каким-то образом воздействовали на наше настроение, и мы отдались своим
чувствам так самозабвенно, что только, когда я оторвался от ее тела и
откатился к краю ковра, я заметил мелькнувшее в полумраке приоткрытой двери
михманханы смуглое и потому недоступное бледности лицо Абдуллоджона,
посеревшее от страсти. Меня он к себе не позвал: переживаний зрителя наших с
Сотхун-ай утех ему, вероятно, хватило для глубокого удовлетворения.
Моя преждевременная любовь к Сотхун-ай и запретная любовь, творимая со
мной, были, конечно, самыми яркими воспоминаниями о времени, проведенном
мною не по своей воле в райском саду Абдуллоджона. Но запомнился мне и еще
один случайный эпизод.
Однажды я шел на свою женскую половину дома через михманхану и увидел в
углу склонившегося над чем-то Абдуллоджона. Я с первых своих шагов по земле
обладал звериной бесшумной походкой, а в михманхане она еще и смягчилась
ковром и отсутствием обуви на моих ногах. Совать свой нос в дела
Абдуллоджона я не собирался, но дверь в нашу с Сотхун-ай комнату находилась
в метрах двух от того места, где он стоял, и когда подошел совсем близко, он
вдруг почувствовал мое присутствие и резко повернулся с красивым кинжалом в
руках и угрожающим выражением лица.
- А, это ты! - сказал он, успокаиваясь.
И тогда я увидел, что он стоял над каким-то не очень большим кожаным
мешком, повалившимся набок, и над кучками сверкающих в сумраке украшений,
высыпавшихся из мешка. Настроенный нашим с Сотхун-ай походом на кладбище на
поиск сокровищ, я даже на миг подумал, что этот мешок Абдуллоджон вынул из
тайника в склепе, увидев, что мы туда идем, но сразу же отверг эту мысль,
поскольку одноногий и тяжеловатый Абдуллоджон не мог пройти так, чтобы мы
его не заметили, да еще и обогнать нас. Кроме того, мы сами не знали, куда
забредем.
Мой внимательный взгляд Абдуллоджон истолковал иначе.
- Не торопись! - сказал он. - Это все будет ваше с Сотхун-ай...
Он, вероятно, и мысли не допускал, что моя мать может когда-нибудь
живой вернуться из России, представлявшейся ему филиалом преисподней, и
забрать меня у него.
Но это чудо все-таки произошло. Примерно год спустя моя мать, живая и
даже не особенно похудевшая, появилась на нашем подворье, и рассказала, что
отца выписали из госпиталя инвалидом и пристроили там же на работу. Какое-то
приемлемое занятие, кажется, в том же госпитале, нашла и она. И вот теперь
пришло время нам всем собраться в Оренбурге и там ожидать возможности
вернуться в родной для нас всех Энск.
Мать долго и горячо благодарила Абдуллоджона, поскольку меня она нашла
выросшим и возмужавшим, чему немало способствовали, вероятно, и мои игры с
Сотхун-ай, ну а то, что временами мне самому приходилось быть девушкой со
спины, не оставило на мне никакого заметного следа. Впрочем, никакие
подробности мою мать не интересовали. Я был жив, и это было главное, а в
остальном она была готова к формуле "были бы кожа да кости, а мясо
нарастет", а тут, кроме костей и кожи, явно ощущалось еще кое-что.
Она переночевала с нами на женской половине. Мы скромно расположились в
разных углах комнаты, но увидев красоту Сотхун-ай, ее рвущиеся сквозь
бесформенный балахон полные плечи, твердые груди и округлую попку, она
замерла, и как-то тускло спросила меня:
- И вы все время жили тут вместе?
- Да, - с невинным удивлением, мол, а что тут такого, сказал я.
Она подошла к Сотхун-ай, стоявшей с потупленным взором, как я стоял
перед щупающими мою задницу гостями Абдуллоджона, обняла ее и поцеловала,
сказав "рахмат" за сына, но я понял, что ей хотелось своими руками потрогать
мою радость, и ее руки, скользнув по тонкой талии и бедрам Сотхун-ай, все
поняли. Сотхун-ай, правда, была в тот день не в форме - с утра ее
подташнивало, и на ее лице, каждый миллиметр которого я знал наизусть, я
увидел какое-то едва заметное на ее смуглой коже пятно. Мать, конечно,
ничего этого не знала, и ощупав ее, как кобылицу молодую, и сделав для себя
какие-то выводы, углубилась в мысли о предстоящей дальней дороге - деле в те
годы очень не простом. И потом, когда мы уже были в Оренбурге, и еще потом -
до конца своей жизни она ничего у меня о пребывании у Абдуллоджона не
спрашивала и ни словом об этом моем незабываемом годе никогда не
обмолвилась.
Я же поначалу тосковал о Сотхун-ай, но потом другие приключения и
привязанности заслонили ее прекрасный облик, и живая память о ней
сохранилась где-то в глубине моего сердца, чтобы сейчас обнаружить себя
простым вопросом: а что же с ней сталось, как она прожила жизнь? Может быть,
желание получить ответ на этот вопрос и гнало меня сейчас в неизвестность за
тридевять земель.
Мой другой, запретный в те годы, чувственный опыт был похоронен еще
глубже. Конечно, как и многие другие не уродливые лицом и телом подростки, я
в своей уже энской юности иногда получал нескромные предложения от мужчин,
но, в отличие от своих сверстников, я хорошо знал, что они означают и
избегал их, поскольку интимное общение с женщинами было для меня главным в
жизни.
Теперь же, когда это главное ушло, я с большим пониманием стал
относиться к чувствам, которые ко мне питал Абдуллоджон, и теперь без
предубеждения могу представить себе удовольствие от близости красивых
мужских тел и даже самого себя, ласкающего взором и руками чужую молодость и
красоту. Как Хайям:
Сядь, отрок! Не дразни меня красой своей!
Мне пожирать тебя огнем моих очей
Ты запрещаешь... Ах, я словно тот, кто слышит:
"Ты кубок опрокинь, но капли не пролей!"
Но вся эта сексуальная экзотика бледнела, однако, если в моем
представлении возникало мое Вечное Видение - ждущая, обнаженная молодая
Женщина, и я сразу же забывал о том, что капризная судьба сделала меня
бисексуалом.
