. Слякоть, холод. Хлещет проливной дождь. Я весь , промок, промерз до мозга костей, пока добирался до дома, где жила она. Мысль, что моя самоотверженность будет оценена любимой, воодушевляла меня. И одного ее благодарного взгляда было достаточно, чтобы мне снова стало тепло и уютно. Я успел вовремя, был желанным гостем и чувствовал себя на седьмом небе. В тот же вечер мы договорились, что поженимся.
До этого дня меня еще никто и никогда в чем-либо серьезном не обманывал. Я привык относиться к людям с доверием, в основе моего миросозерцания лежало утверждение ясной правды во всем. И как раз в тот холодный осенний вечер я понял, что простить человеку преднамеренный обман, смириться с ложью, какие бы веские оправдания она ни получала, выше моих сил.
Как гром среди ясного неба поразила меня расчетливая ложь боготворимой мною женщины. Человек, понятный мне и близкий, вдруг представился совсем иным, чужим и далеким. Ее веселость и шутливость обернулись ветреностью, легкомыслием, красота показалась холодной, милая женственность — нарочитым кокетством. Минуты близости с нею возбудили кровь, но сердечного тепла в ласках, упоения и гордости душевной чистотой — того, что роднит людей, создавая атмосферу близости, глубочайшего доверия, — не было. Я случайно узнал, что Лида уже была замужем.
Сердце мое враз охладело, и я с болью почувствовал, что теперь никакая сила не поможет вдохнуть в меня прежний огонь к ней. Семейного счастья, основанного на вере друг в друга, быть у нас не могло, а жалость и сострадание — не источники любви! Они не смогут вдохновлять человека, возбуждать в нем радость, напротив — только будут омрачать, губить душу, как мрак цветы.
Иногда немного нужно человеку, чтобы доставить ему истинную радость или навсегда разбить его веру, надежды…
Что же повергло меня в такое состояние? Почему я не могу делать лишних движений, не должен разговаривать? Я осторожно пошевелился. Боль гудела во всем теле, — по руки и ноги слушались. Голова же, перетянутая бинтами, поворачивалась с трудом. Лида предупредила:
— Лежи тихо. Ты потерял много крови, ослаб. Теперь нужно хорошенько питаться, и силы скоро восстановятся.
Я попросил пить. Она взяла стакан с клюквенным киселем, стала кормить меня с ложечки. Губы кровоточили, но я ел. Потом выпил стакан крепкого чая. После этого я почувствовал в себе такую энергию, что готов был немедленно встать, но Лида не разрешила, продолжая рассказывать, как меня, запекшегося в собственной крови, с еле прослушиваемым пульсом, подобрали монгольские конники и как потом самолетом я был доставлен сюда, в госпиталь. Двое суток лежал без сознания. После переливания крови ко мне возвратилась жизнь. Из ее рассказов я уловил слова: «И-шестнадцать» и «японец».
— Какой японец?
— Мертвый японец лежал недалеко от твоего разбитого самолета. Тут же были подобраны и два пистолета.
Так, значит, я все же добил самурая?!
…Семь суток мне не разрешали вставать. Сегодня я ждал прихода врача. Что он думает о моем лечении, сколько времени оно будет продолжаться?
От Лиды мне уже было известно, что при тех повреждениях, которые я получил, к полетам не допускают. Но я чувствовал в себе силу, надеялся на свой организм и не сомневался, что авиации еще послужу.
Тайком я уже не раз пробовал вставать и нагибаться. Острые боли в пояснице не давали наклоняться так свободно, как прежде, но я полагал, что со временем все войдет в норму. Что же касается медицины, то ее на фронте обойти легче всего.
На вид я совершенно здоров, а по прибытии в часть свидетельство о болезни никто, конечно, не спросит. И я смогу приступить к полетам. А дальше видно будет. Рискну. А если разобьюсь? Но расстаться с авиацией не легче, чем расстаться с жизнью.
А теперь, после того как приобрел кое-какой боевой опыт и почувствовал, как стучится смерть, я стал обстрелянным солдатом. Даже личное поражение в бою обогатило мои познания и подняло на новую ступень военного опыта. Опыта, который многим стоит жизни или увечья.
Я буду снова летать. И воевать буду намного лучше, чем прежде. Мне казалось, тот, кто не был сбит, еще не полноценный истребитель. Опыт, доставшийся дорогой ценой, придавал уверенность и силу. Преступно было бы все это похоронить из интересов осторожности, ради сохранения собственной персоны.
Разве забудутся нападение японца, наши летчики, погибшие на бомбардировщике, их стремление до последнего вздоха помочь друг другу? Все это звало снова в строй. Мое намерение летать было твердым. И совесть с ним в согласии.
Занятый такими мыслями, я ожидал врача.
Он вошел, в палату с сестрой, не по годам подвижный и бодрый. Не здороваясь, тоном, в котором было больше скрытого юмора, чем строгости, проговорил, сбрасывая с меня одеяло:
— Ну, соколик, полежал, теперь пора и поплясать! А нука, поднимись!
Медленно, переваливаясь на правый бок и не показывая вида, как мне трудно, я свесил ноги с кровати, приподнялся и сел, слегка опираясь руками о постель.
— Перед выходом на ринг хороший боец всегда должен немного посидеть. Вот минутку так и отдохни, — все тем же насмешливо-строгим голосом предложил военврач, отходя от кровати и с расстояния пытливо вглядываясь в мои глаза.
Все передо мной завертелось, палата накренилась вправо — прямо я удержаться не мог, как ни старался.
Врач заметил это и шутливо спросил:
— Сам наклонился или комната покачнулась?
Я понял вопрос, но, чтобы выгадать время и дождаться, когда пройдет головокружение, переспросил. Врач словно меня не слышал.
— Очень хорошо! Я боялся за голову. Сейчас все пройдет: просто мозжечок привык к одному положению и немного капризничает.
Головокружение прошло. Смотрю на врача. Он па меня.
— Ну, кто кого переглядит?
Я с улыбкой перевел взгляд на Лиду.
— Правильно, нечего на старика глазеть, когда рядом такая красавица. — Чуть отойдя, он внимательно наблюдал за мной. — С головой теперь все в порядке.
Врач приблизился ко мае, сел.
— Сними рубашку. Осторожно! Резких движений делать нельзя. Синяки проходят, ранки затягиваются… Больно? — Он осторожно нажал на нижние позвонки.
— Чуть, — схитрил я.
