«Милая моя Полина, — писал Андрей. — Несмотря на то, что несколько месяцев не такой уж большой срок, я начинаю разочаровываться в этой цитадели „высокого искусства“. Прошел восторг первых дней, и я оказался один на один с жестокой действительностью, от которой мне становится все хуже. Я надеялся найти в Париже свой стиль, а вместо этого меня заставляют по многу часов копировать классиков, то есть делать то же, что я делал в московском училище. Но сколько можно? В мои годы Микеланджело уже высекал статуи, а Рембрандт был знаменит за пределами Нидерландов. Время идет, и я чувствую, как оно течет у меня между пальцами.
   Ведь я знаю, что могу писать, и пишу урывками, когда у меня остается время. Я выражаю душу в картинах, а надо мной смеются. Приехал какой-то неуклюжий русский, с жутким акцентом, в нелепой одежде, и хочет завоевать Париж словно какой-нибудь Растиньяк. Их Париж — жестокий и коварный, но в то же время пленительный и одурманивающий, сводящий с ума. Париж водит за нос не только чужака, но и уроженца самого что ни на есть Монпарнаса. Завоевать Париж… Как бы не так, милый, находились и посильнее тебя, только это им тоже оказалось не по зубам! Нет уж, знай, сверчок, свой шесток, сиди тихонько да рисуй лобастых афинян с гипсовых слепков. Я эти безрукие торсы уже с закрытыми глазами рисую. А коричневые картины позднего классицизма просто видеть не могу. Все привычно, знакомо и… словом, надоело. Иногда хочется залечь в мансарде и не выходить на улицу, но я знаю, что это — поражение, и не смирюсь с этим.
   Отнес несколько своих работ в галерею на улице Форе. Мне ее посоветовали, сказали, что владелец не такой сквалыга, как остальные. Хозяин взял, но при этом скривился, словно я писал не красками, а уксусом. Обещал заплатить после продажи. Значительных денег не предвижу, хорошо бы на краски заработать да на оплату чердака, и за то спасибо.
   Вчера в «Ла Сури» познакомился с одним необычным человеком. Он — алхимик, представляешь себе? Это в наше-то время! Высокий худой старик с растрепанными седыми волосами и непременной трубкой в зубах. Ищет философский камень и смысл жизни. Мы славно поговорили, и он обещал показать мне свою алхимическую лабораторию. Очень этот старик меня заинтересовал.
   Я одинок, Полина. У меня здесь нет друзей. Пытаюсь заглушить тоску работой, но перед сном приходят мрачные мысли: зачем все это? Барахтаюсь, как муха, завязшая в смоле. На что только не пойдешь, чтобы убить это чувство одиночества.
   Не перестаю думать о тебе и о своем долге, который я сам возложил на себя. Мне нужна власть над кистью, слава и много-много денег. Только тогда я вернусь и паду к твоим ногам. А пока я, стиснув зубы, вновь принимаюсь за копирование классиков.
   На этом все, иду работать. Жду с нетерпением твоих писем. Если бы ты знала, как они мне дороги. Я их храню и перечитываю.
   Крепко обнимаю.
   Не поминай лихом.
   Твой Андрей
 
   Это, как я уже сказала, было последнее письмо.
   В ответ я написала около десятка писем с перерывами в неделю. Каждый раз, когда приходила почта, я вспыхивала на мгновенье и тут же угасала — письма от Андрея не было. Дуняша по моей просьбе сходила к Протасовым спросить, нет ли известий от сына, но ей ответили, что писем не было уже несколько месяцев.
   С того дня прошло около полугода. Я скучала, не зная, чем себя занять. Перечитала все последние новинки, присланные из Москвы и Санкт-Петербурга, начала вышивать гладью, чего не делала с институтских времен. Андрей молчал, и мне все чаще снились его серые глаза. Гарнитур уже не радовал своей новизной, хотя был очень удобен и эффектен, и я подумывала, не заказать ли Серапиону Григорьевичу спальню в том же стиле. Но без Андрея я не решалась — а вдруг мастеровые не справятся?