Глава 3. О разочарованиях, надеждах и суровой действительности
На все воспоминания, описанные в предыдущей главе, и на приведение их в
хоть какой-нибудь порядок у меня ушло чуть более суток пути от Москвы. До
Ташкента оставалось еще почти столько же. За окном промелькнул Оренбург,
давший нам приют на пару лет после Туркестана. Ни вокзал, ни городские
окраины его я не узнавал. Лишь помянул добрым словом и рюмкой своих покойных
родителей - у меня с собой было, хотя никаких проблем со спиртным и всем
прочим, кроме денег, в этом мире уже давно не было.
Когда же поезд углубился в казахские степи, я от нечего делать стал
изучать своих немногочисленных соседей по этому пыльному вагон-люксу, где
добрая половина комфортных приспособлений уже давно не работала.
Восстановив в своей памяти то, что мне давно хотелось забыть навсегда,
я подумал о том, что же влечет в эти края остальных пассажиров, среди
которых местных, я имею в виду тюрков, ни одного не было.
- Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кого, как меня, манит туда
неразгаданная тайна прошлого и желание увидеть или узнать о судьбе тех,
кого, вероятно, давно уже нет на свете? - высокопарно спрашивал я сам себя,
и бывал почти уверен, что второго такого дурака не только в этом вагоне, но
и во всем составе нет.
От этих самокритичных мыслей меня отвлек пассажир, появившийся в моем
купе. Его маршрут полностью укладывался в дневное время, и он не стал
обустраиваться, а просто прилег на диван, вынув из портфеля журнал. Минут
через двадцать журнал выпал из его рук, и он тихо захрапел. Я поднял этот
журнал, носивший давно знакомое мне название "Знамя". Я вспомнил, с каким
нетерпением десять, двадцать и тридцать лет назад мы в Энске ждали каждый
номер этого и других изданий, и, не удержавшись, пролистал его. Он
открывался подборкой стихов неизвестного мне поэта, судя по фамилии - тюрка,
видимо, пишущего на русском, поскольку переводчик не был указан. Одно из
стихотворений начиналось такими словами:
Объективности ради мы запишем в тетради:
Люди - гады, и смерть неизбежна.
Зря нас манит безбрежность, или девы промежность.
Безнадежность вокруг, безнадежность.
Они сохранились в моей памяти, потому что уж очень соответствовали
тогда моему настроению - и насчет смерти, и о бесцельных мечтаниях о
"безбрежности" и девичьих "промежностях", и о "безнадежности" вокруг - все в
них было правильно. Кроме того, я подумал о том, что появись в этом самом
"Знамени" лет пятнадцать назад такое пятистишие, вызвало бы тихий взрыв во
всех, по крайней мере, университетских, городах нашей бывшей империи.
Зазвенели бы тысячи телефонных звонков с вопросом: "Ты читал?", а на тысячах
кухонь прошли бы тайные конференции читателей, посвященные попыткам
аналитическим путем установить, не свидетельствует ли публикация этих строк
с упоминанием промежности о радикальном изменении "политики партии и
правительства". А сейчас я, вероятно, оказался вообще единственным жителем
Энска, державшим в руках этот журнал.
Я пролистал его до конца и не нашел в нем ни одного знакомого мне по
доперестроечным и перестроечным годам автора, после чего тихо положил его на
столик.
И была ночь, и было утро, и был Ташкент.
Оказалось, что пока я ехал в изоляции от всех новостей, в Ташкенте
прогремело несколько мощных взрывов, и вокзал был не менее, чем в три ряда
оцеплен милицией. Чтобы выйти в город, следовало предъявить документы с
пропиской или командировкой на городские объекты. У меня ничего этого не
было, и мне пришлось ждать местный поезд, не покидая станции. Правда, и там
у меня несколько раз проверяли документы и спрашивали, где мой багаж. Решив
вопрос с билетом, я отправился в буфет, где не задумываясь заказал шурпу и
пару лепешек. Выпив перед трапезой стопку крепкой из личных запасов, я
поздравил себя с прибытием в Туркестан.
Поезд в Нукус тащился так медленно, что на эту, казалось бы, не дальнюю
дорогу ушли почти сутки, а потом более часа я в автобусе трясся по разбитой
трассе к официальной цели своего приезда - строящемуся химическому заводу -
и успел представиться начальству. Заканчивался пятнадцатый день данного мне
срока на перебазирование из Энска на эту строительную площадку, и я,
следовательно, свое обязательство выполнил.
Разместили меня в комнате специально отведенной для энских
специалистов, находящихся здесь в командировке. Мой предшественник, и он же
сменщик, уехал за день до моего появления, но дел, требующих процедуры
передачи, здесь действительно не было. Нужно было просто бродить по
площадке, объяснять проект и делать замечания "по качеству". Это напомнило
мне состоявшееся сорок лет назад начало моей работы в моей "основной"
конторе, куда я до сих пор ходил по привычке, хотя заработную плату там
перестали платить почти за год до того, как я решил отлучиться на полтора
месяца в Туркестан.
Первые мои дни на этой "строительной площадке" были уплотнены, так как
проект разрабатывался без моего участия, и мне было необходимо его изучить,
чтобы мои пояснения строителям звучали уверенно. Затем наступило более
свободное время, и я стал оглядываться по сторонам. Строительная площадка
находилась в степи, а вернее - в пустыне, сразу за границей довольно жалкого
в этих местах оазиса вдоль мутной реки Аму. Пустыня была унылой и
беспросветной. Правда, мне рассказывали, что я ее не узнаю, когда зацветет
мак, но я все же надеялся покинуть эти места, не повидав этой красоты,
поскольку находиться здесь мне предстояло не более месяца, а десять дней уже
отщелкало.
Оазисная часть моего тесного мира в эту предвесеннюю пору, как я уже
сказал, тоже не выглядела привлекательной, и прогуливаясь по этой древней и
почти мертвой земле, я с трудом мог себе представить, что именно в этих
местах когда-то резвились туранские тигры, а жившие здесь люди создали
алгебру и в первый раз в истории человечества, притом довольно точно,
измерили диаметр и окружность земного шара еще в те времена, когда в ныне
просвещенной Европе сжигали на кострах вполне приличных дам, считая их
ведьмами.
"Возможно, не без оснований", - мстительно подумал я, вероятно, где-то
в глубине души считая женщин виновными в своем бессилии.
В этих же местах, как я помнил, когда-то проводились поэтические
состязания и блистал великий и святой Махмуд Пахлаван, чьи четверостишия не
уступают хайямовским. Помня о том, что Махмуд похоронен в Хиве, я спросил
одного из местных, известно ли, где его могила, и услышал в ответ:
- Что ты, отец! Конечно, известно! Там же огромный мавзолей. Завтра
буду ехать мимо Хивы по делам, завезу тебя, а на обратном пути заберу.
