добропорядочность:
- Ты мне предлагаешь стать твоей третьей женой? - гневно сказала она,
кивнув головой в ту сторону, куда ушли Надира и Кристин, - и участвовать в
свальном грехе?
Для свального греха я уже слишком стар, а появление третьей жены здесь
никого не удивит, поскольку я - добропорядочный мусульманин, а в Коране
сказано: "женитесь на тех, что приятны вам, женщинах - и двух, и трех, и
четырех". Четырех я уже, как и свальный грех, наверное, не потяну, а тебе
предлагаю быть третьей, но не старшинству и не по номеру, а просто в порядке
поступления, - спокойно сказал я, улыбаясь, потому что моя Надежда своей
внезапной напыщенностью напомнила мне предводителя дворянства Кису
Воробьянинова, кричавшего, что "никогда Воробьянинов не протягивал руки".
Она замолчала надолго, и, подумав, я задал ей провокационный вопрос:
- А разве когда мы только стали близки, я у тебя был один, или ты у
меня была одна?
- Что ты сравниваешь, - как-то сникнув после первой вспышки, ответила
она, - То был мой тайный грех, и я его старалась замолить...
Слово "тайный" напомнило мне, что передо мной дитя режима, основанного
и семьдесят пять лет управлявшегося конспираторами и подпольщиками,
наводнившего страну опять-таки конспираторами-стукачами и соглядатаями. Она
не могла представить себе возможность такого бытия, где все желанное, если
оно не запрещено, - законно, и где любовь и близость не уходят в подполье,
потому что никто не сует свой нос в личную жизнь других и не бежит
"сигнализировать" в разные парткомы-шмаркомы, как называл эти
общественно-фекальные "органы" один мой кавказский приятель.
Но я понимал, что свобода, хоть и приходит нагая, но понимают и
принимают ее не сразу, и поэтому, не собираясь вступать с Надеждой в
продолжительные объяснения и дискуссии, ограничился бесстрастной информацией
о том, что если она надумает, то ей нужно будет подойти в любое турецкое
консульство - в Киеве, в Одессе или Симферополе, и ей выпишут визу и снабдят
деньгами на проезд - об этом условлено. Много вещей брать с собой не нужно -
все, что потребуется, будет приобретено здесь.
- И на этом - точка! - закончил я диктовать свои условия. - Теперь
только отдых.
Оставшиеся два дня ее пребывания у меня я наблюдал за ней. Рано утром,
когда я вышел окунуться в бассейне, я взглянул на ее комнаты: она сидела в
кресле у открытого окна в гостиной, смотрела в морскую даль и курила. Мне
показалось, что на ее лице блестели слезинки. Потом мы завтракали все
вместе, и она с Надирой и Кристин пошли гулять вдоль Гексу. Я смотрел им
вслед: две обнявшиеся фигурки и в полшага от них третья. Черные, золотые и
русые волосы. Перед обедом, улучив момент, когда возле нас никого не было,
она спросила:
- Они что - лесбиянки? Все время обнявшись ...
- Не знаю, - соврал я. - Со мной они обе - нормальны, а в остальном у
нас здесь полная свобода любви. Может, они просто любят друг друга?
- Ко мне они, кажется, хорошо относятся, - в раздумьи сказала Надежда.
- Еще раз повторяю: каждая из них свободна во всех отношениях и в любой
момент может покинуть мой дом. У Кристин, например, и сейчас есть свое ранчо
в Испании. А если они здесь, значит, здесь им лучше, и ни ты, ни кто-нибудь
другой помешать им не могут, - объяснил я.
Когда я провожал ее в Мерсине, она поцеловала меня так, как она одна
умела.
- Спасибо за радость - за Кипр, - сказала она, прощаясь, а потом еле
слышно шепнула, - и не только за Кипр...

