— Никуда я не пойду! — зло ответила она. — И никакой Оллер мне не указ! Мне сестра важнее всех канканов на свете! Чтоб Оллеру провалиться в преисподнюю вместе с его кабаре!
   — Не говори так, прошу тебя. Подумай сама, ты же ничем не сможешь помочь сестре, а представление испортишь. Не делай этого, Женевьева. Сегодня на тебя придет смотреть публика. Помни, что ты прежде всего артистка.
   Прежде всего я — шлюха… — горько усмехнулась она. — И хотела младшую сестру сделать такой же. Добра ей желала, денег, тряпок красивых. Объясняла, как хорошо жить, если у тебя есть богатый покровитель и ты не заботишься о куске хлеба. А она художницей хотела стать, у нее с детства талант был. — Мона зажгла тонкую сигару, жадно затянулась и продолжила уже более спокойным голосом: — Мы ведь с ней не коренные парижанки, родились в местечке Сент-Жан-де-Фос, что в Лангедоке. Все жители нашего городка — виноделы да гончары. Нравы в Южной Франции просты и патриархальны: детей сызмальства приучают собирать виноград, работать на давильне и в гончарных мастерских. Помню себя с трехлетнего возраста: иду между тяжелых лоз за матерью и подбираю упавшие на землю кисти.
   Сесиль любила смотреть, как вращается гончарный круг и из бесформенного куска красной глины рождается кувшин для вина. Она была серьезной девочкой, и отец частенько давал ей остатки красок для росписи черепков. Сесиль сидела в углу и сосредоточенно раскрашивала тарелку или блюдце. Я же любила танцевать и никогда не могла усидеть на одном месте.
   Когда мне было одиннадцать лет, а Сесиль восемь, мы осиротели. Отец сильно простудился, заболел лихорадкой и сгорел в одночасье. Мать погоревала, взяла нас и поехала к тетке в Париж в поисках лучшей доли, надеясь, что там уж мы не пропадем. Тетка Амалия оказалась сущей стервой: она попрекала нас куском хлеба, следила, что и сколько мы едим, прятала под замок даже тухлую рыбу, от которой кошки отворачивались. Поэтому мать отдала нас с Сесиль в школу кармелиток — там пансионерок кормили, хотя и впроголодь, но заставляли за это молиться с утра до вечера. Как тяжело было часами стоять на коленях на каменных плитах…
   Недолго нам пришлось пробыть у святых сестер. Мать прихварывала, мы вернулись домой и с тех пор помогали ей в работе-, вместе поденно убирали квартиры и стирали белье. А потом меня взяла к себе тетка Амалия — она продавала рыбу на рынке Невинных младенцев и надеялась, что я своим бойким нравом и звонким голосом зазову много покупателей. Мне не нравилось работать в рыбной лавке, но деваться было некуда: мы жили у тетки во флигеле в предместье Нотр-Дам-де-Лорет, и это было наше единственное пристанище. Для сестры тоже нашлась работа — она гуляла с детьми богатых буржуа в саду Тюильри.
   Мне всегда хотелось стать богатой — носить платья из органди и шляпки с вуалью. Я хотела душиться изысканными ароматами, а приходилось день и ночь разделывать вонючую рыбу и гонять крыс. Но я не роптала, ведь матери становилось день ото дня все хуже, она слабела от непосильной работы, а Сесиль, такая хрупкая и нежная, не могла трудиться с тем же упорством, что я. У нее было слабое здоровье, она часто оставалась дома в постели и рисовала: мелом, углем, карандашами. На прогулках она рисовала детей, лошадей, статуи в саду, и многие удивлялись — как похоже и красиво у нее выходило.
   Рынок надоел мне до смерти, но Амалия постоянно твердила мне, как она всех нас облагодетельствовала и как почетно и выгодно быть рыбной торговкой.