Величественный мавзолей действительно возвышался над окружавшими его
зданиями. В его зал я прошел с какой-то экскурсией, но потом задержался у
могилы Махмуда, расположенной в сводчатой нише, вероятно, в михрабе,
выложенном красивыми керамическими изразцами. Мне вдруг вспомнились его
стихи, видимо, отвечавшие моему настроению:
Желанную ищу средь моря суеты.
Ее обитель скрыли от меня цветы.
Пьяней Хайяма я, но всем вином Земли
Не утолить тоску и жажду красоты.
Я тихо прошептал их, поцеловал край надгробия, украшенного арабской
вязью, и тут заметил, что ко мне неслышными от мягкой обуви шагами подходит
смотритель. Я чуть громче пробормотал Главную формулу ислама: "Бисмилля-ги
ар-рахмани, ар-рахим". Смотритель почтительно остановился и сказал:
- Отец! Можешь побыть, сколько хочешь, один у могилы. Я задержу
следующую группу.
Я поблагодарил, постоял еще минут пять и пошел побродить по городу,
размышляя о жизни и смерти.
Но чаще всего мои мысли возвращались к тому, что я ошибочно истолковал
месяц назад, как случайное стечение обстоятельств, как Знаки свыше,
указующие мне Путь, ведущий туда, в село Пртак, где мне вдруг так захотелось
побывать. Теперь я, находясь под Нукусом, посматривал на карту этой страны и
видел, что меня сегодня от моей истинной цели отделяет не менее тысячи
километров, и если я их преодолею каким-нибудь транспортом, уплачу за
гостиницу в Уч-Кургане и пробуду там пару дней, то оставшихся денег мне
может не хватить на возвращение в Энск. В общем - не получалось, никак не
получалось!
И тут я снова вспомнил мимолетную улыбку или ухмылку моего старого
кота. Этот негодяй понимал тщету моих надежд! И я стал аутотренингом
готовить себя к позорному безрезультатному возвращению в Энск. "Но почему
безрезультатному?" - уговаривал я сам себя и в который раз подсчитывал,
сколько денег я привезу домой из этой командировки. Получалось, что месяца
полтора-два я смогу прожить, понемногу добавляя к своей пенсии то, что я
здесь получу. Так что мой кот зря ухмылялся: цель моя оказалась
недостижимой, но польза от поездки все-таки была.
Сделав для себя все эти выводы, я уже с нетерпением ожидал завершения
этой сразу наскучившей мне командировки. Последняя моя десятидневка была
почти полностью свободной от каких-либо дел, время, поэтому, шло крайне
медленно и я, томясь, едва не начал делать зарубки на вековом карагаче.
Тем временем пришел Науруз.
Здесь, особенно в поселке или квартале строителей завода, как и почти
на всей территории бывшей советской империи, отмечали все старые и новые
гражданские, а также возобновленные религиозные праздники. Меня, видимо,
снисходя к моему возрасту и весьма солидному виду, пригласили в "руководящую
компанию", состоявшую из средних строительных и заводских начальников
(высшие, оберегая свою репутацию, в таких праздничных пьянках не
участвовали). Кроме нас, "специалистов", за столом сидело несколько чужих,
но причастных к строительству лиц и, в частности, переодетый в штатское
местный офицер милиции, начальник весьма многочисленной охраны объекта. Это
был парень лет тридцати, ходивший с пистолетом и почему-то в темных очках.
Дело в том, что я никогда не видел тюрка в темных очках - может, во времена
моего детства и отрочества таких очков просто не было, но и я после
Туркестана никогда в жизни ими не пользовался, поскольку научился там
особому прищуру глаз, делающему их недоступными для прямых солнечных лучей.
Поэтому главного охранника с его темными очками на смуглом лице я
окрестил "тонтон-макутом" - он вполне отвечал и образам этих "оперов",
возникшим в моем воображении после прочтения "Комедиантов", и облику
соответствующих героев одноименного фильма.
За неделю до наурузового застолья я был по пожарным делам в местном
управлении внутренних дел, и там познакомился с этим нашим тонтон-макутом,
которого я до этого видел только издали. В управлении же он, заметив меня,
на правах старого знакомого сам подошел ко мне и исключительно вежливо
спросил, чем он может помочь, а потом проводил прямо в кабинет пожарного
инспектора.
Вид "Управления внутренних дел" меня сильно поразил: оно размещалось в
двухэтажном кирпичном здании с облупленными стенами, а один из его углов был
вообще разбит, видимо, при неудачном развороте какого-нибудь грузовика, и
образовавшаяся дыра была кое-как заделана саманом. Двери в предусмотренные
проектом на обоих этажах туалеты были забиты досками крест-накрест, а
функции этих закрытых навсегда туалетов выполняла шаткая деревянная будка со
щелями в один-два пальца шириной, возведенная над выгребной ямой, перекрытой
неприятно пружинящими досками. Впрочем, слово "выгребная" здесь применено
только как термин, обозначающий соответствующую деталь туалета системы
"сортир", поскольку эту яму никто и никогда не выгребал, и ее неповторимый
аромат пропитал и здание "Управления", и двор, заставленный новыми дорогими
иномарками, принадлежащими сотрудникам того полунищего на вид учреждения, и
даже близкие, а может быть, и более далекие окрестности.
Когда я закончил свои несложные дела в этом дворце охраны правопорядка,
я снова наткнулся на своего тонтон-макута, и он, узнав, что я освободился,
предложил подвезти меня на своей машине, а я с удовольствием принял это
предложение.
Сидящий за рулем тонтон-макут в темных очках, роскошная машина, летящая
по не очень гладкой пустынной дороге, "чужой" пейзаж, бегущий за окном, -
вызвали во мне ощущение, будто я нахожусь на территории папы-Дока, и чтобы
избавиться от этого наваждения, я стал вспоминать прочие детали некогда
популярных у нас "Комедиантов", но эти мои воспоминания почему-то крутились
вокруг одного эпизода, когда главный герой трахал свою капризную подругу, в
киноверсии, кажется, Элизабет Тейлор, в примерно такой же машине на месте
водителя, расположив ее так, что ее задница опиралась на руль и поэтому
каждое ее страстное движение в процессе получения житейских утех
сопровождалось сигналом клаксона. Сначала это воспоминание развеселило меня:
я подумал еще об одном, на сей раз советском, киногерое, произнесшем
известную фразу - "На его месте должен был быть я", потом попытался
пересчитать, сколько моих "котиков", "рыбок" и "лапочек" должны были бы быть
на ее месте, и пришел к выводу, что сигнал не утихал бы не менее суток. А в
финале этих веселых размышлений пришла печаль, поскольку я, как мне
казалось, точно знал, что эти утехи мне теперь вообще недоступны, и так
будет до самой смерти.
