Дальше они ехали в молчании. И только когда карета повернула на их улицу, Флоретта вновь заговорила.
   – Жан, – спросила она, – почему ты мне лжешь?
   – Я лгу? – изумленно воскликнул он. – Почему ты так думаешь?
   – Потому что знаю. Это не имеет никакого отношения к политике. Из того, что говорили о ней молодые люди, я поняла, что мадам Бетюн необыкновенно хороша. Ты ведь знал ее раньше? Был в нее влюблен?
   Жан Поль пристально посмотрел на свою жену.
   – Да, – спокойно ответил он. – На оба твои вопроса – да.
   Вновь воцарилось молчание. Оно тянулось до тех пор, пока карета не остановилась у ворот их дома.
   – Бога ради, Флоретта! – выкрикнул он. – Скажи что-нибудь!
   – Что? – отозвалась Флоретта. – Что я могу сказать? Она ничего не помнит о своей прошлой жизни до болезни. Она сказала мне, что ты узнал ее, и она надеется, что ты расскажешь ее мужу то, что тебе известно о ней. Теперь я знаю, что ты ничего не сказал ему, потому что не мог. Она мне понравилась. То, что она когда-то была влюблена в тебя, не имеет значения. Это просто доказывает ее хороший вкус…
   – Спасибо, – сухо отозвался Жан.
   – Вижу, ты разволновался, вновь встретив ее, но ты преодолеешь это. Я об этом позабочусь. Не спрашиваю тебя, что ты чувствуешь к ней сейчас, потому что, думаю, ты и сам этого не знаешь. Вы, мужчины, ужасно глупы. Но это все не имеет значения, ибо она замужем за человеком, которого любит. А у тебя, мой замечательный медведь-муженек, поразительное чувство чести. Какое бы сильное замешательство ты ни испытал в тот момент, когда увидел ее, ты ничего в этой связи не будешь предпринимать. Во-первых, потому, что ты просто не способен на низость, а во-вторых, потому, что я тебе не позволю…
   Жан в изумлении взглянул на нее: откуда эта удивительная уверенность в себе? Думаю, оттого, что жизнь сотворила с ней все, что только возможно, и теперь она чувствует свою силу…
   – Я весь внимание, госпожа генерал! – пошутил он.
   Флоретта обернулась к нему и взяла своими ручками обе его большие руки.
   – Я люблю тебя, Жан, – просто сказала она, – гораздо больше, чем ты когда-либо любил меня. Я знаю это. Но мне безразлично. После такой горестной жизни я наконец обрела счастье. Большее, чем когда-либо мечтала. И я не собираюсь упускать его. Я буду сражаться за свое счастье, за тебя любым способом. Не думаю, что эта бедная, наполовину помешанная женщина представляет какую-то опасность. Даже если она потом станет опасной, я справлюсь с ней, – к своему удовлетворению, я уже доказала, что могу управлять тобой, хотя ты даже не подозреваешь, что тобой управляют. Чего мы ждем? Помоги мне выйти, мой большой, красивый муж несметного количества таинственных возлюбленных!
   Жан долго изумленно смотрел на нее. Затем наконец рассмеялся. Но это был очень добрый смех, в котором даже не чувствовалось насмешки. Флоретта прервала его смех поцелуем.
   – Пойдем, – шепнула она, – и я докажу тебе раз и навсегда, что тебе незачем смотреть на других женщин. Ибо, мой дорогой, что ты можешь найти на стороне такого, чего у тебя не было бы дома?
 
 
   Бетюны нанесли им визит, и Жан, видя непритворную радость Флоретты от общения с Николь, понял, что бессилен воспрепятствовать их встречам. Между этими двумя женщинами завязалась тесная дружба, похожая на дружбу Флоретты и Марианны.
   – Это очень хорошо, – высказался Клод Бетюн, – для женщины, у которой нет настоящих друзей-женщин. Кроме того, эта дружба благотворно влияет на Николь, а ваша Флоретта получает удовольствие. Вы… надеюсь, вы ничего ей не сказали?