— Чуть? — без всякой шутливости, скорее с сочувствием и строго сказал врач. — Это не «чуть», а трагедия, соколик, настоящая трагедия для летчика. — Он взял у Лиды рентгеновский снимок и поднял на свет, так, чтобы я тоже мог увидеть его. — Вот как обстоит дело, смотрите: второй, третий и четвертый поясничные позвонки сдавлены, усики их разбиты. Это называется компрессионным переломом.
Я, уже зная об этом, молчал. Он помедлил немного.
— Послушайте-ка, ведь вы летчик-истребитель?
— Да.
— И любите свою профессию?
— Да.
Он возвратил снимок Лиде и посмотрел на меня с пристальным вниманием:
— Ну вот и отлетались. Теперь приобретайте другую специальность.
— Я выздоровлю, лечите хорошенько.
— Удивляюсь вашему спокойствию, — с заметным неодобрением сказал врач. — После такого приговора все летчики с ума сходят.
— Потому и не волнуюсь, что приговор ваш окончательный и обжалованию не подлежит.
— Странное дело, характер у вас не летчика-истребителя, — с удивлением сказал врач.
Запасы моей выдержки вмиг иссякли. Я выпалил с обидой и задором:
— Все позвонки выворочу, а сгибаться спину заставлю! — И, не давая врачу опомниться, стремительно, как на уроке гимнастики, встал на коврик, распрямился во весь рост, расправил грудь и плечи, а потом с маху, словно переломившись в пояснице, достал руками пол и застыл в таком положении. — Вот! А вы говорите…
— Что ты, что ты! Как можно?
Врач и Лида, не ожидавшие такой выходки, подхватили меня.
От боли в пояснице и груди в глазах стало темно, как при перегрузке в полете, палата куда-то валилась. Но я чувствовал сильные руки и, храбрясь, вытянулся, как штык. Простояв несколько секунд, пока в глазах не просветлело, упрямо повторил:
— А вы говорите…
— Вижу, вижу, что летчик-истребитель. — Врач уложил меня в постель. В его голосе звучала отцовская нежность. — Зачем показывать старику такие фокусы? Это может тебе сильно повредить. До чего разгеройствовался, вон даже пот прошиб.
Я тяжело дышал, облизывая языком выступившую па губах кровь. Мягкая подушка приятно охватила отяжелевшую голову. Я виновато сказал, глядя в добрые глаза врача:
— Захотелось размяться.
— Не горячись, Аника-воин, не горячись! — У тебя вся жизнь впереди, сейчас лечиться нужно. Помятые ребра дышать не мешают?
— Немного есть, но терпимо.
— Лидуша, дай, пожалуйста, снимок грудной клетки! Он молча посмотрел снимок, прочитал в истории болезни запись рентгенолога.
— Так, говоришь, когда наклонишься — больно? Это тебя бог наказал, чтобы не устраивал пока гимнастических выступлений.
— Не буду, — покорно ответил я.
— Ну хорошо! Верю. Но запомни: когда острые боли пройдут, физкультура будет необходима, иначе позвоночник начнет окостеневать и скует движения. Пояснице нужна будет постоянная разминка, но без резкости. Никакие прыжки недопустимы. О парашюте не говорю — это исключено.
Он осматривал меня в лежачем и сидячем положении, простукивал молоточком и пальцами, велел дышать, делать наклоны, изгибаться. Потом сказал:
— Все идет как нельзя лучше! Сестра — он посмотрел на Лиду, — сколько больной весил, когда делали рентген?
— Семьдесят три девятьсот. Врач перевел взгляд на меня:
— А до госпиталя?
— У меня идеальное было соотношение веса к росту — семьдесят пять на сто семьдесят пять.
— Вес почти восстановился. — Врач снова взглянул на сестру: — Больного завтра можно перевести в общую палату. Там ему будет веселее.
Перед уходом Лида положила на тумбочку пачку газет:
— Почитайте. В них есть о халхингольских боях.
Первое известие о халхингольских событиях было напечатано в газетах от 27 июня. Это мне было известно. В них я сам принимал участие. Поэтому с жадностью прочитал сообщение от 9 июля и, конечно, особое внимание обратил на действия авиации.
«…В результате решительной контратаки советско-монгольских войск и авиации японские войска, переправившиеся на западный берег реки Халхин-Гол, к исходу 5 июля с большими для них потерями отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…»
«А граница в этом районе от реки на восток проходит в двадцати километрах, — отметил я про себя. — Значит, японцы еще из Монголии не выброшены. Значит, еще предстоит их выкурить».
«Одновременно за 2—5 июля, — продолжал я читать, — происходили воздушные бои крупных сил авиации обеих сторон. Во всех этих воздушных столкновениях поле боя неизменно оставалось за советско-монгольской авиацией. Японская авиация за период боев со 2 по 5 июля потеряла сбитыми 45 самолетов. Потери советско-монгольской авиации 9 самолетов…»
По сведениям штаба советско-монгольских войск, начальник-бюро печати Квантунской армии Кавахара за опубликование лживых и хвастливых сообщений о мнимых успехах японской авиации был смещен со своего поста и заменен полковником Вато.
«Ура, товарищи!»
По случаю дня ее рождения мне впервые за время полуторагодовой учебы разрешили увольнение в Харьков на сутки.
Осень. Слякоть, холод. Хлещет проливной дождь. Я весь , промок, промерз до мозга костей, пока добирался до дома, где жила она. Мысль, что моя самоотверженность будет оценена любимой, воодушевляла меня. И одного ее благодарного взгляда было достаточно, чтобы мне снова стало тепло и уютно. Я успел вовремя, был желанным гостем и чувствовал себя на седьмом небе. В тот же вечер мы договорились, что поженимся.
До этого дня меня еще никто и никогда в чем-либо серьезном не обманывал. Я привык относиться к людям с доверием, в основе моего миросозерцания лежало утверждение ясной правды во всем. И как раз в тот холодный осенний вечер я понял, что простить человеку преднамеренный обман, смириться с ложью, какие бы веские оправдания она ни получала, выше моих сил.
Как гром среди ясного неба поразила меня расчетливая ложь боготворимой мною женщины. Человек, понятный мне и близкий, вдруг представился совсем иным, чужим и далеким. Ее веселость и шутливость обернулись ветреностью, легкомыслием, красота показалась холодной, милая женственность — нарочитым кокетством. Минуты близости с нею возбудили кровь, но сердечного тепла в ласках, упоения и гордости душевной чистотой — того, что роднит людей, создавая атмосферу близости, глубочайшего доверия, — не было. Я случайно узнал, что Лида уже была замужем.
