Изгибаясь словно гуттаперчевая кукла, Мона сладострастно гладила себя по плечам и бедрам.
   Корсет, стягивавший груди и талию танцовщицы, неожиданно оказался у нее в руках. Я недоумевала: ведь корсеты на шнуровке невозможно снять без помощи горничной, а Мона сделала это в танце. Надо будет потом расспросить, как ей это удалось.
   Публика бесновалась! Студенты кричали: «Мона! Дальше! Мона! Снимай же! Не останавливайся!». Я недоумевала — это кричали художники, которые ежедневно видели обнаженную плоть в таком количестве, что воспринимали женское тело только как объект для этюдов. А тут такое возбуждение!
   Мужчины устремились к сцене, где властвовала полуобнаженная вакханка. Но между ними и ею словно возвышалась стеклянная стена: ее видели прекрасно, а она, казалось, не замечала никого вокруг, была погружена в себя, в свои сладострастные переживания. Слегка наклонив голову, Мона облизнула указательный палец и провела им вокруг соска. От этого движения по залу пронесся вздох, словно сотня мужчин одновременно почувствовала облегчение.
   — Мона, прекрати немедленно, что ты делаешь?! Оллер! Где Оллер?! — кричал тот самый человек. На мгновение он обернулся в зал, ища глазами хозяина кабаре.
   — Боже мой! — негромко воскликнул князь. — Это же виконт де Кювервиль! Я впервые вижу его в таком расстройстве!
   — Виконт? — переспросила я.
   Мона тем временем дразнила публику. Придерживая панталоны за шнурок, обтягивающий талию, она то приспускала их, обнажая аккуратный пупок, то поднимала, и вдруг одним движением Мона выскользнула из них. Она стояла на сцене нагая, освещенная ярким электрическим светом, а в ее взгляде сквозило презрение ко всем, кто смотрел на нее и вожделел. Но выглядела она не танцовщицей, а статуей из каррарского мрамора, холодной и неприступной. Мужчина, звавший Оллера, схватился за голову и застонал.
   Внезапно свет погас. А когда через мгновение зажегся, Моны на сцене не было. Раздался вздох разочарования. Публика скандировала: «Мона! Мона!» — но девушка не вышла на приветствия. Вместо нее на сцене появился Оллер. Он раскланялся и произнес:
   — Медам, месье! Я очень рад, что танец нашей несравненной Моны вам понравился. Мы не зря готовили для вас этот сюрприз. Надеюсь, и в дальнейшем «Мулен Руж» будет радовать вас новыми номерами.
   — Князь, вы знакомы с виконтом? — спросила я, чувствуя, что вот-вот схвачу удачу за хвост.
   — Да, немного. Встречаемся иногда на раутах. А что вас интересует, Полина?
   — Сделайте одолжение, познакомьте нас. Мне очень нужно.
   — Раз нужно, извольте… — И мы начали протискиваться сквозь возбужденную публику к рампе.
   Но виконт как сквозь землю провалился! Только что он маячил возле самой сцены и вдруг исчез. Я стала оглядываться по сторонам, и мне показалась, что он выходит в боковую дверь. Я бросилась за ним, Засекин-Батайский поспешил следом, и тут я наткнулась на мощную фигуру, которая даже не покачнулась от моего напора.
   — Мадемуазель! Какая приятная встреча! Князь, мое почтение! — Перед нами стоял Себастьян Кервадек и любезно улыбался.
   — Здравствуйте, мсье Кервадек, — хмуро ответила я. Ну почему этот коммерсант от искусства попадается мне в самое неподходящее время?
   — Как вам понравилась Мона? — спросил он. — Не правда ли, это изумительно, особенно если учесть ее состояние…
   — Какое состояние? — спросил Засекин-Батайский.
   — Вы не знаете? У нее трагедия! Прошлой ночью убили ее сестру. Бедная девушка! Последний раз я видел ее вместе с вами, в студии вашего друга и ее любовника.
