Он начал читать вторую страницу. Слова бросились ему в глаза, вторгаясь в мозг, как удары топора.
   “…полностью обуглилось… ее опознали только по драгоценностям… тут же похоронили… толпу удерживали на расстоянии пистолетами, пока аббат Грегуар совершал похоронный обряд. Они швыряли в него камни, когда он молился… он так и не вернулся в аббатство – его убили по пути…”
   Губы Жана шевелились, но даже острый слух Флоретты не мог разобрать слов.
   “Сам я скрываюсь, мне надо бежать из страны. Это из-за Симоны и нашей связи с аристократией. Вилла Марен уже не существует. Дома всех знатных семей и многих богатых буржуа постигла та же участь…”
   “Что касается сестры Жерве…” – Жан дошел до этих слов и остановился – это были последние слова на этой странице. Он сидел, глядя на них. Он повидал дула пистолетов своих врагов. Он шел навстречу дубинкам и ножам самых опасных преступников Парижа. Он рисковал подвергнуться пыткам не раз, а дюжину раз, пытаясь бежать с тулонской каторги. А перевернуть эту страницу был не в силах.
   – Переверните страницу, Жан, – прошептала Флоретта, – прочтите, что там написано. Лучше, если вы будете знать…
   Он посмотрел на нее. Но она даже не повернула к нему лицо. Потом услышал, как шуршит бумага в его дрожащих руках. Он импульсивно дернулся. Письмо выпало из его одеревеневших пальцев, и листки рассыпались по полу. Он нагнулся и начал собирать их. Педантичный Бертран пронумеровал их. Жан держал в руке третью страницу.
   “…я мало что могу сообщить тебе. Маленький замок маркиза де Сен-Граверо сожжен, как и все остальные. Это я знаю наверняка. Но дальше слухи противоречат один другому. Многие утверждают, что вся семья погибла в огне. Я в этом сомневаюсь, потому что Жюльен Ламон не был дома несколько месяцев. Кроме того, спасся по крайней мере один из слуг. Я его видел, он считает вполне возможным, что мадам маркиза с детьми могла спастись, так как он помог им сесть в карету, и, хотя за ними погнались, ни один из преследователей не был верхом. На этом мои сведения о Николь ла Муат и ее детях обрываются.
   Ты удивишься, почему я пишу о ней особо. Причина, mon pauvre, очень простая. Последний раз, когда я навещал нашу бедную святую сестру, там была мадам Николь. Она расспрашивала меня о тебе так настойчиво, что Тереза предостерегающе посмотрела на нее. А она совершенно спокойно сказала: “Я не боюсь, если он узнает”. Повернулась ко мне, посмотрела мне прямо в глаза и произнесла: “Я люблю вашего брата. С первого же вечера, как увидела его. И буду любить его до самой смерти”. Меня это удивило, хотя и не должно было бы, – ты, mon frok[23], всегда пользовался успехом у женщин. Меня больше взволновало, когда Тереза сообщила мне, что ты отвечаешь на эту безумную любовь. Молю Бога, чтобы ты когда-нибудь вновь нашел ее, потому что – кто знает – после того, как весь мир перевернулся, между вами может не оказаться преград…
   Еще одно слово, и я заканчиваю это письмо. Мой план – если это будет возможно – бежать в Австрию, куда уже спаслись многие счастливчики. Быть может, там я узнаю что-нибудь о твоей пропавшей Николь, ибо, если ей удалось спастись, то она, конечно, направилась туда…”
   В письме было еще что-то, но Жан не стал дальше читать. Ему надо было выйти из дома, походить по свежему воздуху, подумать. Но потом он взглянул на Флоретту, лежавшую в постели, на ее левую руку в гипсе, на тело в ночном халате, кажущееся толстым от бинтов. Нет, он не может оставить ее одну. Конечно, вот-вот придет Марианна и приглядит за ней, но и то недолгое время, которое нужно было обождать, казалось ему невыносимым.