    IV



Месяца через три Надежда позвонила из Антальи.
- Я здесь, - только и сказала она.
Я также обыденно поинтересовался, откуда она звонит. Она сообщила, что
из отеля, так как самолет прилетел вчера, но полет был трудным, ее укачало,
и она была рада любой кровати, а позвонить мне вечером у нее не было сил.
Я отправил за ней яхту, зафрахтованную мной в Мерсине, и на следующий
день к обеду она уже была у нас. За эти месяцы она похудела, и в глазах
светилась тревога, - мне ее предстояло рассеять.
Надира и Кристин встретили ее приветливо, как сестру, и на сей раз
показали ей дом, усадьбу и ближайшие окрестности со всеми подробностями.
Конечно, при взгляде изнутри мой дом не был домом ортодоксального
мусульманина. "Женская половина" в нем была чисто условной: просто
"двухкомнатные квартиры", как сказали бы в моем родном Энске, принадлежавшие
женщинам, были сгруппированы так, что приходящие в дом гости-мужчины не
видели их дверей. Да и сам уклад жизни женской части населения дома тоже не
отвечал буквально ни Фикху, ни Шариату. В доме не было "старшей" жены, и
моей жизнью и жизнью каждого из них руководили личные желания и уважение к
желаниям других. В этом доме просто жили четверо взрослых людей, которых под
его кровлю свела жизнь, добрая воля и те неожиданные возможности, коими
судьба наделила меня в конце моего Пути.
В большом зале на первом этаже был уголок для молитвы - михраб,
сориентированный на Каабу, и перед ним - коврик. Но я, веря в Единого
Господа, старался держать Его в сердце постоянно, и мое постижение Его уже
давно опиралось на суфийские принципы, так блестящие изложенные великим Руми
в одной из газелей из "Дивана Шамса Тебризского":

Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы,
Поиски оставьте эти, вы - есть Он, а Он - есть вы.
Если вы хотите Бога увидать глаза в глаза -
С зеркала души смахните сор смиренья, пыль молвы.
И тогда, Руми подобно, Истиною озарясь,
В зеркале себя узрите, ведь Всевышний - это вы.

Бога внутри каждого из нас видел, судя по его сочинениям и дневникам
последних лет, и старый Лев Толстой - человек, искавший Его всю свою долгую
жизнь и вышедший в конце концов на суфийский Путь. И для меня, как для
человека Пути, общепринятый ритуал был всего лишь формальностью, но я счел
своим долгом соблюсти его хотя бы внешне.
Что касается моих интимных отношений с "женами", то в связи с
отсутствием в моем штате евнуха я поручил решение этих вопросов им самим.
Обычно за общим ужином время от времени какая-нибудь из них говорила, что
она вечером ко мне зайдет. Эта "гласность" исключала всякие накладки, но
когда Кристин впервые сказала эту условную фразу при Надежде, я увидел как
та напряглась, а потом наутро пытливо разглядывала наши лица, ища следы
ночной "оргии".
В дневное же время я более всех уделял внимание Надежде. Я хотел
изгнать из нее рабство, отравившее души всех тех, кто прожил большую часть
своей жизни при нашем старом имперском режиме, так сильно, что даже распад
империи их не вылечил. Одну милую мне душу я был обязан вырвать из когтей
этой нравственной проказы. Учитель сказал:

Прекрасно - зерен набросать полям!
Прекрасней - в душу солнце бросить нам!
И подчинить Добру людей свободных
Прекраснее, чем волю дать рабам.