Сердце мое враз охладело, и я с болью почувствовал, что теперь никакая сила не поможет вдохнуть в меня прежний огонь к ней. Семейного счастья, основанного на вере друг в друга, быть у нас не могло, а жалость и сострадание — не источники любви! Они не смогут вдохновлять человека, возбуждать в нем радость, напротив — только будут омрачать, губить душу, как мрак цветы.
Иногда немного нужно человеку, чтобы доставить ему истинную радость или навсегда разбить его веру, надежды…
Что же повергло меня в такое состояние? Почему я не могу делать лишних движений, не должен разговаривать? Я осторожно пошевелился. Боль гудела во всем теле, — по руки и ноги слушались. Голова же, перетянутая бинтами, поворачивалась с трудом. Лида предупредила:
— Лежи тихо. Ты потерял много крови, ослаб. Теперь нужно хорошенько питаться, и силы скоро восстановятся.
Я попросил пить. Она взяла стакан с клюквенным киселем, стала кормить меня с ложечки. Губы кровоточили, но я ел. Потом выпил стакан крепкого чая. После этого я почувствовал в себе такую энергию, что готов был немедленно встать, но Лида не разрешила, продолжая рассказывать, как меня, запекшегося в собственной крови, с еле прослушиваемым пульсом, подобрали монгольские конники и как потом самолетом я был доставлен сюда, в госпиталь. Двое суток лежал без сознания. После переливания крови ко мне возвратилась жизнь. Из ее рассказов я уловил слова: «И-шестнадцать» и «японец».
— Какой японец?
— Мертвый японец лежал недалеко от твоего разбитого самолета. Тут же были подобраны и два пистолета.
Так, значит, я все же добил самурая?!
…Семь суток мне не разрешали вставать. Сегодня я ждал прихода врача. Что он думает о моем лечении, сколько времени оно будет продолжаться?
От Лиды мне уже было известно, что при тех повреждениях, которые я получил, к полетам не допускают. Но я чувствовал в себе силу, надеялся на свой организм и не сомневался, что авиации еще послужу.
Тайком я уже не раз пробовал вставать и нагибаться. Острые боли в пояснице не давали наклоняться так свободно, как прежде, но я полагал, что со временем все войдет в норму. Что же касается медицины, то ее на фронте обойти легче всего.
На вид я совершенно здоров, а по прибытии в часть свидетельство о болезни никто, конечно, не спросит. И я смогу приступить к полетам. А дальше видно будет. Рискну. А если разобьюсь? Но расстаться с авиацией не легче, чем расстаться с жизнью.
А теперь, после того как приобрел кое-какой боевой опыт и почувствовал, как стучится смерть, я стал обстрелянным солдатом. Даже личное поражение в бою обогатило мои познания и подняло на новую ступень военного опыта. Опыта, который многим стоит жизни или увечья.
Я буду снова летать. И воевать буду намного лучше, чем прежде. Мне казалось, тот, кто не был сбит, еще не полноценный истребитель. Опыт, доставшийся дорогой ценой, придавал уверенность и силу. Преступно было бы все это похоронить из интересов осторожности, ради сохранения собственной персоны.
Разве забудутся нападение японца, наши летчики, погибшие на бомбардировщике, их стремление до последнего вздоха помочь друг другу? Все это звало снова в строй. Мое намерение летать было твердым. И совесть с ним в согласии.
Занятый такими мыслями, я ожидал врача.
Он вошел, в палату с сестрой, не по годам подвижный и бодрый. Не здороваясь, тоном, в котором было больше скрытого юмора, чем строгости, проговорил, сбрасывая с меня одеяло:
— Ну, соколик, полежал, теперь пора и поплясать! А нука, поднимись!
Медленно, переваливаясь на правый бок и не показывая вида, как мне трудно, я свесил ноги с кровати, приподнялся и сел, слегка опираясь руками о постель.
— Перед выходом на ринг хороший боец всегда должен немного посидеть. Вот минутку так и отдохни, — все тем же насмешливо-строгим голосом предложил военврач, отходя от кровати и с расстояния пытливо вглядываясь в мои глаза.
Все передо мной завертелось, палата накренилась вправо — прямо я удержаться не мог, как ни старался.
Врач заметил это и шутливо спросил:
— Сам наклонился или комната покачнулась?
Я понял вопрос, но, чтобы выгадать время и дождаться, когда пройдет головокружение, переспросил. Врач словно меня не слышал.
— Очень хорошо! Я боялся за голову. Сейчас все пройдет: просто мозжечок привык к одному положению и немного капризничает.
Головокружение прошло. Смотрю на врача. Он па меня.
— Ну, кто кого переглядит?
Я с улыбкой перевел взгляд на Лиду.
— Правильно, нечего на старика глазеть, когда рядом такая красавица. — Чуть отойдя, он внимательно наблюдал за мной. — С головой теперь все в порядке.
Врач приблизился ко мае, сел.
— Сними рубашку. Осторожно! Резких движений делать нельзя. Синяки проходят, ранки затягиваются… Больно? — Он осторожно нажал на нижние позвонки.
— Чуть, — схитрил я.
— Чуть? — без всякой шутливости, скорее с сочувствием и строго сказал врач. — Это не «чуть», а трагедия, соколик, настоящая трагедия для летчика. — Он взял у Лиды рентгеновский снимок и поднял на свет, так, чтобы я тоже мог увидеть его. — Вот как обстоит дело, смотрите: второй, третий и четвертый поясничные позвонки сдавлены, усики их разбиты. Это называется компрессионным переломом.
Я, уже зная об этом, молчал. Он помедлил немного.
— Послушайте-ка, ведь вы летчик-истребитель?
— Да.
— И любите свою профессию?
— Да.
Он возвратил снимок Лиде и посмотрел на меня с пристальным вниманием:
— Ну вот и отлетались. Теперь приобретайте другую специальность.
— Я выздоровлю, лечите хорошенько.
— Удивляюсь вашему спокойствию, — с заметным неодобрением сказал врач. — После такого приговора все летчики с ума сходят.
— Потому и не волнуюсь, что приговор ваш окончательный и обжалованию не подлежит.
— Странное дело, характер у вас не летчика-истребителя, — с удивлением сказал врач.
