— Вы прекрасно рассказываете, господин Аршинов, — заметила я, когда казак замолчал, чтобы перевести дыхание. — Я даже не замечаю времени. Все так волнующе и правдиво — картины просто встают перед глазами. Но когда вы дойдете до Абиссинии? Я вся в нетерпении.
   Не беспокойтесь, Аполлинария Лазаревна, обязательно дойду. Времени предостаточно, запаситесь терпением. Мне так приятно вспомнить прошлое, да еще в обществе столь очаровательной дамы. — Аршинов подкрутил ус и продолжил, как ни в чем ни бывало, свое повествование: — Казаки провозгласили меня атаманом своей вольницы, дали коня, оружие, новую одежду и шапку. Все у нас было: сила, молодость, кураж. Не было только земли, где мы могли бы обустроить свое поселение и жить в довольстве, неся службу царю-батюшке и России. Так и мыкались с места на место, как цыгане кочевые. Надоело нам скитаться, плохо человеку без пристанища. 1де хаты ставить? 1де коров пасти? Неужели в необъятной России-матушке, от моря до моря, не найдется земли для нескольких десятков бравых парней? Не было бы счастья, да несчастье помогло. Пришли мы к Черному морю, и я обратился к генерал-губернатору Сухумского округа, князю Дондукову-Корсакову с просьбой: пусть разрешит нам создать для казаков-хлебопашцев станицы. Будут они землю пахать да кавказскую границу от нехристей-бусурман охранять. И нам хорошо, и государству спокойнее, когда такие молодцы, как мои орлы, границу охраняют. Князь оказался достойным человеком и милостиво согласился удовлетворить мое прошение. Выделил более сотни десятин в Кутаисской губернии и начертал собственноручно резолюцию: «Сим жалую надел, величиной сто сорок десятин, во создание станицы с тем, чтобы вольные казаки на земле осели и хлебопашеством, вкупе с ратным делом, пользу приносили государю императору и отечеству». Хороший был человек князь, не чета папаше.
   — Вы и с его отцом знакомы были? — удивилась я.
   — Нет, ну что вы, Аполлинария Лазаревна. Тот, поди, четверть века как помер. Просто я по пушкинской эпиграмме понял, что это был за человек. Поэт, он зря не напишет.
   — Вы и Пушкина читаете? — ахнула я.
   — Конечно. И «Ниву» с картинками, а также Толстого и Достоевского. За душу они хватают своими историями.
   — Понятно. Славный вы человек, Николай Иванович. Рассуждаете обо всем. Книги любите. Кстати, интересно, что за эпиграмма? Вы ее помните?
   — Помнить-то помню, — неожиданно смутился он, — да сомнения мучают.
   — Какие?
   — Как бы вред мы не нанесли этим едким стишком. И еще там неприличное слово имеется. А вы дама. Тонкого воспитания.
   — Так это же сам Александр Сергеевич написал, — возразила я. — Он зря не напишет. Читайте. Потом вместе посмеемся, если эпиграмма действительно злая и остроумная.
   — Как скажете… — согласился Аршинов. — За что купил, за то продаю…
   Казак встал, заполнив собой все купе, и громко продекламировал:
 
   В Академии наук
   Заседает князь Дундук.
   Говорят, не подобает
   Дундуку такая честь;
   Почему он заседает?
   Потому что жопа есть.16
 
   И мы оба расхохотались от души. Потом, утирая слезы, я спросила Аршинова, довольны ли казаки наделенными землями, не мало ли им нарезали?
   Николай Иванович, мгновенно посерьезнев, ответил так:
   — К сожалению, эта история оказалась сказкой с грустным концом. В тот год лето выдалось засушливое, пшеница полегла. И спустя некоторое время станица прекратила свое существование. Казаки разбрелись кто куда: некоторые с семьями вернулись за Дон, другие вновь отправились грабить караваны, и я остался один.