   – Нет, – улыбнулся Жан. – Я достаточно хорошо знаю женщин. Они и минуты не могут сохранить тайну.
   Однако он был совершенно не подготовлен к тому, что эти две женщины стали неразлучными подругами. Николь бывала в их доме утром, днем и вечером. Слушая ее веселый, счастливый смех, он страдал. А когда видел ее задумчивой, грустной, то страдал еще больше. Он часто замечал, как ее синие глаза наблюдают за ним и в них проглядывает осуждение. В первый раз, когда она потребовала от него, чтобы он рассказал о ее прошлом, Жан отказался, объяснив, что это не принесет ей добра. Казалось, она приняла такой ответ, но он все чаще обнаруживал в ее взгляде сердитое недоумение.
   Наконец-то он получил от Бертрана ответ на свое письмо.
   “Конечно, Ламон жив, – писал Бертран. – Я его, беднягу, частенько здесь вижу. Почему ты о нем спрашиваешь? Здесь ла Муат и твоя рыжая лиса, мадемуазель Тальбот. Она превращает его жизнь в ад: между ними происходят отвратительные сцены, даже на людях… Здесь все волнуются насчет войны. Я наконец получил паспорта для нас с Симоной, чтобы уехать в Англию. Ты был очень добр, высылая мне деньги, но сейчас у меня возник замечательный план! Вышли мне, если сможешь, то, что осталось от моей доли наследства. Я открою в Лондоне контору фирмы “Марен и сыновья”. Ты упомянул, что боишься, как бы война с Англией не разорила тебя. Мое отделение фирмы будет для тебя гарантией. Я, как только смогу, стану британским подданным. Ты вложишь как можно больше в мое отделение фирмы. А когда война кончится, присоединишься ко мне. Можешь быть уверен, что английская фирма “Марен и сыновья” никогда не будет изгнана с морей…”
   В письме было еще много всего. Но главный факт установлен. Брак Николь с Бетюном оказался незаконным, результатом искреннего заблуждения. А план Бертрана, как сохранить капиталы семьи от превратностей войны, казался вполне выполнимым.
   “Но будет ли это патриотичным? – размышлял Жан. – Если разразится война, не получится ли так, что я буду способствовать вооружению врага? Даже мой брат может оказаться врагом? От всего этого голова идет кругом…”
   А теперь еще и это осложнение. Рассказать Бетюну, что Николь ему не жена, а любовница, бессмысленно, это только причинит ему боль и ничего не изменит… Черт побери! Неужели в этой жизни нет ничего простого?
   Да, все было непросто. Уже в Законодательном собрании сам факт обладания состоянием превращал человека в объект разнузданных нападок. Это сняло у Жана последние сомнения насчет вложения капитала в фирму Бертрана. Если моя страна лишает меня права обладать деньгами, которые я честно заработал, я вынужден ограничить свое участие в ее защите непосредственно борьбой с оружием в руках, ибо она не права, и я должен защищать свои интересы…
   На растущую опасность обратил его внимание Пьер.
   – Послушай, старина, – сказал он, – я взял на себя смелость купить квартиру в Сент-Антуанском предместье, в которой ты раньше жил. Если они будут продолжать свои нападки, она может тебе понадобиться. Тебе лучше продать этот великолепный дворец…
   – Никогда! – зарычал Жан.
   – Послушай, не будь упрямым дураком. Францией сегодня управляют люди, потерпевшие поражение во всех своих начинаниях, они – неудачники, безумцы, а их политика – просто зависть, возведенная в религию. Завтра твое бросающееся в глаза богатство может стоить тебе жизни, и Флоретте тоже! Упакуй свои роскошные костюмы и возвращайся на ту квартиру, живи просто, но с удобствами, на людях громко жалуйся на финансовые потери, и тебя оставят в покое…
   – В тот день, – решительно заявил Жан, – когда я спрячусь в нору из-за помоечных крыс Парижа, я предпочту умереть. Что же касается вшей, которые за последнее время наводнили Собрание, то они не заслуживают, чтобы я плюнул им в их грязные физиономии. До сих пор, мой друг, я всегда вел себя как мужчина. Если придет такой день, когда они заставят меня скулить, выражая покорность им, в тот день я умру!