   — Боже мой! — ахнул князь. — Такая юная девушка. Это она приходила к вам накануне, мадам Авилова?
   — Она самая, — кивнула я.
   — Какой ужас!
   — А откуда вам это известно, мсье Кервадек? — спросила я.
   — Что Протасов был любовником мадемуазель Мерсо?
   — Нет, как раз это меня не интересует. Откуда вы знаете, что Сесиль убили?
   — У меня такая профессия — знать все, что происходит в мире искусства, иначе утопят более шустрые. — Кервадек продолжал улыбаться одними губами, глаза же оставались пронзительными и сверлящими. — Говорят, мадемуазель Сесиль была неплохой художницей. Да еще лепила прелестные статуэтки.
   — На которые теперь поднимется цена, не правда ли? — саркастически заметила я.
   — Каждый зарабатывает, как может. — Он ничуть не обиделся.
   В этот момент какой-то молодой человек в бархатной блузе и берете отвлек Кервадека, заговорив о ценах на пейзажи, и мы с князем снова бросились к боковой двери.
   Коридор был наполнен запахами театрального грима, клея для декораций и разгоряченных тел. Перед уборными танцовщиц стоял служитель в яркой форме с галунами и сдерживал натиск молодых людей, желавших лично выразить Моне свое восхищение.
   — Господа, господа, не положено. Отойдите от двери, не толпитесь тут. Мадемуазель Мона отдыхает и велела никого не пускать. Цветы и записки складывайте на столик, — бубнил он, отпихивая ретивых обожателей. — Приходите завтра на представление, мы будем рады. Расходитесь, расходитесь.
   Я поняла, что к Моне пройти невозможно, а мне необходимо было увидеться с де Кювервилем.
   — Так вы сможете устроить мне встречу с виконтом, князь? — спросила я Засекина-Батайского.
   — А для чего это вам, Полина?
   — Кирилл Игоревич, разве вы не помните тот рисунок Андрея, с двумя персонажами на нем — русским министром и человеком в клетчатой пелерине?
   — Помню, конечно, а что?
   — У виконта такое же пальто. Вот я и хочу узнать, не он ли изображен на рисунке.
   — Какое интересное предположение. Откуда вам это известно?
   — Я видела подобное пальто у Моны в шкафу.
   — И о чем вы будете расспрашивать виконта, Полина? — улыбнулся князь. — Не забыл ли он свое пальто у содержанки?
   Я предпочла умолчать о том, что свидетельница видела господина в пальто с клетчатой пелериной, выходившего ранним утром из подъезда дома, где жила Сесиль.
   — Кстати, Кирилл Игоревич, а чем занимается виконт де Кювервиль? Служит где-нибудь?
   — Насколько мне известно, до недавнего времени он служил товарищем министра общественных работ. Где сейчас — не знаю, но можно попробовать его отыскать.
   — Вот мы и дома, — сказала я, когда фиакр остановился перед калиткой отеля «Сабин».
   Чудесно! — воскликнул князь и подал мне руку, выйдя из экипажа. — Мы добрались на удивление быстро. Полина, скажите, зачем вам это? Искать убийц, проверять улики — то пальто, не то… Пусть парижская полиция разбирается. Вам, женщине и дворянке, не пристало.
   — Не будет она разбираться, — вздохнула я. — Что ей русский художник и его подруга-натурщица?
   Поняв, что князь Засекин-Батайский не поддержит меня в моих изысканиях, я решила действовать через Мону. Но сначала надо было похоронить несчастных.
***
   Добиться выдачи тела Андрея оказалось нелегко. На следующее утро я снова зашла к Моне, и мы с ней отправились в полицию. Сидеть в длинных неуютных коридорах нам пришлось несколько часов, и все из-за бюрократических формальностей. Под различными предлогами нам отказывали, посылали в разные кабинеты департамента, пока наконец к нам не вышел полицейский и не протянул два предписания.