   Удрученный крахом своих надежд, я выправил новые документы, отправился в Турцию и там, в Константинополе, зашел помолиться в храм Святой Софии. Я просил Святую Софию направить меня, дабы не прожить бесцельно жизнь и не растратить впустую силы.
   Выйдя из храма, я увидел старого черкеса, сидевшего под древней оливой, наверняка помнившей крестовые походы и расцвет Византии. Мы разговорились. Черкес рассказал мне об удивительной стране «черных православных» — Абиссинии. Никогда не было войн на этой земле, никогда ее не захватывал ни один иноземец, и жил там добрый народ под властью «царя царей» негуса Иоанна, потомка царя Соломона и царицы Савской.
   С той поры я не мог ни есть, ни спать — так захватила меня мечта увидеть тамошние земли. Я обивал порог русского консульства, требуя, чтобы меня посадили на любой корабль, идущий в том направлении. Вероятно, я надоел хуже горькой редьки, и вскоре, благодаря моей настырности, мне удалось добиться желаемого. На корабль «Амфитрида» меня снарядил константинопольский посол, граф Игнатьев, и поручил меня покровительству Императорского Вольного экономического общества, под эгидой которого ваш муж, дорогая Аполлинария Лазаревна, направлялся в экспедицию в Южную Африку. Вот там мне и посчастливилось познакомиться с вашим супругом.
   В пути со мной случился пренеприятнейший казус: меня стали задирать матросы, высмеивая мой казацкий наряд, бороду, шапку. Я не стерпел и подрался с одним негодяем, родом из Сицилии. Крепко я его отмутузил. Немного оправившись, тот подговорил дружков-собутыльников подкараулить меня и выбросить за борт. И когда они вдесятером напали на меня и поволокли к борту, ваш супруг, сударыня, бросился на мою защиту и отбил меня у мерзавцев. Он выстрелил в воздух, на шум прибежали матросы и повязали разбойников.
   Мы представились друг другу, разговорились и почувствовали друг к другу неодолимое дружелюбие. Авилов оказался прекрасным собеседником, таким же, как вы, и мы беседовали весь остаток ночи. Однако наутро мне нужно было отчаливать, а Владимиру Гавриловичу плыть далее — в Кейптаун. Мы сердечно распрощались, я сошел в порту Массауа, что в Красном море, и оттуда, через Асмару и Аксум, двинулся в глубь страны.
   Негус Иоанн, абиссинский царь, принял меня сердечно. Поселил меня в круглом шатре под соломенной крышей, приказал выдать необходимую утварь, циновки и девчонку для услуг.
   Я не знал их языка, но ходил по поселению и учился. Когда же немного начал говорить на амхарском — так называется их эфиопский язык, — то рассказал Иоанну, зачем я к нему приехал. Я понравился негусу, он меня сердечно полюбил и проводил долгие часы в беседах со мной. И самое главное, негус согласился на все мои предложения, дал «добро» на строительство в Абиссинии колонии и русской православной церкви. Он — неглупый правитель и понимал, что ему нужна сильная страна с растущим населением.
   Прожил я у него три года — научился говорить на их языке, чуть было не женился, загорел что твой мавр, многое увидел и узнал. А потом негус снарядил меня в обратный путь, богато одарив и приставив ко мне двух ученых монахов-эфиопов — те ехали в Киево-Печерскую лавру учиться православию.
   Вернувшись в Россию, я стал рассказывать о том, что видел: о прекрасном климате, о добрых миролюбивых эфиопах, о просторах ничейной земли, где только воткни палку — вырастет апельсин, и звал ехать со мной в этот край.
   Понемногу вокруг меня собрались люди, и не только из казацкого сословия, а все, кто искал лучшей доли. Даже монахи к нам примкнули, уж о мастеровых я и не говорю — десятками ко мне спешили, дабы построить форпост на границе, принести пользу и себе, и матушке-России. Я даже имя станице придумал — Новая Москва.