   Пьер пожал плечами.
   – Дело твое, старина, – сказал он.
 
 
   Утром 20 июня Жан был один в доме, не считая прислуги. Флоретта отправилась вместе с Марианной по магазинам, чтобы купить какие-то шелка, привезенные недавно контрабандой в Париж. Жан сидел в маленьком кабинете на втором этаже, где он часто работал в одиночестве. Там, под замком, вдали от назойливо любопытных глаз чиновников он хранил свои потайные конторские книги, в которых фиксировалось подлинное положение его дел.
   В дверь постучал слуга.
   – Мадам Бетюн внизу, – доложил он.
   Жан в глубине сердца застонал. “Как я могу видеть ее, – подумал он, – вот так – наедине? Каждый раз, когда я вижу ее, все мое тело трепещет от воспоминаний. Думаю, иногда и она почти припоминает все – меня поражает выражение ее лица, похожее на нежность. Впрочем, наверное, это просто мое воображение…”
   Он встал из-за, стола, поправил прическу и спустился вниз.
   Николь протянула ему свою маленькую ручку.
   – Флоретты нет дома? – спросила она.
   Жан медленно покачал головой.
   – Тогда я должна уйти, – нервно сказала Николь.
   – Почему? – насмешливо спросил Жан. – Вы боитесь меня?
   Николь разглядывала его смуглое, изувеченное лицо.
   – Да, – прошептала она.
   – Почему? Из-за моего лица?
   – Нет. Я… я не знаю почему. Позвоните, чтобы принесли кофе, месье Марен, и я попытаюсь объяснить…
   Жан открыл дверь в маленькую гостиную.
   – Прошу, мадам, – предложил он.
   Николь села на краешек кресла, глядя на него. Жан не проронил ни слова, пока слуга подавал кофе. Затем он печально улыбнулся.
   – Вы собирались рассказать, почему вы боитесь меня, – сказал он.
   – Должна ли я? – прошептала она. – Это, я думаю, нечто постыдное.
   – Как хотите, – серьезно произнес он. – Я никогда не буду настаивать…
   Николь напряглась, и глаза ее вспыхнули синим огнем.
   – Я вам скажу. Наверное, я не права. Во всяком случае, я больна от этого, – от того, как я себя чувствую. Я люблю своего мужа. Он самый добрый, самый лучший. Но прошлое мое неизвестно. Я должна спросить вас об одном: была ли я в моей прошлой жизни замужем за вами?
   – Нет, – ответил Жан.
   – Значит, я сумасшедшая, – в ужасе прошептала Николь.
   – Почему вы так думаете? – спросил Жан.
   – Потому что… потому что… о, Жан, я не могу сказать этого!
   – Вы назвали меня Жаном, – заметил он. – Вы никогда раньше так ко мне не обращались…
   – К вам не обращалась. Но бесчисленное количество раз к себе самой, когда я одна. Я вынуждена останавливать себя, чтобы не назвать своего мужа “Жан”. Вы спрашиваете меня, почему я боюсь вас, ответ заключается в том, что я боюсь не вас – я боюсь себя! Я смотрю на вас, и мои руки изнывают от желания погладить ваше лицо, как когда-то давно, как будто они гладили вас – сколько раз это бывало прежде? – как будто они привыкли к этому ощущению. Я смотрю на ваш рот, ваш ужасный рот, вечно улыбающийся, словно вы насмехаетесь над Богом и сатаной, и знаю, я точно знаю, как ощущаются ваши поцелуи…
   Она опустила голову и дала волю беззвучным рыданиям.
   Жан сидел, не двигаясь.