   Бросить место, кормившее нашу маленькую семью, я не могла, но в моей жизни появилась какая-никакая отдушина. По вечерам я бегала на площадь около мельницы «Мулен-де-ла-Галет» — там играла музыка, и кавалеры вертели дам в кадрили. Мне хотелось танцевать вечно, потому что в танце забывались и ломота в суставах, и саднящая боль в руках от колких рыбьих плавников, и сожаления об однообразной жизни. Но каждый раз вечер быстро кончался, а утром надо было снова становиться за ненавистный прилавок, заляпанный рыбьей требухой.
   Однажды возле «Мулен-де-ла-Галет» я познакомилась с неким пожилым господином, мсье Дюпре, служившим в директории парижского департамента коммерции. Он был стар, маленького роста и с бородавкой на лысой макушке. Поморщившись от резкого соленого запаха, исходившего от меня, старый развратник тем не менее оценил мою ладную фигуру и предложил мне пойти к нему в содержанки. Мне исполнилось шестнадцать с половиной лет, за спиной — три класса монастырской школы и рыбный прилавок Терять мне было нечего, и я согласилась. Швырнув надоевший нож для разделки рыбы, я повернулась и вышла из лавки, оставив разъяренную тетку Амалию потрясать кулаками. Она сыпала проклятьями, а мне было все равно, я шла навстречу новой, сытой и легкой жизни. Я тогда не подумала, что ее ярость обратится на мать и младшую сестру. Тетка принялась издеваться над ними еще изощреннее, пока через некоторое время я не заткнула ей рот ежемесячной платой за проживание и стол для сестры и матери. Она даже перестала прятать еду.
   Мсье Дюпре поселил меня в скромной квартирке, казавшейся мне роскошной после халупы на задворках дома тетки Амалии. Он навещал меня ежедневно, но никогда не оставался на ночь, ведь он был женат на дородной мадам Дюпре, осчастливившей его четырьмя дочерьми. В своем квартале он считался примерным семьянином, день его был расписан поминутно, и ко мне он приходил в часы, когда мадам Дюпре думала, что у него срочная работа в департаменте. Такая срочность появлялась у мсье Дюпре ежедневно, кроме воскресенья.
   К его приходу, всегда в шесть часов пополудни, я должна была чисто вымыться, распустить волосы, надеть одну из десяти батистовых сорочек, что он мне купил, и встречать его в покорной позе, склонив голову и скрестив руки перед собой. Надевать что-либо под рубашку мне было строго запрещено. Думаю, я знала, почему он требовал от меня такого поведения: дома, придя со службы, он становился обыкновенным подкаблучником, которого изводила жена и не слушались дочки. Поэтому от меня мсье Дюпре ожидал полного подчинения, дабы возместить те унижения, что терпел от супруги, обладавшей зычным голосом и скверным характером.
   Мой «благодетель» никогда не приходил с пустыми руками. Он приносил то пакет свежих круассанов, то провансальских глазированных вишен, а то и сирень в кляре. А мне хотелось вина, пива, чесночной ветчины и денег, чтобы все это себе купить. Но я не могла сказать об этом Дюпре, иначе он выгнал бы меня как проститутку. Ведь для него я изображала невинную девушку, и если бы ему разонравилась моя игра, то мне пришлось бы вернуться в вонючую рыбную лавку на рынке Невинных младенцев и терпеть поношения тетки Амалии.
   Когда я, не поднимая глаз, приседала в полупоклоне и принимала из его рук скромный подарок, старик усаживался в высокое вольтеровское кресло и начинал форменный допрос. Что я делала за утро, как себя вела, сколько сплела кружев (он даже купил мне набитый ватой валик и другие приспособления для плетения) и не смотрела ли в окно? В первые дни я говорила, что весь день вела себя примерно, плела тесьму и не поднимала головы. Он дулся и неохотно шел в постель, где я, уже познавшая радости плоти с помощниками рыночных приказчиков, вынуждена была изображать полнейшую неосведомленность в постельных утехах, плакать и бояться. Удовольствия от этого я не получала. Толстяк елозил на мне несколько минут, потом вставал, требовал от меня слов восхищения его мужскими достоинствами, одевался и уходил.
