Но Госснер замыслил основать в среде католической церкви некую "братскую общину". Церковь, естественно, воспротивилась новообразованию. И в 1817 году, по восстановлении в Баварии иезуитского ордена, Госснер, лишенный места, гордо удалился в Пруссию.
   Так бы и канул в безвестность немецкий еретик, но прослышали о нем деятели российского библейского Общества и призвали его в Петербург, где он в 1820 году и был избран директором вышеупомянутого Общества. Проповеди немца имели успех у наших мистиков, и в частности, у князя Голицына.
   В 1823-24 годах, окрыленный успехом Госснер издал в Петербурге свою книгу "Geist des Lebens und der Lehre Jesu", что можно перевести, как "Дух жизни и учения Иисуса", а можно и как "Призрак жизни и учения Иисуса". Кто их, мистиков, разберет... Издал с благословения главного идеолога народного просвещения, князя Голицына А. Н. Скромно издал, на немецком языке. Вероятно, не слишком веря в успех мистицизма у широких народных масс России-матушки.
   Однако почитатель Госснера, генерал-майор Брискорн, задумал перевести ее на русский язык. Но не успел, скончался. Тогда за издание взялся сам Госснер, доверив перевод книги секретарю Библейского Общества - В. М. Попову.
   Этого только и ждали враги Библейского Общества и президента его, к каковым принадлежали представители образовавшейся тогда церковно-реакционной партии с архимандритом Фотием во главе. Им очень не нравился противный православию мистицизм министра духовных дел. Ловкий искатель карьеры Магницкий (не путать с автором первой русской "Арифметики") добыл из типографии несколько отпечатанных листов. В них обнаружили богохульство и безбожие. Сами листы должны были свидетельствовать о том, что книга уже широко распространена в русской публике. Аракчеев, давно мечтавший свалить Голицына, дабы доклады обер-прокурора по синодальным делам восходили к государю от самого Аракчеева, убедил митрополита Серафима представить безбожные листы императору.
   Интрига увенчалась успехом. Архимандрит Фотий за победу над мистиками назвал Аракчеева "Георгием Победоносцем". Князь Голицын пал, как не оказавшийся твердым в благочестии. Переводчик немецкой книги (Попов), два цензора (фон Поль и Бируков), типографщики (Край и Греч) были отданы под суд. Госснера весной 1824 года выслали за границу. Злополучную книгу, по рекомендации Шишкова, велено было сжечь.
   Итак, князь Алексей Николаевич Голицын, в 1824 году сохранил за собой лишь звание главноначальствующего над почтовым департаментом, что соответствовало должности министра путей сообщения. То есть, дорогами его сиятельство теперь занималось. Но с потерей политического значения Алексей Николаевич не утратил, однако, дружеской привязанности к нему императора Александра. И не раз, должно быть, его величество дружески подтрунивал над бывшим баловнем судьбы, вопрошая министра путей сообщения о двух бедах России. А сам Алексей Николаевич имел все основания вспомнить о своей родословной, о том, что родоначальником князей Голицыных был боярин Михаил Иванович Булгаков, по прозвищу Голица. А такое прозвище ясно намекает, что человек в одночасье может оказаться, пардон, даже без исподнего. И это уже не мистика. Хотя с мистицизмом князь так и не порвал. Как говорится, хоть бы мордой упасть, абы хряснуться всласть. Глубоко проникло загадочное учение в не менее загадочную русскую душу.
   Что же касается немца, то Госснер, вернувшись в любимый фатерлянд, плюнул на ересь, официально принял лютеранство и стал проповедником в Берлине.
   А ВСЕ РАВНО ХОРОШО...
   (Особенности национального творчества)
   Не Бах с Бетховеном.
   А Варламов и Верстовский.
   И потому музыкальные критики находили множество изъянов в их творчестве. Варламова обвиняли в неряшливости и малограмотности композиторской техники, отсутствии отделки и выдержанности стиля, элементарности формы. Верстовского - в том, что оркестр у него самостоятельного значения не имеет, а оркестровка примитивна; и вообще оркестровка затрудняла композитора, и он зачастую поручал эту работу капельмейстеру. Не царское, мол, дело...
   Много еще в чем обвиняли. Но досуг ли был им заниматься шлифовкой своих дарований? Судите сами.