   Елизавета Павловна присылала мне приглашения на свои четверги, и от одиночества и хандры я однажды поехала к ней. Весь вечер вокруг меня крутились двое: помещик Малеев в обсыпанном перхотью сюртуке и жандармский ротмистр Жулябии, абсолютно лысый и с громовым голосом. Они наперебой пытались завладеть моим вниманием, помещик рассказывал об урожае гречихи и пройдохе-землемере, из-за которого у него началась тяжба с соседями, а жандарм подчеркивал свою роль в поимке политических и требовал закрыть университеты, в которых, по его разумению, ничему хорошему научить невозможно.
   Рассеянно слушая того и другого, я размышляла, что вот, передо мной два потомственных дворянина, которые не прочь поухлестывать за богатой вдовой, так чего же меня от них с души воротит? Значит, дело не в сословиях, а в чем-то другом?
   Больше к Елизавете Павловне я не ездила, устала от помещиков-сутяг и прочих искателей легкой наживы.
   Был хмурый весенний вечер. Я гостила у отца и пила чай из любимой чашки. Вера подкладывала мне ватрушки, а Настенька, подперев подбородок ладошкой, слушала наши разговоры. В печи-голландке потрескивали дрова, и все та же лампа под ярко-оранжевым абажуром освещала теплым светом гостиную.
   — От Андрея не было писем? — вдруг спросил отец.
   Я удивилась. Лазарь Петрович никогда не говорил на эту тему. А я не посвящала его в свои переживания.
   — Herr, papa, давно не пишет, уже полгода. Раньше письма чуть ли не каждую неделю приходили.
   — А ты ему писала?
   — Я отвечала на все его письма. Ответила и на последнее, потом написала еще несколько и стала ждать. Не понимаю, что с ним могло случиться. Может, он решил вернуться и стыдится этого решения?
   — Подожди, может, еще и напишет. Почта задерживается или адрес перепутали. Бывает…
   У нас был случай в институте, — вступила в разговор Настя. — Пепиньерка Синичкина ждала полгода писем из дома, а они все не шли. Потом ей целую пачку принесли. Оказалось, ее maman адрес перепутала, и письма приходили совершенно другому человеку, какой-то старушке. А той скучно было, вот она открывала чужие письма и читала.
   — И каким же образом к твоей Синичкиной вернулись письма? — спросил Лазарь Петрович.
   — Старушка усовестилась и принесла их почтмейстеру. Так раскрытыми их Синичкиной и передали. Уж она плакала!
   — От чего же?
   — Как от чего? От радости. Всегда от радости плачут, — ответила Настя.
   Мы рассмеялись. Реплика девушки позволила мне собраться с мыслями.
   — Не скажу, что с нетерпением жду его писем… — с деланным равнодушием произнесла я, но отец тут же уловил изменения в моем настроении.
   Ведь на самом деле все было немного не таю в последнем письме к Андрею я сообщила, что намереваюсь приехать в Париж по делам. Сроков не указала, да и не было у меня в Париже никаких дел, кроме как повидать его. Я беспокоилась о Протасове и чувствовала, что буду нужна ему. В Париже никому нет дела до того, что он мещанин, а я дворянка, и за нами не будут следить любопытные кумушки, подобные Елизавете Павловне.
   — Ты что-то задумала, Полина. — Лазарь Петрович укоризненно посмотрел на меня и сделал паузу, словно находился в зале суда перед присяжными заседателями. — Может, поделишься с нами? Не чужие ведь люди.
   От отца ничего невозможно скрыть. Он знает меня лучше, чем самого себя.
   — Да, задумала, — призналась я. — Papa, я хочу поехать в Париж. Надеюсь, ты не осудишь меня.
   — Ой, в Париж! — воскликнула Настя. — Как я хочу в Париж!
   — Сначала закончи институт, а там видно будет, — ответила я.