   Однажды мсье Дюпре пришел довольный и улыбающийся. Он сообщил мне, что консьержка видела, как я строила глазки проходившему мимо окна молодому человеку. За это я должна быть наказана, чем он незамедлительно и займется. Он приказал мне задрать рубашку, лечь к нему на колени и сильно отшлепал меня ладонью. Привыкшая к тумакам и колотушкам тетки Амалии, я терпела молча, не стонала и не просила пощады, чем вызвала его гнев и еще более суровую порку. Отбив себе ладони, он взялся за ремень. А потом в постели Дюпре проявил себя, как молодой жеребчик. Он воодушевился, весь побагровел и бешено скакал на мне, пока не свалился бездыханным.
   С тех пор я поняла, чего он от меня дожидается, и не раз ему подыгрывала: каялась в легких грехах вроде разбитой чашки или пятна на платье. От этого Дюпре приходил в такое возбуждение, что багровела бородавка на лысине. Он укладывал меня на колени и шлепал изо всех сил. Иногда старик угрожал выпороть меня ремнем или розгами. Я фальшиво молила о пощаде, дергая покрасневшими ягодицами, а он, войдя в раж, отбрасывал ремень и насиловал меня, стараясь изо всех своих старческих сил. Ему настолько нравились эти маленькие спектакли, что я даже осмелилась попросить немного денег, пригрозив уйти от него обратно в рыбную лавку. Мсье Дюпре испугался и согласился выдавать мне еженедельно скромную сумму, меньшую часть которой я с удовольствием тратила на вино и пиво, а большую отдавала Сесиль вместе с гостинцами сластолюбивого старика. Матушка с сестрой вздохнули свободнее, а тетка Амалия перестала попрекать их куском хлеба. Так прошло два года.
   Однажды старик пришел не вовремя, утром, когда у меня находилась младшая сестра. Увидев ее, он задрожал от вожделения и сказал, что хотел бы и ее немного «повоспитывать». Я ответила, что этому никогда не бывать. Тогда он с усмешкой заявил, что я выросла, стала похожа на кобылу и больше его не устраиваю. И если я хочу, чтобы он и дальше платил нашей семье деньги, то я должна уступить свое место Сесиль. Он снимет ей квартиру в укромном уголке, ведь Сесиль несовершеннолетняя, и даже согласен поднять плату на двести франков в месяц.
   Но я была готова к этому повороту событий. Мне надоело сидеть целыми днями дома, притворяться маленькой непослушной девочкой и получать порку. За эти два года я научилась лгать, лицемерить и использовать ситуацию в собственных целях. У меня были любовники, которые проскальзывали ко мне, стоило только мсье Дюпре выйти за порог. Консьержку я подкупала, давая ей то пару франков, то шелковые чулки, и она ничего не говорила о моих проказах старику. Частенько бывало так: когда мой покровитель спешил под супружеский кров, в еще теплую постель падал очередной обладатель молодого и горячего тела. Найти их было нетрудно — я пользовалась большей свободой, чем два года назад, и много раз по ночам сама убегала из дома, в кабачок «Буль-Нуар» или «Элизе-Монмартр», чтобы вволю потанцевать и насладиться музыкой.
   В один прекрасный день я вышла из своей тесной клетки, ничего не сказав Дюпре, и стала танцовщицей в кабаре «Ле Плю Гран Бок». Я поменяла имя, стала Моной, и теперь уже я выбирала себе любовников с состоянием. Однажды Дюпре пришел туда и увидел меня, танцующую на сцене. Я подпрыгнула, каблуком смахнула шляпу у него с головы, потом задрала юбки и показала ему зад, обтянутый панталонами. Как его освистали! У нас такое поведение танцовщицы говорит о том, что ее покровитель скупердяй и слабак по женской части.
