Страница:
Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу. Два острых чувства столкнулись во мне: желание быть с ними и страх за их жизнь. И еще у меня приказ - привезти артистов.
- Не могу. Если бы даже смог, не взял бы.
- Не доверяете нам? - спросила Женя. - Вы, наверное, думаете, что мы прежние дети - юные дарования? Мы такое пережили...
- А здесь разве не погибают? - поддержал ее Вадик. - Вы знаете, сколько ленинградцев погибает ежедневно? Здесь тоже рвутся бомбы и снаряды.
- И голод... убивает, - сказала Алла.
Я почувствовал, что дело зашло слишком далеко, встал и строго, как только мог строго сказал:
- Давайте об этом больше не говорить. Мы будем выступать в госпиталях. Это очень важно и почетно.
8
Все последние дни были пасмурными, серыми. Солнце не появилось в небе, словно боялось вражеской авиации и притаилось в надежном укрытии. Но в это утро оно расхрабрилось и вышло, засияло над городом, забыв все предосторожности.
Оно отражалось в окнах, отражалось в глазах людей. И глаза и окна повеселели от этого отражения.
Невский, Владимирский, Кузнечный рынок, улица Достоевского. Я спешу. Я иду, окрыленный надеждой. Меня немного пошатывает от голода, но я приписываю это легкости, которая охватила меня в это утро. Тамара, чадо мое! Раненая дверь, свидетельница моих неудач, приветствует меня издалека тонким скрипом. Я нырнул в подъезд и - через две ступеньки вверх! При этом я крепко держусь за перила... чтобы не упасть. И вот дверь, обитая дерматином. Стучу. Не бью ее, дверь, а стучу. И дверь открывается.
Седая женщина с безучастным видом смотрит на меня и не то что не узнает меня, а как бы совсем не видит.
- Здравствуйте, я пришел, - бормочу я.
- Вторая дверь направо, - произносит женщина и уходит, растворяется в бездонной тьме коридора.
Я иду за ней, рукой нащупываю двери. Первая. Вторая. Стучу. Ответа нет. Открываю дверь и вижу девушку, стоящую спиной к двери в эмалированном тазу, - худенькую, вытянутую, босоногую, вообще нагую. Она льет себе на плечи воду, которую черпает из ведра, что дымится рядом на круглой печке-"буржуйке". Вода течет по узким плечам, по глубокой ложбинке, что пролегла между остро выдающимися лопатками, по ребрышкам, обтянутым кожей, по худым, совсем детским бедрам. Она, наверное, не мылась целую вечность и вот набралась сил, распилила последний стул, нагрела воды. Она выливает на себя ковшик и, вероятно, испытывает пьянящее блаженство и поэтому не слышит, как отворилась дверь. Вода течет благословенными ручейками по острым позвонкам, по худенькой спине...
И вдруг Тамара чувствует, что в комнате кто-то есть, и сразу скрещивает на груди руки и опускается на колени.
- Кто здесь?
- Это я, Тамара.
Узнала мой голос, но не верит. Опасливо поворачивает голову и рассматривает меня через плечо. То ли не признает меня, то ли не радуется, потому что отучилась радоваться. Смотрит на меня, как на призрак, не верит в реальность моего появления.
И вдруг, как бы очнувшись, восклицает:
- Борис! Закройте глаза! Вы живы?
Тамара опускает голову, прячет подбородок в руки. Шея краснеет.
Я честно закрываю глаза и говорю:
- Я жив, Тамара.
- Вы закрыли глаза?
- Закрыл.
Слышно бульканье воды. Торопливое. Вода шлепается на пол.
- Как хорошо, что вы живы! - Она снова произносит слово "живы", ей нравится произносить его. - Вы живы! - И снова булькает вода.
Я чувствую, что ей трудно мыться. Обессилела она от такой нагрузки. Вода все чаще проливается мимо, не попадает куда нужно. Плюхается на пол маленькими озерцами.
- Вы не открыли глаза? Мама ужо вторую неделю как умерла... в больнице, - говорит Тамара. - Как вы очутились в Ленинграде?
Я стою у окна и смотрю на улицу. И замечаю, что во многих окнах люди. Я подумал, что на улице что-то происходит, раз все смотрят в окна. Но потом понял - солнце. Оно слегка греет сквозь стекло, еле-еле, но греет. Словно не дозрело, раньше времени запущено в небо. А может быть, оно теперь всегда будет таким, пережив блокадную зиму, наше бедное ленинградское солнышко.
- Сейчас расскажу, - говорю я и подхожу к Тамаре. Она уже одета.
- Я очень худая? - спрашивает девушка.
- Балерина и не должна быть полной, - отвечаю я.
Она пропускает мои слова мимо ушей и говорит:
- По-моему, я худая, как старуха. Мне так стыдно!
- Глупости! - резко говорю я.
- Как хорошо, что вы живы... Борис, - снова повторяет Тамара. - Что вы на меня так смотрите? Я очень изменилась?
- Я о тебе всегда думал, - говорю я, не сводя с Тамары глаз. - И когда мне было особенно трудно... думал. Мне кажется, что я тебя много лет не видел.
Я тихо засмеялся.
- Что вы смеетесь?
- От радости.
Некоторое время мы сидели молча. И вдруг Тамара сказала:
- Боря, я ухожу на фронт.
Я был готов к этому, и все же мне стало горько.
- Я думал, мы с тобой никогда не расстанемся, - тихо произнес я.
- Но ведь вы сами вернетесь туда.
Вечером мы с Тамарой шли за Шуриком. В моем списке против фамилии Шурика Грачева стоял крестик. Значит, он есть, жив. И может быть, будет с нами.
Тамара, не отставая, шла рядом со мной. Ее маленькая головка была скрыта под большим платком, и я видел только аккуратный нос, щеку и прядь волос, которая выбилась наружу и тут же покрылась инеем.
Я поймал себя на том, что нынешняя Тамара, осунувшаяся, со складками у рта, бесконечно дорога мне... Может быть, даже дороже прежней, довоенной. Странное беспокойство овладело мной. Что случилось с ней? Что случилось со мной? Тамара шла рядом, и во мне живительным родником забилась радость. Невнятная, неосознанная радость...
И тут Галя, моя сегодняшняя ученица, маленькая балерина Галя, сказала:
- Вы любили ее не как младшую сестренку... Вы любили ее...
Я внимательно посмотрел в глаза Гали: что такое она говорит?
- Я любил ее, как младшую сестренку, - твердо сказал я.
Но Галя не поверила мне, покачала головой.
Я прошелся по комнате. Подошел к станку. Взялся руками за поручень. И, закрыв глаза, прижался лбом к леденящему зеркалу.
- Самое страшное заключалось в том, - сказал я, не открывая глаз, что артистов балета в городе не было: одни ушли на фронт, другие обессилели, третьи погибли... Каждый день я заходил в Ленэстраду, и мне отвечали: "Пока нет". И я вдруг понял, что это "пока" будет длиться вечно. Командировка кончалась, а приказ полкового комиссара не был выполнен.