   Наш небольшой отряд отправился в Абиссинию летом восемьдесят восьмого года, и поначалу было хоть и тяжело, но радостно: своя земля, тепло, просторно. Люди с охотой взялись за дело: пахали землю, строили дома, ловили рыбу в море, пасли скот, тот, что мы привезли с собой. Любопытные эфиопы часто навещали нас, принося в подарок то фрукты, то домашнюю утварь. Даже негус изъявил желание посмотреть на нашу колонию и однажды явился, сидя в носилках, которые несли четыре дюжих негра.
   Идиллия закончилась внезапно. В колонии были казаки, не приученные к крестьянскому труду, начались ссоры, пьянство, зависть. Они ехали не для того, чтобы мирно работать, пахать и сеять, а для вольготной жизни с грабежами и поборами. Выгнать их было некуда — кругом пустыня. Они грабили честных колонистов, и те шли с жалобами ко мне — а к кому ж еще? Мне пришлось даже сколотить команду из нескольких крепких мужиков, чтобы охранять людей от своих же наглых земляков.
   Но самое страшное случилось позже, когда с берега наше поселение обстреляла итальянская канонерка. Итальянцы давно задумали захватить Абиссинию, и Новая Москва была для них костью в горле. Снаряды разрушили два дома, убили одного колониста, осколками ранило четверых. Все разбежались кто куда, и мне с трудом удалось вернуть людей.
   С тех пор все пошло наперекосяк: дома развалились, да и не дома это были, а так, мазанки-времянки, сети пропали или были специально порваны итальянцами. Спустя несколько месяцев к нашим берегам подошел российский корабль и забрал тех, кто решил уехать. Я долго размышлял над случившимся, все думал, почему я дважды потерпел неудачу, и в конце концов понял, что дело надо вести совсем по-другому: сначала завезти товары, построить крепкие дома за высокой изгородью, а уж потом и людей зазывать.
   Но скоро сказка сказывается… Для снаряжения корабля, закупки продовольствия, строительных материалов и необходимых инструментов нужны были деньги, много денег, которых ни у меня, ни у моих людей не было. Купцы дали уже все, что хотели и могли, и один умный человек мне посоветовал: езжай, мол, Николай Иванович, к царю, кинься ему в ноги и попроси денег. Уж царь поймет, насколько этот план важен и нужен для России, и обязательно поможет. Нельзя отдавать макаронникам такие земли — самим там встать надобно.
   Вы же знаете, Аполлинария Лазаревна, что император недавно был во Франции — договор о русско-французском союзе заключал. Я приехал в Париж, правдами и неправдами добился аудиенции у Николая Карловича Гирса, всесильного министра иностранных дел, но тот затопал на меня ногами, обвинил в том, что я продаю родину, и даже пригрозил сослать в Сибирь на пять лет. Не до меня ему было. Франция, по его разумению, важнее Абиссинии. Еле ноги оттуда унес. Правда, я не понял, кому именно я продавал родину, уж не негусу ли абиссинскому, но благоразумно не стал выяснять это у раздраженного министра. Он человек государственный, ему виднее.
   Теперь вот еду в Германию — меня обещали свести с нужными людьми, которые вроде бы согласились дать денег, а оттуда — обратно в Абиссинию, там меня ждут, самые верные мои товарищи остались присматривать, чтобы колония не развалилась окончательно. Вот такая история. Весь я вам открылся, ничего не утаил, потому что очень вы, сударыня, располагаете к душевной беседе.
   Аршинов замолчал, откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза.
   — Интересная у вас жизнь, Николай Иванович, — искренне сказала я, захваченная его рассказом. Аршинов уже не казался мне бароном Мюнхгаузеном, вралем и выдумщиком. Столько боли и отчаяния было в его словах об оставшихся в далеком краю друзьях, что я сразу поверила в то, о чем он рассказывал. — Мне так приятно было услышать, что вы знавали моего покойного супруга.