   Когда Оллер открыл «Мулен Руж», то переманил меня к себе, и я не жалею, что ушла к нему. Я прима, лучшая танцовщица кабаре и блистаю на сцене. Сейчас у меня новый покровитель, виконт, и я буду с ним, пока он мне не надоест. Теперь я решаю, кого любить и кого бросать.
   Мона замолчала, и, воспользовавшись паузой, я спросила:
   — Скажи, пожалуйста, почему Сесиль жила в такой бедности? Ведь она не отказывалась брать у тебя деньги?
   — Это поначалу, пока была жива мать, сестра не знала, каким образом мне достаются деньги, — я приходила сама и отдавала. А когда мама умерла, Сесиль узнала, что я обыкновенная куртизанка, кокотка, и перестала брать деньги. Она считала, что не имеет права жить на деньги чужого человека. Нет, она не презирала меня, просто не хотела поступаться принципами. Тогда я познакомила ее с художниками, посещавшими монмартрские кабаре, — Пю-ви де Шаванном, Зандоменеги, Тулуз-Лотреком, — и она позировала им, а также училась у них рисовать. Но ничего более: моя Сесиль — порядочная девушка. Была… Теперь ее уже нет…
   — Я глубоко тебе сочувствую, Мона. Не только ты горюешь от потери. Ведь и я потеряла близкого человека, художника из России. — Я обняла девушку. — Его звали Андре. И я более чем уверена, что его убил тот же негодяй, что и твою младшую сестру.
   — Это возлюбленный Сесиль, — всхлипнув, сказала Мона. Странно, но ее слова меня не ранили. — С ним сестричка познакомилась уже без меня. Я его совсем не знала. Как-то она пришла вместе с Андре ко мне на представление. С ними был еще странный старик с растрепанными волосами и всклокоченной бородой. Он смотрел на меня таким диким взглядом, что я споткнулась во время танца. Он меня словно гипнотизировал.
   — Что за старик?
   Понятия не имею! Наверное, один из тех бродяг, которые обычно липли к моей сестре, как мухи к меду, уж очень у нее доброе сердце. Она была готова отдать последнее, а они пользовались ее добротой и пропивали те гроши, что она давала им на хлеб. Когда после своего номера я подошла к ним, чтобы поговорить с Сесиль, то услышала, как они обсуждали, где достать денег на покупку каких-то земель.
   — Странно… Чтобы приобрести недвижимость, нужны огромные средства. Откуда у них столько денег?
   — Не знаю, — пожала плечами Мона. — Я не поинтересовалась.
   Она явно приходила в себя. Этого мне и надо было. Я собралась уходить.
   — Мона, и все же я прошу тебя: будь вечером в «Мулен Руж». Мсье Оллер будет крайне недоволен, если ты не появишься. Я ему обещала, что поговорю с тобой. А грустными делами займемся вместе завтра. Ведь у нас с тобой общая беда. Согласна?
   — Уговорила. Приду в кабаре, — буркнула Мона, не глядя на меня. — Но я Оллеру такой канкан покажу, у него глаза на лоб вылезут! Не канкан будет — горчица с перцем. Будет знать, как условия ставить! Мне, солистке! Подожди, Полин, я зажгу лампу в прихожей.
   Она вышла вместе со мной из гостиной, и в ярком свете лампы я вдруг заметила в открытом стенном шкафу пальто с большой клетчатой пелериной. Я похолодела от догадки, пронзившей мне мозг.
   — Чье это пальто, Мона? Вот это, в клетку.
   — Моего виконта, — удивленно ответила она. — Он часто оставляет у меня вещи. А что такое?
   — Ничего, ничего, просто меня заинтересовал покрой. Всего наилучшего, будь вечером в кабаре. Обязательно приду на тебя полюбоваться.