И вот в Науруз, теперь уже на правах очень старого знакомого, почти
друга, тонтон-макут направился прямо ко мне и уселся рядом, спросив после
этого, нет ли у меня возражений. Возражений у меня не было. За столом он
заботился обо мне: следил, чтобы и тарелка, и рюмка мои не были пустыми, и
так назаботился, что я, истосковавшийся по дружеским застольям, вдруг с ним
более или менее откровенно разговорился.
Я поведал ему туркестанскую часть своего жизнеописания, рассказал об
одноногом Абдуллоджоне и Сотхун-ай, естественно, опустив детали интимных
отношений в нашем необычном "треугольнике", и в конце концов пожаловался,
что, приехав сюда исключительно ради того, чтобы провести два-три дня в
памятных мне местах, я теперь понял, что не смогу этого сделать.
Я был расслаблен, но не настолько, чтобы не заметить, с каким необычным
для застольной болтовни вниманием слушал меня тонтон-макут. А в конце моего
рассказа он сказал:
- Отец! Уважаемый мой, давай завтра на свежую голову вернемся к этим
делам, и, может быть, я смогу тебе помочь.
Эти его слова я хорошо запомнил, но всерьез их не принял, и поэтому, да
еще и потому, что всегда помнил незыблемое правило Востока - никогда не
обнаруживать истинную важность своих желаний и интересов, я не стал на
следующий день бегать по объекту и искать своего тонтон-макута. Мне
следовало терпеливо выждать, и если его застольные слова не были пустым
вежливым участием, то он сам по неписаным местным законам должен был
разыскать меня.
Вышло, однако, не совсем так. Когда, побродив по объекту и убедившись,
что там практически ничего не происходит, я вышел к уже позеленевшей посадке
на краю нашей площадки, я увидел со спины показавшуюся мне знакомой фигуру
человека, сидевшего на отполированном задницами бревне, заменявшем скамейку,
и услышал показавшийся мне знакомым голос, говоривший с кем-то на местном
языке. Именно поэтому я не сразу узнал своего тонтон-макута: до сих пор я
слышал из его уст медленную, но довольно правильную русскую речь.
Сейчас я его понимал через одно-два слова, но меня удивляло, что я не
вижу его собеседника, и только потом заметил в его руке маленькую трубку
сотового телефона. Я замер, потому что моих лингвистических познаний
оказалось достаточно, чтобы уяснить, что речь шла о поездке в Уч-Курган:
согласовывались день и время. Кроме того, речь шла обо мне. И самым
удивительным было то, что в этих переговорах я именовался "Турсун".
Дело в том, что Абдуллоджон считал себя большим грамотеем, великолепно
знавшим и русский, и многие восточные языки. Соответствовало ли это
действительности я проверить не мог, но услышав мое русское имя и подробно
расспросив, что оно может означать, он, поразмыслив, сказал, что из местных
исламских имен мне ближе всего подходит "Турсун", и под этим именем я
существовал в его доме, и только это мое имя знала Сотхун-ай. Но я хорошо
помнил, что ни словом не обмолвился тонтон-макуту о моем давнем временном
переименовании, и тем не менее это имя прозвучало в его разговоре в связи с
поездкой в Уч-Курган.
Впрочем, я не исключал, что ослышался, поскольку четко воспринимать
быструю тюркскую речь я, конечно, не мог.
Когда по тону разговора я понял, что он завершается и когда зазвучали
слова, которыми тюрки, как правило, скрепляют договоренность - "хоп",
"майли", а за ними "хайр" (что-то вроде "быть добру" по-арабски), я
обнаружил себя хрустом валежника, делая вид, что только подошел.
Тонтон-макут обернулся ко мне и приветливо поздоровался. Подслушивания моего
он явно не боялся, поскольку, вероятно, и мысли не допускал, что я после
стольких лет отсутствия в Туркестане мог понять быстрый тюркский разговор.
- Я не забыл наш разговор, - сказал он. - И только что договорился со
своим двоюродным братом. Он работает в Уч-Кургане в прокуратуре. Твое
пребывание здесь заканчивается послезавтра?
- Да, - ответил я.
- Тогда мы выезжаем через два дня рано утром, часа в четыре, и часов
через десять-двенадцать будем в Уч-Кургане.
- Мне будет очень неудобно, если ты делаешь это только ради меня, -
сказал я.
- Нет-нет! Мне уже давно нужно было туда по своим делам, и я рад тому,
что могу помочь тебе, - успокоил он меня.
Тонтон-макут оказался точен, и в четыре утра на следующий день после
завершения моей командировки я и мой старый портфель - "дипломатов" и прочих
нововведений я не признавал из-за их способности самопроизвольно
раскрываться в неположенное время в неположенном месте - мчались в мерсе по
разбитой дороге в направлении Бухары.
В дни моей молодости на подрастающее, вернее - уже подросшее, поколение
огромное впечатление произвел фильм, шедший у нас под названием "Плата за
страх" с не оправдавшим впоследствии наше доверие "большим другом Советского
Союза" Ивом Монтаном в главной роли. Основная тема фильма - предложение
загнанным в паутину безденежья искателям приключений перевезти
нитроглицерин, чтобы где-то в дебрях Латинской Америки сбить факел на
загоревшихся нефтяных скважинах. Администраторы шли на риск "фифти-фифти" и
загрузили достаточным количеством взрывчатки каждый из двух грузовиков в
расчете на то, что один из них может взорваться на разбитой дороге,
именовавшейся на шоферском языке "ребристый шифер". Шоферюги избрали разную
стратегию движения: один грузовик (с Ивом Монтаном) ехал медленно, осторожно
огибая или переезжая препятствия, другой развил "сверхскорость", чтобы таким
путем сделать эти препятствия неощутимыми, и, конечно, взорвался, так как по
сценарию должен был выжить Монтан.
Мой же тонтон-макут, принадлежавший к поколению, не только ничего не
знавшему об этом фильме, но и уже забывшему о том, что был на свете Ив
Монтан, ничтоже сумняшеся выбрал второй вариант движения. Его мерс летел со
скоростью более ста километров в час, и на этой скорости "ребристый шифер"
этой с позволения сказать трассы почти не ощущался в комфортабельном, хорошо
подрессоренном прохладном салоне.