Запасы моей выдержки вмиг иссякли. Я выпалил с обидой и задором:
— Все позвонки выворочу, а сгибаться спину заставлю! — И, не давая врачу опомниться, стремительно, как на уроке гимнастики, встал на коврик, распрямился во весь рост, расправил грудь и плечи, а потом с маху, словно переломившись в пояснице, достал руками пол и застыл в таком положении. — Вот! А вы говорите…
— Что ты, что ты! Как можно?
Врач и Лида, не ожидавшие такой выходки, подхватили меня.
От боли в пояснице и груди в глазах стало темно, как при перегрузке в полете, палата куда-то валилась. Но я чувствовал сильные руки и, храбрясь, вытянулся, как штык. Простояв несколько секунд, пока в глазах не просветлело, упрямо повторил:
— А вы говорите…
— Вижу, вижу, что летчик-истребитель. — Врач уложил меня в постель. В его голосе звучала отцовская нежность. — Зачем показывать старику такие фокусы? Это может тебе сильно повредить. До чего разгеройствовался, вон даже пот прошиб.
Я тяжело дышал, облизывая языком выступившую па губах кровь. Мягкая подушка приятно охватила отяжелевшую голову. Я виновато сказал, глядя в добрые глаза врача:
— Захотелось размяться.
— Не горячись, Аника-воин, не горячись! — У тебя вся жизнь впереди, сейчас лечиться нужно. Помятые ребра дышать не мешают?
— Немного есть, но терпимо.
— Лидуша, дай, пожалуйста, снимок грудной клетки! Он молча посмотрел снимок, прочитал в истории болезни запись рентгенолога.
— Так, говоришь, когда наклонишься — больно? Это тебя бог наказал, чтобы не устраивал пока гимнастических выступлений.
— Не буду, — покорно ответил я.
— Ну хорошо! Верю. Но запомни: когда острые боли пройдут, физкультура будет необходима, иначе позвоночник начнет окостеневать и скует движения. Пояснице нужна будет постоянная разминка, но без резкости. Никакие прыжки недопустимы. О парашюте не говорю — это исключено.
Он осматривал меня в лежачем и сидячем положении, простукивал молоточком и пальцами, велел дышать, делать наклоны, изгибаться. Потом сказал:
— Все идет как нельзя лучше! Сестра — он посмотрел на Лиду, — сколько больной весил, когда делали рентген?
— Семьдесят три девятьсот. Врач перевел взгляд на меня:
— А до госпиталя?
— У меня идеальное было соотношение веса к росту — семьдесят пять на сто семьдесят пять.
— Вес почти восстановился. — Врач снова взглянул на сестру: — Больного завтра можно перевести в общую палату. Там ему будет веселее.
Перед уходом Лида положила на тумбочку пачку газет:
— Почитайте. В них есть о халхингольских боях.
Первое известие о халхингольских событиях было напечатано в газетах от 27 июня. Это мне было известно. В них я сам принимал участие. Поэтому с жадностью прочитал сообщение от 9 июля и, конечно, особое внимание обратил на действия авиации.
«…В результате решительной контратаки советско-монгольских войск и авиации японские войска, переправившиеся на западный берег реки Халхин-Гол, к исходу 5 июля с большими для них потерями отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…»
«А граница в этом районе от реки на восток проходит в двадцати километрах, — отметил я про себя. — Значит, японцы еще из Монголии не выброшены. Значит, еще предстоит их выкурить».
«Одновременно за 2—5 июля, — продолжал я читать, — происходили воздушные бои крупных сил авиации обеих сторон. Во всех этих воздушных столкновениях поле боя неизменно оставалось за советско-монгольской авиацией. Японская авиация за период боев со 2 по 5 июля потеряла сбитыми 45 самолетов. Потери советско-монгольской авиации 9 самолетов…»
По сведениям штаба советско-монгольских войск, начальник-бюро печати Квантунской армии Кавахара за опубликование лживых и хвастливых сообщений о мнимых успехах японской авиации был смещен со своего поста и заменен полковником Вато.
«Ура, товарищи!»
И снова Монголия. Теперь она кажется мне не просто дружественной территорией, как это было при первом перелете границы, а чем-то близким, дорогим. Бои и кровь, пролитая за эту землю, углубили мои чувства.
Обстановка в небе изменилась. Самолетов у нас стало не меньше, чем у японцев, и воздушные бои не затихали, более того, с каждым днем их накал нарастал. В отдельных схватках только одних истребителей доходило до трехсот и более машин. И я сразу же включился в боевую работу. Однако поврежденный позвоночник напоминал о себе. После боя иногда становилось до того худо, что приходилось ложиться и отдыхать тут же, возле самолета.
Как и у большинства летчиков, у меня было профессиональное самолюбие. Я не хотел быть слабее товарищей и менее выносливым, чем они. На свое недомогание никому не жаловался.
И вот я снова в воздухе. Более семидесяти истребителей летит на штурмовку железнодорожных эшелонов, только что пришедших на станцию Халун-Аршан. Станция находилась в шестидесяти километрах от района боевых действий. Для японцев она была самым близким пунктом разгрузки и держалась нашей авиацией под постоянным контролем. Кроме бомбардировщиков для ударов по ней привлекались и истребители.
Чтобы скрыть сосредоточение войск и избежать лишних потерь, японцы подавали эшелоны и производили выгрузку, как правило, ночью. На этот раз они поспешили с доставкой солдат и были засечены разведчиками. Успеть захватить эшелон на выгрузке до темноты могли только истребители.
Около пятидесяти километров маршрута пролегало над безжизненными горами Большогр Хингана, в которых и находилась станция. Горы начинались холмистыми отрогами и постепенно переходили в отвесные скалы. Блестевшими на солнце вершинами и затемненными впадинами они сверху были похожи на застывшие морские волны с белесыми гребешками.
Мне уже приходилось летать над ними, и всякий раз, едва послышится в гуле мотора фальшивая нотка, невольно застываешь и весь обращаешься в слух. Ровное, чистое гудение успокаивает. С облегчением вздохнешь и снова с настороженным любопытством рассматриваешь плывущие под тобой островерхие громады.
Вокруг только горы и горы. Но вот вдали появилась темная полоса. Ока быстро растет и расширяется. Над ней стелется сизая дымка. Издали кажется, что здесь только что прошел гигантский плуг, раздвинул угрюмые склоны, а сизая дымка не что иное, как глубинное дыхание земли.
Сквозь дымку в этой извилистой борозде, растрескавшейся ущельями, показывается станция с рыжими черепичными крышами. Тонкая нить железной дороги едва заметна. На полных парах к станции подходит товарный Состав. Другой эшелон стоит под выгрузкой.