   – Я выйду, – сказал он Флоретте, и голос его прозвучал странно даже для ее собственных ушей. – Я пришлю к тебе Марианну…
   – Как вы считаете нужным, месье Жан, – отозвалась она. И как-то так получилось, что, оставаясь лежать в постели, она отдалилась от него на тысячи лье.
   – Флоретта, – обратился он к ней, – в чем дело?
   – Я… я ничего для вас не значу, – всхлипнула она. – Вы отталкиваете меня. Вы не допускаете меня в свою жизнь…
   – Что ты хочешь, чтобы я сделал? – удивленно спросил он.
   – Делитесь со мной. Вашими радостями, вашим горем – как я делюсь с вами. Вот, например, в этом письме, которое вы получили, что-то взволновало вас, ужасно взволновало. Но вы не рассказываете мне, в чем дело. Я спрашиваю вас, но вы не хотите рассказать мне.
   Жан долго изучал ее лицо.
   – Хорошо, – тихо сказал он, – я скажу тебе. Моя сестренка погибла. Ее убили крестьяне во время бунта неподалеку от Марселя. Они сожгли дом ее мужа, аристократа. Она была в доме, и они сожгли ее там. Этого достаточно?
   – Более чем достаточно! – прошептала она. Потом добавила: – Подойдите сюда, мой Жан.
   Он подошел к постели.
   – Сядьте, – прошептала она.
   Он присел на край, а она протянула руку и стала гладить его волосы. Она плакала и ничего не говорила. Просто лежала, гладила его волосы и плакала.
   Он встал.
   – Я должен идти, – сказал он. – Пришлю Марианну…
   Он выскочил за дверь и заспешил вниз по лестнице.
   Когда он проходил мимо типографии, оттуда вышел Пьер. Он бросил взгляд на лицо Жана и зашагал рядом с ним.
   – Хочешь что-нибудь рассказать мне? – спросил он.
   – Нет, – ответил Жан, – не хочу разговаривать об этом.
   Пьер продолжал идти рядом с ним. Так они шли довольно долго, пока не поравнялись с кафе Виктуар на улице де Севр, которое приобрело известность как место встреч умеренных политиков.
   – Присядем, – предложил Пьер. – Давай выпьем.
   – Ладно, – отозвался Жан.
   Официант принес им два бренди. Жан выпил свой стаканчик одним глотком.
   – Повтори! – крикнул он официанту.
   – Настолько плохо? – поинтересовался Пьер.
   Жан ничего не ответил.
   – Черт тебя подери! – взорвался Пьер. – Говори! Освободись…
   – Ладно, – скучно произнес Жан и стал рассказывать.
   Пьер долго сидел неподвижно. Потом начал ругаться. Он ругался очень спокойно, деловито и гладко, с глубоким чувством и изрядным мастерством. Жан слушал его с благоговейным ужасом. Все, что произносил Пьер, звучало как проповедь священника, как изысканное богохульство, потому что Пьер дю Пэн не опускался до сальностей, он просто проклинал Жерве ла Муата, призывая на его голову гнев Божий с такой изобретательностью и таким разнообразием, которые сделали бы честь любому князю церкви.
   Жан схватил друга за руку.
   – Подожди, Пьер, – сказал он. – А что сказать о мужчинах и женщинах, убивших ее? Ла Муат виноват в себялюбии и трусости, но ведь там были наши люди – народ, представителем которого выступаю я сам, жаждавшие убить ее. Я в смятении. Ла Муат бросил мою сестру, и она убита людьми, которых я на протяжении ряда лет призывал к насилию. Если ла Муат оказывается соучастником убийства вследствие своего трусливого бегства, то как быть со мной? Разве я не виновен а priori?[24]
   – Ты паршивый провинциальный адвокат! – выкрикнул Пьер. – Ты теперь всю жизнь будешь рвать на себе волосы?