Где-то рядом ощущалось присутствие Аму, и по совокупности впечатлений
чувствам так самозабвенно, что только, когда я оторвался от ее тела и
откатился к краю ковра, я заметил мелькнувшее в полумраке приоткрытой двери
михманханы смуглое и потому недоступное бледности лицо Абдуллоджона,
посеревшее от страсти. Меня он к себе не позвал: переживаний зрителя наших с
Сотхун-ай утех ему, вероятно, хватило для глубокого удовлетворения.
Моя преждевременная любовь к Сотхун-ай и запретная любовь, творимая со
мной, были, конечно, самыми яркими воспоминаниями о времени, проведенном
мною не по своей воле в райском саду Абдуллоджона. Но запомнился мне и еще
один случайный эпизод.
Однажды я шел на свою женскую половину дома через михманхану и увидел в
углу склонившегося над чем-то Абдуллоджона. Я с первых своих шагов по земле
обладал звериной бесшумной походкой, а в михманхане она еще и смягчилась
ковром и отсутствием обуви на моих ногах. Совать свой нос в дела
Абдуллоджона я не собирался, но дверь в нашу с Сотхун-ай комнату находилась
в метрах двух от того места, где он стоял, и когда подошел совсем близко, он
вдруг почувствовал мое присутствие и резко повернулся с красивым кинжалом в
руках и угрожающим выражением лица.
- А, это ты! - сказал он, успокаиваясь.
И тогда я увидел, что он стоял над каким-то не очень большим кожаным
мешком, повалившимся набок, и над кучками сверкающих в сумраке украшений,
высыпавшихся из мешка. Настроенный нашим с Сотхун-ай походом на кладбище на
поиск сокровищ, я даже на миг подумал, что этот мешок Абдуллоджон вынул из
тайника в склепе, увидев, что мы туда идем, но сразу же отверг эту мысль,
поскольку одноногий и тяжеловатый Абдуллоджон не мог пройти так, чтобы мы
его не заметили, да еще и обогнать нас. Кроме того, мы сами не знали, куда
забредем.
Мой внимательный взгляд Абдуллоджон истолковал иначе.
- Не торопись! - сказал он. - Это все будет ваше с Сотхун-ай...
Он, вероятно, и мысли не допускал, что моя мать может когда-нибудь
живой вернуться из России, представлявшейся ему филиалом преисподней, и
забрать меня у него.
Но это чудо все-таки произошло. Примерно год спустя моя мать, живая и
даже не особенно похудевшая, появилась на нашем подворье, и рассказала, что
отца выписали из госпиталя инвалидом и пристроили там же на работу. Какое-то
приемлемое занятие, кажется, в том же госпитале, нашла и она. И вот теперь
пришло время нам всем собраться в Оренбурге и там ожидать возможности
вернуться в родной для нас всех Энск.
Мать долго и горячо благодарила Абдуллоджона, поскольку меня она нашла
выросшим и возмужавшим, чему немало способствовали, вероятно, и мои игры с
Сотхун-ай, ну а то, что временами мне самому приходилось быть девушкой со
спины, не оставило на мне никакого заметного следа. Впрочем, никакие
подробности мою мать не интересовали. Я был жив, и это было главное, а в
остальном она была готова к формуле "были бы кожа да кости, а мясо
нарастет", а тут, кроме костей и кожи, явно ощущалось еще кое-что.
Она переночевала с нами на женской половине. Мы скромно расположились в
разных углах комнаты, но увидев красоту Сотхун-ай, ее рвущиеся сквозь
бесформенный балахон полные плечи, твердые груди и округлую попку, она
замерла, и как-то тускло спросила меня:
- И вы все время жили тут вместе?
- Да, - с невинным удивлением, мол, а что тут такого, сказал я.
Она подошла к Сотхун-ай, стоявшей с потупленным взором, как я стоял
перед щупающими мою задницу гостями Абдуллоджона, обняла ее и поцеловала,
сказав "рахмат" за сына, но я понял, что ей хотелось своими руками потрогать
мою радость, и ее руки, скользнув по тонкой талии и бедрам Сотхун-ай, все
поняли. Сотхун-ай, правда, была в тот день не в форме - с утра ее
подташнивало, и на ее лице, каждый миллиметр которого я знал наизусть, я
увидел какое-то едва заметное на ее смуглой коже пятно. Мать, конечно,
ничего этого не знала, и ощупав ее, как кобылицу молодую, и сделав для себя
какие-то выводы, углубилась в мысли о предстоящей дальней дороге - деле в те
годы очень не простом. И потом, когда мы уже были в Оренбурге, и еще потом -
до конца своей жизни она ничего у меня о пребывании у Абдуллоджона не
спрашивала и ни словом об этом моем незабываемом годе никогда не
обмолвилась.
Я же поначалу тосковал о Сотхун-ай, но потом другие приключения и
привязанности заслонили ее прекрасный облик, и живая память о ней
сохранилась где-то в глубине моего сердца, чтобы сейчас обнаружить себя
простым вопросом: а что же с ней сталось, как она прожила жизнь? Может быть,
желание получить ответ на этот вопрос и гнало меня сейчас в неизвестность за
тридевять земель.
Мой другой, запретный в те годы, чувственный опыт был похоронен еще
глубже. Конечно, как и многие другие не уродливые лицом и телом подростки, я
в своей уже энской юности иногда получал нескромные предложения от мужчин,
но, в отличие от своих сверстников, я хорошо знал, что они означают и
избегал их, поскольку интимное общение с женщинами было для меня главным в
жизни.
Теперь же, когда это главное ушло, я с большим пониманием стал
относиться к чувствам, которые ко мне питал Абдуллоджон, и теперь без
предубеждения могу представить себе удовольствие от близости красивых
мужских тел и даже самого себя, ласкающего взором и руками чужую молодость и
красоту. Как Хайям:
Сядь, отрок! Не дразни меня красой своей!
Мне пожирать тебя огнем моих очей
Ты запрещаешь... Ах, я словно тот, кто слышит:
"Ты кубок опрокинь, но капли не пролей!"
Но вся эта сексуальная экзотика бледнела, однако, если в моем
представлении возникало мое Вечное Видение - ждущая, обнаженная молодая
Женщина, и я сразу же забывал о том, что капризная судьба сделала меня
бисексуалом.
