— Это не его баба. Это моя жертва.
   — Я тебе дам «жертва»! — угрожающе потряс пистолетом сотрудник ФСБ. — Нас тут семеро, из которых трое несовершеннолетних. И если тут хоть одна сука начнет жертвы приносить… Это у тебя укладывается в твоей дурной башке, или повторить?
   — Мне нужно в Чудь, — мрачно пробурчал Белаш.
   — Заколебал ты меня со своей Чудью! Мало ли куда тебе нужно? Я тебе говорю, что нам всем нужно. Сейчас организованно идем допрашивать пленных. Не бьем их и ушей не отрезаем. Пойми ты, что если к местным властям мы вломимся по одному, то нас упрячут в психушку, а если все вместе…
   — Властям… — презрительно зацепился Белаш. — Мент, он мент и есть.
   — Товарищи!
   С холма, почти уже невидного на фоне быстро темнеющего небесного ультрамарина, быстрыми шагами спускался Хромин-младший. Его борода восторженно торчала в разные стороны.
   — Товарищи, я могу, конечно, ошибаться, но, судя по всему, мы с вами на легендарной Аппиевой дороге.
   — Просто на ушах висит, — согласился Андрей.
   — Ну как же! — изумился историк. — А где же, по-вашему, Спартака распяли?
   — Это не Спартака распяли, — привычно возразил Белаш, — это римская католическая церковь пыталась мифологизировать деяния православного Христа.
   — Все! — скрипнул зубами Андрей Теменев. — По-хорошему вы не хотите, а я уже не могу» Я пошел допрашивать. Хотите — идите со мной, не хотите — идите в задницу. Но если кто-нибудь тронет хоть одного переводчика, я эту сволочь самолично пристрелю. Dixi[8]!
   Он двинулся между известняковыми плитами, и навстречу ему из кустов бузины выбрался Алексей Илюхин, на ходу застегивая черные, подвернутые у ботинок джинсы. Лик юноши свидетельствовал, что все враждебные поползновения забыты.
   — Что, понос? — злорадно осведомился Андрей, оглядываясь через плечо. Белаш и историк шли следом. — Вы меня слушайте, слушайте, здоровее будете!
   Вопреки ожиданиям, у памятника с изображением солнца ни Хромина-старшего, ни его названой супруги не оказалось. Все огляделись. Кругом были все те же покой и тишина, только небо над головой стремительно становилось ультрамариновым. На западе слоями томатного сока в любимом и Теменевым и Белашом коктейле «Кровавая Мэри» горели полосатые облака.
   — Дмитрий Васильевич! — вкрадчиво позвал Андрей. — Эй, Дмитрий Васильевич! Идите к нам, Дмитрий Васильевич, нам нужен ваш язык.
   Тишина. Только где-то завел свою ночную песню чибис.
   — Еще не хватало, чтобы этот придурок сбежал, — мрачно сказал Теменев. — Вроде интеллигентный человек, должен бы понимать.
   — В жизни Димка не был интеллигентом, — сурово, словно вернувшись мыслями в старую квартиру на втором этаже, сообщил Святослав Хромин. — А был он жлобом и…
   — А еще эта чернозадая дура, — подхватил Илюхин, болезненно, как при коликах, морщась.
   — Эта чернозадая дура, — не оборачиваясь произнес Андрей, — говорит по-здешнему, да еще и стихами. А ты и по-русски-то не вполне. Я знаю десяток латинских поговорок, историк вон — через пень-колоду. Что, Святослав Василич, если братец сбежал, вам переводить придется-то.
   — Я не совсем… — растерялся Святослав, ероша бороду, и поежился, кутаясь в безобразно растянутую холостяцкую майку, на животе которой еще виднелись следы жарки картофеля без передника. — Я не уверен… Ночью будет дождь. А дожди здесь…
   — Санечка! — рявкнул Белаш.
   Но и парень в черно-оранжевой куртке делся куда-то, как будто ветром его сдуло.
   — Дотрепались, — подытожил Андрей и на всякий случай дослал патрон в патронник. — Довыступались гражданин Белаш. Кто вязал пленных? Ваш малохольный Саня? Я ничуть не удивлюсь, если сейчас на пороге стоит легион солдат, или как тут внутренние войска называются, подскажите?
   — Один раз мы их побили… — заклекотал Белаш.