   – Если я встречу ла Муата, – спокойно сказал Жан, – я его убью. Но какое наказание полагается мне? Скажи мне, Пьер.
   Пьер ему улыбнулся.
   – Ты, дорогой, идеалист, а потому дурак. Вступи в диалектический спор с каким-нибудь воспитанником отцов иезуитов. Ладно, поезжай в Англию, где йомены, как они себя называют, процветают и счастливы, где каждый человек считает себя равным другому. Выйди там на рыночную площадь и призывай к бунту, пока не посинеешь. Ну и что произойдет? Я скажу тебе: ничего не случится. Ты, и я, и тысячи других таких, как мы, сыграли свою роль, необходимую роль, Жан, в определенный исторический момент. Думаешь, мы ведем за собой людей? Нет, скорее мы следуем за ними. Если хочешь найти виноватых, вини зиму восемьдесят восьмого года, когда погиб урожай, вини град, который побил пшеницу, обвиняй ленивых порочных бездельников, которые двести лет грабили народ, пока у народа уже не стало сил терпеть.
   Всякий бунт подстрекается, вдохновляется – таких вспышек были сотни – не отдельными личностями, а отчаянием, голодом и безысходностью. Аристократы не уступят, они не уступят. Они должны держаться за свои древние привилегии, которые они однажды получили, предлагая крестьянам защиту и безопасность от разбойников, наводнивших страну в средние века. Но эти темные века миновали, свет распространился над землей. Военные услуги аристократов более не нужны. Предложи людям, чтобы они голодали ради того, чтобы ты ходил в шелках, предложи им смотреть, как умирают их дети, чтобы ты мог содержать куртизанок и разъезжать в роскошных каретах, обложи налогами их хлеб и их соль, и они восстанут. Это совершенно ясно, мой Жан…
   Твоя сестра погибла в девственной невинности, потому что влюбилась и волею случая связала себя с обреченной системой. Ты же не стал бы винить себя, если бы она попала под карету. Ее смерть столь же случайна…
   Он замолчал, бросив взгляд на лицо Жана.
   – Что тебя мучает? – спросил он.
   – Попала под карету, – прошептал Жан. – Попала под карету, но ведь и Флоретта тоже…
   Его рука сжала стакан бренди с такой силой, что побелели суставы. Он откинул голову и разразился хохотом. Люди за соседними столиками оборачивались на этот хохот. Это был горький, как полынь, дикий хохот.
   – Жан! – испугался Пьер. – С ума сошел?
   – Нет, дорогой Пьер, – прошептал Жан, – я не потерял рассудок. Просто кое-что припомнил. Через неделю после того, как Жерве бросил мою сестру и, вероятно, даже свою сестру, чтобы их растерзала толпа, он ехал по Парижу со своей содержанкой. Это он наехал на Флоретту. А я… прости меня, Боже! Я спас ему жизнь…
   Губы Пьера имитировали беззвучный свист.
   – Почему, Жан? – наконец выговорил он. – Во имя Господа, почему?
   Жан Поль посмотрел ему в лицо своими честными глазами.
   – Потому, – сказал он, – что женщина, которая была с ним, Пьер, это Люсьена. Я не мог допустить, чтобы ее убили…
   – А теперь? – спросил Пьер.
   – Теперь моя совесть чиста, – отозвался Жан. – Да, для меня все ясно. Ла Муат должен быть уничтожен, а система, породившая его, разрушена навсегда. Безмозглые, измученные скоты, которые уничтожают объекты своей ненависти, – их я могу простить, Пьер, но ла Муата и ему подобных – никогда!
   Вот опять, подумал Пьер, вы, дураки, потерявшие головы, оттолкнули человека, который из жалости мог бы помочь вам. Не хотел бы я быть сейчас аристократом Франции. Вы жили роскошно. Интересно, как вы будете умирать?