Глава 3. О разочарованиях, надеждах и суровой действительности
На все воспоминания, описанные в предыдущей главе, и на приведение их в
хоть какой-нибудь порядок у меня ушло чуть более суток пути от Москвы. До
Ташкента оставалось еще почти столько же. За окном промелькнул Оренбург,
давший нам приют на пару лет после Туркестана. Ни вокзал, ни городские
окраины его я не узнавал. Лишь помянул добрым словом и рюмкой своих покойных
родителей - у меня с собой было, хотя никаких проблем со спиртным и всем
прочим, кроме денег, в этом мире уже давно не было.
Когда же поезд углубился в казахские степи, я от нечего делать стал
изучать своих немногочисленных соседей по этому пыльному вагон-люксу, где
добрая половина комфортных приспособлений уже давно не работала.
Восстановив в своей памяти то, что мне давно хотелось забыть навсегда,
я подумал о том, что же влечет в эти края остальных пассажиров, среди
которых местных, я имею в виду тюрков, ни одного не было.
- Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кого, как меня, манит туда
неразгаданная тайна прошлого и желание увидеть или узнать о судьбе тех,
кого, вероятно, давно уже нет на свете? - высокопарно спрашивал я сам себя,
и бывал почти уверен, что второго такого дурака не только в этом вагоне, но
и во всем составе нет.
От этих самокритичных мыслей меня отвлек пассажир, появившийся в моем
купе. Его маршрут полностью укладывался в дневное время, и он не стал
обустраиваться, а просто прилег на диван, вынув из портфеля журнал. Минут
через двадцать журнал выпал из его рук, и он тихо захрапел. Я поднял этот
журнал, носивший давно знакомое мне название "Знамя". Я вспомнил, с каким
нетерпением десять, двадцать и тридцать лет назад мы в Энске ждали каждый
номер этого и других изданий, и, не удержавшись, пролистал его. Он
открывался подборкой стихов неизвестного мне поэта, судя по фамилии - тюрка,
видимо, пишущего на русском, поскольку переводчик не был указан. Одно из
стихотворений начиналось такими словами:
Объективности ради мы запишем в тетради:
Люди - гады, и смерть неизбежна.
Зря нас манит безбрежность, или девы промежность.
Безнадежность вокруг, безнадежность.
Они сохранились в моей памяти, потому что уж очень соответствовали
тогда моему настроению - и насчет смерти, и о бесцельных мечтаниях о
"безбрежности" и девичьих "промежностях", и о "безнадежности" вокруг - все в
них было правильно. Кроме того, я подумал о том, что появись в этом самом
"Знамени" лет пятнадцать назад такое пятистишие, вызвало бы тихий взрыв во
всех, по крайней мере, университетских, городах нашей бывшей империи.
Зазвенели бы тысячи телефонных звонков с вопросом: "Ты читал?", а на тысячах
кухонь прошли бы тайные конференции читателей, посвященные попыткам
аналитическим путем установить, не свидетельствует ли публикация этих строк
с упоминанием промежности о радикальном изменении "политики партии и
правительства". А сейчас я, вероятно, оказался вообще единственным жителем
Энска, державшим в руках этот журнал.
Я пролистал его до конца и не нашел в нем ни одного знакомого мне по
доперестроечным и перестроечным годам автора, после чего тихо положил его на
столик.
И была ночь, и было утро, и был Ташкент.
Оказалось, что пока я ехал в изоляции от всех новостей, в Ташкенте
прогремело несколько мощных взрывов, и вокзал был не менее, чем в три ряда
оцеплен милицией. Чтобы выйти в город, следовало предъявить документы с
пропиской или командировкой на городские объекты. У меня ничего этого не
было, и мне пришлось ждать местный поезд, не покидая станции. Правда, и там
у меня несколько раз проверяли документы и спрашивали, где мой багаж. Решив
вопрос с билетом, я отправился в буфет, где не задумываясь заказал шурпу и
пару лепешек. Выпив перед трапезой стопку крепкой из личных запасов, я
поздравил себя с прибытием в Туркестан.
Поезд в Нукус тащился так медленно, что на эту, казалось бы, не дальнюю
дорогу ушли почти сутки, а потом более часа я в автобусе трясся по разбитой
трассе к официальной цели своего приезда - строящемуся химическому заводу -
и успел представиться начальству. Заканчивался пятнадцатый день данного мне
срока на перебазирование из Энска на эту строительную площадку, и я,
следовательно, свое обязательство выполнил.
Разместили меня в комнате специально отведенной для энских
специалистов, находящихся здесь в командировке. Мой предшественник, и он же
сменщик, уехал за день до моего появления, но дел, требующих процедуры
передачи, здесь действительно не было. Нужно было просто бродить по
площадке, объяснять проект и делать замечания "по качеству". Это напомнило
мне состоявшееся сорок лет назад начало моей работы в моей "основной"
конторе, куда я до сих пор ходил по привычке, хотя заработную плату там
перестали платить почти за год до того, как я решил отлучиться на полтора
месяца в Туркестан.
Первые мои дни на этой "строительной площадке" были уплотнены, так как
проект разрабатывался без моего участия, и мне было необходимо его изучить,
чтобы мои пояснения строителям звучали уверенно. Затем наступило более
свободное время, и я стал оглядываться по сторонам. Строительная площадка
находилась в степи, а вернее - в пустыне, сразу за границей довольно жалкого
в этих местах оазиса вдоль мутной реки Аму. Пустыня была унылой и
беспросветной. Правда, мне рассказывали, что я ее не узнаю, когда зацветет
мак, но я все же надеялся покинуть эти места, не повидав этой красоты,
поскольку находиться здесь мне предстояло не более месяца, а десять дней уже
отщелкало.
Оазисная часть моего тесного мира в эту предвесеннюю пору, как я уже
сказал, тоже не выглядела привлекательной, и прогуливаясь по этой древней и
почти мертвой земле, я с трудом мог себе представить, что именно в этих
местах когда-то резвились туранские тигры, а жившие здесь люди создали
алгебру и в первый раз в истории человечества, притом довольно точно,
измерили диаметр и окружность земного шара еще в те времена, когда в ныне
просвещенной Европе сжигали на кострах вполне приличных дам, считая их
ведьмами.
"Возможно, не без оснований", - мстительно подумал я, вероятно, где-то
в глубине души считая женщин виновными в своем бессилии.
В этих же местах, как я помнил, когда-то проводились поэтические
состязания и блистал великий и святой Махмуд Пахлаван, чьи четверостишия не
уступают хайямовским. Помня о том, что Махмуд похоронен в Хиве, я спросил
одного из местных, известно ли, где его могила, и услышал в ответ:
- Что ты, отец! Конечно, известно! Там же огромный мавзолей. Завтра
буду ехать мимо Хивы по делам, завезу тебя, а на обратном пути заберу.