   И я закрыла за собой дверь.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Прежде чем сильно чего-то пожелать,
   следует осведомиться, очень ли счастлив
   нынешний обладатель желаемого.

   До восьми вечера оставалось совсем немного, и я решилась — постучала в зеленую комнату, к князю Засекину-Батайскому.
   — Войдите!
   Несмотря на августовский зной, Кирилл Игоревич сидел в теплом вигоневом шлафроке, несколько потертом, и раскладывал пасьянс. Комнату, оклеенную зелеными штофными обоями в полоску, украшали два настенных ковра с развешанными на них саблями, трубками с длинными чубуками и пистолетами с гравировкой. В углу, на небольшой резной подставке, стояла маленькая икона Божьей Матери, а под ней был пришпилен календарь с изображением бегущих лошадей. На перекладине в углу висели два костюма, под ними ровно стояли туфли. Все вокруг красноречиво говорило о том, что рента его покойной супруги была весьма и весьма умеренной.
   — Простите меня, дорогой князь, что я к вам без приглашения…
   — Полноте, Полина, всегда рад. Правда, я не при параде. — Кирилл Игоревич попридержал полы халата и поклонился. — Хотите крюшону? Только что с кухни принесли. Прекрасно освежает!
   — Не откажусь.
   Он протянул мне стакан с терпким, пахнущим лимоном и мятой напитком.
   — А я к вам по делу, Кирилл Игоревич, — сказала я. — Не обессудьте.
   — Да уж, — вздохнул он и состроил комичную физиономию, — прошли те времена, когда к Засекину-Батайскому юные прелестные дамы заглядывали не только по делу. Скорее, совсем не по делу.
   — И вовсе нет, князь, — улыбнулась я, — зачем на себя наговаривать? Вы еще в самом соку. Полвека для мужчины разве возраст? И дело, по которому я пришла, вполне вероятно, поднимет вам настроение. По крайней мере, я надеюсь на это.
   — Я весь внимание, дорогая Полина! Слушаю вас.
   — Не соблаговолите ли сегодня вечером сопровождать меня в кабаре «Мулен Руж»? — церемонно начала я, но, увидев удивленные глаза князя, просительно добавила: — Мне очень хочется посмотреть канкан, а в такие места без кавалеров ходят только дамы определенного рода занятий. Мне ужасно неловко оттого, что вы можете обо мне подумать, но я, бывая в Париже то с отцом, то с мужем, никогда не посещала кабаре. Всё замки да музеи, иногда рестораны. А ведь, кроме музеев и монастырей, здесь есть немало интересного, не так ли, князь?
   — Понимаю, — кивнул он. — Хотите развеяться после неприятных событий. Разумно, разумно… И вы хотите, чтобы я вас сопровождал в кабаре?
   — Мне бы очень этого хотелось…
   — Когда надо быть готовым? — деловито спросил он.
   — Зайдите за мной к восьми с половиною вечера.
   — Всенепременно.
   Вернувшись в комнату, я стала выбирать платье и шляпку и пришла в полное отчаяние от того, что все мои туалеты выглядят провинциально и надеть абсолютно нечего. Вот так всегда: везешь с собой несколько чемоданов с одеждой, а подойдет время выйти в приличное общество, тут же оказывается, что платье старомодно, шарф не так оттеняет цвет лица, а на замшевых перчатках несмываемое пятно. Вот и придумываешь разные ухищрения, чтобы выглядеть модно и достойно. Конечно, можно было бы сходить к модистке и купить туалет специально для выхода, но я не хотела рисковать: вдруг не успею вернуться, зайдет князь, а меня нет. Нет уж, лучше выберу что-нибудь из своего.
   Остановившись на лиловом платье из грогрона 25, строгом и изящном, я выбрала в тон к нему шляпку-ток со сквозной вуалью без мушек и успокоилась: в таком наряде я обычно привлекаю одобрительные взгляды. Для кабаре этот туалет вполне стильный и в меру пикантный.