   — Следует ли понимать, что это каким-то образом связано с Протасовым? — мягко спросил Лазарь Петрович.
   — Не буду лукавить, и с ним тоже, — кивнула я. — Но не только. Мне скучно здесь: дом обставлять надоело, да и без Андрея Серапионовича это невозможно сделать. Я перечитала все модные новинки, накупила кучу тряпья. В конце концов, зачем мне запирать себя в четырех стенах, если есть возможность посмотреть мир? Я хочу получать удовольствие от жизни.
   — Ну, что ж… Ты человек взрослый, средства есть. Поезжай. Развеешься, на Эйфелеву башню посмотришь, говорят, чудо как хороша. Импрессионистами поинтересуйся, может, и прикупишь каких — дом украсить. К новому гарнитуру подойдут замечательно. Ни у кого таких картин не будет, а это вложение серьезное. Кажется мне, надолго они пришли. Паспорт в порядке?
   — Да, выправлен недавно.
   — Тогда в добрый путь, Полина. Я закажу тебе билеты в первом классе. Все, мне пора.
   Отец попрощался и вышел из гостиной. Я знала, что он направляется к своей пассии и будет отсутствовать всю ночь. Вскоре Настя ушла спать, и я уехала к себе.
   Вернувшись домой, я долго не могла заснуть — все думала: обрадуется ли мне Андрей, когда я приеду в Париж, что скажет при встрече? Наутро я пересмотрела свой гардероб. Оказалось, что для поездки мне не хватает множества необходимых вещей. Я немедленно отправилась в универсальный магазин и приобрела дорожный несессер с серебряными щипчиками для маникюра и мыльницей оливкового дерева с глицериновым мылом внутри, раскладывающуюся щетку для волос и патентованное средство от мозолей на случай, если придется много ходить.
   Спустя две недели я стояла на перроне Брестского вокзала, ожидая посадки на поезд Москва-Варшава. В Москву я приехала накануне и не успела нанести визиты подругам. Да и особой охоты не было: они начали бы расспрашивать, зачем я еду в Париж, не вышла ли я замуж, принялись бы хвастать своими малышами, домом и супругом. От всего этого я была далека.
   Из-за спешки отец не смог взять билеты в первый класс трансевропейского экспресса (а на второй я не соглашалась), поэтому в Варшаве мне предстояло самой покупать билет на поезд Варшава-Берлин-Париж, что прибавляло хлопот, но не настолько, чтобы лишиться удобств и мягких диванов в купе. Лишний день погоды не сделает, ведь я и так бесплодно прождала много месяцев.
   Перед отъездом я написала Андрею коротенькое письмо. Постаралась так составить фразы, чтобы оно было предельно лаконичным и отстраненным. Мол, еду в Париж по делам, заодно хотелось бы и тебя повидать. Никаких «целую», «твоя навеки» и прочих излишеств.
   Купе синего пульмановского вагона оказалось комфортным, не зря я настояла на первом классе. Немного потерта в углах бархатная обивка, но диваны широкие и удобные, столик полированного дерева, а бронзовые водопроводные краны начищены до блеска.
   Когда позади остался Смоленск, я почувствовала, что голодна. Заказывать обед в купе не хотелось, и я отправилась в вагон-ресторан.
   Там было тепло и уютно: на столиках красивые лампы, занавеси, смягчающие солнечный свет, картины пастельных тонов, на которых были изображены паровозы в клубах дыма. В такт стучавшим колесам позвякивали низкие хрустальные бокалы на белой крахмальной скатерти и бутылки в кольцевых захватах. Я села у окна и стала рассматривать проносившиеся мимо пейзажи.
   Подошедший официант поклонился и подал меню.
   — Рекомендую кордон-блю, сударыня, — почтительно произнес он. — Наш повар их отменно готовит в соусе пармезан.