Величественный мавзолей действительно возвышался над окружавшими его
зданиями. В его зал я прошел с какой-то экскурсией, но потом задержался у
могилы Махмуда, расположенной в сводчатой нише, вероятно, в михрабе,
выложенном красивыми керамическими изразцами. Мне вдруг вспомнились его
стихи, видимо, отвечавшие моему настроению:
Желанную ищу средь моря суеты.
Ее обитель скрыли от меня цветы.
Пьяней Хайяма я, но всем вином Земли
Не утолить тоску и жажду красоты.
Я тихо прошептал их, поцеловал край надгробия, украшенного арабской
вязью, и тут заметил, что ко мне неслышными от мягкой обуви шагами подходит
смотритель. Я чуть громче пробормотал Главную формулу ислама: "Бисмилля-ги
ар-рахмани, ар-рахим". Смотритель почтительно остановился и сказал:
- Отец! Можешь побыть, сколько хочешь, один у могилы. Я задержу
следующую группу.
Я поблагодарил, постоял еще минут пять и пошел побродить по городу,
размышляя о жизни и смерти.
Но чаще всего мои мысли возвращались к тому, что я ошибочно истолковал
месяц назад, как случайное стечение обстоятельств, как Знаки свыше,
указующие мне Путь, ведущий туда, в село Пртак, где мне вдруг так захотелось
побывать. Теперь я, находясь под Нукусом, посматривал на карту этой страны и
видел, что меня сегодня от моей истинной цели отделяет не менее тысячи
километров, и если я их преодолею каким-нибудь транспортом, уплачу за
гостиницу в Уч-Кургане и пробуду там пару дней, то оставшихся денег мне
может не хватить на возвращение в Энск. В общем - не получалось, никак не
получалось!
И тут я снова вспомнил мимолетную улыбку или ухмылку моего старого
кота. Этот негодяй понимал тщету моих надежд! И я стал аутотренингом
готовить себя к позорному безрезультатному возвращению в Энск. "Но почему
безрезультатному?" - уговаривал я сам себя и в который раз подсчитывал,
сколько денег я привезу домой из этой командировки. Получалось, что месяца
полтора-два я смогу прожить, понемногу добавляя к своей пенсии то, что я
здесь получу. Так что мой кот зря ухмылялся: цель моя оказалась
недостижимой, но польза от поездки все-таки была.
Сделав для себя все эти выводы, я уже с нетерпением ожидал завершения
этой сразу наскучившей мне командировки. Последняя моя десятидневка была
почти полностью свободной от каких-либо дел, время, поэтому, шло крайне
медленно и я, томясь, едва не начал делать зарубки на вековом карагаче.
Тем временем пришел Науруз.
Здесь, особенно в поселке или квартале строителей завода, как и почти
на всей территории бывшей советской империи, отмечали все старые и новые
гражданские, а также возобновленные религиозные праздники. Меня, видимо,
снисходя к моему возрасту и весьма солидному виду, пригласили в "руководящую
компанию", состоявшую из средних строительных и заводских начальников
(высшие, оберегая свою репутацию, в таких праздничных пьянках не
участвовали). Кроме нас, "специалистов", за столом сидело несколько чужих,
но причастных к строительству лиц и, в частности, переодетый в штатское
местный офицер милиции, начальник весьма многочисленной охраны объекта. Это
был парень лет тридцати, ходивший с пистолетом и почему-то в темных очках.
Дело в том, что я никогда не видел тюрка в темных очках - может, во времена
моего детства и отрочества таких очков просто не было, но и я после
Туркестана никогда в жизни ими не пользовался, поскольку научился там
особому прищуру глаз, делающему их недоступными для прямых солнечных лучей.
Поэтому главного охранника с его темными очками на смуглом лице я
окрестил "тонтон-макутом" - он вполне отвечал и образам этих "оперов",
возникшим в моем воображении после прочтения "Комедиантов", и облику
соответствующих героев одноименного фильма.
За неделю до наурузового застолья я был по пожарным делам в местном
управлении внутренних дел, и там познакомился с этим нашим тонтон-макутом,
которого я до этого видел только издали. В управлении же он, заметив меня,
на правах старого знакомого сам подошел ко мне и исключительно вежливо
спросил, чем он может помочь, а потом проводил прямо в кабинет пожарного
инспектора.
Вид "Управления внутренних дел" меня сильно поразил: оно размещалось в
двухэтажном кирпичном здании с облупленными стенами, а один из его углов был
вообще разбит, видимо, при неудачном развороте какого-нибудь грузовика, и
образовавшаяся дыра была кое-как заделана саманом. Двери в предусмотренные
проектом на обоих этажах туалеты были забиты досками крест-накрест, а
функции этих закрытых навсегда туалетов выполняла шаткая деревянная будка со
щелями в один-два пальца шириной, возведенная над выгребной ямой, перекрытой
неприятно пружинящими досками. Впрочем, слово "выгребная" здесь применено
только как термин, обозначающий соответствующую деталь туалета системы
"сортир", поскольку эту яму никто и никогда не выгребал, и ее неповторимый
аромат пропитал и здание "Управления", и двор, заставленный новыми дорогими
иномарками, принадлежащими сотрудникам того полунищего на вид учреждения, и
даже близкие, а может быть, и более далекие окрестности.
Когда я закончил свои несложные дела в этом дворце охраны правопорядка,
я снова наткнулся на своего тонтон-макута, и он, узнав, что я освободился,
предложил подвезти меня на своей машине, а я с удовольствием принял это
предложение.
Сидящий за рулем тонтон-макут в темных очках, роскошная машина, летящая
по не очень гладкой пустынной дороге, "чужой" пейзаж, бегущий за окном, -
вызвали во мне ощущение, будто я нахожусь на территории папы-Дока, и чтобы
избавиться от этого наваждения, я стал вспоминать прочие детали некогда
популярных у нас "Комедиантов", но эти мои воспоминания почему-то крутились
вокруг одного эпизода, когда главный герой трахал свою капризную подругу, в
киноверсии, кажется, Элизабет Тейлор, в примерно такой же машине на месте
водителя, расположив ее так, что ее задница опиралась на руль и поэтому
каждое ее страстное движение в процессе получения житейских утех
сопровождалось сигналом клаксона. Сначала это воспоминание развеселило меня:
я подумал еще об одном, на сей раз советском, киногерое, произнесшем
известную фразу - "На его месте должен был быть я", потом попытался
пересчитать, сколько моих "котиков", "рыбок" и "лапочек" должны были бы быть
на ее месте, и пришел к выводу, что сигнал не утихал бы не менее суток. А в
финале этих веселых размышлений пришла печаль, поскольку я, как мне
казалось, точно знал, что эти утехи мне теперь вообще недоступны, и так
будет до самой смерти.