   Ровно в половине девятого в дверь постучали.
   На пороге стоял Засекин-Батайский в облегающем сюртуке цвета маренго. На шее у него был повязан шелковый эскот 26, заколотый булавкой с аметистом. В руках князь держал трость с массивным набалдашником и старомодный цилиндр.
   — Прошу, князь, входите, я только надену шляпку и перчатки.
   Он вошел, а я достала из ридикюля две сотенные купюры и протянула ему со словами:
   — Возьмите, Кирилл Игоревич. У вас могут случиться непредвиденные расходы, а мне не хочется, чтобы вы потерпели из-за меня убытки. И не отказывайтесь!
   — Как можно! — воскликнул князь, но в глазах его мелькнул алчный огонек. — Почту за честь сопровождать такую прелестную даму, как вы, мадам Авилова.
   — Возьмите, возьмите. — Я сунула ему деньги. — Считайте, что вы взяли у меня в долг специально для посещения кабаре. И не думайте ни о чем. Для нас с вами главное сейчас — приятно провести время. Это вы парижанин, а я обычная провинциалка.
   — Хорошо, — как бы с неохотой ответил он, пряча деньги в карман. — Я спущусь и возьму фиакр.
   Вечером кабаре преобразилось. Все вокруг сверкало. Красная мельница вертела крыльями, украшенными электрическими лампочками. Один за другим подъезжали экипажи, из них выходили дамы в роскошных декольтированных нарядах и мехах, несмотря на летнюю жару. Мужчины, сопровождавшие их, были одеты по-разному: в сюртуки и фраки, студенческие тужурки и яркие мундиры. Французская речь мешалась с английской и итальянской.
   Внутри играла музыка, хлопали пробки от шампанского. Свет настенных фонарей отражался в хрустале огромной люстры, свисавшей с лепного потолка, разрисованного амурами и купидонами. Гарсон подвел нас к свободному столику, расположенному достаточно далеко от сцены. Справа от нас разместилась веселая и шумная студенческая компания. Я пожалела, что не заказала одну из литерных лож, находившихся по обеим сторонам сцены, — оттуда я все видела бы без лорнета.
   — Вам удобно, Полина? — спросил князь, подвигая мне стул.
   — Вполне, благодарю вас, — ответила я и устремила взгляд на сцену.
   Там танцевали три девушки, одетые в широкие слоистые юбки, которые они задирали при каждом прыжке, открывая панталоны с кружевами и крепкие икры профессиональных танцовщиц. Девушек сменил фокусник в черном фраке. Он показал фокус с кроликом и цилиндром. Потом вышла акробатка в блестящем трико и принялась извиваться, демонстрируя великолепную гибкость тела.
   Происходившее на сцене не слишком интересовало публику. Люди смеялись, перекидывались громкими репликами, встречая входивших в зал, мой визави изучал карту вин, студенты жарко спорили о политике. Я немного разочаровалась — мне казалось, что в кабаре будет нечто потрясающее, а на самом деле подобные номера можно увидеть в любом провинциальном цирке-шапито.
   — Князь, скажите, — я наклонилась к нему, иначе ничего не было бы слышно, — вам знаком кто-нибудь из публики?
   — Посмотрим, посмотрим, — ответил он, берясь за монокль. Но, обозрев зал, с досадой произнес: — Нет, пока не вижу. Еще рано. Настоящее веселье и канкан начнутся в полночь. Вот тогда самые сливки и подойдут. А пока здесь только разогревают публику. Не обращайте внимания — это коверные в цирке.
   Про себя я подумала, что если сливки соберутся так поздно, то им останутся места разве что на сцене.
   А публика все прибывала. Уже заполнились все ложи, и были заняты места у барной стойки.
   Спустя некоторое время на сцену вышел Оллер.