 
 
   И тем не менее аристократы, которые к тому времени еще не бежали из Франции, устроили напоследок смелое представление. Жан Поль Марен понимал это, участвуя в процессии среди других депутатов от третьего сословия в понедельник четвертого мая 1789 года. Как и все депутаты от третьего сословия, он был скромно и прилично одет во все черное. Зато аристократы выглядели как павлины, их одежды переливались всеми цветами радуги. Даже если бы у него была такая возможность, Жан не оделся бы в шелк и бархат, в алое и небесно-голубое с непременными страусовыми перьями, свисающими со шляпы; как и все члены депутации третьего сословия, он был недоволен положениями королевского указа, предписывающего депутатам, в какой одежде должны явиться представители всех трех сословий, и тем самым искусственно подчеркивающего различия между ними.
   Однако он сдерживал свое раздражение, понимая, что принимает участие в историческом событии. Что бы ни совершили эти новые Генеральные Штаты, доброе или злое, ясно было, что это событие запомнится навсегда. Казалось, даже толпа на улицах понимает это. Все тротуары, каждый балкон, каждая крыша на всем пути от церкви Святой Девы, где члены Ассамблеи собрались в семь утра, молча ожидая, пока не появится в десять опоздавший король, и до церкви Святого Людовика, где должна была состояться месса, благословляющая открытие Штатов, были черны от людей.
   Здесь присутствовал не только весь Версаль, но судя по всему половина населения Парижа поднялась до рассвета, чтобы собраться у древней резиденции королей.
   Жан с интересом разглядывал собравшихся. Некоторых из них он узнавал легко. Крупный, похожий на льва, Жорж Дантон и рядом с ним изящный Камиль Демулен смотрели на процессию. Был и доктор Марат – на самом деле коновал – из Швейцарии, чье смуглое лицо выдавало его итальянское происхождение. Он уже был известен людям, толпящимся в Пале-Руайяль, почти также хорошо, как и сам подстрекатель Демулен. Похоже, здесь, в Версале, в полном составе присутствовали все две тысячи шлюх этого гигантского сада герцога Орлеанского, наблюдая за депутатами, которые шли вслед за местными священниками. После версальских священников, воплощавших одобрение церковью Генеральных Штатов вообще, шли депутаты третьего сословия; за ними выступало дворянство. Дворяне были столь многочисленны и так блистали своими придворными нарядами, что Жан не мог разглядеть в этом многоцветье Жерве ла Муата. Вслед за дворянами шествовали представители церкви; и уже после них король с королевой, окруженные принцами и принцессами королевской крови.
   Аристократы, священники и королевская семья могли бы по поведению толпы предугадать свое будущее – люди шумно приветствовали депутатов третьего сословия; дворян и служителей церкви они встретили ледяным молчанием; жидкими аплодисментами приветствовали короля, не удостоив ими принцев королевской крови, а королеву встречали криками:
   – Австриячка! Иностранка! Запомни, мы французы! Мы не хотим, чтобы иностранка была нашей королевой!
   Эти и другие, еще более злые, хриплые выкрики, всевозможные непристойности приходилось выслушивать королеве. А она, гордая и прекрасная, ехала, словно ничего не слыша.
   Жан разглядывал депутатов, шагавших рядом с ним. Из всех он знал только одного Оноре Габриэля Рикети, графа Мирабо, уроженца, как и сам Жан, Прованса. Жан Поль Марен разглядывал Мирабо особенно внимательно. Странно было видеть этого аристократа, происходившего из древнего рода, здесь, среди представителей третьего сословия. Мирабо выглядел чужаком, его безобразие переходило в привлекательность: изрытое оспинами лицо, прорезанное шрамами и носившее следы разгульной жизни, – мерзавец, негодяй – и тем не менее настоящий мужчина. Жан мог испытывать сочувствие к человеку, который значительную часть своей взрослой жизни провел в разных тюрьмах по lettres de cachet, заботливо представленных туда его отцом. Даже совершенные им преступления были понятны Жану. Как можно не простить человека, думал Жан с тайным восхищением, который провел три года в подземной тюрьме в Венсенне за тяжкое преступление – за то, что похитил любимую женщину…
   Разглядывал Жан Поль и других депутатов третьего сословия. Он играл сам с собой в увлекательную умственную игру – пытался угадать возможности каждого.