Шурика не оказалось дома. Уже три недели, как он был в больнице. Упадок сил, дистрофия...
В темной прихожей нас встретила бабушка. При свете коптилки я увидел, что вся прихожая заставлена пустыми птичьими клетками.
Я достал из кармана пачку пшенного концентрата - мешок был таким тощим, что я уже не носил его с собой, - и попросил передать Шурику.
Пусть, когда поправится, придет во Дворец пионеров, будем выступать в госпиталях.
9
Домой я вернулся, когда уже было темно. И уже в коридоре услышал голоса. Ребята о чем-то оживленно говорили. Я приоткрыл дверь тети Валиной комнаты и увидел их, сидящих вокруг камелька. Их лица при свете коптилки казались еще старше и изможденней, голоса звучали глухо, как чужие.
- Мне, пожалуйста, паштет из рябчиков и перепелок.
- А паштет из гусиных печенок не хочешь?
- Нет, я заказывал его вчера.
Кто-то за столом усмехнулся. Но его никто не поддержал.
- Мне форель тушеную с мадерой и раковым соусом.
- А ты знаешь, из чего делают раковый соус?
- Из раков?
- Нет, из ракового масла.
Ребята не просто называли различные блюда - и откуда им, ребятам, знать про соус из раков и паштет из рябчиков! - они передавали друг другу увесистую книгу, листали ее и читали про эти необычные блюда.
- Жареная пулярка с соусом из сарделек, с можжевеловыми ягодами и трюфелями. Пулярку желательно нафаршировать рисом, печенкой и каштанами.
- Фрикасе из вареных цыплят.
- Жаркое из гуся с итальянскими макаронами.
Перелистывая старую поваренную книгу, ребята играли в еду. Играли с азартом, увлеченно - отвлекались от голода и холода и еще глубже погружались в его пучины.
Их голоса сливались в один монотонный голос:
- Утка жареная с тминным соусом.
- Ты же прошлый раз... утку... жареную...
- Мне очень понравилось, решил повторить.
- Я бы на твоем месте съела жареных фаршированных дроздов... для разнообразия.
Я закрыл глаза и закусил губу.
- Тушеный каплун, фаршированный грецкими орехами.
- Битки из филе глухаря.
Я тихо открыл дверь - ребята не заметили моего появления. Я отыскал в углу вещевой мешок и вывернул его наизнанку - на пол упал обмылок. Спасительный мешок был пуст!
- Салат оливье с крабами...
Я не выдержал. Отбросил пустой мешок в сторону и выбежал на улицу.
Я шел по пустынному темному городу, на ощупь находя дорогу. Меня качало от слабости, но я изо всех сил крепился. Перед глазами стояли серые лица ребят, а в ушах звучали далекие, словно взятые из чужого языка слова: каплун, пулярка, артишоки, пудинг из телячьих мозгов, пончики четвертым манером... Но у всех этих слов был один голодный, блокадный смысл: хлеб, хлеб, хлеб.
Мне было трудно идти, не хватало воздуха. С каждым вздохом вместо воздуха в легкие вливался жидкий холод. Ноги стали ватными, плечи опустились, в голове возник какой-то странный шум. Я почувствовал, что теряю равновесие, что вот-вот упаду. Тогда я нагнулся, вернее, меня шатнуло в сторону дома, и я ухватился за водосточную трубу. Я прижался к ней всем телом и щекой. Хорошо, что щека была защищена подшлемником, иначе бы она примерзла к оцинкованному железу. Я стоял, прижавшись к трубе, а все вокруг ходило ходуном. Перед глазами вертелись черные круги. Они приближались, готовые размолоть меня, как жернова огромной гудящей мельницы. Мне показалось, что сейчас труба, а вместе с ней дом рухнут и раздавят меня. Я глотнул жидкого воздуха, закрыл глаза...
Когда я очнулся, то оказалось, что я лежу на топчане в теплом помещении и надо мной склонился капитан, старый знакомый - комендант района. Я подумал, что это бред, - неоткуда взяться капитану. Но тут он заговорил:
- Ну, Корбут, что ж ты так. Приволок в город мешок жратвы, а сам падаешь в голодный обморок.
Я молча смотрел на капитана. Большеголовый солдат поднес мне кружку сладкого чая. Я сделал несколько глотков и привстал.
- Лежи, лежи... - Капитан мягко надавил на плечо рукой, уложил меня. - Ты приказ-то выполнил?
Я покачал головой:
- В Ленэстраде не оказалось танцоров, кто остался жив - на фронте.
- Что же ты делал все эти дни?
- Спасал своих ребятишек.
Капитан удивленно посмотрел на меня.
Тогда я с трудом приподнялся на локте и стал рассказывать:
- До войны я работал во Дворце пионеров балетмейстером. Там у меня были юные танцоры. Сейчас я собрал оставшихся в живых. Может быть, они будут выступать перед ранеными в госпиталях... Мои ребятишки.
- Хорошие танцоры?
- Отличные. Вы даже не представляете себе...
- Вот и привези их в политотдел, - вдруг сказал капитан, - чего мудрить-то.
И пока я, ошеломленный его предложением, ворочался на жестком топчане, капитан ходил по комнате.
- А я тебя вначале за спекулянта принял, - сказал он и тихо засмеялся.
Утром пришла Тамара, и мы со всей нашей командой отправились в класс.
Я открыл дверь ключом и вошел, ступая осторожно, словно класс был заминирован. Паркет сухо похрустывал под ногами. Ребята стояли в дверях, внимательно наблюдая за мной. Брезжил рассвет, и казалось, что в окна были вставлены синие стекла. Зеркала заиндевели и стали матовыми. Я увидел мутное, невнятное отражение человека и не узнал самого себя.
Подошел к роялю. Открыл крышку. Взял несколько аккордов. Прислушался. Звуки долго держались, словно застыли. В классе стоял холод. Почти такой, как на улице.
- Что ж вы не заходите? - сказал я ребятам. - Заходите, заходите.
Ребята вошли как-то робко, неуверенно, словно не узнавали свой класс. Вошли и стали снимать пальто.
- Экзерсис помните?
- Помним.
- Попробуем.
Они подошли к стенке. Взялись за поручень. Встали в позицию.
Я заиграл. И ребята стали делать упражнения. В ватниках, в валенках это получалось неуклюже, да и силенок у ребят было мало.
- Раз, два, три. Женя, прямее корпус. Раз, два, три! Вадик, приседай глубже! Раз, два, три...
Незаметно класс заполнился светом. Зажглись люстры. Засверкали зеркала. Вместо ватников и валенок появились трико и туфли. Звучала музыка. И мой голос звонко командовал:
- Раз, два, три!
Это память перенесла меня в старое, довоенное время. И на меня пахнуло праздником, жизнью, юностью.