   Сашенька Варламов еще ребенком страстно полюбил музыку и пение, особенно церковное. И рано стал играть на скрипке по слуху, отдавая явное предпочтение русским песням. Десяти лет его отдали певчим в придворную певческую капеллу. А в 1819 году осьмнадцатилетний юноша назначается регентом придворной русской церкви в Гааге, где жила тогда сестра императора Александра I, Анна Павловна, состоявшая в замужестве с кронпринцем нидерландским. Над теорией музыкальной композиции Варламов почти не работал. И потому остался при тех скудных познаниях, которые вынес из капеллы, в те времена совсем об общемузыкальном развитии своих питомцев не заботившейся.
   Лешенька Верстовский также с младых ногтей проявил интерес к музыке. И к образованию, казалось бы, относился серьезнее. Окончил институт инженеров путей сообщения. А теории музыки обучался у Брандта и Цейнера. Но инженерной карьере Алексей Верстовский предпочел музыкальную и стал вращаться в артистическом мире Петербурга, не раз выступая в частных домах как актер и певец. И в том же 1819 году его опера-водевиль "Бабушкины попугаи" была поставлена в северной Пальмире. И пребывал он в том же осьмнадцатилетнем возрасте. Когда искусы популярности велики чрезвычайно.
   Варламов также вращался в это время в артистическом мире, но только Гааги и Брюсселя. Слушая "Севильского цырюльника", Александр приходил в особый восторг от искусного употребления в финале второго акта русской песни "На что же было огород городить", которую итальянский маэстро, по мнению юноши, "хорошо, мастерски свел на польский". Имея множество знакомств, особенно среди музыкантов и любителей музыки, Варламов уже в молодости обрел привычку к беспорядочной и рассеянной жизни, каковая и помешала ему выработать как следует свое композиторское дарование. Вот в чем дело-то! Но в 1823 году он вернулся в Россию, чтобы пять лет провести неизвестно где. Одни полагают, что в Москве, другие - наоборот, в Петербурге. Но, несомненно, ведя при этом жизнь... рассеянную.
   Алексей Верстовский, напротив, всецело посвящал себя работе, о чем свидетельствуют написанные им и поставленные в Петербурге только в 1822 году оперы-водевили: "Карантин", "Новая шалость или театральное сражение". "Дом сумасшедших или странная свадьба", "Сентиментальный помещик". В этом же году он переселился в Москву, поступил на службу в московскую контору императорских театров, где в 1825 году заступил в должность "инспектора репертуара и трупп". Но и в Москве не сидел, сложа руки. Вкалывал как проклятый. Зарабатывая имя и деньги. Откуда же время на шлифовку мастерства?
   След Александра Егоровича Варламова отыскался лишь в начале 1829 года. Тогда наш композитор хлопотал о вторичном поступлении в певческую капеллу. При этом он поднес императору Николаю I две херувимские песни, каковые и считаются первыми известными нам сочинениями. И в январе этого же года его определили-таки в капеллу, зачислив в число "больших певчих", с возложением на него обязаности обучать малолетних певчих. Правда, в декабре 1831 года его уволили от службы в капелле. Очевидно, в силу пристрастия к рассеянной жизни. Однако в следующем году он делает над собой усидие и даже занимает место помощника капельмейстера императорских московских театров. А к началу 1833 года относится появление в печати сборника девяти его романсов "Музыкальный альбом на 1833 г.". Между прочим, в сборнике напечатан и знаменитый романс "Не шей ты мне, матушка", прославивший имя Варламова и сделавшийся известным на Западе в качестве "русской национальной песни". Стоит ли упоминать, что сборник посвящен Верстовскому. Поскольку всех известных композиторов можно было перечесть, ограничиваясь пальцами одной руки. Ну, какие ж тут требования к мастерству?
   Алексей Николаевич не снижал темпы выпуска творческой продукции. В Москве один за другим ставились водевили с его музыкой. При открытии Петровского театра был поставлен пролог "Торжество Муз", в котором музыка гимна принадлежала Верстовскому.
   Пришла пора и опер. И настоящую славу Верстовскому принесла опера "Аскольдова могила", поставленная 16 сентября 1835 года в Москве и 27 августа 1841 года - в Петербурге. Не оставлял вниманием уже прославленный композитор и сочинение музыки к различным драматическим произведениям; кантаты и хоры, гимны и романсы.
   Наряду с сочинительством и службой Александр Егорович занимался и преподаванием музыки, главным образом - пения, зачастую в аристократических домах. Уроки и сочинения его оплачивались хорошо, но при рассеянном образе жизни композитора ему часто приходилось нуждаться в деньгах.