   Мунье, Малуэ, Барнав, Сент-Этьен Рабо – молчаливые люди, исполненные чувства собственного достоинства. А что скрывается за этим? Жан вынужден был признать, что не знает. Петион, шагающий рядом с Байи, – одного поля ягоды, демонстрирующие наигранное смущение собственным величием. Пустозвоны и заурядные умы, предположил Жан. Аббат Сиейес – не человек, а острие шпаги. Он, как и Мирабо, находится в оппозиции к собственному сословию, к которому законно принадлежит. А это, судя по всему, колеблющийся священник: узкое, умное лицо, саркастически кривящийся рот. И последний, шагающий отдельно, странный маленький адвокат из Арраса, над которым все посмеиваются, – голова в парике, слишком большая для его маленького роста, бледная нездоровая кожа, напоминающая, подумал Жан, брюшко жабы… Единственная краска в лице – зеленоватая.
   Человек этот обернулся, вероятно почувствовав настойчивый взгляд Жана, взгляд его холодных глаз неопределенного цвета за очками в стальной оправе угрожающе вперился в лицо Жана, – как удар плети? Нет, скорее как язычок змеи.
   Не правы те, кто посмеивается над ним, решил в этот момент Жан Поль. Этот человек может представлять смертельную опасность. Да, за Максимилианом Робеспьером надо следить…
   Процессия уже почти достигла церкви Святого Людовика. Жан, устав от этой игры в составление каталога своих коллег, перенес внимание на зрителей.
   Вдруг он услышал у себя над головой серебристый женский смех. Жан поднял голову и посмотрел в сторону низкого балкона, где расположились пять или шесть молодых женщин. Все они были изысканно одеты, но что-то в их внешности сразу же подсказало ему, что они не аристократки. Какая-то смелая открытость, возможно, нечто в манерах, в изящных туалетах, выполненных с большим вкусом, нежели обычно носили аристократки. Их лица также изобличали более совершенное мастерство, ибо, хотя рисовая пудра, румяна и мазь для смягчения губ были распространены среди придворных дам, эти роскошные женщины пользовались косметикой так искусно, что, не будь Жан Поль так близко от них, он готов был бы поклясться, что все эти изумительные краски естественны. Еще он отметил чрезмерное обилие мушек и возбуждающий аромат резких духов.
   – Парад ворон! – презрительно засмеялась одна из них, когда мимо проходили одетые в черное представители общин.
   – За которыми наблюдают рассевшиеся на насесте poules[25]! – тут же откликнулся аббат Сиейес. – Поистине королевство домашней птицы в полном составе!
   Жан позавидовал остроумной реплике аббата, так легко сорвавшейся с его губ. “Я, – подумал он мрачно, – сочинил бы такую фразу через час…”
   Смех на балконе замер. Кто-то из этих женщин – актрис или танцовщиц из Оперы, как предположил Жан, – привстал, чтобы увидеть человека, пославшего им в ответ столь едкую колкость. Жан посмотрел вверх и встретился с ней глазами.
   – Жан! – прошептала она так тихо, что он догадался только по движению губ. Потом она повторила громко:
   – Жан! Ты… здесь? Я должна увидеться с тобой! Может быть, после церковной службы?
   – D'accord[26], – пробормотал Жан с несчастным видом, понимая, что на него с любопытством смотрят коллеги.
   – Ах, Марен, – саркастически заметил аббат Сиейес. – Вижу, за вами тянутся долги!