   — Спасибо, — робко поблагодарила я чиновника. — Что теперь с ними делать?
   — Передайте эти бумаги в погребальную контору. Там все устроят как подобает.
   Он козырнул и ушел.
   — Пойдем, — сказала Мона, — нужно найти приличных похоронных дел мастеров.
   Мы шли по залитым солнцем бульварам. На сердце у меня немного отлегло, и я наконец решилась спросить:
   — Мона, скажи, что заставило тебя совершить вчера столь безумный поступок?
   Ах, дорогая Полин, — вздохнула она, — вы, иностранцы, сложили особое мнение о французах, а особенно о парижанах: мол, это галантные любвеобильные мужчины и кокетливые романтичные дамы. Париж очень любит приехавших на неделю, но не очень привечает оставшихся на всю жизнь.
   — Это понятно… — Я вспомнила безрадостные письма Андрея.
   — Поэтому дело чести для парижанина — показать иностранцу, какой он сердцеед и как искушен в таинствах любви. Именно приехавшие на короткий срок путешественники разнесли по всему миру миф о любвеобильности, расточительности и галантности французов.
   — Разве это миф? — удивилась я.
   — Конечно, милая Полин! — рассмеялась Мона. — Поддерживать реноме местный житель может неделю, не более. Даже месяц для него слишком много. На самом же деле средний француз скуп, расчетлив и выжимает деньги из всего, что только попадется ему на глаза. Состоятельный человек может выкинуть бешеные деньги на бриллианты для своей возлюбленной или на десятки корзин цветов, но только если она появится в этих бриллиантах на балу и все вокруг будут перешептываться: «Невероятно! Он так богат!» — а цветы будут украшать не спальню дамы, где, кроме нее, их никто не увидит, но вход в дом, куда приглашены десятки гостей.
   — Ты считаешь, что французы любят показывать себя?
   — Да.
   — Кто же этого не любит? Знаешь, как русские купцы прикуривают от ассигнаций или кидают роскошные шубы в грязь на глазах у зевак, дабы женщина, которой они домогаются, могла дойти до кареты, не испачкавшись?
   — Но только французы сумели показать всему миру, что галантность и страсть — главные качества их натуры.
   — Допустим, ты права. А танец-то при чем? Как он соотносится с тем, что ты сейчас сказала?
   — Мне захотелось отомстить Оллеру за то, что он заставил меня выйти на сцену в день смерти сестры. Чтобы начались беспорядки, чтобы полиция пришла и закрыла кабаре. А что вышло? Оллер прибежал ко мне в уборную, расцеловал, сунул двести франков и сказал, что завтра закажет Тулуз-Лотреку афишу: «Несравненная Мона и ее напрягшийся сосок». А как бушевал Огюст!
   — Кто это?
   — Виконт, мой покровитель, я тебе говорила о нем. Я ему сразу приказала молчать и не сметь мне указывать! Пусть не думает, что если он дает мне деньги, то я — его собственность!
   — Скажи, Мона, твой виконт был знаком с Протасовым?
   — Конечно. Я их познакомила. Сестра попросила найти для ее друга покупателя, вот я и сказала Огюсту. Но ему не понравились картины Андре, он так ничего и не купил, и Сесиль на меня надулась.
   — Ему не нравятся импрессионисты?
   — Ему не нравится все французское! Это воспитание его матери, немецкой княгини, всю жизнь считавшей брак с французом мезальянсом. Не понимаю, как можно родиться во Франции, прожить всю жизнь в Париже и обожать сосиски с кислой капустой, как какой-нибудь Фриц или Ганс! Меня с души воротит, когда я чувствую этот запах!
   Только что Мона ругала французов, теперь обратила свой гнев на немцев. Я понимала, что это раздражение — всего лишь следствие того душевного состояния, в котором находилась девушка. Если бы виконт ее не устраивал, стала бы она поддерживать с ним длительную связь?