   Дело в том, что Варламов, помимо музыки, имел и еще одну страсть карточную игру, за которой просиживал целыми ночами. Кто в карты игрывал, пусть по маленькой, знает, какой глубины тот омут. И когда наступали черные дни, Александр Егорович принимался сочинять и немедленно же отправлял едва готовую рукопись к издателю. До отделки ли тут.
   А Верстовский не забывал о карьере. В 1842 году он делается управляющим московской конторой императорских театров. И оказывает почти неограниченное влияние на театральные дела. В этом ему активно и не без удовольствия помогает супруга его, Надежда Васильевна, артистка, любимица московской публики. А влияние на театральные дела - штука не простая, дилетантского подхода не терпит и забирает человека всего без остатка. К тому же и Надежда Васильевна, по отзывам самого неистового Виссариона, вся была огонь, страсть, трепет и дикое упоение. Представьте себя на месте ее мужа.
   В 1845 году Варламов снова переехал в Петербург, где ему пришлось жить исключительно своим композиторским дарованием, уроками пения и ежегодными концертами. Под влиянием неправильного образа жизни, бессонных ночей за картами, разных огорчений и лишений, здоровье пошатнулось. Да и как не пошатнуться? И 15 октября 1848 года Александр Егорович скоропостижно скончался. И отнюдь не за фортепьянами. А на карточном вечере у знакомых. Когда Варламова привезли из гостей мертвым, супруга его в тот же миг разродилась сыном и была разбита нервным параличом.
   С выходом в 1850 году в отставку, Верстовский не только утратил влияние на театральную жизнь, но и прямо оказался забытым. Напоминала о нем лишь "Аскольдова могила". В письме, написанном в 1861 году, он сетовал: "За "Аскольдову могилу" московская дирекция выдала мне единовременно две тысячи ассигнациями - собрала же сто тысяч серебром доходу с оперы, и я теперь, будучи в отставке, должен покупать себе место в театре, чтобы взглянуть на старые грехи мои"... Алексей Николаевич Верстовский умер 5 ноября 1862 года.
   Достоинства сих двух питомцев муз также отмечены критикой. Сухо, но верно:
   - Варламов писал искренне, тепло и задушевно, обладая очевидным мелодическим дарованием и умением передать национальный русский колорит.
   - Мелодическое творчество Алексея Николаевича непринужденно, разнообразно и носит яркий национальный отпечаток.
   И тот, и другой, очевидно, с ранних лет чувствовали, что не одолеют технических вершин своего ремесла. И там, где сочинительство их касалось самого для них родного - романсов - слышалось печальное и невысказанное, порою просто негативное. О чем свидетельствуют названия. У Варламова: "Не шей ты мне, матушка", "Нет доктор, нет", "Ты не пой", "На заре ты ее не буди", "Что отуманилась", "Мне жаль тебя"... На что Верстовский отвечал не менее трагичными (опять же, в плане названий): "Черная шаль", "Старый муж, грозный муж". Или операми "Тоска по родине" и "Аскольдова могила"! Последнее - без комментариев.
   Дальше больше. Сочинив романс "Не бил барабан перед смутным полком", Варламов явно зашифровал истинную суть своего творения. Тоже, очевидно, не без предчувствий. Но нашлись в России беспокойные люди, разгадали ребус. И над бескрайними просторами отечества поплыло заунывное, как по жертвам чумы: "Вы жертвою пали в борьбе роковой". При чем не сразу догадаешься, что речь идет о Варламове и Верстовском в первую очередь...
   Грустная история, господа. Но иной раз, когда в тихом, прочувствованном застолье вдруг затянет голос незатейливый бесхитростную историю про сарафан, ей-ей всплакнешь... Да Бог с ней, с техникой. И так хорошо. Все равно хорошо...
   ПОВЕСТЬ
   АВРА ЛЕВАТИЦИЯ*
   Пролог
   Однажды, в старом немецком кабаке, заброшенном волею судеб в глухой угол компьютерной сети, Федор оказался за одним столиком со Старым. Тот казался чем-то удрученным, вздыхал и покачивал головой, роняя слюни в кружку с крепким баварским.
   - Теперь-то чего? - спросил Федор. - Еще какую-нибудь пакость припомнил?
   - Понимаешь, до меня только что дошло - не следовало мне допускать Распятия.
   Это еще почему? - подивился собеседник, осторожно сдвигая
   ногу под столом в сторону от раскинувшегося там вольготно хвоста.
   ----------------------
   АВРА ЛЕВАТИЦИЯ (лат.) - внезапный, непонятно откуда пролившийся дождь при совершенно ясном небе.