И вдруг двери резко распахнулись. Загремели тяжелые шаги. И в класс вошли красноармейцы. Они несли железные койки с сеткой ромбиками. Музыка сразу оборвалась. Огни погасли. В лицо пахнул холод. Подхватив свои пожитки, ребята жались к стене.
А я все еще сидел за роялем, не понимая, что происходит.
Какой-то сержант скомандовал:
- Госпиталь расширяется. Освобождайте помещение.
Я медленно закрыл крышку рояля. За окнами завыли сирены.
Когда мы с ребятами шли обратно, в коридорах было людно. Несли койки и белую госпитальную мебель. Стуча костылями, шли раненые. Звучали команды.
Мы вернулись в тети Валину комнату. Но едва затворили за собой дверь, как где-то очень близко с грохотом разорвался снаряд. На пол со звоном посыпались стекла. Ребята прижались ко мне, как бы ища защиты. И тогда Тамара сказала:
- Разве здесь не фронт?
Ветер рвал на окне занавеску. Вблизи гремели выстрелы. Я внимательно посмотрел на своих ребят и вдруг почувствовал их правоту, признал за ними право принимать решение. И спросил:
- Вы готовы разделить со мной опасности фронта?
- Готовы! - на одном дыхании ответили ребята. И глаза их были полны решимости.
10
Ребята стоят на снегу перед Художественным корпусом, построившись в одну шеренгу.
Я провожу смотр своему войску: гашу в себе чувство нежности и стараюсь напустить на себя как можно больше суровости. Я командую:
- Равняйся! Смирно! По порядку номеров рассчитайся!
- Первый, второй, третий, четвертый, пятый...
Как мало! Словно уже побывали в бою. Был взвод, осталось одно отделение.
- Вопросы есть? - спрашиваю сурово я.
Сережа, как в школе, поднимает руку.
- Нам дадут автоматы?
- У вас на фронте будут другие дела, - отвечаю. - Главное - чтоб хватило сил танцевать.
Войско построено. Костюмы в рюкзаках. Рюкзаки погружены на Сережины водовозные сани.
- Часы не забудьте, - говорит тетя Валя. Серебряная луковица болтается на длинной цепочке.
- Пусть они побудут у вас, - откликается Вадик. - Кончится война заберем.
И почему-то все улыбаются, и тетя Валя тоже.
- Храни вас господь! - шепчет она.
А я командую:
- Напра-во! - Скрипнул снег. - Ша-гом марш!
Не заиграл оркестр. Только метроном - сердце города - отсчитывал шаги моим ребятишкам. Раз-два, левой! Раз-два...
Мы идем по ледяным сугробам Невского. А под снегом - под холодным пеплом - лежат безжизненные трамвайные рельсы. Все забыли о них. А я вспомнил, как они поют, гудят под колесами трамваев, два веселых городских ручейка.
Я наблюдаю за Тамарой.
Ее маленькая головка укутана маминым платком. Платок делает ее взрослой. Она поглощена мыслями о том, что происходит с ней, с ее товарищами. Наверное, все так невероятно, что кажется сном.
Мы идем молча, идем трудно, тяжело дышим. И не видим, как за нами метрах в ста бежит мальчик. Он кричит: "Ребята, подождите!" - мы не слышим, у нас у всех закрыты уши.
И вдруг Алла Петунина оглянулась.
- По-моему, нас кто-то догоняет.
- Это Шурик! - крикнул Сережа и побежал назад.
Увидев меня, Шурик виновато улыбнулся.
- Ходить надо уметь, ходить надо любить, - пробормотал он.
- Ходить надо мочь, - улыбнулся Сережа и стал раздавать ребятам рюкзаки с костюмами, чтобы освободить сани.
Шурика, "умевшего ходить", посадили в сани, повезли. А он все говорил, говорил:
- Ребя... я с вами... Я сбежал из стационара, меня бы все равно через неделю выписали... Можно с вами, Борис Владимирович?
- Можно, - говорю я. Хочу говорить строго, а сам улыбаюсь. - Ты уже с нами.
- Ты наш лучший танцор, - неожиданно сказала Женя. - Мы без тебя не можем.
Лицо Шурика, бледное, скуластое от истощения лицо, посветлело.
- Ребя! Верно? Верно, я хорошо танцевал?
- Ты тянул всю "Тачанку", - вдруг сказала Тамара. - Ты нам поможешь.
- Помогу, - неуверенно ответил Шурик и замолчал.
Его стало клонить ко сну.
И снова тихо. Скрип саней. До Московского вокзала недалеко. Улица Марата, следующая Пушкинская. Это перед войной было недалеко, а сейчас...
Впереди показалась башня Московского вокзала.
Маленький паровозик с одним-единственным вагончиком стоял под парами, ожидая часа отправления. Этот час определялся не расписанием, а совершенно другими обстоятельствами, не имеющими никакого отношения к законам железной дороги. Ждали, когда стемнеет и фашистские самолеты и артиллерия не смогут помешать паровозику двинуться к станции своего назначения, к фронту.
На безлюдном, заметенном снегом перроне никто ни с кем не прощался и никто никого не встречал, не сновали веселые тележки носильщиков, а паровозик, жаркий, дышащий со свистом, покрытый капельками пота паровозик казался существом инородным, выходцем совсем из другой стихии.
Мы сели в обыкновенный дачный вагон со скамейками, узкими столиками у окон, красными ручками экстренного торможения...
Вагон был заполнен военными, и мой маленький разношерстный отряд выглядел по меньшей мере странно. Но в эти трудные дни люди разучились удивляться. Никто не спросил, кто мы и куда держим путь.
Наконец вагон вздрогнул, качнулся и поплыл, поплыл навстречу быстро наступающей мгле. Потом резко стемнело, и вагон как бы оторвался от земли и полетел в неведомую даль. И только короткие жесткие толчки на стыках напоминали, что под нами земля, вернее, сталь.
Над землей светила луна, и заснеженные поля фосфоресцировали в ее свете. "Наверно, с неба видно, как по рельсам ползут два маленьких жука паровоз и вагон", - подумал я.
Состав ехал с темными окнами и погашенными фонарями. И только искры, вылетавшие вместе с дымом, выдавали его жизнь.
Сморенные усталостью ребята спали.
- Спишь? - шепотом спросил я Тамару.
- Нет. Все, что произошло, кажется сном. Поезд, идущий на фронт, и вы рядом.
- Тамара, помнишь игру в запрещенные слова? Десять копеек штраф.
Тамара кивнула головой.
- Вот тебе штраф, - я протянул девушке монетку. - Я люблю тебя.
11
Политотдел армии помещался в двухэтажном кирпичном здании пригородной школы, что стояла на берегу Невы. Чтобы алый кирпич не очень бросался в глаза, его замазали побелкой, и казалось, что школу занесло нетающим снегом. На окнах огромными знаками умножения - крест-накрест - бумажные полосы. Но ни побелка, ни бумажные кресты не могли уберечь бывшую школу от фашистских снарядов. Правый флигель был разбит, покорежен, покрыт ядовитой черной копотью. Средняя часть здания и левый флигель уцелели.