   — И не сожалею ничуть, Аполлинария Лазаревна, — ответил он, не меняя положения головы, и я поняла, что передо мной сидит очень уставший человек, многое повидавший и переживший. — Ни за единый поступок в жизни мне не стыдно. Пусть другие меня осуждают за гордыню и самонадеянность, но, ежели что надумаю, я не отступлюсь. Помню слова Авилова. Он мне так сказал: «Ты, Николай, когда слышишь предупреждение: „Не делай этого, сие будет дурно истолковано“, — поступаешь в точности наоборот. Ты упорен, и это мне в тебе нравится! Ты всего добьешься в этой жизни». Удивительной души был ваш муж, интересный человек. Жаль только, что всего лишь несколько часов удалось с ним поговорить. Сейчас только вспомнил, он ведь и о вас рассказывал!
   — Да что вы говорите?!
   — Конечно! Он рассказывал о юной жене, которую любил всем сердцем. Как я сразу не понял, что это вы? Он же мне вас описывал.
   — Науку Владимир Гаврилович любил не менее, — вздохнула я, отворачиваясь. — Она у него была на первом месте, а все остальные, включая меня…
   Слезы предательски навернулись на глаза, и я промокнула их платочком.
   — Полно, полно, дорогая госпожа Авилова. Не расстраивайтесь так. Вам довелось встретить и полюбить удивительного человека, и, думаю, вы благодарны Создателю за те несколько лет, что провели вместе с Владимиром Гавриловичем. Ведь верно?
   Я молча кивнула.
   — Расскажите лучше, чего вы ждете от Парижа? Решили развеяться или по делам каким-нибудь?
   — Да как вам сказать, Николай Иванович… — Я с радостью сменила тему разговора, — Давно не была в Париже, соскучилась. На выставке хочу побывать, по магазинам модного платья пройтись, к художникам заглянуть, да просто парижского воздуха вдохнуть…
   — К художникам? — оживился он. — Люблю художников, веселые парни. Только натурщиц выбирать не умеют. Как глянешь — плакать хочется, одна другой тоще. Женщина, она должна радовать глаз приятными округлостями. А углов у нас самих хватает! — Аршинов оглушительно расхохотался. — И что вы намерены купить из картин?
   — Не знаю, наверное, импрессионистов, — ответила я и тут же спохватилась: вдруг мой собеседник не знает, кто это? Неудобно получится.
   Но Аршинов и бровью не повел, его не так-то легко было оконфузить.
   — Что ж, порекомендую вам парочку галерей, — сказал он с видом знатока. — Вот, например, галерея «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Очень, очень достойная. Картины представлены от маленьких до огромных, в полстены. Хоть в присутственное место вешай — все собой закроет. И директорствует там брат этого ненормального художника, что ухо себе отрезал, а потом то ли застрелился, то ли еще как с жизнью покончил, как его бишь… Галерейщика-то Теодор Ван Гог зовут, а вот брата его, нет, не помню… Что еще сказать?.. На улице Форе в девятом доме тоже картины продают. Но дорого, и картины мелковаты. За что такие деньжищи отваливают за картинку размером с носовой платок — не пойму. Потом у Дюран-Рюэля… Эх, не помню больше.
   Спасибо, — я смеялась так, что у меня заболело под ложечкой. — Вы все очень подробно рассказали. Надо записать, а то иначе я не запомню. Очень ценные рекомендации.
   — Вот по модисткам я не специалист. То есть знаком с парочкой, но не по белошвейной части.
   Боясь, что разговор перейдет на скабрезности, я поспешила вернуть беседу в прежнее русло:
   — А вы любите живопись, Николай Иванович?