Прежде всего я объяснил Надежде, что я ее не покупаю роскошью, и все
то, что отныне ложится на ее счет и поступает в ее полное распоряжение не
превышает суммы, которую, живя в нормальной стране и проработав четверть
века инженером-конструктором, автором более тысячи листов чертежей, она
могла бы скопить без особого труда. Я всего лишь восстановил справедливость
в одной отдельно взятой небезразличной мне человеческой судьбе.
Потом я объяснил ей механизм существования и использования банковских
вкладов. Через некоторое время ей выпала возможность попрактиковаться в
таких делах: ей позвонил сын и сказал, что у него окончательно вышел из
строя холодильник. Надежда под моим руководством заполнила чеки и поручение
"Вестерн Юниону", и через два дня сын сообщил, что новый холодильник у него
уже включен и работает. Надежда была потрясена простотой, удобством и
быстротой этих операций. После этого я выдал ей кредитную карточку на один
из своих счетов, сказав, что кредит для нее не ограничен.
Я настоял также и на том, чтобы она научилась водить автомобиль, и на
ее вопрос, зачем ей все это, я ответил прямо:
- Я хочу, чтобы тебе было легко в этом мире, когда меня в нем уже не
будет.
Она посмотрела на меня с тревогой, и мне показалось, что она только в
этот момент окончательно поняла, что перед нею стоит старый и хорошо
обмолоченный этой жизнью человек.
И, кажется, именно в этот день за ужином она вдруг сказала:
- Я приду к тебе сегодня вечером ...
Я так давно хотел услышать от нее эти слова, что когда они прозвучали,
оказались для меня неожиданными. А она резко повернула головку к Надире и
Кристин, но те были заняты каким-то своим разговором, наполовину состоявшим
из междометий, и не обратили на нее никакого внимания.
Один из раввинов, составлявших Талмуд, вписал туда фразу, встреченную
мною в качестве эпиграфа к чему-то прочитанному в той - иной жизни: "Многому
научили меня мои учителя, еще больше сведений я получил от своих коллег, но
более всего я узнал у своих учеников". Мои "ученицы", пришедшие ко мне после
расставания с Надеждой, тоже внесли в мою интимную жизнь немало нового, а
новое, если оно приятно, скоро становится привычкой, и теперь Надежде
предстояло со всем этим познакомиться.
Я не был обеспокоен опасениями, что ей что-то может не понравиться:
все-таки в моих руках находилась не девственница, а "женщина с прошлым"
(галантный заменитель слова "шлюха"!). В ее "мессалинском" (по аналогии с
пушкинским "донжуанским") списке было по моим подсчетам от пяти до десяти
мужиков, кроме меня и ее бывшего собственного супруга, и среди ее подвигов,
описанных ею мне в минуты крайнего откровения, был и такой, вселивший в меня
особое к ней уважение: во время туристической поездки в Тбилиси, чтобы
наказать опьяневшего до потери сознания мужа, она дала возможность одному из
двух спаивавших его грузин из гостиничного начальства унести себя на руках в
соседний номер. Трахнул ли ее потом и второй "гиви", поскольку у грузин
принято делиться радостью, если она на всех одна, мне выяснить не удалось -
по этому поводу она молчала, как партизан.
И вот в эту ночь выяснился удивительный факт: оказывается, бывшей
"советской" женщине труднее дается свободный и спокойный сексуальный выбор,
чем спонтанное решение трахнуться где-нибудь по случаю и по-воровски,
посматривая при этом на часы и обдумывая, что сказать дома.
Но мы эти трудности преодолели, и после получасового стеснительного
узнавания друг друга после долгой разлуки в ход пошли вперемешку прежние и
новые ласки, и не осталось на всем, еще упругом и совершенном, теле Надежды
ни одного не обласканного мною уголка.
Утром за столом она смущенно посматривала на Надиру и Кристин, но те
опять были безукоризненно деликатны, и когда завтрак близился к концу,
пригласили ее съездить вместе в Мерсин. Она с радостью согласилась: ей нужно
было немного побыть вдали от меня. Я остался за столом и смотрел вослед трем
своим любимым женщинам, любуясь их поздней и недолговечной красотой. Мне
показалось, что даже полузабытый английский язык кое-как выученный Надеждой
на платных курсах еще во времена "перестройки", после сегодняшней ночи стал
менее робким. Во всяком случае, я слышал, не разбирая слов, как она что-то
бойко говорила Надире и Кристин, а те, почти не переспрашивая, смеялись в
ответ.
Женщины были украшением моего дома, а то, что их было трое, довершало
его мусульманский облик. Мусульмане вообще, а особенно тюрки, очень чутки к
женской красоте. В их отношении к ней нет европейско-христианского
рационализма, следуя которому всякий раз при виде живой красоты или в
разговоре о ней "западный" человек, подобно Бэкону, обязательно скажет пару
слов о ее недолговечности или тленности. Мусульманин же всей душой уходит в
бесконечное мгновенье созерцания красоты, и это мгновенье для него
соизмеримо с жизнью. Объяснение этому феномену нашли суфи: по их убеждению
поклонение красивой женщине есть поклонение Господу, поскольку Он создал
этот совершенный облик, и Он жив в этом облике, как и в любом другом
человеке, уверовавшем в Него. "Требуйте все, что вам нужно, у красивых
лицом", - сказал Пророк от Его имени, и эти слова означают, что красота есть
Божья благодать, и красивые - ее носители - одарены способностью дарить
благодать другим.
Фразу эту я встретил в замечательной прозе великого и несравненного
суфи Омара Хайяма, да освятит Аллах его душу, содержащей вдохновенный гимн
красивому лицу: "Красивое лицо обладает четырьмя свойствами: оно делает день
созерцающего его благополучным, оно делает человека великодушным и
доблестным, оно увеличивает богатство и высокое положение".
Мне трудно судить, проявили ли себя в моей новой жизни два последних
свойства, но что касается первых двух, то мои ежедневные утренние встречи за
столом с тремя красивыми, каждая по-своему, женщинами действительно
порождали во мне ощущение благополучия и вносили в мое существования
истинное наслаждение.