   Андрей не слушал, он быстром шагом пробирался между древними могилами, взглядом нашаривая две знакомо белые спеленутые фигуры. Нашел только одну, и это сразу, еще пока глаза не привыкли к полумраку» ему не понравилось.
   — Заткнитесь все, — прошипел он, присаживаясь на корточки перед лежащим у плиты римлянином.
   Поза того казалась еще более, если только такое возможно, неудобной. Когда патриция, перемотанного красными полосками скотча с ног до головы, бросили здесь, он упал навзничь, придавив собственные руки. Теперь же, хотя тело лежало ничком, а извоженная в земле тога задралась, обнажая сзади хорошо сформированные, хотя и покрытые негустой шерстью икры ног, лицо его по-прежнему было обращено на запад и отчасти вверх по склону холма, потому что голова запрокинулась и повернулась под непривычным и неприятным углом. А на шее добавилась еще одна красная, нет, уже бурая, подсохшая полоска, неровные потеки шли от нее за ворот тоги, застегнутой на плече драгоценной пряжкой, и вниз, на черную, поросшую мелкой колючей травкой землю кладбища.
   — Ну, Дмитрий Васильевич… — негромко протянул Андрей. — Недооценил я вас, Дмитрий Васильевич.
* * *
   Вечер в харчевне Апатия, что на Аппиевой дороге всего в нескольких стадиях от Капенских ворот Рима, завершался, как и тысячи других вечеров. Когда с черного, наполовину затянутого тучей, неба рухнули первые, тяжелые, будто сливы, капли, одноглазые ветераны, отпущенные женами под честное слово с десятком сестерциев на базар, уже выпили и отпели свое. Уже отскандалили и вышли на свежий воздух разбираться молокососы, мнящие себя золотой молодежью Вечного города, которым хмель, как и старым запойным пьяницам, ударяет в голову быстро, после пары-другой кружек перебродившего солода, именуемого здесь не пивом, а сидром. Да и сами старые пропойцы уже нашли в себе силы подняться с длинных скамей и, оставляя за собой плотный шлейф винных паров, покачиваясь скрылись в ночи, почтительно побуждаемые и поддерживаемые специально обученными рабами.
   Наступил час, когда управляющий заведением Апатий — вольноотпущенный-финикиец — обходил все три питейных зала и вежливо, но настойчиво приглашал на выход засидевшихся посетителей. Он выставил поэта, брошенного сразу двумя знатными матронами и исчерпавшего все кредиты у гетер, а потому и твердо решившего перед тем, как свести счеты с жизнью, написать стихотворение, обличающее всех женщин мира. Не без труда вернул к реальности двух молодых людей в коротеньких, по последней моде, хламидах, самозабвенно игравших, выбрав угол потемнее, в кубарь и починок. Перемигнулся с платным осведомителем одной знатной фамилии, всегда уходившим позже всех, чтобы быть уверенным, что ни внучатый племянник, ни двоюродный брат нанимателя не пропивают семейное добро в кабаке. И уже совсем собирался гасить фитили в масляных и сальных плошках, подвешенных к почерневшим от времени балкам, когда снова увидел этого гражданина.
   Апатий обратил на него внимание еще в разгар вечерней пирушки, когда тот, пытаясь подозвать раба, обходившего залу с соусником и жареными каштанами, раз за разом поднимал руку, как бы собираясь что-то сказать, и тут же опускал, словно напомнив сам себе, что ничего хорошего не скажет. Хорошенько изучив за последние тридцать лет самые разные типы человеческой натуры и психологии, Апатий мог бы с уверенностью утверждать, что в данном случае не тупость, а скорее ум жаждущего и алчущего раз за разом сдерживают его разговорчивость. Теперь же клиент, прислонившись спиной к черной, как и все поверхности в этой зале, вертикальной балке, поддерживающей крышу, лежал головой на столе. Но не по пьяни, — весь его вид выражал глубочайшее отчаяние.
   — Гражданин! — со всей возможной учтивостью проговорил управляющий, разглядывая желтые волосы и трудноразличимую в полумраке фигуру, равно как и ряд из бутылок, за которыми клиент укрылся, как за убогим частоколом. — Пришло то время, когда мы счастливы пожелать тебе скорейшего к нам возвращения после будущего восхода.
   Гражданин поднял мутноватые карие глаза на говорящего, огляделся в поисках того, к кому еще они могли бы относиться, сделал неуверенный жест, прищелкнув пальцами, словно собирался позвать кого-то. Но нет, вновь невидимая длань самоконтроля сдавила таинственному незнакомцу голосовые связки, и, поперхнувшись невысказанной тирадой, молчун только широко и поэтически обвел жестом сумрачный питейный зал.