   — Нет, благодарю, — ответила я. Не люблю куриную грудку. Всегда предпочитала ножки, хоть они и считаются плебейским блюдом. — Лучше принесите мне вот что: рассольник и порцию фуа-гра с жареным картофелем.
   Последний раз я ела рассольник несколько лет назад в доме моей тетки Марии Игнатьевны. Ее повар готовил этот суп совершенно замечательно — у других так не получалось.
   — Десерт? — спросил официант. — Есть чудное малиновое сорбе.
   — Потом.
   — Слушаюсь. — Он ловко взмахнул полотенцем и исчез.
   В ожидании гусиной печенки я переключила внимание на сидящих в вагоне-ресторане пассажиров. Семейная пара: муж в мундире почтово-телеграфного ведомства и жена в шляпе из бастовой 14 соломки с полевыми цветами. С ними путешествовали также сухопарая бонна-немка с постным лицом и капризничающая девочка лет шести. Бонна непрестанно одергивала девочку, приказывая ей каркающим фельдфебельским голосом: «Мари, сидите прямо! Не вертитесь!» Родители, увлеченные спором, не обращали на них никакого внимания.
   За одним из столиков усердно поедал яйца «в гнезде» 15 пожилой чиновник в пенсне, похожий на аптекаря, за другим — тихо разговаривали трое поляков, сидевшие неестественно прямо.
   Рассольник оказался необыкновенно вкусным, не хуже, чем получался у повара Марии Игнатьевны, упокой, Господи, ее душу.
   Неожиданно за моей спиной послышались шум и громкие шаги. Но я, поглощенная обедом, даже не обернулась. Поляки перестали шептаться. Замолчал и капризничавший ребенок. Громко звякнула упавшая вилка чиновника в пенсне.
   К соседнему столику подошел удивительный человек. Гренадерского роста, с пышными усами и раздвоенной бородой, он был одет в шаровары и подобие бурнуса, украшенного хвостами неизвестных мне пушных зверей. За ним следовал арапчонок в красной курточке с позументом и феске с кисточкой.
   Гренадер уселся, победоносно обвел глазами вагон-ресторан и гаркнул:
   — Половой! Водки! И немедля!
   Его приказ был мгновенно исполнен. Тут гренадер заметил меня и движением руки отвел в сторону заказанную водку.
   — Шампанского!
   Невежа встал, подошел к моему столику и плюхнулся на стул напротив. По полу звонко клацнула длинная сабля в инкрустированных ножнах. Поляки втянули головы. Арапчонок привычно занял место за спиной хозяина.
   Вы позволите?
   — Вы уже сели, — спокойно ответила я. — Мое разрешение в данном случае — не более чем формальность.
   Он и ухом не повел.
   — Благодарю. Разрешите представиться, Николай Иванович Аршинов, вольный казак Камышинского уезда Саратовской губернии.
   Кивнув, я внимательно посмотрела на него, стараясь взглядом выразить презрение к его манерам. Подлетевший официант принес бутылку «клико» и согнулся в три погибели.
   — Прошу меня извинить, я не пью шампанского за обедом, — холодно сказала я, с трудом себя сдерживая. — И тем более не пью его с незнакомцами.
   Бедная печенка! Я с такой яростью взялась за изысканное блюдо, что капельки соуса брызнули на белоснежную скатерть.
   — Но я же представился, — чуть ли не обиженным тоном сказал гренадер. — Не разбойник какой. С кем мне еще здесь беседовать? Не с этим же стручком!
   Он махнул рукой в сторону почтенного чиновника, отчего тот побагровел и приподнялся на стуле, но затем решил сделать вид, что его это не касается, протер пенсне и снова занялся обедом.
   Подозвав официанта, неожиданный визави ткнул пальцем в мою тарелку и, ничуть не смущаясь, спросил:
   — Что это ты, братец, даме подал?
   — Фуа-гра-с, — произнес тот. — Высшего сорта, убоина свежайшая-с.