   — Мона, прошу тебя, устрой мне встречу с виконтом. Мне очень нужно поговорить с ним об Андре. Это очень важно!
   Зачем тебе? — удивилась она. — Они же только раз и виделись, когда Андре приходил ко мне с картинами. Ни о чем особенном не говорили. Огюст посмотрел картины и сказал, что ему ничего из них не подходит. Но раз тебе надо, после похорон я поговорю с де Кювервилем.
   Тем временем мы добрались до улицы Фонтен-Сен-Жорж, на которой нестерпимо пахло навозом. На доме номер десять висела табличка: «Эдмон Кальмез, прокат лошадей и экипажей». Вся улица была запружена фиакрами. Около соседнего дома стояли два катафалка, украшенные атласными рюшами и кистями. Вывеска гласила: «Антуан Сен-Ландри и зять. Погребальные услуги».
   — Это здесь, — сказала Мона, — войдем.
   Звякнул колокольчик, и нам навстречу поднялся толстый румяный человечек в черной визитке, застегнутой над круглым животом на одну пуговицу, и с усиками, закрученными колечками. Он вышел из-за столика, на котором лежали образцы крепа. В углу, на массивной вешалке с затейливыми крючками разной величины, висели цилиндры. На лице гробовщика не появилось улыбки, обычно сопутствующей приходу клиентов. Напротив, он изо всех сил попытался скрыть радость и нахмурить брови, дабы выразить нам соболезнование. Но сангвинический темперамент брал свое, и человечек безуспешно боролся с его проявлениями.
   — Чем могу быть полезен, уважаемые дамы? — Он склонился в полупоклоне.
   Мы, не сговариваясь, одновременно протянули ему полицейские предписания о выдаче тел для захоронения. Мсье Сен-Ландри (или его зять, пока это было непонятно) чуть было не потер ладони от удовольствия, что вместо одного покойника получает сразу двух, но вовремя спохватился:
   — Как прискорбно! Я вам соболезную! В расцвете лет! Молодая пара! Что это? Несчастный случай? Заразная болезнь? Или… — тут он понизил голос. — Самоубийство? Вы должны знать, медам, что при самоубийстве мы не хороним в церковной ограде. Даже не принимаем такие заказы. У нас почтенная контора.
   Он всем видом выражал искреннее сочувствие, только было непонятно: нам по поводу кончины или себе — оттого что заказ в таком случае уплывет.
   — Убийство! — хмуро ответила я. — Нам нужно, чтобы все было сделано по высшему разряду.
   — Разумеется, — засуетился он. — Не угодно ли взглянуть на образцы глазета, лент, венков? Вот прекрасный венок из жонкилий 27 с пионами. Очень трогательно.
   Мона принялась рассматривать образцы, расставленные на эталажах 28 вдоль стены, а я сказала:
   — Мсье Сен-Ландри, хочу вас предупредить: один из покойных — православной веры. Поэтому на погребении должен присутствовать священник. Желательно из храма Александра Невского, что на улице Дарю. Вы справитесь с этим поручением?
   — Гм… — замялся человечек и опять затянул свою песню: — Наша контора весьма уважаемая и с репутацией… Мы хороним на муниципальном Монмартрском кладбище, и надо будет выправить разрешение… Боюсь, что…
   — Свяжитесь с чиновником кладбища Сент-Женевьев-де-Буа мсье Лами. Думаю, он уладит эту небольшую проблему. Место за городом пустынное, найдется кусочек земли для православной души. Хоть покойный и был ортодоксом, по-вашему, все же христианской души человек. Возьмите задаток. Остальное получите после похорон.
   Похоронных дел мастер, уже упавший духом от опасения потерять выгодного клиента, порозовел и вновь еле сдержался, чтобы не улыбнуться. Мона заказала цветы, ленты и другие необходимые аксессуары, и, условившись прийти назавтра, мы покинули погребальную контору.