   Апатий подошел к столу и с решительностью, свойственной только людям, давно и успешно продающим спиртное в розлив, взял бедолагу под локоток. Вежливо пододвинул скамью и, придав телу клиента нужное ускорение, повел к двери. Неясные, колеблющиеся тени осветили каменную кладку стен со вбитыми в них то выше, то ниже крючьями, на которых сушились связки красного лука, чеснока и несколько козьих окороков, скользнули по затянутым слюдой оконцам и, отразившись в них, запрыгали по выщербленным ступеням лестницы, ведущей на второй этаж, в комнаты для гостей.
   Постояльцы у Апатия не появлялись поди уже вторую неделю, или декаду, если вести счет по-римски — на десятки дней. Это раньше, при владычестве императора Тарквина, именуемого также Лоцием Сервинейским за победу, одержанную им возле Пелопоннеса, и, соответственно, жестокого наместника Росция Асея, известного под именем Рудифера Безбородого, прославившегося стрельбой из лука на состязаниях, устроенных в честь торжества римского флота над киликийскими пиратами, торговля процветала, а от посетителей в таверне не было отбоя. Но с тех пор, как в каменных стенах Вечного города воцарился диктатор, именуемый Луллой, хотя его настоящее имя было иным…
   Тьфу ты! Простодушный финикиец за все восемнадцать лет, прошедшие с часа пленения его фалангой римских ветеранов, так и не привык к шизоидной привычке народа, почитающего себя владыкой мира, без конца переназывать и переименовывать самые, казалось бы, очевидные понятия и предметы, основываясь на диком для высокоразвитой нации предрассудке о сокрытии истинной природы вещей от неких злых духов.
   «На территории Финикии, — привычно подумал Апатий, — на вещи смотрят как-то проще. Там не придет в голову назвать трирему каракой потому только, что в противном случае морские девы непременно разгневаются и потопят хрупкую лодчонку. Даже собственную столицу называть Римом вслух здесь не положено, если не хочешь прослыть невежей, следует говорить просто „Город" и при этом многозначительно заводить глаза, тогда уж точно не прогневишь богов». Апатий окончательно утратил логику здешнего бонтона с моветоном и перестал прилагать усилия, чтобы запомнить многочисленные прозвища, имена и боевые клички очередного правителя. Тем более что и правители здесь сменяли друг друга не как в менее цивилизованных странах — путем престолонаследия, а исключительно в результате переворотов, мятежей и интриг в выборных органах власти, самых демократичных во всех трех частях света.
   Короче говоря, нет постояльцев. И не будет, судя по всему.
   — Э-э! — проговорил желтоволосый. — Ку-да-ты-ме-ня… Мне ненавистна та дверь, ибо за ней стоит белый… — Он смолк, с выражением человека, борющегося с неодолимой тошнотой.
   Но не поэтому Апатий внезапно остановился и усадил посетителя на табурет у двери, где в дни свадеб простонародья и сборищ контрабандистов усаживали крепкого раба, осуществляющего фейс-контроль посетителей, засветил каганец из плошки с растопленным салом, где плавал конопляный фитиль. Свет обрисовал фигуру нестандартного посетителя таверны, костюм которого и сам-то по себе выглядел странновато, но покрой, в конце концов, можно придумать всякий, если у тебя денег куры не клюют, а единственное развлечение — это возлежать, пожирать и наблюдать за тем, как ближние то ли убивают, то ли насилуют друг друга. Можно нарядиться в узкие, как у надсмотрщика на галере, штаны и потешный жилет, вроде тренировочного гладиаторского панциря. Но текстуру ткани не подделаешь, а Апатий с первого касания ладонью ощутил незнакомую и не значащуюся в каталогах личного опыта материю.
   — Пора спать, — как можно любезнее объяснил управляющий, — пусть нас всех укроет плащ милосердного Гипноса.
   Вспомнилось Апатию, авось к месту, он доверял подсознанию… Однажды хозяин таверны имел неосторожность вслух подумать, как историки будущего разберутся во всей этой путанице, и едва уцелел, будучи услышан невоздержанным на язык и руку деканом римского легиона. «Жалкий лавочник! — орал, помнится, одноглазый вояка, методично кроша кулаком хрупкую неапольскую керамику. — Что ты можешь понимать в богопосланных наших правителях! Клянусь Геркулесом, ты не можешь понимать ничего!» С этим Апатий готов был согласиться, в конце концов, он приезжий и ксенофобия по отношению к нему вполне понятна. В чужую сукновальню со своим чесалом не ходят.