Был уже поздний вечер, когда мы с моими ребятами прибыли к месту назначения.
- Это фронт? Это уже фронт? - спрашивал Шурик.
- Фронт.
Ребята разочарованно переглянулись. У них было совсем иное представление о фронте. И тем не менее в предчувствии тревожных неожиданностей они жались ко мне.
Мимо нас прошел караул. На часовых были длинные, до пят, караульные тулупы. Они появились из темноты, как призраки, и исчезли. Снег похрустывал под их тяжелыми валенками.
У входа в политотдел путь нам преградил помощник дежурного.
- Кто такие? Куда?
- Это артисты, - сказал я удивленному сержанту, - по распоряжению полкового комиссара...
- Сейчас вызову дежурного.
Издалека послышалось глухое уханье орудий, небо опалил красный всполох. Где-то на переднем крае заговорили орудия.
Появился дежурный: высокий политрук с серым усталым лицом.
- Вот прибыли артисты, - доложил часовой.
- По приказу полкового комиссара, - пояснил я.
- Странные артисты, - буркнул дежурный. - Однако пропусти.
В физкультурном зале горела тусклая лампочка. На полу лежало много спортивных матов. На двух крайних спало несколько бойцов, накрывшись с головой шинелями. Их винтовки стояли в головах, прислоненные к шведской стенке. Посреди зала в печурке теплился огонь, рядом лежала горка угля.
Ребята не ложились, толпились вокруг меня.
- Сейчас главная задача подкормить вас, чада мои, дать вам набраться сил, - втолковывал я своим ребятам. - Но с первого же дня начнем занятия у станка. Экзерсис - наша боевая подготовка. Надо больше двигаться. Пусть каждая клеточка оживет от прилива свежей крови. А сейчас спать!
Утром к нам в физкультурный зал пришел пожилой человек в гимнастерке без петлиц, с ящиком на плече.
- Здравствуйте. Буду играть у вас на баяне.
- Здравствуйте. Как вас зовут?
- Павел Филиппович Белов. Но вы зовите меня дядей Пашей. Я ведь человек невоенный.
Он поставил на пол ящик и вынул завернутый в тряпицу инструмент. Критически осмотрел его. Взял несколько аккордов.
- Замерз баян, - сказал он и, сев на ящик, заиграл, словно хотел разогреть свой замерзший инструмент.
Я целую вечность не проводил занятий. Давно не испытывал такой радости от простого повседневного экзерсиса. Я ходил по залу без валенок, в носках и отсчитывал, отсчитывал под дяди Пашину полечку:
- Раз, два, три... Раз, два, три... Женя, разверни корпус. Так. Алла, тяни ногу, тяни ногу... Раз, два, три... Раз, два, три...
Но радостное чувство возвращения к своему любимому довоенному занятию было омрачено тем, что ребята - чада мои! - исполняли движения неумело и неэлегантно, как новички. То и дело мне приходилось хлопать в ладоши, и полечка замирала.
- Все забыли! Азбуку забыли! Ну кто так делает! Ну кто так делает! Жаль, нет зеркала! Вы бы сами удивились, как плохо у вас выходит. Но зеркало негде взять. Я буду вам показывать. Смотрите все на меня... Дядя Паша, прошу.
Я показывал ребятам, как надо, а они смотрели на меня широко раскрытыми глазами, все было для них как в новинку.
- А теперь вместе! Энергичнее! Энергичнее! Плавно! Раз, два, три!.. Раз, два, три... Уже лучше.
Неожиданно Шурик двумя руками ухватился за перекладину. Я не сразу заметил, как вся музыка слилась для него в одну протяжную бесконечную ноту. Зал закружился. Изображение превратилось в негатив: белое стало черным, черное - белым... Он потом рассказал мне.
Ребята обступили Шурика. Я оглянулся. В зале, напротив шведской стенки, стоял невысокий подполковник в меховой безрукавке и белых с коричневой кожей бурках. Из-под шапки, надвинутой на лоб, смотрели темные маленькие глазки - маленькие, но пронзительные, сверлящие.
Заметив старшего начальника, я вытянул руки по швам и, хотя был без валенок, пятки поставил вместе, носки врозь.
Некоторое время подполковник молча разглядывал моих ребят. Потом вдруг уставился на меня и срывающимся голосом спросил:
- Ты кого это привез, балетмейстер?
- Артистов балета, - ответил я.
- Артистов? - Левый глаз у подполковника задергался. - Где артисты? Я, понимаешь, вижу детский сад. Ты себе отдаешь отчет, что на фронте не место для детишек?
- Эти дети прекрасно танцуют. Они смогут...
- Мы сами согласились, - вдруг сказал Вадик.
- Мы не дети! - вмешалась в разговор Тамара.
Шурик, преодолев слабость, встал.
- Отставить разговоры! - У подполковника снова дернулся глаз. Завтра приедет полковой комиссар и решит, что с тобой делать за невыполнение приказа... - И, повернувшись к детям, он сказал: - А вас завтра отправят домой, в Ленинград!
И зашагал к двери.
Я посмотрел на своих ребят. Они замерли, вопросительно глядя на меня: неужели завтра им предстоит снова очутиться в безжалостном мире блокады?
- Продолжим экзерсис, - через силу сказал я.
12
Ранним мартовским утром батальон отходил на отдых.
Брезжил рассвет. Над землей, вернее, над снегом поднимался туман. И потому, что день еще не наступил, все казалось серым: и небо, и снег, и идущий батальон.
Издалека солдаты сливались в одну массу, и казалось, по земле движется тяжелая серая туча. И был слышен частый, приглушенный снегом шум шагов.
Эта грозная лавина не шла, а надвигалась.
Батальон спешил: надо было до наступления дня пройти простреливаемый участок.
- Шире шаг!.. Шире шаг!.. - командовал простуженный голос. Подтянись!
В этой общей массе командиров не было видно. И казалось, батальон сам себе подает команду, поторапливает.
Я стоял на крыльце школы, наблюдал за движением батальона и думал: что будет со мной? Будут судить трибуналом? Отправят в штрафбат или вернут на батарею? Но заботила меня не собственная судьба - меня тревожили мои ребятишки: что будет с ними? Зачем полковой комиссар приехал к нам на дамбу?! Разыскал меня среди тысяч других бойцов. Послал в Ленинград...
Мне вдруг захотелось на батарею, на открытую всем ветрам и всем вражеским снарядам дамбу, к моему орудию, в землянку, к ребятам. Так захотелось, словно в целом свете не было роднее места.
И тут рядом со мной возникла Тамара.
- Борис!
Большие серые глаза внимательно смотрели на меня.
- Видите, с плацдарма на отдых отходит батальон... Мы дадим для бойцов концерт.
- Вы с ума сошли! У вас не хватит сил, Тамара!
Но она исчезла так же неожиданно, как появилась. Передо мной белел снег и черной полосой вилась дорога, по Которой шли солдаты. Я услышал согласный, сливающийся хруст шагов. Увидел парки дыхания. Увидел лица усталые, серые, однообразные.