Подлетаем к цели. Внизу блеснули светлые языки пламени. Это залпы зенитной артиллерии. В прошлый налет на станцию зенитки ударили прямо под строй эскадрильи, а сейчас начали бить заградительным огнем. Очевидно, не хватило выдержки, не утерпели, сами раскрыли себя раньше времени. Это хорошо. Наша эскадрилья без промедления обрушилась на заговорившие батареи, чтобы заткнуть им глотки. Две другие — на поезда. Четвертая осталась в небе для охраны штурмующих.
После первого удара по артиллерии командир эскадрильи повел нас на повторный заход. Теперь мне хорошо видно, что состав, только что находившийся в пути, остановился. Его паровоз окутался белым облаком пара. Посередине эшелона, освещая затененные склоны гор, пылали вагоны, из них выскакивали люди.
Зенитный огонь заметно ослаб. Но несколько пушек продолжали бить из ущелья. На них-то круто и вел командир нашу эскадрилью. На этот раз заход был в сторону высокой горы, и я, как ни храбрился, трезво рассудил, что круто выхватить машину над зенитками не в моих силах, поэтому пикировал под небольшим углом.
Отстрелявшись, я плавно начал выводить самолет из пикирования, намереваясь спокойно перевалить через гору. К моему удивлению, она начала передо мной быстро расти. Я понял, что. если сейчас буду так же осторожно управлять машиной, встречи с громадиной не избежать. Пришлось поднатужиться. От нестерпимой боли в пояснице пропали небо, горы, самолеты… Темень накрыла меня.
«Все. отлетался!» — резанула мысль. А великий инстинкт жизни, инстинкт самосохранения, уже подсказывал: дальше тянуть ручку нельзя, а то самолет перевернется и упадет на скалы. Отдать ручку от себя — врежешься в гору. И я вспомнил, что машина у меня отрегулирована так, что сама может идти вверх. И я полностью доверился ей.
В глазах снова появился свет. Передо мной что-то темное. Оно приближается… «Да это гора», — ужаснулся я и хотел было рвануть истребитель, но понял: мой самолет, как бы карабкаясь по склону громадины, уже «вползал» на ее макушку.
Опасность столкновения миновала. Впереди открылась прежняя панорама Большого Хингана. Я жив и вижу мир. Скорее за командиром! И тут с треском блеснул в глазах огонь, и меня, как пушинку, швырнуло кверху. Это разорвался зенитный снаряд, пущенный артиллеристом по вершине горы, очевидно служившей пристрелочной точкой. Мой самолет оказался над ней, и без всякого маневра. Японские зенитчики не упустили момента.
Машина, поставленная взрывом на дыбы, затряслась, мотор захлебнулся и зачихал. «Ишачок», потеряв скорость, рухнул вниз.
Я думал, что мне пришел конец, но, к счастью, самолет свалился в широкое ущелье. Удара не последовало. Мотор, выручай! И он, как бы прочихавшись, подхватил машину и вынес меня из ущелья.
И снова подо мной притаившиеся скалы. Одни скалы. Мотор тянул. Правда, с меньшей силой, по тянул. Его сильно трясло. Я попытался уменьшить обороты, но он чуть было совсем не заглох. Мне стало ясно — двигатель поврежден, а в нем — моя жизнь. Теперь все во мне подчинялось неровному, одышистому гудению металла, и ничего на свете другого, кроме него, не существовало. Вот уж действительно, когда летчик и мотор слились воедино.
Из разбитых цилиндров начало выбивать масло, его брызги втягивало в кабину. Через одну-две минуты прозрачный козырек, предохраняющий от встречного потока воздуха, весь был залит маслом. Пришлось высовывать голову за борт кабины, отчего стекла летных очков, и без того уже помутневшие от масляной эмульсии, стали совсем темными.
Сначала я пробовал протирать очки руками, но только размазывал масло по стеклу. Тогда я сбросил очки, рассчитывая продолжать полет без них. Едва сделав это, почувствовал, как горячая липкая жидкость залепила глаза. Пилотировать самолет стало невозможно. Где земля, где небо — не могу понять.
Выпрыгнуть с парашютом? Да! И скорей! Пока не врезался в скалы. Я торопливо освободился от привязных ремней. Рывком поднял ногу на сиденье, готовый к прыжку. А позвоночник?
Вихрем пронеслись печальные мысли. О том, как комиссия признала негодным к летной службе, как я, военный комиссар, скрыл от товарищей травму позвоночника. Сейчас для меня прыжок с парашютом — самоубийство.
Мысли, что мне ни при каких условиях нельзя покидать самолет, странным образом успокоили меня.
Догадался сбросить с рук перчатки, и голыми, еще не очень липкими от масла руками удалось немного протереть глаза. Самолет с большим креном шел на снижение. Выправляя его и защищаясь от масла, я приподнялся над кабиной. Встречный поток обдал лицо. Голова, оказавшаяся выше козырька, обдувалась чистым воздухом, масло уже не било в глаза.
А мотор все чихал. И у меня не было другого выхода, кроме ожидания. И я ждал. Беспомощно ждал. Подо мной медленно, ужасно медленно плыли ощетинившиеся в страшном спокойствии горы Большого Хингана. Глядя па них, я только сейчас догадался, что, если бы и выпрыгнул с парашютом, из этих гор все равно бы не выбрался.
Минута полета. Пять… Семь… Вечность…
Мой спаситель — мотор с жалобным стоном, плача гарью и маслом, тянул и тянул, пока в низу не показалась равнина, не появился родной аэродром.
Твердо стою на земле и смотрю на багрово-красную зарю.
Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!
К началу августа наша авиация значительно усилилась количественно и качественно. Все устаревшие машины были заменены. Появились истребители новой марки — «чайки».
В нашу эскадрилью прилетела пятерка И-16 с реактивным вооружением, которого не было в то время ни в одной зарубежной армии. Активно начала действовать ночная группа тяжелых бомбардировщиков ТБ-3.
Войска, сосредоточенные в районе Халхин-Гола, были сведены в армейскую группу под, командованием комкора Г.К. Жукова.
Для более тщательного наблюдения за действиями противника формировалась отдельна я разведывательная истребительная эскадрилья. У нас в Союзе это была первая истребительная авиационно-разведывательная часть. Я был назначен в нее комиссаром.
Ясным августовским утром лечу к новому месту службы на новеньком И-16 с четырьмя пулеметами. Пушечный истребитель не подходит для разведки: тяжеловат.