   Поток воспоминаний был нарушен. От последнего Апатиевого слова посетителя затрясло:
   — Гипноз!…— проговорил Дмитрий Хромин и умолк, как будто мог охарактеризовать данное явление развернуто, но боялся оскорбить непонятно чью чувствительность.
   — Я сейчас, — сказал Дмитрию Хромину смуглый пожилой дядька. — Спешить тебе некуда, ты пока присаживайся… — и вышел в кухню, поглядывая искоса с непонятным интересом.
   Хромин остался сидеть на ледяной мраморной скамеечке, чего при других обстоятельствах сделать бы не рискнул, беспокоясь о сохранности почек. Но сейчас первоочередной задачей казалось успокоить дрожь в коленях. И не закрывать глаза. Потому что перед ними сразу, как на запущенном по кругу рекламном табло над Невским, начинали крутиться веселые картинки.
   Вот бежит, прыгая через ступеньки, по лестнице вниз за тобой сотрудник ФСБ по имени Андрей. Вот ты проваливаешься в негорячий, но какой-то безжизненно жаркий оранжевый туман, и тебя трясет, волочит в прошлое по оси времени. Вот синие звезды напрочь незнакомой страны и треклятый, застрявший в горле гекзаметр. И наконец, последнее: белая тень у подножья памятника, и белая тень над ней, оглядывающаяся кругом, хотя нет у тени ни лица, ни глаз. «И отвратительный хруст, с которым отточенное бронзовое лезвие пересекает натянутую под кадыком кожу, наружную фасцию шеи, мышцы, клеидо-мастоидеум… блин, я уже и думаю на этой долбаной латыни!»
   Высунувшийся из двери кухни Апатий отчетливо разглядел, как странный посетитель полез куда-то под пройму жилета, потом бессильно уронил руку на столешницу, и в раскрывшейся ладони блеснул свет, который тускловатый огонек каганца может извлечь только из действительно ценного камня. Нимало не заботясь о времени и месте, желтоволосый то ли варвар, то ли поэт недоуменно таращился на сапфировый перстень, за который его с превеликим удовольствием зарезал бы в подворотне любой из праведных ветеранов.
   — Эй, официант! — наконец глухо проговорил Дмитрий. Вернее, хотел произнести, а промычал нечто неразборчивое.
   — Здесь, — словно эхо отозвался финикиец.
   Бутыль с жидкостью неясного происхождения и назначения стукнулась о плохо оструганные сосновые доски стола, рядом было поставлено блюдо с едва поджаренной рыбой. Опыт содержателя кабака подсказывал, что сейчас клиент хочет вовсе не кулинарных изысков.
   — Глотни, — посоветовал многоопытный Апатий, — полегчает. Где такой хитончик отхватил, поделись?
   Санинспектор Хромин нацелился было ответить, но почувствовал, как в горле теснятся строки: «Там, где суровый Борей спорит за дождь с Аквилоном», и замычал, словно от сильной зубной боли.
   — Ком-на-та, — произнес он в результате внутреннего борения аккуратно, чуть ли не по складам. — Сна жаждет тело мое.
   — Как будем регистрироваться? — скучным голосом поинтересовался Апатий, подходя к очагу и выбирая уголек поострее. Осмотр мраморной дощечки, где среди угольных разводов красовались имена тех, кто съехал две недели назад, серьезно возмутил Апатия. — Фемистокл! — рявкнул он столь неожиданно что гость непременно поперхнулся бы вином, если бы уже рискнул отведать его.
   Мальчик лет восьми появился неожиданно, он спал на вязанке хвороста у камина и совершенно сливался с нею. Тут же, однако, он вскочил на ноги и почтительно вытянулся перед содержателем заведения. В каждом его движении чувствовалось, что за уши и вихры он тут таскан неоднократно. Что поделать, такова судьба всех сыновей греческих невольников, захваченных в митридатовых войнах, отданных в услужение, совмещенное с обучением, в тайной родительской надежде, что на возрасте они будут взяты в богатые римские дома, а там, глядишь, и приглянутся какой-нибудь нетвердой в предрассудках матроне.