   — Как вам сказать, дорогая Аполлинария Лазаревна… Я люблю понятную живопись. Ну, например, лубок «Как мыши кота хоронили», или озеро с лебедями, или купчиху в шали. А ведь черт-те что иногда намалюют и возвещают: «Я так вижу!» Аж плюнуть хочется. Я и плевался. Так одному художнику и сказал: мол, что же ты, садовая твоя голова, рисуешь? А он мне гордо: «Это, Коля, импрессьон! Впечатление. Не по твоему суждению — только подготовленные люди могут в этих картинах что-либо понять». А ты мне, неподготовленному, неученому лапотнику, нарисуй картину, да так, чтобы я понял: это дерево, это стол, за столом девица сидит, чай пьет. Канарейка в клетке, герань на окне. Ведь такую картину на стенку повесишь — глаз радуется!
   — Ну, может, у французов другие понятия о красоте? — возразила я. — Им герань на подоконнике не нужна, им надобно что-то другое.
   — Да какой он француз? — воскликнул Арши-нов. — Наш, русский парень, Андрюха Протасов. Стал бы я такие турусы на колесах по-французски разводить! Это я русскому говорил.
   — Как его зовут? — не поверила я своим ушам.
   — Андрей Протасов, художник. С полгода как приехал в Париж учиться мастерству. Заводной малый, столько сил в нем! Запрется, бывало, в своей мансарде, день и ночь пишет, пишет, когда спит — неизвестно. А как зайдешь к нему глянуть на картины — одни кляксы да полосы. У меня на Кавказе ослица была. Если бы я догадался ей к хвосту кисть с краской привязать, ничуть не хуже вышло бы.
   — Где он живет? — перебила я Аршинова. — На улице Турлак?
   — Да, — кивнул он. — Именно там. Паршивое местечко, под самой крышей. Семь потов сойдет, пока вскарабкаешься. Но я ходил — Протасов отменный собутыльник. Ох, и горазд пить! Мы с ним как-то раз сидели в кабачке на площади Бланш, так гарсоны нас до трех ночи выпроводить не могли. А вы его тоже знаете?
   — Знаю. Он мне придумал гостиный гарнитур, — спокойно ответила я, хотя ровный голос дался мне с трудом. Неловко было расспрашивать о любовнике человека, знавшего и уважавшего моего покойного мужа. Во мне все кричало, и я с трудом сдерживалась, чтобы не пытать Аршинова. — Господин Протасов учился в школе живописи и очень хотел поехать в Париж совершенствовать свое мастерство. Рада, что ему это удалось. И что, его картины пользуются успехом?
   — Кто ж знает? — пожал плечами Арши-нов. — Может, и найдется дурень, простите великодушно, что купит его мазню. Рисует себе кружочки да черточки и созерцает. Мазнет холст, отбежит, головой покрутит и снова на картину бросается, словно крепость берет. Так и бегает многие версты на одном месте. Жалко мне его.
   — Почему?
   — Протасов ведь сам, своими руками талант в землю зарывает! Арапчонка моего, Али, за пять минут нарисовал! И похоже: как живой на картинке. А он ищет чего-то, переживает, пьет. Выглядеть плохо стал — осунулся, постарел даже, с лица спал. Сколько раз я ему говорил: Андрюха, у тебя такое ремесло в руках! Ты же портреты рисуешь один в один. Так займись делом, я тебе богатых клиентов найду; так нет же — обиделся, что я его труд ремеслом назвал. «Да, — кричал он мне, — ты прав, Николай, ремесло это! Низкопробное! Точное слово для меня и моей мазни! А я для души хочу, для высокого искусства творить!» Вот какие дела, дорогая госпожа Авилова.
   Я не могла открыть Аршинову мое истинное отношение к Протасову, поэтому мне приходилось только поддакивать да сочувственно кивать. Сердце рвалось, когда я слышала горькие и несколько уничижительные слова моего собеседника.
   — Кроме вас, у него есть еще друзья в Париже? — спросила я. — Или он анахорет и мизантроп?