   Жан взглянул на него.
   – Вы знаете мое имя, месье? – спросил он. – Я польщен.
   – Я знаю имена всех, – отозвался Сиейес, сдержанно улыбаясь, – и большую часть их биографий. Хотя, должен признаться, ваша биография ускользнула от меня. Мы с вами должны побеседовать. Конечно, не сегодня. Боюсь, у вас гораздо более интересные планы…
   – Возможно, вы и правы, господин аббат, – улыбнулся Жан.
   После всего этого ему трудно было внимательно следить за церковной службой. Епископ употребил все свое красноречие, описывая несчастья страны. Жан, который знал эти несчастья слишком хорошо, перестал слушать. С того места, где он сидел, Жан мог хорошо рассмотреть короля и королеву. Людовик XVI казался полусонным, его пухленькие ручки покоились на затянутой в парчу толстой талии.
   Редко я видывал человека, подумал Жан, который выглядел бы так не по-королевски. Он внимательно рассматривал короля. Маленькие серо-голубые глазки утопали в складках жира, расплывчатый слабый рот покоился под большим носом Капетов. В его лице, решил Жан, нет зла, но и добро отсутствует, если не считать того, что доброта заслонена слабостью. Господи, спаси Францию, если в такой момент ее королем оказывается такой тупица!
   Королева выглядела более внушительно. Статная женщина, не лишенная красоты. Еще молодая, но уже поседевшая от тревог и беспокойства, ибо дофин в настоящее время находился на пороге смерти. Более того, моря незаслуженной ненависти, окружавшего эту бедную женщину, было достаточно, чтобы свести с ума человека и покрепче. Жан посмотрел на графа Ферзена, галантного шведа, которого скандальные сплетни уже связывали с королевой. Взгляд графа, исполненный теплоты и нежности, не отрывался от лица Марии Антуанетты. Есть ли правда в этих сплетнях?
   “Впрочем, какое это имеет значение? – подумал Жан с галльской ясностью мысли. – Она молода и красива. Такая женщина нуждается в любви. Когда брак является делом отношений между государствами, продолжением иностранной политики, чего еще можно ожидать? Достаточно посмотреть на него, на Его Королевское Величество! Бодрствует он или спит – и вообще живой ли он? Пожалуй, никогда еще я не видел лба, более предназначенного для рогов. Если вы, моя королева, невиновны, то должны согрешить – я вас благословляю”.
   И тут в речи епископа прозвучали слова, привлекшие внимание Жана. Епископ объяснял третьему сословию, что оно не должно ожидать слишком многого, что отказ от привилегий должен быть результатом милости, но никак не принуждения…
   Жан сердито выпрямился, но, когда он посмотрел на своих коллег, его темные глаза расширились от удивления. Большинство, совершенно очевидно, было тронуто. У некоторых выступили на глазах слезы.
   Почему? – поразился Жан. Потому, что вам рассказали, что народ голодает, что налоги невыносимы, что привилегии стали страшным бременем, но вы это и так знаете, иначе вы не были бы здесь. Потому, что после всей своей болтовни его светлость епископ Нансийский посоветовал вам тихо сидеть на своих скамьях и ожидать, пока такие господа, как граф д'Артуа или даже Жерве ла Муат, добровольно откажутся от своих привилегий? А я вам скажу, что скорее вы увидите, как замерз ад от недр своих и до берегов и легион дьяволов развлекается, катаясь по льду на коньках, чем случится такое.