- Не могу. Если бы даже смог, не взял бы.
- Не доверяете нам? - спросила Женя. - Вы, наверное, думаете, что мы прежние дети - юные дарования? Мы такое пережили...
- А здесь разве не погибают? - поддержал ее Вадик. - Вы знаете, сколько ленинградцев погибает ежедневно? Здесь тоже рвутся бомбы и снаряды.
- И голод... убивает, - сказала Алла.
Я почувствовал, что дело зашло слишком далеко, встал и строго, как только мог строго сказал:
- Давайте об этом больше не говорить. Мы будем выступать в госпиталях. Это очень важно и почетно.
8
Все последние дни были пасмурными, серыми. Солнце не появилось в небе, словно боялось вражеской авиации и притаилось в надежном укрытии. Но в это утро оно расхрабрилось и вышло, засияло над городом, забыв все предосторожности.
Оно отражалось в окнах, отражалось в глазах людей. И глаза и окна повеселели от этого отражения.
Невский, Владимирский, Кузнечный рынок, улица Достоевского. Я спешу. Я иду, окрыленный надеждой. Меня немного пошатывает от голода, но я приписываю это легкости, которая охватила меня в это утро. Тамара, чадо мое! Раненая дверь, свидетельница моих неудач, приветствует меня издалека тонким скрипом. Я нырнул в подъезд и - через две ступеньки вверх! При этом я крепко держусь за перила... чтобы не упасть. И вот дверь, обитая дерматином. Стучу. Не бью ее, дверь, а стучу. И дверь открывается.
Седая женщина с безучастным видом смотрит на меня и не то что не узнает меня, а как бы совсем не видит.
- Здравствуйте, я пришел, - бормочу я.
- Вторая дверь направо, - произносит женщина и уходит, растворяется в бездонной тьме коридора.
Я иду за ней, рукой нащупываю двери. Первая. Вторая. Стучу. Ответа нет. Открываю дверь и вижу девушку, стоящую спиной к двери в эмалированном тазу, - худенькую, вытянутую, босоногую, вообще нагую. Она льет себе на плечи воду, которую черпает из ведра, что дымится рядом на круглой печке-"буржуйке". Вода течет по узким плечам, по глубокой ложбинке, что пролегла между остро выдающимися лопатками, по ребрышкам, обтянутым кожей, по худым, совсем детским бедрам. Она, наверное, не мылась целую вечность и вот набралась сил, распилила последний стул, нагрела воды. Она выливает на себя ковшик и, вероятно, испытывает пьянящее блаженство и поэтому не слышит, как отворилась дверь. Вода течет благословенными ручейками по острым позвонкам, по худенькой спине...
И вдруг Тамара чувствует, что в комнате кто-то есть, и сразу скрещивает на груди руки и опускается на колени.
- Кто здесь?
- Это я, Тамара.
Узнала мой голос, но не верит. Опасливо поворачивает голову и рассматривает меня через плечо. То ли не признает меня, то ли не радуется, потому что отучилась радоваться. Смотрит на меня, как на призрак, не верит в реальность моего появления.
И вдруг, как бы очнувшись, восклицает:
- Борис! Закройте глаза! Вы живы?
Тамара опускает голову, прячет подбородок в руки. Шея краснеет.
Я честно закрываю глаза и говорю:
- Я жив, Тамара.
- Вы закрыли глаза?
- Закрыл.
Слышно бульканье воды. Торопливое. Вода шлепается на пол.
- Как хорошо, что вы живы! - Она снова произносит слово "живы", ей нравится произносить его. - Вы живы! - И снова булькает вода.
Я чувствую, что ей трудно мыться. Обессилела она от такой нагрузки. Вода все чаще проливается мимо, не попадает куда нужно. Плюхается на пол маленькими озерцами.
- Вы не открыли глаза? Мама ужо вторую неделю как умерла... в больнице, - говорит Тамара. - Как вы очутились в Ленинграде?
Я стою у окна и смотрю на улицу. И замечаю, что во многих окнах люди. Я подумал, что на улице что-то происходит, раз все смотрят в окна. Но потом понял - солнце. Оно слегка греет сквозь стекло, еле-еле, но греет. Словно не дозрело, раньше времени запущено в небо. А может быть, оно теперь всегда будет таким, пережив блокадную зиму, наше бедное ленинградское солнышко.
- Сейчас расскажу, - говорю я и подхожу к Тамаре. Она уже одета.
- Я очень худая? - спрашивает девушка.
- Балерина и не должна быть полной, - отвечаю я.
Она пропускает мои слова мимо ушей и говорит:
- По-моему, я худая, как старуха. Мне так стыдно!
- Глупости! - резко говорю я.
- Как хорошо, что вы живы... Борис, - снова повторяет Тамара. - Что вы на меня так смотрите? Я очень изменилась?
- Я о тебе всегда думал, - говорю я, не сводя с Тамары глаз. - И когда мне было особенно трудно... думал. Мне кажется, что я тебя много лет не видел.
Я тихо засмеялся.
- Что вы смеетесь?
- От радости.
Некоторое время мы сидели молча. И вдруг Тамара сказала:
- Боря, я ухожу на фронт.
Я был готов к этому, и все же мне стало горько.
- Я думал, мы с тобой никогда не расстанемся, - тихо произнес я.
- Но ведь вы сами вернетесь туда.
Вечером мы с Тамарой шли за Шуриком. В моем списке против фамилии Шурика Грачева стоял крестик. Значит, он есть, жив. И может быть, будет с нами.
Тамара, не отставая, шла рядом со мной. Ее маленькая головка была скрыта под большим платком, и я видел только аккуратный нос, щеку и прядь волос, которая выбилась наружу и тут же покрылась инеем.
Я поймал себя на том, что нынешняя Тамара, осунувшаяся, со складками у рта, бесконечно дорога мне... Может быть, даже дороже прежней, довоенной. Странное беспокойство овладело мной. Что случилось с ней? Что случилось со мной? Тамара шла рядом, и во мне живительным родником забилась радость. Невнятная, неосознанная радость...
И тут Галя, моя сегодняшняя ученица, маленькая балерина Галя, сказала:
- Вы любили ее не как младшую сестренку... Вы любили ее...
Я внимательно посмотрел в глаза Гали: что такое она говорит?
- Я любил ее, как младшую сестренку, - твердо сказал я.
Но Галя не поверила мне, покачала головой.
Я прошелся по комнате. Подошел к станку. Взялся руками за поручень. И, закрыв глаза, прижался лбом к леденящему зеркалу.
- Самое страшное заключалось в том, - сказал я, не открывая глаз, что артистов балета в городе не было: одни ушли на фронт, другие обессилели, третьи погибли... Каждый день я заходил в Ленэстраду, и мне отвечали: "Пока нет". И я вдруг понял, что это "пока" будет длиться вечно. Командировка кончалась, а приказ полкового комиссара не был выполнен.