    V



Думаю, что именно эти мои размышления о человеческой красоте заставили
меня, с чувством вины за свою короткую память, вспомнить еще об одном
красивом лице - о Мунисе. И во время очередного приезда Хафизы я попросил
ее, "освежив" свои туркестанские "каналы связи", выкупить для меня Муниса.
Выслушав меня, она с нарочной грубостью спросила:
- Тебе мало трех баб? На мальчика потянуло?
Я попытался объяснить ей, что я хочу сделать для него то, что сделал
для меня когда-то Абдуллоджон: вернуть ему право сознательного выбора своего
места в интимной вселенной человечества, но не был убежден в том, что она
поверила моим несколько взволнованным словам.
- Ладно! - сказала она. - Связи мои еще не рассыпались, и я попрошу
доставить ко мне мальчишку, но учти, что его перемещение будет организовано
попримитивнее, чем твое, и, следовательно риска для него будет больше. Готов
ли ты рискнуть его жизнью?
Ответ на этот вопрос у меня был давно готов:
- Я не вижу смысла в той жизни, которая там его ждет, и если Господь не
поможет мне в том, что я задумал, то так тому и быть. Будет еще один грех на
моей несчастной душе!
И Хафиза не подвела меня, и Господь помог, и женственный Мунис оказался
еще смелее, чем я думал, и через полтора месяца после этого разговора я
тайком любовался им, а он пытался воспроизвести свой загадочный взгляд,
брошенный им мне в день нашей первой встречи. Но, в отличие, от моего
хозяина и первого любовника Абдуллоджона, я дал себе зарок, как писали в
постсоветских частных объявлениях, - "интим не предлагать". Это оказалось
проще сказать, чем сделать, потому что стоило мне забыться и отечески, без
задних мыслей, приобнять его за плечи, как его гибкое и упругое тело
каким-то непонятным образом возбуждающе обвивало меня так, что сам воздух
вокруг меня начинал излучать жар желания и страсти. Я сдерживал себя и ломал
голову над тем, как мне все-таки применить рецепт Абдуллоджона.
И в конце концов в моей голове созрел еще один рискованный план. Я
отважился в межсезонье, когда вероятность ненужных мне встреч была
практически равна нулю, съездить на два дня в Анталью. Там мой весьма
сластолюбивый и опытный в любовных делах шоферюга стал приводить ко мне на
прием профессионалок, изнывающих от зимнего безделья. Я остановился на
четвертой и объяснил ей, что я от нее хочу. Я до сих пор не могу забыть ее
изумленные глаза, но, порасспрашивав меня о том, о сем, она согласилась.
Через пару дней я прислал к ней, как к квартирной хозяйке, Муниса,
сказав парню, что ему, чтобы побыстрее привыкнуть к новой жизни, будет
полезно пожить месяц-другой на почти безлюдном большом курорте, побродить по
кафе и прочим увеселительным заведениям. Одним словом, освоиться. Он еще не
вышел из оцепенения, вызванного переменами в его жизни, не чуял подвоха и
легко согласился на это предложение. Не могу сказать, что я не беспокоился о
нем: в зимней Анталье могли в это время на его пути оказаться несколько
тоскующих голубых, и он бы с его красотой и нежностью мог стать бесценным
товаром, пойти по рукам.
Но Бог миловал, и через полтора месяца я получил от жрицы любви
совершенно другого человека, которого не нужно было держать от себя на
расстоянии вытянутой руки. В нем остались и нежность, и готовность к ласке,
но душа его уже парила в двух мирах, и, уловленные мною его взгляды на ноги
Надиры, мысленно раздевая мою красавицу, явно скользили вверх по этим двум
"бесконечно длинным дорогам, ведущим в заколдованный Дамаск", как говорил
Вертинский. Я решил сам рассчитаться с его наемной "подругой-учительницей":
ведь, в отличие от Абдуллоджона, следившего за моей с Сотхун-ай любовной
игрой, я не подсматривал за Мунисом и мне было интересно хотя бы услышать
рассказ о том, как все это было. Но его учительница проявила неожиданную
скромность, и как только я осторожно приступил к расспросам, она, потупив
вздор, оборвала их одной своей фразой:
- Мне неудобно брать у вас деньги, эфенди. Это я должна была бы
заплатить вам: счастье, которым вы меня наградили, даже самым благородным
женщинам выпадает один раз в жизни и то не всегда, а такие, как я, не могут
о нем и мечтать ...
И я понял, что Мунис открылся ей и дал волю всей своей нежности.
Выходит, я не ошибся.
Через некоторое время меня приехала навестить моя четырнадцатилетняя
правнучка Мехрабон. Она была рядом со мной, когда я заметил, что к нам
подходит Мунис. Но меня он, казалось, не замечал. Его глаза был устремлены
на девушку, и я опять, как когда-то при первой встрече Хафизы с ее Мансуром,
увидел тот мимолетный лазерный лучик любви, соединивший их взгляды. Великий
царь Сулайман говорил об огненных стрелах ревности, но огненны и стрелы
любви. Путь их друг к другу будет еще долгим, но я был уверен, что они его
пройдут.
- Что ж, - подумал я. - Круг замкнулся: когда-то мой Абдуллоджон
подарил мне любовь и душу своей дочери, а теперь я дарю моему Мунису любовь
своей правнучки.
Во всем этом я увидел еще один великий Знак Господа, принявшего меня и
мои дела под Свое высокое покровительство. По своей энской привычке я,
подумав о Нем, взглянул в небо, но тут же опустил очи долу, вспомнив уже
звучавшие здесь вещие строки Руми:

Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы,
Поиски оставьте эти, вы - есть Он, а Он - есть вы.

Бог был во мне, и из глубин моей грешной души Он все время старался
направить меня на истинный Путь.
В случае с Мунисом это Ему удалось.

    VI



Начало две тысячи третьего года внесло некоторые изменения в
расстановку сил в моей вселенной, однако все возможные последствия этих
событий мне еще не были ясны. Суть же их была в следующем. В конце января я
совершенно случайно слушал по радио какие-то российские известия. Вдруг
голос диктора стал несколько торжественнее, - так всегда бывает, когда
готовится сенсационное сообщение, - и он объявил, что "вчера в
Санкт-Петербурге совершено дерзкое преступление: на Московском проспекте в
районе парка Победы из двух минометов была обстреляна проезжавшая машина.
При взрыве погибли пассажир - депутат Государственной Думы М. и водитель". А
ехавшая в этой же машине известная шансонетка Жося (вероятно, Жозефина)
Говзония, - то ли из "лиц кавказской национальности", то ли из новых
выкрестов, - доставлена в больницу в тяжелом состоянии. Я помнил эту Жосю:
однажды, когда она пела "под фанеру" на стадионе, порыв ветра сдул с нее
парик, и она оказалась лысой, реализовав в моем представлении фантазии Эжена
Ионеско. Слова диктора вызвали в моей памяти и другое видение прошлого:
золотая питерская осень, роняющий листву парк Победы, шорох падающих
листьев, смешанный с шорохом капель моросящего дождика, и я, еще молодой,
спешу, чтобы не промокнуть от метро к гостинице "Россия", забегая по пути в
продуктовый магазин: впереди вечер с доброй женщиной, и без шоколада и
коньяка не обойтись. Одним словом, как пел великий русский бард, будучи в
эмиграции, то есть примерно в моем нынешнем положении:

Принесла залетная молва
Милые и нежные слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева...