   – Я люблю своего мужа. Я люблю его всем своим телом, как должна любить хорошая жена. Но, Жан, скажите мне, у вас есть шрам от старой раны – думаю, от пистолетной пули – на спине слева, под самыми ребрами?
   – Да, – мрачно отозвался Жан, – у меня есть такой шрам.
   – Откуда я могу знать это? Объясните мне. Откуда я могу знать ваше тело так, как свое собственное? Я приличная женщина, но я знаю, что у вас бронзовая кожа, шелковистая, с небольшим пушком на груди. Знаю, что ваши руки как стальные обручи, а ваш рот…
   Она резко встала.
   – Позвольте мне уйти, – всхлипнула она, – выпустите меня отсюда!
   – Я вас не удерживаю, – сказал он, но уже в следующую секунду она оказалась в его объятиях.
   Он ощущал ее рот, сладкий и соленый от слез, неистово жаждущий, дикий, нежный, шепчущий приглушенные слова:
   – Жан, мой Жан, мой! Как, когда и где – не знаю, но мой! Я зверь, самка, я не стою и ноготка бедной Флоретты, и все равно, Жан, Жан…
   Дверь тихо открылась.
   – Простите меня за вторжение, – спокойно произнес Ренуар Жерад, – но это действительно очень важно, Жан…
   Они отскочили друг от друга. Краска стыда залила лицо Жан Поля от подбородка и до корней волос.
   – Ладно вам, Жан, – засмеялся Ренуар. – Я не блюститель нравственности. Кроме того, у меня нет времени. Уверен, мадемуазель простит нас…
   Николь схватила свою шляпку с маленького столика и выбежала из комнаты.
   – У вас бесспорно хороший вкус, – заметил Жерад со сдержанным удивлением.
   – Послушайте, Ренуар, – захлебываясь, начал Жан, – я не… я не думал…
   – А я думал, – пошутил Ренуар. – Кроме того, вы оба одеты, вы в маленькой гостиной, что же тут особенного? Конечно, это в вашем собственном доме, когда ваша жена может в любой момент вернуться – боюсь, должен осудить вашу неосмотрительность. Судить же вашу нравственность я не имею никакого права – уровень моей нравственности еще ниже!
   – По какому поводу вы пришли? – проворчал Жан.
   – Толпа ворвалась в Тюильри. Они держат короля и королеву пленниками, стараются, думаю, спровоцировать их на какие-то действия, которые дадут этим исчадиям ада повод убить их. На охрану полагаться нельзя, разве только на швейцарцев. Мы должны отправиться во дворец и попытаться уговорить толпу уйти оттуда, и таким образом сорвать замысел якобинцев и жирондистов. Если нам это не удастся, мы должны умереть, если понадобится, защищая их…
   Жан вышел из гостиной и взбежал по лестнице. Через две минуты он вернулся со шляпой, пистолетом и тростью.
   – Я готов, – сказал он.
 
 
   Он оказался в маленькой группе, взявшейся охранять покои королевы. Поэтому он не стал свидетелем спокойного героизма Людовика, отказавшегося отменить свое вето, который принял шпагу и, размахивая ею над головой, выкрикивал “Да здравствует нация!” с полным достоинством; он даже надел красный колпак, не выглядя при этом дураком, пока в конце концов не смягчил их, отправив после подлой и трусливой речи Петиона, не отступив ни на дюйм от своих принципов.
   Зато Жану довелось видеть, как Мария Антуанетта продемонстрировала свое величие. Одна из последних парижских шлюх Пале-Руайяля остановилась перед ней и заорала:
   – Autrichienne! Entrangére![65]
   Королева пристально посмотрела на нее.
   – Я вам сделала что-нибудь дурное? – спросила она.
   – Нет, но вы принесли много вреда нации! – завопила проститутка.
   – Вас обманули, – спокойно сказала королева. – Я вышла замуж за короля Франции. Я мать дофина. Я француженка. Я никогда не увижу свою родину. Я не буду счастлива или несчастна нигде, кроме Франции. Когда вы меня любили, я была счастлива.
   К изумлению Жана, шлюха расплакалась.