Шурика не оказалось дома. Уже три недели, как он был в больнице. Упадок сил, дистрофия...
В темной прихожей нас встретила бабушка. При свете коптилки я увидел, что вся прихожая заставлена пустыми птичьими клетками.
Я достал из кармана пачку пшенного концентрата - мешок был таким тощим, что я уже не носил его с собой, - и попросил передать Шурику.
Пусть, когда поправится, придет во Дворец пионеров, будем выступать в госпиталях.
9
Домой я вернулся, когда уже было темно. И уже в коридоре услышал голоса. Ребята о чем-то оживленно говорили. Я приоткрыл дверь тети Валиной комнаты и увидел их, сидящих вокруг камелька. Их лица при свете коптилки казались еще старше и изможденней, голоса звучали глухо, как чужие.
- Мне, пожалуйста, паштет из рябчиков и перепелок.
- А паштет из гусиных печенок не хочешь?
- Нет, я заказывал его вчера.
Кто-то за столом усмехнулся. Но его никто не поддержал.
- Мне форель тушеную с мадерой и раковым соусом.
- А ты знаешь, из чего делают раковый соус?
- Из раков?
- Нет, из ракового масла.
Ребята не просто называли различные блюда - и откуда им, ребятам, знать про соус из раков и паштет из рябчиков! - они передавали друг другу увесистую книгу, листали ее и читали про эти необычные блюда.
- Жареная пулярка с соусом из сарделек, с можжевеловыми ягодами и трюфелями. Пулярку желательно нафаршировать рисом, печенкой и каштанами.
- Фрикасе из вареных цыплят.
- Жаркое из гуся с итальянскими макаронами.
Перелистывая старую поваренную книгу, ребята играли в еду. Играли с азартом, увлеченно - отвлекались от голода и холода и еще глубже погружались в его пучины.
Их голоса сливались в один монотонный голос:
- Утка жареная с тминным соусом.
- Ты же прошлый раз... утку... жареную...
- Мне очень понравилось, решил повторить.
- Я бы на твоем месте съела жареных фаршированных дроздов... для разнообразия.
Я закрыл глаза и закусил губу.
- Тушеный каплун, фаршированный грецкими орехами.
- Битки из филе глухаря.
Я тихо открыл дверь - ребята не заметили моего появления. Я отыскал в углу вещевой мешок и вывернул его наизнанку - на пол упал обмылок. Спасительный мешок был пуст!
- Салат оливье с крабами...
Я не выдержал. Отбросил пустой мешок в сторону и выбежал на улицу.
Я шел по пустынному темному городу, на ощупь находя дорогу. Меня качало от слабости, но я изо всех сил крепился. Перед глазами стояли серые лица ребят, а в ушах звучали далекие, словно взятые из чужого языка слова: каплун, пулярка, артишоки, пудинг из телячьих мозгов, пончики четвертым манером... Но у всех этих слов был один голодный, блокадный смысл: хлеб, хлеб, хлеб.
Мне было трудно идти, не хватало воздуха. С каждым вздохом вместо воздуха в легкие вливался жидкий холод. Ноги стали ватными, плечи опустились, в голове возник какой-то странный шум. Я почувствовал, что теряю равновесие, что вот-вот упаду. Тогда я нагнулся, вернее, меня шатнуло в сторону дома, и я ухватился за водосточную трубу. Я прижался к ней всем телом и щекой. Хорошо, что щека была защищена подшлемником, иначе бы она примерзла к оцинкованному железу. Я стоял, прижавшись к трубе, а все вокруг ходило ходуном. Перед глазами вертелись черные круги. Они приближались, готовые размолоть меня, как жернова огромной гудящей мельницы. Мне показалось, что сейчас труба, а вместе с ней дом рухнут и раздавят меня. Я глотнул жидкого воздуха, закрыл глаза...
Когда я очнулся, то оказалось, что я лежу на топчане в теплом помещении и надо мной склонился капитан, старый знакомый - комендант района. Я подумал, что это бред, - неоткуда взяться капитану. Но тут он заговорил:
- Ну, Корбут, что ж ты так. Приволок в город мешок жратвы, а сам падаешь в голодный обморок.
Я молча смотрел на капитана. Большеголовый солдат поднес мне кружку сладкого чая. Я сделал несколько глотков и привстал.
- Лежи, лежи... - Капитан мягко надавил на плечо рукой, уложил меня. - Ты приказ-то выполнил?
Я покачал головой:
- В Ленэстраде не оказалось танцоров, кто остался жив - на фронте.
- Что же ты делал все эти дни?
- Спасал своих ребятишек.
Капитан удивленно посмотрел на меня.
Тогда я с трудом приподнялся на локте и стал рассказывать:
- До войны я работал во Дворце пионеров балетмейстером. Там у меня были юные танцоры. Сейчас я собрал оставшихся в живых. Может быть, они будут выступать перед ранеными в госпиталях... Мои ребятишки.
- Хорошие танцоры?
- Отличные. Вы даже не представляете себе...
- Вот и привези их в политотдел, - вдруг сказал капитан, - чего мудрить-то.
И пока я, ошеломленный его предложением, ворочался на жестком топчане, капитан ходил по комнате.
- А я тебя вначале за спекулянта принял, - сказал он и тихо засмеялся.
Утром пришла Тамара, и мы со всей нашей командой отправились в класс.
Я открыл дверь ключом и вошел, ступая осторожно, словно класс был заминирован. Паркет сухо похрустывал под ногами. Ребята стояли в дверях, внимательно наблюдая за мной. Брезжил рассвет, и казалось, что в окна были вставлены синие стекла. Зеркала заиндевели и стали матовыми. Я увидел мутное, невнятное отражение человека и не узнал самого себя.
Подошел к роялю. Открыл крышку. Взял несколько аккордов. Прислушался. Звуки долго держались, словно застыли. В классе стоял холод. Почти такой, как на улице.
- Что ж вы не заходите? - сказал я ребятам. - Заходите, заходите.
Ребята вошли как-то робко, неуверенно, словно не узнавали свой класс. Вошли и стали снимать пальто.
- Экзерсис помните?
- Помним.
- Попробуем.
Они подошли к стенке. Взялись за поручень. Встали в позицию.
Я заиграл. И ребята стали делать упражнения. В ватниках, в валенках это получалось неуклюже, да и силенок у ребят было мало.
- Раз, два, три. Женя, прямее корпус. Раз, два, три! Вадик, приседай глубже! Раз, два, три...
Незаметно класс заполнился светом. Зажглись люстры. Засверкали зеркала. Вместо ватников и валенок появились трико и туфли. Звучала музыка. И мой голос звонко командовал:
- Раз, два, три!
Это память перенесла меня в старое, довоенное время. И на меня пахнуло праздником, жизнью, юностью.
И вдруг двери резко распахнулись. Загремели тяжелые шаги. И в класс вошли красноармейцы. Они несли железные койки с сеткой ромбиками. Музыка сразу оборвалась. Огни погасли. В лицо пахнул холод. Подхватив свои пожитки, ребята жались к стене.