Вот и аэродром. Посадка разрешена. Горючего в запасе еще много. Надо ознакомиться с районом нового пристанища.
Беру курс в сторону линии фронта. Не успел отлететь, а уже заметна темная полоса Халхин-Гола и желтые песчаные барханы противоположного берега. Фронт так близко, что до нашего аэродрома может достать и артиллерия японцев.
В такой близости к переднему краю сидят только истребители-перехватчики. Что ж, будем, значит, летать и на перехват! Какой же истребитель усидит па земле, когда виден враг!
Возвращаюсь.
На аэродроме только один И-16. Приземляюсь и подруливаю к нему. Меня встречает длинный, худой лейтенант в выгоревшем шлеме и изрядно поношенном реглане. Кожанка ему явно коротка, отчего лейтенант кажется еще более нескладным, долговязым. Губы большие и от сухости потрескались. Я представился.
— А-а! Значит, комиссар ко мне? — с приветливой и по-детски непосредственной веселостью отозвался он, подавая руку. — Гринев Николай Васильевич.
Знакомясь, я уточнил, что назначен, собственно, комиссаром эскадрильи. Чернущие глаза Гринева настороженно скользнули по моему новому реглану, сухое лицо потускнело. Я заметил, что у него при этом нервно подергиваются верхняя губа и ноздри.
— Что, только прибыл в Монголию? Еще не воевал? После моего ответа он успокоился и не без гордости заявил:
— А я здесь с первых стычек с самураями. Сбивать сбивали, но судьба миловала — ни разу не был ранен.
Мы перешли к деловому разговору. Выяснилось, что назначенный начальником штаба эскадрильи капитан Борзяк уже вызван в штаб группы за получением задания. К обеду должны прилететь все летчики. С завтрашнего дня начинается работа по плану.
К середине дня все стало на свои места. Аэродром принял обычный вид. Самолеты, расположившись полукругом на расстоянии ста — двухсот метров друг от друга, находились, в боевой готовности. Посередине стоянки — палатка командного пункта эскадрильи. Летчики, собравшиеся из трех истребительных полков, в ожидании совещания сидели возле палатки и вели между собой разговор, словно давнишние знакомые.
Женя Шинкаренко, кряжистый, низкорослый крепыш, «держал банчок», как в авиации называют такие вольные беседы. Его крупное смуглое лицо с темной синевой от чисто выбритой бороды, с густыми, сросшимися бровями на первый взгляд могло показаться угрюмым и злым. Но стоило ему открыть белозубый рот, произнести хотя бы два слова, как оно становилось на редкость симпатичным.
— Я говорю своему командиру полка, — продолжал Шинкаренко, — сжальтесь надо мной, не посылайте в разведчики. Я хочу драться с самураями в небе. А он: «Разведчики сталкиваются с противником еще больше, чем мы!..»
До нас донеслась суховатая, точно разрыв крепкого полотна, стрельба авиационных пулеметов. Послышался отдаленный рокот моторов. В стороне фронта, словно пчелиный рой, клубились самолеты.
Гринев вскочил и, застегивая шлем, крикнул в палатку:
— Капитан Борзяк! Связь со штабом группы установлена?
— Штаб группы на проводе!
— Передайте: вылетаем!
Начальник штаба поспешно выскочил из палатки:
— Товарищ командир! Отставить вылет! Сегодня нам дай день на организацию.
— Какая там организация?! — гневно перебил его Гринев. — А если нас будут сейчас штурмовать, мы тоже будем организацией заниматься?
— Товарищ командир, — продолжал невозмутимо-спокойно Василий Николаевич, — нам приказано с завтрашнего дня, как только заметим самолеты противника, подниматься в воздух, не дожидаясь разрешения.
— Это другое дело! — Гринев улыбнулся и, сняв с головы шлемофон, приказал Борзяку: — А теперь доложи план нашей работы.
Ведь район разведки — двести километров по фронту и до ста — ста пятидесяти километров в глубину — делится на участки. Каждый участок предназначался для звена, которое должно изучить его до последнего кустика, до самой маленькой ямки и держать под постоянным наблюдением, просматривая ежедневно не менее трех рак. Все дороги были взяты под особый контроль. Такая организация воздушной разведки совместно с другими средствами позволит нашему командованию с большей точностью знать расположение противника.
Никто не мог себе представить, что нам придется так много работать. Мы вылетали не только как разведчики, но и как перехватчики, и как постоянный резерв командования. Воздушные бои часто происходили над нашим аэродромом.
Но эскадрилья имела существенное преимущество в сравнении со всеми другими. Ожидая вылета, мы не дежурили в кабинах самолетов. Это помогало сохранять силы. У меня даже спина стала заживать. Во всяком случае, я уже мог переносить порядочные перегрузки, не испытывая острых болей.
Ведя постоянное наблюдение за противником, мы замечали, как с каждым днем прибывают его силы. Сосредоточение наших войск тоже не могло ускользнуть от взора разведчиков. Мы понимали — назревают большие события.
В один из воскресных августовских дней нас разбудили раньше обычного.
— Наверно, японцы перешли в наступление, — проворчал кто-то.
— Нет, — раздался в двери юрты ровный голос Борзяка… — Получен приказ о нашем наступлении. Сегодня…
Обстановка в небе изменилась. Самолетов у нас стало не меньше, чем у японцев, и воздушные бои не затихали, более того, с каждым днем их накал нарастал. В отдельных схватках только одних истребителей доходило до трехсот и более машин. И я сразу же включился в боевую работу. Однако поврежденный позвоночник напоминал о себе. После боя иногда становилось до того худо, что приходилось ложиться и отдыхать тут же, возле самолета.
Как и у большинства летчиков, у меня было профессиональное самолюбие. Я не хотел быть слабее товарищей и менее выносливым, чем они. На свое недомогание никому не жаловался.
И вот я снова в воздухе. Более семидесяти истребителей летит на штурмовку железнодорожных эшелонов, только что пришедших на станцию Халун-Аршан. Станция находилась в шестидесяти километрах от района боевых действий. Для японцев она была самым близким пунктом разгрузки и держалась нашей авиацией под постоянным контролем. Кроме бомбардировщиков для ударов по ней привлекались и истребители.
Чтобы скрыть сосредоточение войск и избежать лишних потерь, японцы подавали эшелоны и производили выгрузку, как правило, ночью. На этот раз они поспешили с доставкой солдат и были засечены разведчиками. Успеть захватить эшелон на выгрузке до темноты могли только истребители.