   - Тем самым я позволил Ему искупить грехи людей, и в результате выпустил из моей власти всех грешников. И кем я стал после этого?
   Федор крякнул, за много лет так и не сумев привыкнуть к причудливым поворотам мысли Старого. Захотелось наступить ему на хвост и посмотреть, что из этого получится.
   - Но как же ты все-таки допустил? Ты, не самый глупый из... из...
   Искуситель смущенно хмыкнул, потупившись.
   - Да уж больно искушение было велико.
   ... Я не дал дослушать Федору, извлек из-за столика. Чтобы рассказать вот о чем...
   Исчезающее тысячелетие, конец света, Нострадамус, провидцы и предсказатели, солнечное затмение, друиды, шаманы и вампиры, мор и глад...
   Понимаешь? Внезапно и остро захотелось в средневековую Европу. К истокам ныне происходящего - поближе. Но сам я не могу. Дела, семья...
   Федор вызвался сразу же, без колебаний. Он, мой герой, вообще человек решительный. Чем сильно отличается от меня. И многим другим отличается. Он здоров, умен, образован. Не ленив. Куда мне до него. За что и люблю.
   Не без произвола со стороны автора отправился он из России времен Иоанна Грозного в зарубежье, существующее во времена совсем иные. Календарь там, видите ли, григорианский.
   Но куда же без любовной коллизии? Читатель не поймет. И поместил я там, в григорианской Европе, другого героя, с прекрасной возлюбленной. Судьба их, естественно, трагична до слез. Я так решил.
   Вот этим-то бедолагам, выхваченным мною из небытия, и предстоит параллельно существовать в мрачном средневековье. О котором я почти ничего не знаю.
   Что ж, произвол, так произвол...
   1
   К полуночи студено задуло. Серебристые облачка устремились на восток, то и дело закрывая яркий серпик месяца.
   Звонарь кизаловского храма, покончив с гулкой своей работой, угрюмо покосился на Федора и молча полез со звонницы вниз. Скрип деревянных ступеней вскоре стих. Давно погасли огни в нахохлившихся избах. Попрятались по конурам собаки, запуганные до онемения. Лишь за деревней журчала вода у мельницы.
   Федор провел ладонью по перилам звонницы.
   - Ладно тесано, - пробормотал он и тронул обух топора, воткнутого за пояс.
   Но глаз при этом не сводил с белого камня в дальнем конце раскинувшегося внизу кладбища.
   Днем Федор побывал на могиле. "Петр Плогойовит" - гласила резная латынь на камне. Ну и прозвище, поди выговори! Как тут не залютовать. Вот и изгалялся Петр уже четырнадцать дней над бывшими соседями. Приходил по ночам и душил. Девять человек увел за собою. Смятенные кизаловцы послали слезное прошение в Градиш, к королевскому штатгальтеру, моля разрешить им выкопать труп Петра и предать огню. В ответ им неспешно сообщали, что едет де к ним следственная комиссия из епископской консистории, с намерением ясно во всем разобраться.
   Комиссия ехала. Петр по ночам ходил. Забредал он и к бывшей супруге, требовал отчего-то обуви своей, но не тронул обезумевшей от страха бабы, сбежавшей на следующий день куда глаза глядят.
   - Озорник же ты, Петра, - проговорил Федор, прислушиваясь к вою ветра, приглядываясь к неверным кладбищенским теням.
   Нет, неколебимо стоял белый камень и недвижно лежал под ним до поры до времени неуспокоенный Плогойовит. А правее и ближе возвышался крест над могилой недавно скончавшегося приходского священника.
   Зябко передернувшись, Федор живо представил себе застывшую на обочине дороги громадину кареты Поссевина. Хитрый иезуит, поди, строчит донесения папе. Укутался в полог, уткнулся крючковатым носом в затейливо выведенные строки, и скрипит, скрипит пером, плетет интригу. Эх, устроиться бы сейчас супротив, да под скрип колес и завести неспешную беседу с ловким дипломатом...
   Петр возник над могилой внезапно, поистине из-под земли вырос. Неловко дергая руками, приземистая фигура принялась высвобождаться из светлеющего в полумраке савана. Вскоре, оставив хламиду на камне, Петр двинулся среди могил к кладбищенской ограде. В притихшей и затаившейся деревне с трепетом и смертным томлением ждала своего часа новая жертва...