   Я вздохнула с облегчением: важное дело было сделано — мы добились разрешения на захоронение тел и договорились о погребальном обряде. Теперь можно было немного передохнуть.
   Уже в фиакре я заметила, какая Мона бледная. Несчастная девушка откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза и прошептала:
   — Боюсь, я этого не вынесу! Боже, как мне тяжело. Родителей нет, теперь сестра ушла. Я одна в этом жестоком мире.
   — Успокойся, дорогая, ты сильная, ты справишься. Больно, но что делать? Надо молиться, молитвы облегчают душу. Завтра я сама отправлюсь к Сен-Ландри, а ты полежи, отдохни и к Оллеру не ходи. Послезавтра похороним обоих. Ты должна обязательно отдохнуть, иначе не сможешь присутствовать на кладбище. А я загляну к тебе. До свидания, милая Мона.
   Мы расцеловались на прощание, и я велела кучеру ехать на авеню Фрошо, где меня ждала розовая комната в отеле «Сабин».
   — Ах, Полин, луковый суп придется подогревать — вы опоздали, — натянуто улыбнулась хозяйка, увидев меня.
   — Ничего, — пробормотала я, стягивая перчатки, — съем холодный.
   — Как можно! Идите в столовую, сейчас Жюли подаст вам обед. Да, и еще вам письмо. Без обратного адреса. — Мадам Соланж посмотрела на меня весьма многозначительно.
   Она подала мне простой конверт, на котором было написано: «Мадам Авиловой, отель „Сабин“ на авеню Фрошо», — и явно ждала, что я вскрою письмо при ней. Однако надежды мадам де Жаликур не оправдались: я с деланно равнодушным видом сунула конверт в сумочку и прошла в столовую.
   Подогретый луковый суп оказался несъедобным. Я осилила несколько ложек и отодвинула тарелку. Следующее блюдо называлось «филе а-ля паризьен, тушенное в фюме 29» и представляло собой кусок говядины, уложенный на гренке. Мясо я съела, а гренку оставила. Полуголодная, я поднялась к себе, заперлась и наконец вскрыла конверт. В нем лежала записка: «Сумасшедший колдун у Эспри Бланша расскажет вам о том, что вы ищете». Больше в записке ничего не было.
   Меня охватило нетерпение гончей, взявшей след. Я недолго раздумывала, что делать. Одевшись как можно проще, чтобы не привлекать внимания, я схватила шляпку с самой плотной вуалью и выскользнула из комнаты. Мне не хотелось ни с кем встречаться — нужно было погулять и обдумать, как быть.
   Недалеко от улицы Фрошо находился небольшой сквер с резными скамейками. Я нашла укромное место под раскидистым грабом и погрузилась в размышления.
   Итак, Андрей убит. Его подружка тоже, причем практически тем же способом. Можно предположить, что преступник был один и убийство он совершил не просто так. Просто так убивают только душевнобольные люди, да и то первого встречного, а не художника и потом его подружку. Нет, это не больной. У убийцы были мотивы. Андрей ему сильно мешал. А потом и Сесиль, так как была посвящена в тайну Андрея. Узнаю эту тайну — найду убийцу.
   Может, он картины искал? Но картины в комнате Андрея остались нетронутыми, они даже пылью покрыты. Он не мог их никому продать. Так что здесь ничего интересного. А что было ценного у Сесиль? Ее эротические статуэтки с искаженными формами? Их убийца тоже не тронул. Значит, Сесиль убили как свидетельницу. Или как сообщницу Андрея, посвященную в его тайну. Но вот свидетельницу чего? Это мне надо было выяснить в первую очередь.