А я все еще сидел за роялем, не понимая, что происходит.
Какой-то сержант скомандовал:
- Госпиталь расширяется. Освобождайте помещение.
Я медленно закрыл крышку рояля. За окнами завыли сирены.
Когда мы с ребятами шли обратно, в коридорах было людно. Несли койки и белую госпитальную мебель. Стуча костылями, шли раненые. Звучали команды.
Мы вернулись в тети Валину комнату. Но едва затворили за собой дверь, как где-то очень близко с грохотом разорвался снаряд. На пол со звоном посыпались стекла. Ребята прижались ко мне, как бы ища защиты. И тогда Тамара сказала:
- Разве здесь не фронт?
Ветер рвал на окне занавеску. Вблизи гремели выстрелы. Я внимательно посмотрел на своих ребят и вдруг почувствовал их правоту, признал за ними право принимать решение. И спросил:
- Вы готовы разделить со мной опасности фронта?
- Готовы! - на одном дыхании ответили ребята. И глаза их были полны решимости.
10
Ребята стоят на снегу перед Художественным корпусом, построившись в одну шеренгу.
Я провожу смотр своему войску: гашу в себе чувство нежности и стараюсь напустить на себя как можно больше суровости. Я командую:
- Равняйся! Смирно! По порядку номеров рассчитайся!
- Первый, второй, третий, четвертый, пятый...
Как мало! Словно уже побывали в бою. Был взвод, осталось одно отделение.
- Вопросы есть? - спрашиваю сурово я.
Сережа, как в школе, поднимает руку.
- Нам дадут автоматы?
- У вас на фронте будут другие дела, - отвечаю. - Главное - чтоб хватило сил танцевать.
Войско построено. Костюмы в рюкзаках. Рюкзаки погружены на Сережины водовозные сани.
- Часы не забудьте, - говорит тетя Валя. Серебряная луковица болтается на длинной цепочке.
- Пусть они побудут у вас, - откликается Вадик. - Кончится война заберем.
И почему-то все улыбаются, и тетя Валя тоже.
- Храни вас господь! - шепчет она.
А я командую:
- Напра-во! - Скрипнул снег. - Ша-гом марш!
Не заиграл оркестр. Только метроном - сердце города - отсчитывал шаги моим ребятишкам. Раз-два, левой! Раз-два...
Мы идем по ледяным сугробам Невского. А под снегом - под холодным пеплом - лежат безжизненные трамвайные рельсы. Все забыли о них. А я вспомнил, как они поют, гудят под колесами трамваев, два веселых городских ручейка.
Я наблюдаю за Тамарой.
Ее маленькая головка укутана маминым платком. Платок делает ее взрослой. Она поглощена мыслями о том, что происходит с ней, с ее товарищами. Наверное, все так невероятно, что кажется сном.
Мы идем молча, идем трудно, тяжело дышим. И не видим, как за нами метрах в ста бежит мальчик. Он кричит: "Ребята, подождите!" - мы не слышим, у нас у всех закрыты уши.
И вдруг Алла Петунина оглянулась.
- По-моему, нас кто-то догоняет.
- Это Шурик! - крикнул Сережа и побежал назад.
Увидев меня, Шурик виновато улыбнулся.
- Ходить надо уметь, ходить надо любить, - пробормотал он.
- Ходить надо мочь, - улыбнулся Сережа и стал раздавать ребятам рюкзаки с костюмами, чтобы освободить сани.
Шурика, "умевшего ходить", посадили в сани, повезли. А он все говорил, говорил:
- Ребя... я с вами... Я сбежал из стационара, меня бы все равно через неделю выписали... Можно с вами, Борис Владимирович?
- Можно, - говорю я. Хочу говорить строго, а сам улыбаюсь. - Ты уже с нами.
- Ты наш лучший танцор, - неожиданно сказала Женя. - Мы без тебя не можем.
Лицо Шурика, бледное, скуластое от истощения лицо, посветлело.
- Ребя! Верно? Верно, я хорошо танцевал?
- Ты тянул всю "Тачанку", - вдруг сказала Тамара. - Ты нам поможешь.
- Помогу, - неуверенно ответил Шурик и замолчал.
Его стало клонить ко сну.
И снова тихо. Скрип саней. До Московского вокзала недалеко. Улица Марата, следующая Пушкинская. Это перед войной было недалеко, а сейчас...
Впереди показалась башня Московского вокзала.
Маленький паровозик с одним-единственным вагончиком стоял под парами, ожидая часа отправления. Этот час определялся не расписанием, а совершенно другими обстоятельствами, не имеющими никакого отношения к законам железной дороги. Ждали, когда стемнеет и фашистские самолеты и артиллерия не смогут помешать паровозику двинуться к станции своего назначения, к фронту.
На безлюдном, заметенном снегом перроне никто ни с кем не прощался и никто никого не встречал, не сновали веселые тележки носильщиков, а паровозик, жаркий, дышащий со свистом, покрытый капельками пота паровозик казался существом инородным, выходцем совсем из другой стихии.
Мы сели в обыкновенный дачный вагон со скамейками, узкими столиками у окон, красными ручками экстренного торможения...
Вагон был заполнен военными, и мой маленький разношерстный отряд выглядел по меньшей мере странно. Но в эти трудные дни люди разучились удивляться. Никто не спросил, кто мы и куда держим путь.
Наконец вагон вздрогнул, качнулся и поплыл, поплыл навстречу быстро наступающей мгле. Потом резко стемнело, и вагон как бы оторвался от земли и полетел в неведомую даль. И только короткие жесткие толчки на стыках напоминали, что под нами земля, вернее, сталь.
Над землей светила луна, и заснеженные поля фосфоресцировали в ее свете. "Наверно, с неба видно, как по рельсам ползут два маленьких жука паровоз и вагон", - подумал я.
Состав ехал с темными окнами и погашенными фонарями. И только искры, вылетавшие вместе с дымом, выдавали его жизнь.
Сморенные усталостью ребята спали.
- Спишь? - шепотом спросил я Тамару.
- Нет. Все, что произошло, кажется сном. Поезд, идущий на фронт, и вы рядом.
- Тамара, помнишь игру в запрещенные слова? Десять копеек штраф.
Тамара кивнула головой.
- Вот тебе штраф, - я протянул девушке монетку. - Я люблю тебя.
11
Политотдел армии помещался в двухэтажном кирпичном здании пригородной школы, что стояла на берегу Невы. Чтобы алый кирпич не очень бросался в глаза, его замазали побелкой, и казалось, что школу занесло нетающим снегом. На окнах огромными знаками умножения - крест-накрест - бумажные полосы. Но ни побелка, ни бумажные кресты не могли уберечь бывшую школу от фашистских снарядов. Правый флигель был разбит, покорежен, покрыт ядовитой черной копотью. Средняя часть здания и левый флигель уцелели.
Был уже поздний вечер, когда мы с моими ребятами прибыли к месту назначения.