Около пятидесяти километров маршрута пролегало над безжизненными горами Большогр Хингана, в которых и находилась станция. Горы начинались холмистыми отрогами и постепенно переходили в отвесные скалы. Блестевшими на солнце вершинами и затемненными впадинами они сверху были похожи на застывшие морские волны с белесыми гребешками.
Мне уже приходилось летать над ними, и всякий раз, едва послышится в гуле мотора фальшивая нотка, невольно застываешь и весь обращаешься в слух. Ровное, чистое гудение успокаивает. С облегчением вздохнешь и снова с настороженным любопытством рассматриваешь плывущие под тобой островерхие громады.
Вокруг только горы и горы. Но вот вдали появилась темная полоса. Ока быстро растет и расширяется. Над ней стелется сизая дымка. Издали кажется, что здесь только что прошел гигантский плуг, раздвинул угрюмые склоны, а сизая дымка не что иное, как глубинное дыхание земли.
Сквозь дымку в этой извилистой борозде, растрескавшейся ущельями, показывается станция с рыжими черепичными крышами. Тонкая нить железной дороги едва заметна. На полных парах к станции подходит товарный Состав. Другой эшелон стоит под выгрузкой.
Подлетаем к цели. Внизу блеснули светлые языки пламени. Это залпы зенитной артиллерии. В прошлый налет на станцию зенитки ударили прямо под строй эскадрильи, а сейчас начали бить заградительным огнем. Очевидно, не хватило выдержки, не утерпели, сами раскрыли себя раньше времени. Это хорошо. Наша эскадрилья без промедления обрушилась на заговорившие батареи, чтобы заткнуть им глотки. Две другие — на поезда. Четвертая осталась в небе для охраны штурмующих.
После первого удара по артиллерии командир эскадрильи повел нас на повторный заход. Теперь мне хорошо видно, что состав, только что находившийся в пути, остановился. Его паровоз окутался белым облаком пара. Посередине эшелона, освещая затененные склоны гор, пылали вагоны, из них выскакивали люди.
Зенитный огонь заметно ослаб. Но несколько пушек продолжали бить из ущелья. На них-то круто и вел командир нашу эскадрилью. На этот раз заход был в сторону высокой горы, и я, как ни храбрился, трезво рассудил, что круто выхватить машину над зенитками не в моих силах, поэтому пикировал под небольшим углом.
Отстрелявшись, я плавно начал выводить самолет из пикирования, намереваясь спокойно перевалить через гору. К моему удивлению, она начала передо мной быстро расти. Я понял, что. если сейчас буду так же осторожно управлять машиной, встречи с громадиной не избежать. Пришлось поднатужиться. От нестерпимой боли в пояснице пропали небо, горы, самолеты… Темень накрыла меня.
«Все. отлетался!» — резанула мысль. А великий инстинкт жизни, инстинкт самосохранения, уже подсказывал: дальше тянуть ручку нельзя, а то самолет перевернется и упадет на скалы. Отдать ручку от себя — врежешься в гору. И я вспомнил, что машина у меня отрегулирована так, что сама может идти вверх. И я полностью доверился ей.
В глазах снова появился свет. Передо мной что-то темное. Оно приближается… «Да это гора», — ужаснулся я и хотел было рвануть истребитель, но понял: мой самолет, как бы карабкаясь по склону громадины, уже «вползал» на ее макушку.
Опасность столкновения миновала. Впереди открылась прежняя панорама Большого Хингана. Я жив и вижу мир. Скорее за командиром! И тут с треском блеснул в глазах огонь, и меня, как пушинку, швырнуло кверху. Это разорвался зенитный снаряд, пущенный артиллеристом по вершине горы, очевидно служившей пристрелочной точкой. Мой самолет оказался над ней, и без всякого маневра. Японские зенитчики не упустили момента.
Машина, поставленная взрывом на дыбы, затряслась, мотор захлебнулся и зачихал. «Ишачок», потеряв скорость, рухнул вниз.
Я думал, что мне пришел конец, но, к счастью, самолет свалился в широкое ущелье. Удара не последовало. Мотор, выручай! И он, как бы прочихавшись, подхватил машину и вынес меня из ущелья.
И снова подо мной притаившиеся скалы. Одни скалы. Мотор тянул. Правда, с меньшей силой, по тянул. Его сильно трясло. Я попытался уменьшить обороты, но он чуть было совсем не заглох. Мне стало ясно — двигатель поврежден, а в нем — моя жизнь. Теперь все во мне подчинялось неровному, одышистому гудению металла, и ничего на свете другого, кроме него, не существовало. Вот уж действительно, когда летчик и мотор слились воедино.
Из разбитых цилиндров начало выбивать масло, его брызги втягивало в кабину. Через одну-две минуты прозрачный козырек, предохраняющий от встречного потока воздуха, весь был залит маслом. Пришлось высовывать голову за борт кабины, отчего стекла летных очков, и без того уже помутневшие от масляной эмульсии, стали совсем темными.
Сначала я пробовал протирать очки руками, но только размазывал масло по стеклу. Тогда я сбросил очки, рассчитывая продолжать полет без них. Едва сделав это, почувствовал, как горячая липкая жидкость залепила глаза. Пилотировать самолет стало невозможно. Где земля, где небо — не могу понять.
Выпрыгнуть с парашютом? Да! И скорей! Пока не врезался в скалы. Я торопливо освободился от привязных ремней. Рывком поднял ногу на сиденье, готовый к прыжку. А позвоночник?
Вихрем пронеслись печальные мысли. О том, как комиссия признала негодным к летной службе, как я, военный комиссар, скрыл от товарищей травму позвоночника. Сейчас для меня прыжок с парашютом — самоубийство.
Мысли, что мне ни при каких условиях нельзя покидать самолет, странным образом успокоили меня.
Догадался сбросить с рук перчатки, и голыми, еще не очень липкими от масла руками удалось немного протереть глаза. Самолет с большим креном шел на снижение. Выправляя его и защищаясь от масла, я приподнялся над кабиной. Встречный поток обдал лицо. Голова, оказавшаяся выше козырька, обдувалась чистым воздухом, масло уже не било в глаза.
А мотор все чихал. И у меня не было другого выхода, кроме ожидания. И я ждал. Беспомощно ждал. Подо мной медленно, ужасно медленно плыли ощетинившиеся в страшном спокойствии горы Большого Хингана. Глядя па них, я только сейчас догадался, что, если бы и выпрыгнул с парашютом, из этих гор все равно бы не выбрался.