   – О, мадам, – всхлипывала она, – простите меня! Я вас не знала. Я вижу, вы были очень добры…
   Сантер, революционер-пивовар из Сент-Антуанского предместья, грубо схватил ее за руку.
   – Эта девка пьяна! – заорал он и силой оттащил ее от королевы.
   Жан шагнул к нему.
   – Сантер, – сказал он сквозь зубы, – я знаю, почему вы сделали это. Не хотите, чтобы они правили, так ведь?
   – Да, черт меня возьми, не хочу! – выкрикнул пивовар.
   – А я хочу. Если вы еще раз откроете свой отвислый рот, я всажу двойную порцию свинца в ваши кишки. И не говорите мне, что ваши друзья разорвут меня на куски, меня это не волнует. Я пришел сюда, готовый умереть…
   Сантер уставился на него.
   – И что бы вы ни сделали, – Жан четко, без всякого выражения выговаривал слова, – вам это не поможет. Потому что к тому времени вы, мой друг, будете мертвы.
   Сантер отшатнулся от него и поспешно выскочил за дверь.
   Жан вернулся к королеве.
   – Благодарю вас, месье Марен, – сказала Мария Антуанетта.
 
 
   Когда после долгих часов это испытание кончилось, Жан Поль разыскал Ренуара Жерада.
   – Ренуар, – устало сказал он, – зачисляйте меня в вашу роту. Завтра же я начну строевую подготовку.
   – Отлично! – улыбнулся Жерад. – Могу держать пари, половина армии состоит из мужчин, которые от чего-то сбегают…
   – Что вы имеете в виду? – спросил Жан.
   – Вы это знаете так же хорошо, как и я, – пошутил Ренуар, – так чего ради я буду утруждать себя и рассказывать вам?
 
 
   К тому времени, когда они наконец выступили из Парижа на север, навстречу смерти и славе, Жан Поль стал настоящим солдатом. Тридцатого июля они промаршировали по Елисейским полям, а в это время в другом конце Парижа в город входили марсельцы, сплошь бандиты, распевая новую песню Руже де Лиля “Военная песня для Рейнской армии”.
   Жан слышал эти трубные звуки, отдававшиеся гулко в его крови:
 
К оружию, граждане!
Стройтесь в батальоны!
Марш вперед, марш вперед!
 
   Это было великолепно, захватывающе, грандиозно. Жан мог разглядеть темную головку Флоретты и прижавшуюся к ее плечу светлую голову Николь.
   Но он был уже слишком далеко, чтобы разглядеть слезы на их лицах.

15

   Жан Поль Марен лежал на грязной больничной койке в военном госпитале на Ман-мартре и смотрел в окно на ветряные мельницы. Два дня назад, 1 октября 1793 года, его привезли в Париж, спустя год и два месяца после того, как он выступил из этого города навстречу смерти или славе. Он глядел на ветряные мельницы, не обращая внимания на крики, стоны и проклятия раненых, лежащих вокруг. Ветряные мельницы напоминали ему о героической обороне Вальми, где на вершине этого исторического холма тоже стояла ветряная мельница. Вальми оказалась единственной битвой, которую он хорошо запомнил, потому что это было его первое сражение. Все последующие слились в потоке времени, так что он никогда не мог вспомнить, было ли это с ним при Жемаппе или при Неервинден, или при Майнце, Вердене или даже при Ондешютте. Впрочем, это уже не имело значения; разум находил способ отгораживаться от кошмаров.