   — Печенка, значит… — проговорил Аршинов. — Печенка — это неплохо. Давай две порции, да пожирнее и послаще. И чтоб немедля! Знаю я вас, по часу мурыжить готовы! Едал я в Париже печенку, до сих пор вкус помню. — Официант побежал исполнять заказ, а гренадер обратился ко мне. — Канальи французишки бедного гуся в клетку сажают да орехи через воронку ему в глотку пропихивают, чтоб мясо имело изысканный вкус. Клетка тесная, гусь в ней сиднем сидит, не шелохнется, дабы вес не потерять. А за три недели до того, как под нож пустить, уксусом его поят. Их самих бы в клетку, да уксус через воронку в глотку вливать. Правда, печенка отменная выходит! Главное, не знать, через что страдалец прошел, тогда можно наслаждаться.
   — Откуда вам все это известно? — вдруг само собой вырвалось у меня. Я не хотела разговаривать с Аршиновым, но он так ярко описал страдания несчастного гуся, что мое сердце не выдержало, и я даже отодвинула в сторону тарелку. Мне почему-то расхотелось доедать печенку.
   — Навидался этого в Париже. Жил в слободе Фобур-Монмартр, у красавицы Колетт — она гусей продавала. Только и слышно было с утра до вечера: га-га-га да га-га-га. — Аршинов загоготал так оглушительно, что сидящая неподалеку девочка заплакала и мать с гувернанткой захлопотали над ней, словно две встревоженные гусыни.
   — Когда вам довелось побывать в Париже?
   — Три недели назад еще гулял по бульварам. Парижанки, я вам скажу… — Гренадер потянул носом воздух, словно вдыхая аромат цветущих каштанов. — Но не буду, нельзя при даме других хвалить, обидится.
   — Что ж покинули такую красоту? — улыбнулась я.
   — Служба. Я себе не хозяин. Раз приказали — как штык, немедленно исполняю. В Австрию еду, пароход нанимать. — Он замолчал, надеясь, что я начну его расспрашивать, но я держала паузу. — Звать-то вас как? Так и не скажете, терзать будете, жестокая?
   — Отчего ж не сказать? — рассмеялась я. Мне решительно нравился этот громадный enfant terrible, из-за которого дама в шляпе с цветами поджимала губы и что-то гневно выговаривала мужу, а чиновник-аптекарь ожесточенно тыкал ложечкой в жульен. — Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора.
   — Вдова! И такая молодая! — воскликнул он. — Во сколько же лет вас замуж-то выдали? За старика, небось?
   Я нахмурилась и промолчала. Бестактность бывает смешной только по отношению к другим.
   — Ах, простите, сударыня, великодушно! — извинился Аршинов, увидев, как помрачнело мое лицо. — Давайте о чем-нибудь простом поговорим. Как англичане о погоде. Вы куда направляетесь? В Варшаву?
   — В Париж, — ответила я сухо.
   — Где намерены остановиться? Мне бы хотелось найти вас, когда я буду в Париже. Жаль расставаться с такой прелестной соотечественницей.
   — Благодарю за комплимент, — кивнула я, отводя глаза. — Не знаю пока. В отеле, наверное. Вы посоветуете мне какой-либо из приличных?
   Говоря это, я немного лукавила: мне хотелось узнать, действительно ли мой собеседник жил в Париже или просто рисовался передо мной. Ведь «отелем» в Париже называют не гостиницу, а особняк, в котором может жить и один человек, если у него достаточно средств.
   — Разумеется! — воскликнул он. — К примеру, на бульваре Капуцинок сдаются прелестные комнаты. Могу порекомендовать. Полный пансион, но несколько дороговато.
   — Спасибо, — остановила я его. «Прелестные комнаты» мне никак не подходили. — Непременно воспользуюсь вашим советом.
   — Так можно будет туда к вам заглянуть?
   — Всенепременно!
   Отложив салфетку, я подозвала официанта и достала из сумочки ассигнацию.
   — Ну что вы, мадам Авилова! Я заплачу! — Арши-нов полез в карман.