С трудом вернувшись в реальный мир, я, наконец сообразил, что это,
казалось бы, не касающееся моих дел известие имело ко мне самое прямое
отношение. Дело было в том, что погибший депутат М. и мой "кощей" -
оказались одним и тем же лицом.
Следуя "демократической традиции" в части "предельной гласности",
русские "средства массовой информации" услужливо сообщали и его известную
мне с тех пор, когда я его знал, как скупщика краденого, кличку -
"Шанхайчик", которая всегда меня удивляла, ибо в его облике китайского
всего-то и было, что едва заметный прищур глаз, значительно меньший не
только, чем у штабс-капитана Рыбникова, но и чем у меня самого после
солнечного туркестанского детства. В том же, что человек с блатной кличкой
стал депутатом Государственной Думы, я не находил ничего удивительного -
таким, по моим представлениям, был весь "новый русский истэблишмент", в
коем, как говорят, оперативную кликуху "Максим" имел и недавно почивший в
бозе бывший стукач из имперских евреев, перекрасившихся в "русских
государственников", достигший вершин светской власти, а оперативная кликуха
"Антонов" была присвоена другому стукачу - обрусевшему немцу, считавшему
себя "духовным лидером" русского народа. Экзотическая же кличка моего кощея
"Шанхайчик", закрепившаяся за истинно русским человеком с московским
выговором, как бы уравновешивала эту бессмыслицу. А принципиальной разницы
между стукачами и уголовниками я, ей-Богу, не видел.
Понятно, что, не имея результатов тщательной разведки ситуации,
сложившейся после гибели депутата М. в возглавлявшейся им банде, я мог
только строить свои догадки: означает ли эта неожиданная, но желанная для
меня смерть, конец или распад империи кощея, или выпавшее из его рук знамя
сразу же подхватит его "наследник", и принцип "король умер, да здравствует
король" восторжествует.
Я, конечно, был заинтересован в полном распаде кощеевой империи, но
даже и в случае ее сохранения у меня оставалась бы надежда на то, что хотя
бы мой "вопрос" похоронен вместе с самим кощеем. И для такой версии у меня
были свои основания: когда меня "готовили" к отправке в Туркестан, мной, да
и всей подготовкой "экспедиции" занимался только один Паша, и еще тогда у
меня создалось впечатление, что захват ценностей Абдуллоджона кощей
планировал сам, не ставя в известность остальной "директорат" своей банды. В
этом втором случае, так же, как и в первом, все концы этого неудавшегося
предприятия полностью исчезали. Мне оставалось только все это проверить и
убедиться в своей безопасности.
Подумал я и о том, насколько эффективен в этой жизни слишком поздно
усвоенный мною принцип "ничего не предпринимать". Надо же: всю жизнь я, как
говорят, крутился, пытался что-то сделать, что-то кому-то доказать, почти
как еврей у Розанова - "постоянно что-то делает, что-то предпринимает", и
как только я прекратил суетиться и покорился судьбе, она, судьба, сама, безо
всякого моего участия принялась "решать" мои вопросы. Может быть, скоро она
"окончательно решит" и мой собственный вопрос, и я буду не в обиде. Раз уж я
"зацепил" Розанова, то закончу эту неглубокую философию его же словами:
"Нужно, чтобы этот сор был выметен из мира. И вот когда настанет это
"нужно", я умру". Я давно уже был готов и к такому поводу событий.
Поэтому я не очень торопился с изучением московской уголовной
конъюнктуры, сложившейся после кончины кощея. Тихая и размеренная жизнь за
каких-то несколько месяцев незаметно внесла в мое бытие, - вернее, в мое
мировосприятие, - какие-то еще непонятные, но, как мне кажется, необратимые
изменения. Я отдавал себе отчет, что причины моего столь легкого вхождения в
этот удивительный и неповторимый мир Ислама во времени лежат далеко за
пределами этих нескольких месяцев, проведенных у подножия Центрального
Тавра. Они, безусловно, имеют прямую связь и с моей жизнью в доме
Абдуллоджона, где для меня более чем на год остановилось Время, и где я
делал свои первые шаги навстречу этому волшебному миру, незаметно менявшему
мою кровь и растворенную в ней душу.

Это рысьи глаза твои, Азия,
Что-то высмотрели во мне...

Потом были многие годы жизни в мире почти цивилизованном, на который
хоть и с большой натяжкой можно было распространить европейское понятие
"нормальный мир". Но теперь, вглядываясь в свое прошлое, я видел: то, что
моя Кристин почувствовала во мне и назвала "ядом Востока", и в эти долгие
годы оставалось моей сущностью. Я жил в двух вселенных - внешнем мире
"советского" провинциального технаря-полуинтеллигента и в мире "Тысячи и
одной ночи" и Корана, поскольку эти книги в течение нескольких десятилетий
постоянно были у меня под рукой, и в них я уходил от своих вроде бы родных,
но по существу чужих мне реалий.
А потом я открыл для себя суфийские дали с их несравненной поэзией. Я
увидел и обрел себя на Пути в одной из семи долин Фарида ад-Дина Мухаммада
ибн Ибрагима Аттара из Нашапура - аптекаря, врача и одного из величайших
поэтов Земли. И я смотрел на этот теперь уже свой Путь не извне, как Хорхе
Луис Борхес в "Приближении к Альмутасиму", а как путник, меряющий там свои
версты и оттуда взирающий на остальной мир. Можно сказать, что я внял
предупреждению Саади, поставленному эпиграфом к этому повествованию, и через
Туркестан все-таки пришел к своей Каабе.
А теперь этот мой Путь и окружающий меня мир, наконец, совместились. Я