   В папке с бумагами, которую я забрала из комнаты Андрея, находился рисунок с изображенными на нем министром иностранных дел Гирсом и, предположительно, виконтом де Кювервилем. Мона рассказала, что у виконта мать немка и что он обожает все немецкое. А Гире трудится над заключением русско-французского союза против немцев. И одновременно встречается в пивной на Монмартре с пронемецким виконтом. Это наводит на интересные размышления. Вдруг Андрея убили те, кто заметил этот рисунок? А раз рисунок в папке и убийцы его не нашли, значит, это неопровержимая улика против русского министра. Следовательно, дело еще не закончено и убийства будут продолжаться. Тогда встречаться с виконтом — все равно что самой лезть в петлю! А я так неосторожно попросила Мону устроить нам свидание. Судя по газетам, во Франции набирает обороты антигерманская истерия, могут полететь даже невинные головы. А моя голова мне дорога, как ничья другая.
   Но, с другой стороны, если я не ввяжусь в расследование, убийца останется безнаказанным, так как полиция не будет вмешиваться в политический конфликт двух государств.
   В скверике стало прохладно. Я встала и пошла по дорожке, продолжая размышлять. На ходу я достала из сумочки записку и вновь ее перечитала.
   Почерк не мужской и не женский. Могла писать женщина с сильным характером, а мог и субтильный мужчина. Кто такой Эспри Бланш? Жаль, я не спросила Матильду Ларок — эта дама, по-моему, знает обо всем, что происходит в Париже, везде у нее есть приятели и хорошие знакомые. А что, если записку написала она? Тогда тем более надо ее расспросить.
   — Вот так встреча! И опять на том же месте, — услышала я за спиной насмешливый голос. — Как бы ты ни переодевалась, Полин, у художника глаз наметанный.
   Приподняв вуалетку, я пристально посмотрела на стоявшего передо мной Улисса, не понимая, как ноги сами привели меня к пивной «Ла Сури»?
   — Здравствуй, Улисс! Тебя уже выпустили из тюрьмы? — совершенно раздосадованная этой встречей, довольно бестактно спросила я.
   — Что мы стоим на пороге? — улыбнулся он и взял меня под руку. — Давай зайдем, выпьем пива.
   Внутри все было как и в прошлый раз: много народу, облака табачного дыма, снующие гарсоны с подносами, уставленными кружками. Отсутствовали только веселые художники.
   — Прости мне мою бесцеремонность, — сказала я, когда мы отыскали свободный столик. — Я не была готова к встрече, но очень рада твоему возвращению.
   — Ну что ты… А уж как я рад! Теперь напишу картину «Узник, глядящий сквозь решетку на вольную голубку» и оправдаю тем самым кратковременное заключение во французской тюрьме. Ты какое пиво будешь?
   Я колебалась — показать Улиссу странную записку или нет? Кто его знает, может быть, он убил Андрея, а сейчас сидит и тихо-мирно беседует со мной за кружкой пива. И я спросила о другом:
   — Скажи, Улисс, Андрей был талантлив?
   Художник ответил не сразу. Он пригубил пива, потом пристально посмотрел на меня, словно прикидывая, как я отнесусь к его словам, и сказал:
   — К сожалению, нет, Полин. Более того, он ворвался в наш мир с надменностью провинциала: вот сейчас он свежим взглядом все окинет и выдаст новую концепцию в живописи. Зачем? Все это уже не раз было говорено и обсосано до костей. Потому скучно… Хотя надо отдать ему должное, школа у него хорошая, в ваших художественных заведениях отлично учат основам. Головы Аполлона, торсы и геометрические фигуры с тенями у него получались великолепно, но и только. Ни живости, ни фантазии, ни нового видения — ничего. Ноль. Пустота. — Улисс пожал плечами и хмыкнул: — Надеюсь, я тебя не слишком огорчил? Обидно, когда так говорят о соотечественнике и, может быть, о близком человеке, не правда ли?