   — Ваше право, — безразлично сказала я, оставила деньги рядом с тарелкой и вышла из вагона-ресторана.
   — Аполлинария Ла… — донесся до меня его голос. Как иногда удобно иметь длинное, трудновыговариваемое имя.
***
   Я достала из саквояжа недочитанный роман Эмиля Золя «Деньги» и попыталась сосредоточиться на перипетиях судьбы Аристида Саккара. Но глаза скользили поверх строчек, напечатанных по-французски, — из головы не шел Аршинов, его манеры, громогласные комплименты, рассказ о гусях и Париже, маленький арапчонок… «Гуси спасли Париж, гуси спасли Париж», — выбивала мерная дробь колес. Я рассердилась на себя: какой Париж, ведь это был Рим! А колеса продолжали стучать: «Что Андрей нашел в Париже? Что Андрей нашел в Париже?»
   Стало ясно, что роман я сегодня не дочитаю. Мысли путались, голова отяжелела. И все из-за этого бесшабашного Ноздрева! Глаза бы мои его не видели!
   Мне не нравилось, что, желая быстрее избавиться от докучливого собеседника, я осталась без десерта. Во рту пересохло, рассольник давал о себе знать. Очень хотелось пить. Я вызвала кондуктора и заказала чай.
   В дверь постучали. Открыв, я увидела на пороге Аршинова со стаканом чая в руке.
   — Вот, госпожа Авилова, принес, — сказал он, улыбаясь так непосредственно, что я, не в силах захлопнуть дверь у него перед носом, шагнула назад в купе. — Вы же чаю хотели, верно?
   — Я просила у кондуктора, а не у вас.
   — А чем я хуже? Я все могу: и чай заваривать, и хлеб резать, и водку наливать. — Аршинов еще шире улыбнулся и поставил стакан в подстаканнике на столик.
   — Чему обязана? — скучным голосом спросила я, надеясь, что он сейчас же выйдет. Но мои надежды не оправдались, не такой он человек…
   Аршинов оставил мой вопрос без внимания. Он без приглашения уселся на диван напротив и посмотрел мне в глаза:
   — Что ж вы, Аполлинария Лазаревна, чай не пьете? Остынет ведь. Вы пейте, пейте, самолично наблюдал за заваркой. Никакого яда не подсыпал, вручил кондуктору пятиалтынный, он мне стакан и отдал.
   Я молчала, не притрагиваясь к чаю. Наступила томительная пауза.
   — Прошу вас, сударыня, не дуйтесь. Дорога скучная, вот я и напросился поговорить, если вы, разумеется, не против. — Заметив мой протестующий жест, он быстро добавил: — А пришел я к вам вот по какому вопросу: вы, случайно, не супруга Владимира Гавриловича Авилова, географа? Фамилия ваша не такая уж распространенная.
   — Да, — кивнула я, изумленная тем, что Аршинов был знаком с моим покойным мужем. — Но уже вдова, к великой моей скорби.
   — Ведь я мужа вашего покойного знал… Золотой души был человек. Мы с ним в Абиссинии встречались. Он мне тогда жизнь спас — по гроб жизни ему благодарен, как второе рождение пережил. Хотя если вам неинтересно, то прикажите уйти — уйду. Не в моих правилах навязывать свое общество, если меня не желают…
   Он повернулся и открыл дверь купе. Я не выдержала и сменила гнев на милость:
   — Оставайтесь, Николай Иванович, и рассказывайте, какими судьбами вас занесло в Абиссинию.
   Супруг мне не говорил, что путешествовал в тех краях.
   — Для этого мне придется начать с самого начала, — сказал Аршинов. — Иначе вам будет трудно разобраться, что к чему.
   — Так начинайте, все равно Варшава не скоро. Вместе дорогу и скоротаем.