   — Трудно сказать. Андрей нелюдим, и друзей у него нет. Да и времени тоже — как свободная минутка выпадет, тут же за кисти хватается. Мало ему учебы — свое малюет. Постойте, вспомнил. Он со стариком одним дружбу водит — странный старик, вечно от него какой-то кислятиной воняет. И серой, как от черта, прости меня Господи за такие слова.
   — А с женщинами у него как? — не выдержала я, но Аршинов не обратил внимания на то, что у меня дрогнул голос.
   — Женщины? У художников всегда девиц, словно блох на моське. Есть одна девица, что иногда у него ночует, — натурщица Сесилька, черненькая такая барышня, худосочная, как они все. Больше не припомню. Я ведь мало с художниками и натурщицами разговаривал. Они как начнут о своем чирикать: тон, цвет, краска такая, кисть сякая — стою дуб дубом, двух слов связать не могу, да и неинтересно мне. Во французском слабоват, я все больше по-турецки да по-амхарски говорю, Андрей частенько бывал моим переводчиком.
   Слова Аршинова о черненькой натурщице неприятно резанули меня, и, чтобы скрыть волнение, я задала невинный вопрос:
   — Что это за язык — амхарский? Красивый? Никогда не слышала.
   — Эфиопы на нем говорят, — ответил Аршинов. — Голоса у них тонкие, слова выводят, как певчие на клиросе. Мне с моим басом трудновато приходится, поначалу вовсе не понимали.
   В этот момент дверь отворилась, и в проеме показалась голова арапчонка. Он сверкнул глазами, похожими на две спелые сливы, и высоким голоском протараторил несколько фраз.
   — Вот вам и амхарский, госпожа Авилова, — хохотнул казак и что-то ответил мальчику. — Мне пора, мальчик соскучился, ведь несколько часов мы с вами беседовали. Было приятно поговорить. Может, еще и увидимся в Париже.
   — Удачи вам в ваших трудах, Николай Иванович. — Я протянула ему руку. — Надеюсь, что еще встретимся.
   Он поцеловал мне руку и вышел из купе.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Всецело предаться одному пороку
   нам обычно мешает лишь то,
   что их у нас несколько.

   Билет на Париж в кассе варшавского вокзала я купила быстро. Первый класс был только в экспрессе, отправлявшемся назавтра рано утром, поэтому я поехала в центр и заказала номер в небольшой гостинице на Каноничьей улице, рядом с костелом. Опрятная хозяйка, непрерывно повторяя: «Проше, пани», проводила меня в комнату на втором этаже. Я попросила разбудить меня в пять часов и легла спать, поскольку очень устала с дороги. Во сне я увидела Андрея, обнимающего девку-арапку, и Аршинова, укоризненно качающего головой: «Эх, Андрюша, сколько же ты на нее сажи извел, на черненькую-то Сесильку… И сам измарался».
   В дороге я скучала. Островерхие крыши за окном сменялись черепичными, поля — холмами. Пейзаж был серый и прилизанный, поэтому я предпочитала спать и читать.
   Иногда я ходила поесть в вагон-ресторан, но собеседники, подобные Аршинову, мне больше не попадались. Ела я без всякого аппетита — настроение портили мысли об Андрее и натурщице Сесиль. Зачем я еду в Париж? Что я скажу Андрею, когда мы встретимся? Нужна ли я ему? Но в конце концов, свет не сошелся клином на Протасове, в Париже есть что посмотреть: Всемирная выставка, картинные галереи, Лувр… Однако на сердце лежала тяжесть, и мою душу терзало чудовище с зелеными глазами.
   Париж показался внезапно. Сперва я увидела мрачные бараки с зарешеченными окнами, потом трубы, выбрасывающие в небо клубы черного дыма, и наконец предместья: сначала бедные, потом зажиточные, с красивыми домиками, окруженными изгородями из плюща.
   Северный вокзал встретил меня монументальным фасадом со множеством фигур. Я вышла под роскошный стеклянный навес, сделанный архитектором Хитторфом по заказу императора Наполеона Третьего почти сорок лет назад. О Хитторфе рассказал мне отец, когда я впервые увидела это чудо. Жаль, что в нашем N-ске нет ничего подобного.