Минута полета. Пять… Семь… Вечность…
Мой спаситель — мотор с жалобным стоном, плача гарью и маслом, тянул и тянул, пока в низу не показалась равнина, не появился родной аэродром.
Твердо стою на земле и смотрю на багрово-красную зарю.
Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!
К началу августа наша авиация значительно усилилась количественно и качественно. Все устаревшие машины были заменены. Появились истребители новой марки — «чайки».
В нашу эскадрилью прилетела пятерка И-16 с реактивным вооружением, которого не было в то время ни в одной зарубежной армии. Активно начала действовать ночная группа тяжелых бомбардировщиков ТБ-3.
Войска, сосредоточенные в районе Халхин-Гола, были сведены в армейскую группу под, командованием комкора Г.К. Жукова.
Для более тщательного наблюдения за действиями противника формировалась отдельна я разведывательная истребительная эскадрилья. У нас в Союзе это была первая истребительная авиационно-разведывательная часть. Я был назначен в нее комиссаром.
Ясным августовским утром лечу к новому месту службы на новеньком И-16 с четырьмя пулеметами. Пушечный истребитель не подходит для разведки: тяжеловат.
Вот и аэродром. Посадка разрешена. Горючего в запасе еще много. Надо ознакомиться с районом нового пристанища.
Беру курс в сторону линии фронта. Не успел отлететь, а уже заметна темная полоса Халхин-Гола и желтые песчаные барханы противоположного берега. Фронт так близко, что до нашего аэродрома может достать и артиллерия японцев.
В такой близости к переднему краю сидят только истребители-перехватчики. Что ж, будем, значит, летать и на перехват! Какой же истребитель усидит па земле, когда виден враг!
Возвращаюсь.
На аэродроме только один И-16. Приземляюсь и подруливаю к нему. Меня встречает длинный, худой лейтенант в выгоревшем шлеме и изрядно поношенном реглане. Кожанка ему явно коротка, отчего лейтенант кажется еще более нескладным, долговязым. Губы большие и от сухости потрескались. Я представился.
— А-а! Значит, комиссар ко мне? — с приветливой и по-детски непосредственной веселостью отозвался он, подавая руку. — Гринев Николай Васильевич.
Знакомясь, я уточнил, что назначен, собственно, комиссаром эскадрильи. Чернущие глаза Гринева настороженно скользнули по моему новому реглану, сухое лицо потускнело. Я заметил, что у него при этом нервно подергиваются верхняя губа и ноздри.
— Что, только прибыл в Монголию? Еще не воевал? После моего ответа он успокоился и не без гордости заявил:
— А я здесь с первых стычек с самураями. Сбивать сбивали, но судьба миловала — ни разу не был ранен.
Мы перешли к деловому разговору. Выяснилось, что назначенный начальником штаба эскадрильи капитан Борзяк уже вызван в штаб группы за получением задания. К обеду должны прилететь все летчики. С завтрашнего дня начинается работа по плану.
К середине дня все стало на свои места. Аэродром принял обычный вид. Самолеты, расположившись полукругом на расстоянии ста — двухсот метров друг от друга, находились, в боевой готовности. Посередине стоянки — палатка командного пункта эскадрильи. Летчики, собравшиеся из трех истребительных полков, в ожидании совещания сидели возле палатки и вели между собой разговор, словно давнишние знакомые.
Женя Шинкаренко, кряжистый, низкорослый крепыш, «держал банчок», как в авиации называют такие вольные беседы. Его крупное смуглое лицо с темной синевой от чисто выбритой бороды, с густыми, сросшимися бровями на первый взгляд могло показаться угрюмым и злым. Но стоило ему открыть белозубый рот, произнести хотя бы два слова, как оно становилось на редкость симпатичным.
— Я говорю своему командиру полка, — продолжал Шинкаренко, — сжальтесь надо мной, не посылайте в разведчики. Я хочу драться с самураями в небе. А он: «Разведчики сталкиваются с противником еще больше, чем мы!..»
До нас донеслась суховатая, точно разрыв крепкого полотна, стрельба авиационных пулеметов. Послышался отдаленный рокот моторов. В стороне фронта, словно пчелиный рой, клубились самолеты.
Гринев вскочил и, застегивая шлем, крикнул в палатку:
— Капитан Борзяк! Связь со штабом группы установлена?
— Штаб группы на проводе!
— Передайте: вылетаем!
Начальник штаба поспешно выскочил из палатки:
— Товарищ командир! Отставить вылет! Сегодня нам дай день на организацию.
— Какая там организация?! — гневно перебил его Гринев. — А если нас будут сейчас штурмовать, мы тоже будем организацией заниматься?
— Товарищ командир, — продолжал невозмутимо-спокойно Василий Николаевич, — нам приказано с завтрашнего дня, как только заметим самолеты противника, подниматься в воздух, не дожидаясь разрешения.
— Это другое дело! — Гринев улыбнулся и, сняв с головы шлемофон, приказал Борзяку: — А теперь доложи план нашей работы.
Ведь район разведки — двести километров по фронту и до ста — ста пятидесяти километров в глубину — делится на участки. Каждый участок предназначался для звена, которое должно изучить его до последнего кустика, до самой маленькой ямки и держать под постоянным наблюдением, просматривая ежедневно не менее трех рак. Все дороги были взяты под особый контроль. Такая организация воздушной разведки совместно с другими средствами позволит нашему командованию с большей точностью знать расположение противника.
Никто не мог себе представить, что нам придется так много работать. Мы вылетали не только как разведчики, но и как перехватчики, и как постоянный резерв командования. Воздушные бои часто происходили над нашим аэродромом.
Но эскадрилья имела существенное преимущество в сравнении со всеми другими. Ожидая вылета, мы не дежурили в кабинах самолетов. Это помогало сохранять силы. У меня даже спина стала заживать. Во всяком случае, я уже мог переносить порядочные перегрузки, не испытывая острых болей.
Ведя постоянное наблюдение за противником, мы замечали, как с каждым днем прибывают его силы. Сосредоточение наших войск тоже не могло ускользнуть от взора разведчиков. Мы понимали — назревают большие события.
В один из воскресных августовских дней нас разбудили раньше обычного.
— Наверно, японцы перешли в наступление, — проворчал кто-то.
— Нет, — раздался в двери юрты ровный голос Борзяка… — Получен приказ о нашем наступлении. Сегодня…