   — Медам, месье! Канкан! — объявил он.
   И тут началось светопреставление. Все взгляды устремились на сцену, куда из-за кулис выскочили шестнадцать девиц, одетых в пышные кружевные юбки и корсеты. На ногах у всех были черные сетчатые чулки, перехваченные выше колен алыми атласными подвязками с розетками, и туфли с серебряными пряжками, а на головах — плюмажи из страусовых перьев, раскрашенных в национальные цвета: синий, белый и красный. Девушки выстроились в ряд лицом к публике и под умопомрачительную музыку из «Орфея в аду» блистательного Оффенбаха принялись вскидывать ноги. При этом размашистом движении присутствовавшие прекрасно могли обозревать шестнадцать пар одинаковых муслиновых присборенных панталон с разрезом в шагу.
   Публика бесновалась, свистела и улюлюкала. Чаще всего раздавались крики: «Мона! Мона! Браво!» Мне пришлось достать из сумочки лорнет, чтобы разглядеть в центре разноцветной шеренги знакомое лицо. Она единственная из девушек не улыбалась, но подкидывала ноги выше всех.
   Танцовщицы одна за другой, как подкошенные, падали на шпагат и вскидывали руки в призывном жесте. Перья трепетали на их головах. Зрители поднялись с мест и разразились бешеными аплодисментами. Одна из девушек встала, выбежала за кулисы и тут же вернулась с национальным флагом на длинном древке. Оркестр заиграл «Марсельезу», девушка вставила древко в отверстие на сцене, и танцовщицы, отдавая честь, промаршировали за кулисы.
   Их вызывали и вызывали. Публика отбила ладони, аплодируя прелестницам. Танцовщицы кланялись, сладко улыбались, посылали публике воздушные поцелуи и снова убегали за кулисы.
   Наконец на сцене осталась только одна девушка. Я снова взяла лорнет. Это была Мона. Она движением руки остановила публику, сняла знамя с древка, отдала полотнище выбежавшей из-за кулис девушке и обратилась к оркестру:
   — Маэстро, прошу вас, исполните «Лебедя».
   Густой звучный голос виолончели наполнил зал. Музыка волновала и убаюкивала, ее переливы напомнили мне прекрасных птиц, тихо плавающих в пруду Александровского парка, где я сидела и грезила об Андрее.
   Мона танцевала вокруг шеста. Она обвивала его словно возлюбленного, кружилась, то отдаляясь, то приближаясь к нему, под величавую мерную музыку незнакомой мелодии.
   В зале наступила тишина. Такая всеобъемлющая, какая бывает при свершении таинства. Тишина, тягучая и вязкая, разбивалась струнными басами. Публика затаила дыхание. У меня защемило в груди, и вдруг показались нелепыми эти разноцветные перья на голове у девушки и пышные, как каравай, юбки. Они мешали сосредоточиться, оценить искусство талантливой танцовщицы.
   Словно услышав мои мысли, Мона тряхнула непокорными кудрями, сорвала перья с головы и отбросила в сторону. Публика отозвалась восторженным гулом. Далее случилось невероятное: Мона незаметным движением расстегнула юбки, и те разноцветной пеной упали к ее ногам. Грациозно переступив через них, она, оставшись только в корсете, панталонах и чулках с алыми подвязками, обвила ногой шест и запрокинула голову, резко выгнув спину. Эту позу она не меняла несколько долгих секунд. Потом Мона села на сцену, неторопливо движениями развязала подвязки и бросила ленты в зал. Некоторые мужчины ринулись к подиуму, пытаясь завладеть кусочками шелка. После этого Мона принялась скатывать с себя чулки. Художники справа от меня оживились, захлопали в ладоши и закричали «Браво!». Из литерной ложи к сцене бросился человек — его лица я не смогла рассмотреть — и крикнул: «Мона, остановись!», но она не удостоила его взглядом. Она вся была во власти музыки…