   Он смаковал пиво и глядел на меня, ожидая моей реакции. В его взгляде чувствовалась мужская настойчивость, и мне показалось, что он критиковал не протасовские композиции, а самого Андрея как мужчину.
   — Тогда зачем этот Кервадек пришел выкупать его полотна, если они гроша ломаного не стоят? — спросила я.
   — Он всегда так делает. — Отставив пустую кружку, Улисс закурил. — Вложения на пару франков, а дивиденды принести может. Себастьян продаст эти холсты с небольшой наценкой бедным художникам под грунтовку. Или в качестве модных картин провинциальным растяпам. Или, в самом крайнем случае, если вдруг Протасов окажется гением, галерейщик станет монополистом и сможет заламывать любую цену. Но этому не бывать…
   — Почему же? Всегда существует вероятность. Улисс скептически посмотрел на меня и улыбнулся:
   — Ты до сих пор его любишь, Полин. А ему, кроме живописи, ничего не надо было. Даже Сесиль привлекала его, лишь когда он настолько уставал, что не мог держать в руках кисть. И что вы, женщины, находите в русских?
   — Душу…
   — Странная эта душа. Саморазрушительная. Чего проще, рисуй себе что получается и деньги зарабатывай. У него получались копии — рука твердая, глаз верный. Я вот рисую натюрморты и морские пейзажи. Имею довольно стабильный круг покупателей. Мои картины берут в галерею «Буссо и Валадон», где заведует Ван Гог, продают на улице Виль д'Эвек — там тоже неплохой магазин. Я имею стабильный доход и положение. Недавно пригласили преподавать живопись. И я не суюсь в неизведанные дали. Зачем?
   — Как зачем? Чтобы выразить себя! — ответила я.
   — Художник, милая Полин, подобен куртизанке. Сначала ему нравится писать, как начинающей куртизанке нравится заниматься любовью, и он делает это ради собственного удовольствия. Потом — не только ради себя, но и ради удовольствия других, иначе его не поймут. И наконец, он пишет только ради денег. Понятно, что Тулуз-Лотрек может себе позволить буйствовать: он несчастный уродец из богатой семьи, и ему не нужно заботиться о пропитании. Пусть рисует своих страшных проституток и кафешантанных певичек — публика падка на искусство с запашком. Но Протасов!..
   — А что Протасов? Он тоже куртизанка?
   Однажды я зашел к нему в мастерскую и вижу: лежит обнаженная Сесиль, позирует. Я глянул на холст. Андре загрунтовал его, долго смотрел то на натурщицу, то на холст и поставил посредине большую черную точку. «Ты начал рисовать Сесиль с глаза?» — спросил я. «Нет, это она вся», — ответил он. Потом превратил точку в черный овал, потом в треугольник. Затем треугольник стал квадратом. Протасов продолжал сосредоточенно водить кистью по холсту, и я понял, что у него не в порядке с головой. Я даже посоветовал ему обратиться к доктору Бланшу.
   — К кому? — переспросила я, не веря своим ушам.
   — К психиатру. Есть у меня знакомый доктор психиатрии, Эспри Бланш, он пользует Тулуз-Лотрека и других художников. Я действительно обеспокоился. Перед Протасовым лежит красивая нагая девушка, а он рисует черный квадрат и не обращает на нее никакого внимания. Это же форменное сумасшествие!
   — Тебе нравилась Сесиль? — спросила я, чтобы не показать заинтересованности в докторе Бланше.
   — Никогда француз в присутствии одной дамы не скажет, что ему нравится другая, но я швед. Да, она мне нравилась. В ней было что-то настоящее, искра божья. Сесиль, в отличие от Андре, была талантливым скульптором. Ей бы чуточку огранки…
   Улисс откинулся на спинку стула и снова закурил. Он смотрел на меня так, словно я была одной из его натурщиц. Я поежилась, да и разговор начал меня несколько раздражать.
   В этот момент к нам подошел Доминик Плювинье.