   — Извольте. К слову, родился я в Царицыне, в купеческой семье. Предки наши чем только не торговали: дровами, скобяным товаром, дегтем, салом. Гоняли по Волге баржи, командовали бурлаками. А вот отец мой, Иван Севастьянович, в делах был неудачлив, да и пил много. Однажды, в поисках лучшей доли, забрал семью и отправился на Кавказ. Сказывали, что места там хлебные, а погода жаркая.
   В семье было семеро детей, я старший. Воспитанием моим занимались мало, вернее, не занимались вовсе, и рос я отпетым сорванцом. Мать была занята с младшими детьми, отец ездил по аулам, скупал ковры, браслеты и кинжалы. Потом спускался в долину и перепродавал товар, немного накидывая к цене. Он никогда не брал меня с собой, а мне хотелось собственными глазами увидеть мир, ведь до пятнадцати лет я знал только то селение, в котором мы жили. Однажды я бросил учебу и сбежал из дома — моря и горы манили меня, мне хотелось испытать новые ощущения, стать наконец свободным.
   Чем я только с тех пор не занимался: водил караваны с контрабандным табаком из турецкого Батума, ходил вниз по Дону через стремнины на утлой лодчонке, ловил диких кабанов, клеймил скот. И все это для того, чтобы денег заработать да самому себе доказать, чего я стою как мужчина и казак. Головы не жалел, будто не одна жизнь у меня, а по меньшей мере дюжина. И не брали меня ни пуля, ни нож — как заговоренный был.
   В семьдесят седьмом году меня занесло на войну с турками. Попал я в полк к Константину Виссарионовичу Комарову, генерал-майору. Великой души был человек. Когда отступали, он приказывал останавливаться и ставить самовары, чтобы поить раненых чаем.
   Горячее было время, хоть и ноябрь месяц. Мы брали крепость Каре. Ночь, темно, хоть глаз выколи. Ветер ревет, к земле пригибает. Я крикнул: «За мной, мои ребятушки! Не посрамим Россию!» — и бросился на стену. Турки обстреливали нас из винтовок Мартини-Генри и просто бросались камнями, если у них кончались пули. А когда им удавалось сбить кого-либо из наших, они вопили от радости. Наши солдаты падали, словно спелые яблоки. Бедняги… Но крепость была взята!
   На той войне мне и посчастливилось, и не повезло. Счастье было в том, что тяжелая пуля, выпущенная из вражеской винтовки, не сразила меня наповал, а лишь слегка задела, правда, и этого «слегка» более хлипкому человеку вполне хватило бы, чтобы отдать Богу душу. А не повезло потому, что турки захватили меня в плен, раненного и истекающего кровью. Не дай Бог никому попасть в турецкий зин-дан: из этой ямы сбежать почти невозможно. Но я сбежал! Вот этими самыми руками и обломками глиняных черепков я выкопал путь на волю, а затем, пережив тяготы и лишения, оказался в Персии. Но и там мне не повезло: персы поймали меня как подозрительного бродягу, увидели, что на мне турецкие шальвары — я в тюрьме выменял их на шапку, и приняли за турецкого шпиона.
   У персов, как и у турок, суд вершится быстро, без всякого следствия. Попался подозрительный — казнить его, тем более если пойманный не магометанин. Вот так и со мной. Персы народ низкорослый, я среди них возвышался что дуб среди подлеска. Сразу ясно: шпион — все видит издалека.
   Уже приближался мой смертный час, меня вели к виселице, руки-ноги в кандалах, я — в рубище, народу на базарной площади — тьма! Я смотрел на синее небо, думал, что мало успел, что жизнь так бесславно кончается, и тут… Налетела конница вольных казаков и освободила меня!..
   Аршинов даже вскочил с места, пытаясь изобразить сцену своего спасения. Откуда в Персии появилась целая конница казаков, мне было неведомо. Но поезд мерно покачивался, в купе пахло ванильными сушками, которые кондуктор добавил к чаю, и я, улыбаясь про себя, покорно внимала легендам новоявленного барона Мюнхгаузена.