И вот в Науруз, теперь уже на правах очень старого знакомого, почти
друга, тонтон-макут направился прямо ко мне и уселся рядом, спросив после
этого, нет ли у меня возражений. Возражений у меня не было. За столом он
заботился обо мне: следил, чтобы и тарелка, и рюмка мои не были пустыми, и
так назаботился, что я, истосковавшийся по дружеским застольям, вдруг с ним
более или менее откровенно разговорился.
Я поведал ему туркестанскую часть своего жизнеописания, рассказал об
одноногом Абдуллоджоне и Сотхун-ай, естественно, опустив детали интимных
отношений в нашем необычном "треугольнике", и в конце концов пожаловался,
что, приехав сюда исключительно ради того, чтобы провести два-три дня в
памятных мне местах, я теперь понял, что не смогу этого сделать.
Я был расслаблен, но не настолько, чтобы не заметить, с каким необычным
для застольной болтовни вниманием слушал меня тонтон-макут. А в конце моего
рассказа он сказал:
- Отец! Уважаемый мой, давай завтра на свежую голову вернемся к этим
делам, и, может быть, я смогу тебе помочь.
Эти его слова я хорошо запомнил, но всерьез их не принял, и поэтому, да
еще и потому, что всегда помнил незыблемое правило Востока - никогда не
обнаруживать истинную важность своих желаний и интересов, я не стал на
следующий день бегать по объекту и искать своего тонтон-макута. Мне
следовало терпеливо выждать, и если его застольные слова не были пустым
вежливым участием, то он сам по неписаным местным законам должен был
разыскать меня.
Вышло, однако, не совсем так. Когда, побродив по объекту и убедившись,
что там практически ничего не происходит, я вышел к уже позеленевшей посадке
на краю нашей площадки, я увидел со спины показавшуюся мне знакомой фигуру
человека, сидевшего на отполированном задницами бревне, заменявшем скамейку,
и услышал показавшийся мне знакомым голос, говоривший с кем-то на местном
языке. Именно поэтому я не сразу узнал своего тонтон-макута: до сих пор я
слышал из его уст медленную, но довольно правильную русскую речь.
Сейчас я его понимал через одно-два слова, но меня удивляло, что я не
вижу его собеседника, и только потом заметил в его руке маленькую трубку
сотового телефона. Я замер, потому что моих лингвистических познаний
оказалось достаточно, чтобы уяснить, что речь шла о поездке в Уч-Курган:
согласовывались день и время. Кроме того, речь шла обо мне. И самым
удивительным было то, что в этих переговорах я именовался "Турсун".
Дело в том, что Абдуллоджон считал себя большим грамотеем, великолепно
знавшим и русский, и многие восточные языки. Соответствовало ли это
действительности я проверить не мог, но услышав мое русское имя и подробно
расспросив, что оно может означать, он, поразмыслив, сказал, что из местных
исламских имен мне ближе всего подходит "Турсун", и под этим именем я
существовал в его доме, и только это мое имя знала Сотхун-ай. Но я хорошо
помнил, что ни словом не обмолвился тонтон-макуту о моем давнем временном
переименовании, и тем не менее это имя прозвучало в его разговоре в связи с
поездкой в Уч-Курган.
Впрочем, я не исключал, что ослышался, поскольку четко воспринимать
быструю тюркскую речь я, конечно, не мог.
Когда по тону разговора я понял, что он завершается и когда зазвучали
слова, которыми тюрки, как правило, скрепляют договоренность - "хоп",
"майли", а за ними "хайр" (что-то вроде "быть добру" по-арабски), я
обнаружил себя хрустом валежника, делая вид, что только подошел.
Тонтон-макут обернулся ко мне и приветливо поздоровался. Подслушивания моего
он явно не боялся, поскольку, вероятно, и мысли не допускал, что я после
стольких лет отсутствия в Туркестане мог понять быстрый тюркский разговор.
- Я не забыл наш разговор, - сказал он. - И только что договорился со
своим двоюродным братом. Он работает в Уч-Кургане в прокуратуре. Твое
пребывание здесь заканчивается послезавтра?
- Да, - ответил я.
- Тогда мы выезжаем через два дня рано утром, часа в четыре, и часов
через десять-двенадцать будем в Уч-Кургане.
- Мне будет очень неудобно, если ты делаешь это только ради меня, -
сказал я.
- Нет-нет! Мне уже давно нужно было туда по своим делам, и я рад тому,
что могу помочь тебе, - успокоил он меня.
Тонтон-макут оказался точен, и в четыре утра на следующий день после
завершения моей командировки я и мой старый портфель - "дипломатов" и прочих
нововведений я не признавал из-за их способности самопроизвольно
раскрываться в неположенное время в неположенном месте - мчались в мерсе по
разбитой дороге в направлении Бухары.
В дни моей молодости на подрастающее, вернее - уже подросшее, поколение
огромное впечатление произвел фильм, шедший у нас под названием "Плата за
страх" с не оправдавшим впоследствии наше доверие "большим другом Советского
Союза" Ивом Монтаном в главной роли. Основная тема фильма - предложение
загнанным в паутину безденежья искателям приключений перевезти
нитроглицерин, чтобы где-то в дебрях Латинской Америки сбить факел на
загоревшихся нефтяных скважинах. Администраторы шли на риск "фифти-фифти" и
загрузили достаточным количеством взрывчатки каждый из двух грузовиков в
расчете на то, что один из них может взорваться на разбитой дороге,
именовавшейся на шоферском языке "ребристый шифер". Шоферюги избрали разную
стратегию движения: один грузовик (с Ивом Монтаном) ехал медленно, осторожно
огибая или переезжая препятствия, другой развил "сверхскорость", чтобы таким
путем сделать эти препятствия неощутимыми, и, конечно, взорвался, так как по
сценарию должен был выжить Монтан.
Мой же тонтон-макут, принадлежавший к поколению, не только ничего не
знавшему об этом фильме, но и уже забывшему о том, что был на свете Ив
Монтан, ничтоже сумняшеся выбрал второй вариант движения. Его мерс летел со
скоростью более ста километров в час, и на этой скорости "ребристый шифер"
этой с позволения сказать трассы почти не ощущался в комфортабельном, хорошо
подрессоренном прохладном салоне.
Где-то рядом ощущалось присутствие Аму, и по совокупности впечатлений