   Выждав, пока Плогойовит скроется из виду, Федор перекрестился и деловито устремился вниз. Проходя по храму, вновь подивился скамьям. Нешто можно пред Богом сидеть? Прям, как в кабаке, прости Господи!
   Где-то в деревне, не выдержав, взвыла собака, ей отозвалась другая.
   А вот дверь из храма оказалась на запоре, хоть и был давеча уговор со звонарем. Тот, видать, с перепугу обо всем и забыл. Федор навалился плечом. Тяжелая дверь дрогнула, но замок оказался прочным. Свирепо бранясь под нос, Федор сунул лезвие топора под дверь и ухватился за топорище. Махина со скрежетом снялась с петель. Федор не успел ее удержать, и она, заваливаясь на бок и разворачиваясь по дужке замка, ахнулась наружу. На лязг и грохот дружным истеричным лаем ответила вся деревенская псарня, находя выход своему страху. Федор же огромными скачками помчался к могиле, стремясь успеть завладеть саваном.
   Должно быть и покойник почуял неладное. Едва успел Федор взлететь обратно на колокольню, как внизу уже замаячила, затопталась нелепая обнаженная фигура, мыкаясь на могиле вокруг камня.
   Федор перевел дух, поднял над головою саван, как хоругвь, и громко выкрикнул:
   - Ай, потерял что, мил человек?
   Покойник застыл на месте, затем медленно повернул голову, устремляя темные впадины глаз на звонницу. Выглянул месяц. В мертвенно-бледном свете лик Петра казался искаженным злобой. До Федора донеслось тихое, но отчетливое, словно прямо в ухо проговоренное:
   - Отдай... Не твое.
   - А и отдам. Отчего не отдать? Вот коли сюда заберешься, так и отдам, - весело отозвался Федор. - Да только слышал я, что ваш брат не силен ввыси, а все больше под землей. И то сказать, самое вам там место, с кротами, да червями.
   Покойник, не отвечая и не опуская головы, двинулся короткими быстрыми шажками к сломанным дверям храма. На пороге остановился. То ли в нерешительности, то ли дивясь такому обращению со входом в святое место. Но вскоре босые ступни его бойко зашлепали по каменным плитам храма. А вот и ступени, ведущие к звоннице, заскрипели. Из темного квадрата проема показалась бледная обнаженная рука.
   - Отдай...
   - Н-на, - хакнул Федор, опуская обух топора на появившуюся голову.
   Удар пришелся в лоб. В краткий миг до последовавшего падения тела успел рассмотреть Федор, как на мгновение распахнулись смеженные веки и устремился на него взгляд ледяной, промороженный до дна темной души.
   Покойник с грохотом покатился по ступеням. Швырнув с колокольни саван, порхнувший над перилами белой птицей, Федор спустился в храм. Тело, миновав все повороты крутой винтовой лестницы, сломанной куклой распласталось на плитах, столь же холодное, как и камень.
   Сунув топор за пояс, человек живой ухватил податливые ноги за лодыжки и поволок угомонившегося Петра вон из церкви.
   Закапывать не стал, так и оставил на могиле, рассудив, что все равно кизаловцы выкопают останки и сожгут, не поверив, что наконец обрели они покой и утихомирился их мучитель.
   Постояв над телом, Федор разглядел, что тление не коснулось этой беспокойной плоти, подсушив лишь кончик носа.
   Вернувшись к храму, Федор подобрал саван, подумал, не прихватить ли с собой, но вспомнил тихое "Не твое..." и отнес к могиле, прикрыв распростертое тело...
   ... Звонарь, видно, не спал, открыл сразу, едва пристукнул Федор кулаком в косяк покосившейся хибары на окраине села. Сухая фигура в рясе застыла на пороге, держа в руке масляную лампу. Огонь под стеклянным колпаком горел покойным желтым светом.
   - Небось, не ждал, - насмешливо проговорил Федор, отдавая топор. Хотелось ему выбранить старика, укорить за двери храмовые запертые, но уж больно измучанным выглядел звонарь, да лихорадочным огнем горели воспаленные от долгого недосыпания глаза. - Ладно, живите с миром. Прощевайте.
   Звонарь протянул руку и разжал ладонь.
   - Возьми.
   - То отдай, то возьми. Вот же ночка выдалась, - усмехнулся Федор. Что это? - спросил он, вглядываясь в темный квадратик на узкой ладони. Оберег, что ли? Так на что он мне, православному ваш, католический...
   - Бог один, - сурово сказал звонарь.