   Аббат Сиейес встретился с ним глазами и улыбнулся ему. Жан сжал кулак и ткнул большим пальцем вниз древним жестом римлян, означавшим смертный приговор. Улыбка аббата стала шире. Он кивнул головой. Нас двоих, похоже, хотел сказать он, этим не одурачить…
   Церемония кончилась. Депутаты сбивались небольшими кучками за стенами церкви, обсуждая проповедь. Жан не присоединился ни к одной из групп. То, что я думаю обо всем этом, с горечью решил он, вряд ли понравится столь снисходительным людям, как вы…
   Он пошел прочь, направляясь к тому балкону, на котором видел Люсьену. Он не прошел и десяти шагов, как увидел ее, идущую ему навстречу, ее рыжеватые волосы не напудрены и заколоты высоко на голове. Она всегда была грациозной, но сейчас ее походка напоминала поэзию, музыку – она шла маленькими шажками, словно не касаясь камней тротуара, ее грудь колебалась над кринолином парчового платья, шла, чуть наклонившись вперед, словно подгоняемая легким ветерком. Он почувствовал, как что-то зашевелилось у него в области сердца. Что-то глубокое и жесткое, похожее на боль.
   Я не люблю ее, сказал он себе с мучительной ясностью. И не думаю, что когда-либо любил. То, что я чувствую по отношению к Люсьене, это нечто более примитивное, чем любовь – нечто древнее и ужасное… и уродливое. Но что бы это ни было, я не свободен от этого чувства. Пока еще нет – о, Боже! Еще нет!
   Она протянула ему руку в драгоценных кольцах.
   – Жан! – вздохнула она. – Как хорошо ты выглядишь!
   – С таким лицом? – фыркнул Жан. – Избавь меня от лжи, Люсьена.
   – О, – рассмеялась она, – я не имела в виду твое лицо. Ты ведь чудовище, не так ли? Но такое чудовище, которое любая женщина была бы рада держать на цепи у себя в подвале ради удовольствия укрощать тебя – если, конечно, тебя можно укротить. Неважно, это, может быть, даже приятнее – потерпеть поражение в попытке приручить тебя, не так ли?
   – И терпеть твои насмешки, – с горечью сказал Жан.
   – Я и это имела в виду, – отозвалась Люсьена. – Пойдем посидим на солнышке в каком-нибудь кафе, где мы можем поговорить. Мы так давно не виделись. У тебя, должно быть, есть многое, о чем ты хочешь мне рассказать…
   – Мне нечего рассказывать тебе…
   – Не пытайся быть похожим на свое лицо, Жанно! – засмеялась Люсьена. – Ты же знаешь, ты совсем не такой…
   – А какой я? – проворчал Жан.
   – Мягкий, как воск – в хороших руках. Пойдем!
   У нее изменилась даже речь. Исчез акцент Лазурного берега, и появилось парижское произношение, низкое, отработанное, точное. Слушать ее доставляло наслаждение. Почти такое же, подумал Жан, как смотреть на нее…
   Она села за маленький столик с чашками кофе лицом к нему и улыбнулась. Улыбка была пленительной. Он смутился как мальчишка.
   – Я не поблагодарила тебя за то, что ты спас мне жизнь, – ласково сказала она. – Это было очень любезно с твоей стороны, Жан…
   – С тех пор я сожалею об этой любезности, – ответил Жан.
   Ее карие глаза расширились.
   – Ты хотел, чтобы я тогда умерла? – вздохнула она.
   – Нет, – честно признался Жан. – Этого я не хотел.
   – Тогда почему?.. О, я понимаю – Жерве! Не говори мне, что ты до сих пор ревнуешь! Это такое ребячество, мой Жанно…
   – Не называй меня “мой Жанно”, – сказал Жан. – Я уже давно перестал быть твоим…
   – Разве? Сомневаюсь. Каждый мужчина, который когда-нибудь принадлежал мне, остается моим навсегда – если я хочу его. И даже если я его не хочу, он в сердце своем остается моим. Мне стоит только поманить, Жанно, – правда ведь?
   – Ведьма! – выругался Жанно.
   Она запрокинула назад голову и весело рассмеялась.
   – Какой же ты смешной! – выговорила она сквозь смех. – Даже с этим вызывающим ужас лицом ты все равно смешной…