   “Нечто похожее, – размышлял он, – произошло и с Николь. Она видела, как убили ее детей и Мари, ее горничную. Странно, я не вспомнил, что она тоже была блондинкой. Один локон – и я тут же потерял всякую надежду. Я никогда не обращал большого внимания на Мари. Знал, что она белокурая и толстенькая, но ведь это не определишь по скелету. Бедняжка Мари, в этой жертвенности сказалась ее преданность. Почему на ней была одежда Николь? Зачем же, если не для того, чтобы сбить со следа тех негодяев и дать своей хозяйке шанс спастись. Да благословит, тебя Бог, бедняжка Мари, если он есть и воздает должное за преданность и награждает за жертвенность…
   Думаю, никто и никогда не узнает, что происходило с Николь в промежутке между пожаром имения и тем утром, когда Клод Бетюн нашел ее спящей в его конюшне, несчастную женщину, которая даже не знала, как ее зовут…
   Флоретта придет сюда, как только получит мое письмо. Санитар отнес его на почту вчера, сейчас она уже должна его получить. Интересно, изменилась ли она, – все вокруг так изменилось… Странно, уходил из Парижа при королевской власти, а вернулся уже при республике. Республика цареубийц. Бедный Людовик! Говорят, он храбро встретил смерть – после всех этих ужасных месяцев, которые он с семьей провел в башне тюрьмы Темпл, – он нашел в себе силы достойно встретить казнь. Не знаю, правда ли, что они разлучили королеву с детьми и поместили ее в Консьержери? Если это так – это означает и для нее конец…
   О, Боже, Боже, как все изменилось! Король кончил свои дни ни гильотине, Дюмирье стал предателем и бежал в Австрию, Марат убит в собственной ванне девчонкой – благослови ее Господь, кем бы она ни была! Робеспьер стал хозяином Франции, и даже Дантон не может противостоять ему…
   И я вернулся, но не благодаря моим почетным двадцати трем шрамам – я с этими шрамами ушел с поля боя в Ондешютте, – а из-за лихорадки и постоянной слабости; врачи называют это гриппом”.
   Он взял в руку медаль, которую вручил ему на поле боя генерал Ушар за храбрость, и долго смотрел на нее. Потом протянул к окну свою слабую руку и выбросил медаль. Он проявил тогда не храбрость, а просто глупость, поведя за собой цепь солдат на вражеский фланг только потому, что узнал в офицере Жерве ла Муата. Он опрокинул неприятеля, но так и не добрался до ла Муата или похожего на него офицера, потому что одна из австрийских батарей ударила по его роте, из которой в живых осталось только пять человек, и из этих пяти он один не был тяжело ранен.
   В его тело вонзились двадцать три осколка шрапнели. Он был весь в крови, но на самом деле все раны оказались поверхностными, потому что он находился дальше всех от взрыва. Свалили его заражение и последовавшая за этим лихорадка, а не полученные раны. Когда болезнь пройдет, он будет как новенький. Но он не мог себе простить, что, хотя его атака опрокинула фронт австрийцев и англичан (которые в феврале 1793 года вступили в войну вместе с испанцами и датчанами, замкнув огненное кольцо вокруг Франции и погубив своей морской блокадой судоходное предприятие Жана) и способствовала замечательной победе при Ондешютте, он потерял почти всю свою роту…
   – Убийца! – в сердцах обозвал он себя и отвернулся от окна. Военный госпиталь на вершине Монмартра походил на все военные госпитали того времени; если человек выживал там, было совершенно очевидно, что он рожден кончить свои дни на гильотине. Еда была хуже, чем в свинарнике. На койке, на которую положили Жан Поля, рваные простыни были испачканы запекшейся кровью бедняги, который выкашлял на ней свою жизнь. Но хуже всего была вонь. В ней смешивались запахи гангрены, человеческих экскрементов, больных, немытых человеческих тел. День и ночь санитары выносили трупы, освобождая места для раненых, доставляемых с фронта.
   За эти три дня Жан Полю стало заметно хуже. На четвертый день появилась Флоретта вместе с Пьером и Марианной, – она только в тот день утром получила письмо, которое Жан послал ей на следующий день после того, как его привезли. Госпитальное начальство было только радо передать раненого на попечение жены – каждая койка была на счету.