   - Один, - согласился Федор. - Да вот веруем по-разному. И отчего так, скажи на милость? А ты бы, старый, лучше бы чаркой меня попотчевал. Ибо Бахус для нас обоих есть идол языческий. А то иззяб я на твоей колокольне.
   - Не пользуем, - кратко ответил звонарь.
   - Что ж, здоровее будете, - пожал широкими плечами Федор. - Живите с миром, - повторил он, повернулся и зашагал по дороге.
   Старик долго вглядывался вслед, качая головой.
   2
   Людовик Гофре вспоминал...
   Угрюмое снаружи, и пугающее внутри старое здание училища иезуитов так и не отремонтировали до конца. Ограничились первым этажом. На втором же, ветер, гуляя по длинным гулким коридорам долго пустовавших бывших казарм, и просвистывая в разбитые окна, производил звуки жутковатые. Воспитанники, собравшись вечером в спальне старших классов, до ночи рассказывали истории про домовых и мертвецов, посещающих живых.
   Людовик, обхватив худыми руками острые коленки, подтянутые к подбородку, сидел крайним на одной из коек. Четверо его товарищей жались друг к другу. Сам он старался страха не выказывать. Ему ли, воспитанному дядей-вольнодумцем , доморощенным магом, пугаться глупых сказок? Жаль дядю Жака, угодил-таки в лапы инквизиции. Где-то его смятенная душа сейчас?
   - Вы же сами ходили тогда в покойницкую, - продолжал меж тем толстячок Винцент, старшеклассник. - И что? Три дня Жоффруа лежал, а лицо свежее, румяное. Ведь так?
   Все завздыхали. Выходцы из бедных семейств различных провинций, они всегда завидовали красавчику Жоффруа, не понимая, как тот оказался в училище иезуитов. Должно быть за провинности. Хотя доносились слухи и о том, что его влиятельные и знатные родственники вели какую-то сложную политическую игру, в которой мог им пригодиться союзник в грозном стане иезуитов.
   - В таком виде его и похоронили, - сказал Винцент. - А на следующую ночь многие из нас слышали стоны и вздохи возле его кровати.
   Головы мальчиков невольно повернулись в сторону бывшей койки Жоффруа, ныне пустующей, и расположенной, как нарочно, в самом дальнем и мрачном углу.
   - Вот взять хоть Люсьена. Правду я говорю, Люсьен? - обратился Винцент к рослому малому, сироте из Лиона.
   Тот угрюмо кивнул, почесав подбородок с уже жесткой щетиной.
   - А во вторую ночь видим, а мертвец-то сидит на кровати, эдак вот левой рукой облокотился, а сам стонет и копается в своем сундуке. И тогда Стручок...
   - Да, да, - не вытерпел конопатый и худющий Жан по прозвищу Стручок. Я набрался духу и стал читать "Да воскреснет Бог и расточатся врази..."...
   - И мертвец умчался через окно, а рамы сильно-сильно задрожали, подхватил Винцент. - Вон даже стекло треснуло.
   Все обратили взоры к окну. На узком стекле в нижнем углу дугой высвечивала трещина.
   - Ух и ругался брат-эконом утром, ух и ругался, - передернувшись, продолжал Винцент.
   В этих его словах никто не усомнился. Уж брат-эконом Петр был самой что ни на есть реальностью, злобной, мстительной и сварливой.
   - На третью же ночь, - перешел на шепот Винцент, - мертвец стал стягивать с меня шубу, которой я укрылся. Я-то думал, что это Стручок в сортир собрался и хочет накинуть на себя шубу... Ну и послал его к черту. Винцент, а вслед за ним и остальные мальчики, перекрестился. - Только чувствую, еще сильнее тянет. Я повернулся, а он - хвать шубу, да как швырнет на пол. А я еще не разобрался спросонья, да ногой его и двинул в грудь... Он застонал! Да так мучительно, у меня внутри аж все перевернулось. И исчез! А я так до утра и продрожал, не осмелился шубу-то поднять с полу. Вдруг он да воротится за ней!
   Порыв ветра ударил в рамы. Те задрожали, словно колеблемые невидимой рукой.
   - Однако, спать пора, - зевнул Винцент. - Разбредайтесь по насестам.
   И он принялся спихивать младших учеников с постели, не скупясь на подзатыльники. Людовик не стал дожидаться тычка и первым направился к двери. Остальные мальчуганы, опасливо озираясь и прижимаясь друг к другу, торопливо двинулись следом. Страх, в компании со сквозняком вольготно разгуливал по коридору. В дальнем конце заплясал неяркий желтый огонек.