   — Фемистокл! — внешне ласково, но со скрытым в голосе педагогическим металлом проговорил Апатий. — Не велел ли я тебе вытирать дощечку по утрам?
   — Всенепременно! — ушло кося глазом на синеватый камушек на пальце единственного запоздалого клиента, отвечал мальчуган. И тут же почувствовал стальные финикийские пальцы на многострадальном левом ухе.
   — Ты зенками-то не шуруй особенно, — процедил сквозь зубы Апатий. — Не твоего ума дело, понял? Подотрешь мрамор, спать не ложись, а подымись на второй этаж, чтобы гость худого не заподозрил, да по задней лестнице и выйди. От дождя рогожу возьми, я разрешаю, и — ноги в руки — на виллу к госпоже, понял ты меня? Скажи, Апатий кланяться велел и просит обратить внимание: «Над всей Италией безоблачное небо».
   Мальчик одновременно с хозяином поглядел в окно, где увесистые капли плющились о слюдяные пластины, заставляя их вздрагивать и гудеть подобно барабану.
   — Не твоего ума! — совсем уже домашним тоном добавил Апатий и, крутанув ухо еще разок, отпустил.
   — За мальчишкой глаз да глаз нужен, — доверительно склонился он к Хромину, с трудом приходящему в себя после первого глотка.
   Спиртной напиток оказался щедро сдобрен специями, словно специально, чтобы отбить исходные запах и вкус, и даже самый опытный и безразличный к разносолам пьянчуга, впервые отведав его в харчевне Апатия, на определенное время погружался в раздумья: что это нам такое дали?
   — Ну да ребенка воспитанием не испортишь, как и ужин вином, не так ли, уважаемый? У вас ведь есть дети? — заискивал Апатий.
   — Холост, — немедленно заявил Хромин, радуясь возможности составлять предложения из одного слова. — Бездетный. Сирота. В командировку. Один.
   — Ах! — Апатий умильно сложил руки на груди, прислушиваясь между делом, как хлопает дверь, ведущая с задней лестницы на улицу. — Если бы каждый посетитель взял у тебя урок риторики, уважаемый ты мой. Кратко, ясно и по делу! Ты представить не можешь, как каждый заштатный декан начинает рассказывать о себе в ответ на элементарный вопрос: все битвы перечислит, даже если и рядом его в них не было. А под конец еще и наорет: «Какое право вы имеете соваться в мое прошлое?!» А мне и не нужны твои подвиги, его подвиги. Можешь себе на мраморе в семейной усыпальнице высекать свои подвиги. Мне нужны имя, должность, место проживания… И, ради бога, спи, хоть не просыпайся совсем.
   Апатий выжидательно вгляделся гостю в глаза, не опуская руки с угольком. Но тот, прикинув, как обозначить эквивалент своей настоящей профессии (в голову упорно лезло дурацкое «мздоимец Храма Саниты и Гигейи»), поднялся из-за стола, отставив подальше злополучную бутылку.
   — Я холост! — настоятельно произнес он, решив вложить в эту фразу сразу все смыслы и эмоции.
   И тут же рухнул на предупредительно подставленные руки финикийца. Трудно сейчас с уверенностью утверждать, содержало ли известное у всех гладиаторов, пропойц и кутил Рима «снадобье Апатия» наркотические препараты, или перец, сандал, корица, лавр и еще двадцать четыре составляющие этого сладковатого пойла сами по себе рождали такой эффект. Во всяком случае, вольноотпущенник утверждал, что рецепт вывезен им с далекой родины, умалчивая, правда, что там им пользуются преимущественно для лечения мулов.
   Сначала мул, правда, бьется очень сильно, но зато потом делается как мраморный и летит, словно стрела варваров. Не могли этого отрицать и те, кто рискнул с похмелья, от любовной неудачи или полученной в бою раны испробовать состав на себе. С ног он валил гарантированно в течение двадцати минут на верные три-четыре часа. Просыпались вы с ясной головой, сильной жаждой и удивительно сильным либидо.
   Спустившись со второго этажа, где разместился нежданный постоялец, Апатий прежде всего вытер лицевой мрамор начисто и сделал аккуратную запись. Если квестор уличит таверну в приеме незарегистрированного гостя, никакой перстень не поможет и хозяйка выполнит давнюю свою угрозу, кастрировав своего управляющего. Финикиец хмыкнул, припомнив, как при последнем служебном скандале умудрился привести пышущую гневом матрону в доброе расположение духа, когда на обещание расправы: «И клянусь Дианой девственной, еще одна история с настойкой белладонны, и я лично отсеку тебе все висящее, подлый раб», он почтительно ответил: «Чем сделаете меня куда более похожим на любимую госпожу». Госпожа ухмыльнулась, отчего сразу перестала выглядеть матроной, а стала похожа на нормальную девчонку лет двадцати с небольшим, прекратила орать и уехала на виллу трахаться с одним из своих консулов.