   Флоретта держалась отлично. Она даже не плакала. Она сидела в наемной карете, прижимая его грязную, завшивевшую голову к своему плечу, и гладила его заросшее бородой лицо с почти материнской нежностью. Она что-то говорила ему, но он ее не слышал – он находился в состоянии между сном и обмороком, очнувшись на достаточно долгое время только для того, чтобы пробормотать несколько нечленораздельных слов, когда его вытащили из кареты и понесли вверх по лестнице.
   Когда он в конце концов проснулся, был полдень следующего дня, а комната была залита солнечным светом. Флоретта сидела у его постели, но он проснулся так тихо, что она не заметила. Он лежал, не двигаясь, и смотрел на нее, замечая, как переживания и одиночество несколько изменили ее облик, понимая, однако, что это лишь малозаметные черточки, а не свидетельства разрушения ее красоты. Она выглядела более солидной, но что-то в ней появилось странное…
   Вскоре он понял, в чем дело: она одета в дешевое платье, какие носят парижские домохозяйки низших сословий. Быстро оглядевшись вокруг, он убедился, что находится не в роскошном особняке, который купил для Флоретты, а в своей старой невзрачной квартире.
   Он слегка изменил положение, чтобы снять тупую боль в теле, но даже это легкое движение Флоретта заметила.
   – Жан? – прошептала она.
   – Да, любовь моя, – ласково отозвался он.
   – Жан, – шептала она, – мой Жан, ты вернулся, и я никогда больше не отпущу тебя!
   Она шарила рукой по покрывалу, пока не нашла его лицо, и, склонившись над ним, стала медленно, долго и нежно целовать его, словно черпая от него жизненные силы. Он выпростал из-под простыни руки и притянул ее к себе, гладя одной рукой ее волосы и улыбаясь ей, как будто она могла увидеть его улыбку.
   – Ты поправляешься, – сказала она. – Вчера вечером ты был такой слабый, что я почти пришла в отчаяние. Но Пьер уверял, что ты будешь в порядке. Я держала твою голову, пока Пьер брил твою ужасную бороду; но чтобы выкупать тебя, понадобились усилия всех нас четверых. Главная работа досталась на долю Пьера; он переворачивал тебя с боку на бок, а мы, женщины, мыли тебя с мылом так осторожно, как только могли…
   – Четверых? – ужаснулся Жан. – Женщин?
   – Конечно, глупенький. Марианна, Николь Бетюн и я. Трое женщин и Пьер. Получается четверо, так ведь?
   – И Николь! – пробормотал Жан. – О, Боже!
   – О, не будь таким застенчивым, – засмеялась Флоретта. – Мы все немолодые и замужние женщины, не забывай. А у тебя сейчас и смотреть не на что, мой Жан. От тебя остались кожа да кости, а судя по тому, что они говорили мне, так и кожи не так много осталось. Марианна говорит, ты весь в дырках, как решето.
   – Что говорила Николь? – простонал Жан.
   – Да почти ничего. Просто плакала. У нее очень нежное сердце, и, кроме того, я не думаю, что она когда-нибудь избавится от любви к тебе. Я могу это понять. Это роковая болезнь, от которой редко кто вылечивается…
   – А ты, – пробормотал Жан, – вылечилась?
   Она прижала свой рот к его рту так тесно, что он почувствовал ее дыхание.
   – Нет, – прошептала она, – это та болезнь, от которой я умру…
   Она тихо лежала рядом с ним. Больше они ничего не говорили. Просто спокойно лежали и смотрели на солнечный свет, падающий в окно, и слушали шум, доносящийся с улицы Сент-Антуан, далекий и слабый, словно идущий из других миров.
   – Надеюсь, – спокойно сказала Флоретта, – я никогда не научусь ненавидеть Николь Бетюн…
   – А ты можешь ненавидеть ее? – спросил Жан.
   – Нет. Не сейчас. Что бы она ни делала, ничто не заставит меня возненавидеть ее. Только ты можешь толкнуть меня на это…
   – Я? – удивился Жан. – Каким образом, Флоретта?
   – Если ты забудешь клятву, которую дал. Самую лучшую, самую прекрасную клятву на свете – “Отрекаюсь от всех других…”