- Это фронт? Это уже фронт? - спрашивал Шурик.
- Фронт.
Ребята разочарованно переглянулись. У них было совсем иное представление о фронте. И тем не менее в предчувствии тревожных неожиданностей они жались ко мне.
Мимо нас прошел караул. На часовых были длинные, до пят, караульные тулупы. Они появились из темноты, как призраки, и исчезли. Снег похрустывал под их тяжелыми валенками.
У входа в политотдел путь нам преградил помощник дежурного.
- Кто такие? Куда?
- Это артисты, - сказал я удивленному сержанту, - по распоряжению полкового комиссара...
- Сейчас вызову дежурного.
Издалека послышалось глухое уханье орудий, небо опалил красный всполох. Где-то на переднем крае заговорили орудия.
Появился дежурный: высокий политрук с серым усталым лицом.
- Вот прибыли артисты, - доложил часовой.
- По приказу полкового комиссара, - пояснил я.
- Странные артисты, - буркнул дежурный. - Однако пропусти.
В физкультурном зале горела тусклая лампочка. На полу лежало много спортивных матов. На двух крайних спало несколько бойцов, накрывшись с головой шинелями. Их винтовки стояли в головах, прислоненные к шведской стенке. Посреди зала в печурке теплился огонь, рядом лежала горка угля.
Ребята не ложились, толпились вокруг меня.
- Сейчас главная задача подкормить вас, чада мои, дать вам набраться сил, - втолковывал я своим ребятам. - Но с первого же дня начнем занятия у станка. Экзерсис - наша боевая подготовка. Надо больше двигаться. Пусть каждая клеточка оживет от прилива свежей крови. А сейчас спать!
Утром к нам в физкультурный зал пришел пожилой человек в гимнастерке без петлиц, с ящиком на плече.
- Здравствуйте. Буду играть у вас на баяне.
- Здравствуйте. Как вас зовут?
- Павел Филиппович Белов. Но вы зовите меня дядей Пашей. Я ведь человек невоенный.
Он поставил на пол ящик и вынул завернутый в тряпицу инструмент. Критически осмотрел его. Взял несколько аккордов.
- Замерз баян, - сказал он и, сев на ящик, заиграл, словно хотел разогреть свой замерзший инструмент.
Я целую вечность не проводил занятий. Давно не испытывал такой радости от простого повседневного экзерсиса. Я ходил по залу без валенок, в носках и отсчитывал, отсчитывал под дяди Пашину полечку:
- Раз, два, три... Раз, два, три... Женя, разверни корпус. Так. Алла, тяни ногу, тяни ногу... Раз, два, три... Раз, два, три...
Но радостное чувство возвращения к своему любимому довоенному занятию было омрачено тем, что ребята - чада мои! - исполняли движения неумело и неэлегантно, как новички. То и дело мне приходилось хлопать в ладоши, и полечка замирала.
- Все забыли! Азбуку забыли! Ну кто так делает! Ну кто так делает! Жаль, нет зеркала! Вы бы сами удивились, как плохо у вас выходит. Но зеркало негде взять. Я буду вам показывать. Смотрите все на меня... Дядя Паша, прошу.
Я показывал ребятам, как надо, а они смотрели на меня широко раскрытыми глазами, все было для них как в новинку.
- А теперь вместе! Энергичнее! Энергичнее! Плавно! Раз, два, три!.. Раз, два, три... Уже лучше.
Неожиданно Шурик двумя руками ухватился за перекладину. Я не сразу заметил, как вся музыка слилась для него в одну протяжную бесконечную ноту. Зал закружился. Изображение превратилось в негатив: белое стало черным, черное - белым... Он потом рассказал мне.
Ребята обступили Шурика. Я оглянулся. В зале, напротив шведской стенки, стоял невысокий подполковник в меховой безрукавке и белых с коричневой кожей бурках. Из-под шапки, надвинутой на лоб, смотрели темные маленькие глазки - маленькие, но пронзительные, сверлящие.
Заметив старшего начальника, я вытянул руки по швам и, хотя был без валенок, пятки поставил вместе, носки врозь.
Некоторое время подполковник молча разглядывал моих ребят. Потом вдруг уставился на меня и срывающимся голосом спросил:
- Ты кого это привез, балетмейстер?
- Артистов балета, - ответил я.
- Артистов? - Левый глаз у подполковника задергался. - Где артисты? Я, понимаешь, вижу детский сад. Ты себе отдаешь отчет, что на фронте не место для детишек?
- Эти дети прекрасно танцуют. Они смогут...
- Мы сами согласились, - вдруг сказал Вадик.
- Мы не дети! - вмешалась в разговор Тамара.
Шурик, преодолев слабость, встал.
- Отставить разговоры! - У подполковника снова дернулся глаз. Завтра приедет полковой комиссар и решит, что с тобой делать за невыполнение приказа... - И, повернувшись к детям, он сказал: - А вас завтра отправят домой, в Ленинград!
И зашагал к двери.
Я посмотрел на своих ребят. Они замерли, вопросительно глядя на меня: неужели завтра им предстоит снова очутиться в безжалостном мире блокады?
- Продолжим экзерсис, - через силу сказал я.
12
Ранним мартовским утром батальон отходил на отдых.
Брезжил рассвет. Над землей, вернее, над снегом поднимался туман. И потому, что день еще не наступил, все казалось серым: и небо, и снег, и идущий батальон.
Издалека солдаты сливались в одну массу, и казалось, по земле движется тяжелая серая туча. И был слышен частый, приглушенный снегом шум шагов.
Эта грозная лавина не шла, а надвигалась.
Батальон спешил: надо было до наступления дня пройти простреливаемый участок.
- Шире шаг!.. Шире шаг!.. - командовал простуженный голос. Подтянись!
В этой общей массе командиров не было видно. И казалось, батальон сам себе подает команду, поторапливает.
Я стоял на крыльце школы, наблюдал за движением батальона и думал: что будет со мной? Будут судить трибуналом? Отправят в штрафбат или вернут на батарею? Но заботила меня не собственная судьба - меня тревожили мои ребятишки: что будет с ними? Зачем полковой комиссар приехал к нам на дамбу?! Разыскал меня среди тысяч других бойцов. Послал в Ленинград...
Мне вдруг захотелось на батарею, на открытую всем ветрам и всем вражеским снарядам дамбу, к моему орудию, в землянку, к ребятам. Так захотелось, словно в целом свете не было роднее места.
И тут рядом со мной возникла Тамара.
- Борис!
Большие серые глаза внимательно смотрели на меня.
- Видите, с плацдарма на отдых отходит батальон... Мы дадим для бойцов концерт.
- Вы с ума сошли! У вас не хватит сил, Тамара!
Но она исчезла так же неожиданно, как появилась. Передо мной белел снег и черной полосой вилась дорога, по Которой шли солдаты. Я услышал согласный, сливающийся хруст шагов. Увидел парки дыхания. Увидел лица усталые, серые, однообразные.