   Носильщик погрузил мои саквояжи в фиакр, и я приказала кучеру в фиолетовом плаще с пелериной ехать на улицу Турлак, откуда приходили письма Андрея. Мне хотелось поскорее увидеть Протасова и даже, может быть, застать его с женщиной, войдя внезапно в мансарду. И хотя я корила себя за столь низменное желание, это было именно то, чего я ждала и чего боялась больше всего на свете.
   Я написала ему, что приеду в Париж, но не сообщила, когда. Во мне бушевала страсть брошенной женщины, зажженная не подозревавшим ни о чем Аршиновым. Путешествие в одиночестве лишь усугубило мои страдания. Классическая ревность собаки на сене.
   — Улица Турлак, мадемуазель, — повернулся ко мне кучер и почему-то подмигнул. — Прикажете выносить саквояжи?
   Попросив кучера подождать, я вошла в дом. В углу сидела консьержка и вязала чулок.
   — Добрый день, мадам, — сказала я.
   — Добрый день. Вы, наверное, к русскому художнику?
   — Да, — удивилась я. — А как вы догадались? По акценту?
   — Нет, — улыбнулась она. — Только к нему натурщицы ходят. Но его нет. Он уже три дня домой не приходил.
   Мне стало не по себе. Подтвердились мои худшие ожидания: меня назвали натурщицей! К нему ходят женщины! Он не ночует дома! И я пришла напрасно…
   Почтенная дама догадалась по моему лицу, какие чувства меня обуревают, понимающе покачала головой и предложила:
   — Оставьте записку, я передам Андре, как только он вернется. Хотя… вы можете поискать его в пивной «Ла Сури», он там часто бывает.
   — Спасибо, — только и могла вымолвить я.
   — Вы из России?
   — Да.
   — Вам есть где переночевать? Я вижу, вы сюда приехали прямо с вокзала.
   — По правде говоря, я об этом еще не задумывалась.
   Консьержка отложила чулок и поднялась со стула.
   — Позвольте дать вам совет: прикажите извозчику отвезти вас в отель «Сабин». Будете довольны.
   — Я, наверное, так и поступлю, мадам.
   Поблагодарив консьержку, я достала из сумки карандашик в оплетке и написала по-русски: «Андрей, я в Париже. Как только найду, где остановиться, пришлю адрес. Полина». Отдав консьержке записку, я попрощалась и вышла на улицу.
   — Куда теперь, мадемуазель? — спросил кучер.
   — В какую-нибудь приличную гостиницу в этом районе, — ответила я, забираясь в фиакр.
   Ехать искать неизвестно какую гостиницу по неизвестно чьей рекомендации мне не хотелось.
   — Я отвезу вас в «Пти Отель» на бульваре Роше-шуар.
   — Куда угодно, только поскорей. Мне все равно.
   Когда мы подъехали к гостинице, вдруг раздался трубный звук, от которого с деревьев испуганно вспорхнули птицы.
   — Что это? — удивилась я.
   — Цирк Фернандо! — ответил усатый кучер. — Лучшие представления каждый вечер! Вот поселитесь и сходите, не пожалеете. Там дрессированные слоны на задних ногах танцуют.
   — Не хочу останавливаться в этой гостинице! — испуганно закричала я. — У меня от запаха зверей и соломы сенная лихорадка начинается. Езжайте в другое место!
   Кучер резко натянул поводья, лошадь остановилась.
   — Жаль, там очень приличный отель. Ну, нет так нет… — Он помолчал, потом повернулся ко мне и вскинул вверх указательный палец. — Вот что: я отвезу вас к Соланж де Жаликур. Очень приятная дама. Она держит небольшую гостиницу в собственном доме на авеню Фрошо. Полный пансион и недорого. Думаю, вам понравится.