   Апатий меланхолично вздохнул и разложил перед собой содержимое карманов костюма из необычайной ткани, а также небольшой образец, отпоротый от внутреннего кармана пиджака Дмитрия Хромина. Перстень он трогать не рискнул, а вот перерисовать знаки неизвестного алфавита из маленькой, в ладонь величиной, тетради с удивительно похоже изображающей желтоволосого миниатюрой на тончайшей гибкой, вроде китового уса, пластине полезно хотя бы и для самообразования. Вот теперь точно есть о чем составлять донесения. Кому, это мы решим позже.
   Апатий покосился на слюдяное окошко, за которым уже вообще ничего было не разобрать, достал из изящного, по случаю купленного на эгейской распродаже шкафчика папирус, тушью рисованную копию поэмы «О природе вещей» Тита Корнелия в переводе на египетское иероглифическое письмо, придавил мраморной курильницей непослушную плетенную из болотной травы страницу и, высунув язык от усердия, некоторое время вглядывался в сложные для понимания символы. Потом не без труда извлек массивную подставку под древки и дротики, выставляемую под ноги пирующим солдатам, и отвернул несколько деревянных болтов, крепивших ее к стойке, за которой сам Апатий или двое его рабов целыми днями торговали прохладительными напитками в жаркие дни и горячительными — в дождливые вечера в конце ноября.
   На обороте дощечки оказалась другая, восковая, совсем как те, что таскают с собой впечатлительные юноши, воображающие себя молодыми поэтическими дарованиями и боящиеся пуще смерти забыть изящный рифмованный оборот. На медово-желтой поверхности воска отчетливо выделялись точки и линии — человек образованный и сведущий в криптографии непременно разобрал бы в них таблицу, помогающую при шифровке и дешифровке посланий тем методом, что несколько веков спустя ошибочно получит имя Цезаря, хотя никакой цезарь никогда такового не изобретал.
   Пусть таверна потеряла обычный для прошлых лет постоянный поток покупателей, разведки нескольких сопредельных и дружественных государств не оставляли Аппиеву дорогу вниманием, а бывалого финикийца благодеяниями, которыми расплачивались за умеренную информацию о ведущихся за столиками разговорах, перемещениях вооруженных отрядов и просто интересных случаях из Книги рекордов Ромула и Рема. Правительство, в свою очередь, полагая, что сей стратегический пункт следует держать под контролем, платило бывшему рабу за регистрацию разговоров, способных подвергнуть риску республику, демократические свободы и даже жизнь императора, имя которого Апатий постоянно забывал.
   Вот почему, когда в этот вечерний час раздался приглушенный стук в дверь, а пламя конопляного фитиля метнулось и чуть не погасло, отчего по комнате засновали тени, похожие на невысказанные укоры совести, сердце финикийца невольно сжалось. Но он тут же напомнил себе, что оказание помощи ночному прохожему не только моральный долг владельца предприятия общественного питания, но за отказ от таковой помощи вполне можно лишиться и разрешения продавать «съестное, питье и все потребное для порядочной и веселой трапезы». Быстро закрутив табличку с шифром обратно под ноги посетителю и свернув шифровальную литературу в рулон, Апатий подошел к двери и выглянул в обитое медным листом по краям окошечко.
   На улице под потоками дождя неясно вырисовывалась белая фигура.
* * *
   Гекзаметр отступал постепенно, словно гриппозный жар. Ужасно хотелось пить и, как ни странно, женщину. Поворачиваясь на тюфяке, набитом, кажется, сушеными водорослями, Дмитрий на всякий случай оглядел конуру, где провалялся несколько часов, — не снабдил ли его предупредительный хозяин и ночными бабочками? Убранство комнаты могло бы охладить, казалось, чей угодно любовный пыл, но Хромин вместо этого отчетливо представил себе Машку. Сейчас даже жара в спальне вице-губернатора города Санкт-Петербурга не помешала бы реализации самых необузданных эротических фантазий любимой дочери сановника. Но где та дочь?