– Странный эпитет, – улыбнулся Жан, – в устах человека, который часто бывает в Якобинском клубе и которого недавно выдвигали в качестве президента этого общества…
   – А я, – загремел Мирабо, – буду частенько наведываться в ад и общаться с дьяволом, если буду думать, что таким путем могу спасти Францию!
   – Хорошо сказано, – спокойно заметил Жерад, – но факт остается фактом, что род Бурбонов, давший многих великих и благородных людей, последнее время рождает главным образом прохвостов и дураков. Мы можем позволить, чтобы такое происходило на троне, потому что мы можем контролировать один род, но потомственная аристократия дала на удивление мало Рикети и слишком много неполноценных фатов, мерзавцев и дураков. Я согласен с месье Мареном…
   – Ладно, ладно, – проворчал Мирабо, – не соглашайтесь, если хотите. Сейчас это не так важно. Главное сейчас – это спасение короны. Полагаю, вы все с этим согласны?
   – Согласны, – сказал Жан.
   – Хорошо. Вы двое будете моими помощниками в этом предприятии. Мой план прост, но вполне осуществим – король должен покинуть Париж.
   – Но куда? – спросил Жан.
   – Вы очень острый человек, месье Марен! Это действительно вопрос вопросов. К сожалению, королева, по всей видимости, хочет, чтобы он уехал за границу и положился на иностранную интервенцию, что естественно для нее, поскольку она не француженка. Но это будет…
   – Самоубийством, – сухо заметил Ренуар Жерад.
   – Совершенно верно! Они никогда не доберутся до границы. И в глазах всех французов они будут выглядеть предателями Франции. Кордельеры хотят именно этого – установить свою мерзкую республику, в которой Дантон, Демулен, Марат и им подобные захватят власть своими грязными руками. Часть якобинцев хочет того же самого – особенно та фракция, где главенствует Робеспьер. В отличие от них, я, не принадлежа ни к одной партии и не будучи никому обязан, как вы понимаете, могу рассуждать с ясной головой. Провинции сохраняют верность короне. Король должен бежать на Средиземноморское побережье, вы понимаете, и публично обратиться ко всем французам с призывом сплотиться вокруг него во имя восстановления монархии, при этом он заранее должен дать согласие придерживаться уже установленных ограничений.
   – Это будет означать войну, – вздохнул Жан, – гражданскую войну, месье Мирабо…
   – А что мы имеем сейчас, mon vieux[52]? О, ла, ла! Мирное чаепитие? Я предпочитаю войну, которая по крайней мере организованна и дисциплинированна, и в результате которой хоть что-то получится, той анархии, при которой шлюхи, хулиганы и подлецы, заполняющие галереи, контролируют Национальное собрание Франции по приказам Филиппа Орлеанского. А вы нет?
   – А если Ее Величество, – спокойно сказал Жерад, – откажется разрешить толстому простофиле держать слово, которое он дал, что тогда, граф?
   – Да, в этом опасность, – простонал Мирабо. – Мы хотим сильной королевской власти, но что делать с королем, который не может управлять собственной женой? Как мы можем, во имя Господа Бога, надеяться, что он будет правильно управлять своим королевством?
   “Я, – подумал Жан, кривя губы, – разделяю его опасения. Боюсь, королева во многом похожа на Люсьену. И никто из нас, ни Людовик Французский, ни я не можем бросить ту, которой не в силах управлять”. Но эту мысль он не стал высказывать. Вместо этого он предложил:
   – Значит, мы должны обратиться к королеве.
   – Превосходно. Но как? Я в конце концов добился того, чтобы увидеть их обоих третьего числа этого месяца.. Толстяк ничего не мог сказать, поэтому я говорил с ней. В тот момент я думал, что убедил ее, но с каждым днем я все менее в этом уверен. Я должен еще раз встретиться с ней, наедине. Но она отказывается видеть меня. Она считает меня и этого дурака Лафайета предателями, ей в голову не приходит, что нужно быть верным нации, а не сословию…
   Он замолчал и посмотрел на Жан Поля.
   – Вы! – сказал он. – Вы можете это сделать. Готов держать пари, вы можете добиться встречи с ней. Смотрите, какие у вас преимущества: вы никогда не были дворянином, но воспитаны, как человек благородный… нет, даже лучше. Мне сказали, что у вас исключительные манеры, когда вы этого хотите. Жерад рассказывал мне дикую историю о том, как вы однажды изображали из себя итальянского принца и в этом качестве удалились…
   – Нет, – без всякого выражения сказал Жан Поль, – никаких больше маскарадов и тому подобных глупостей…
   – Выслушайте меня. Вы отправитесь к ней таким, как вы есть, хорошо, но скромно одетым, и представитесь преданным подданным, более всего желающим служить Ее Величеству…
   – Что совершенно верно, – заметил Жан, – но что вы сделаете с моим лицом? Хотите, чтобы королева впала в истерику?
   – Она сделана из более крепкого материала, чем вы думаете, – возразил Мирабо. – Можете сказать ей, что получили этот шрам на одной из войн – скажем, на Корсике! И…
   – Нет, – сказал Жан, – этого я не сделаю. Во-первых, я не хочу лгать. Во-вторых…
   – Но ты должен это сделать, Жанно, – раздался прелестный голос Люсьены сквозь щель в двери, – ради меня. А потом ты можешь вернуться…
   – Будь прокляты мои глаза! – прорычал Мирабо. – Она подслушивала! Входите, мадемуазель Тальбот, и мы решим, можем ли позволить вам выйти живой из этого дома…
   Люсьена приоткрыла дверь, быстро проскользнула внутрь и прикрыла ее за собой.
   – Как это необыкновенно волнует, – вздохнула она, – когда тебя приглашают на совет, решающий судьбу государства. Мне очень жаль, что я подслушивала, но, правда, я ничего не могла поделать. Ты, Жанно, оставил меня так надолго. Половина этих щеголей пыталась увезти меня к себе домой – как ты понимаешь, с нечистыми намерениями. А потом вы, мужчины, так громко говорили! Хорошие же вы заговорщики! Я подслушивала? Господин граф, вас можно услышать за десять ярдов от этой двери…
   – Enter! – выругался Мирабо, потом разразился смехом. – Вы правы, мадемуазель. Я, наверное, самый бездарный заговорщик. Что бы я ни делал, никто не доверяет мне. Они считают меня бесчестным, потому что в юности, чтобы выжить, мне приходилось делать разные вещи. Но это общество отвергло меня, а не я общество. Я всегда осознавал свою силу… Но хватит об этом. Полагаю, вы наш союзник, мадемуазель Тальбот. Вы должны убедить его. Он должен сделать это – или, быть может, Франция погибнет. Если кто-то, любой человек, может убедить королеву в том, что она не должна вести переговоры с Австрией, Англией, Россией, Испанией… что она должна полагаться на добрый народ Франции…
   – А как она может на него полагаться, – возразила Люсьена, – когда они плюют в нее, называют ее австриячкой, иностранкой и еще худшими словами?
   – Правильно, – тяжело вздохнул Мирабо, – но Мария Антуанетта остается, malheureusement[53], королем Франции – другого у нас нет! Толстяк Людовик – кто он? Хороший слесарь, как мне говорили, прекрасный охотник. Но – король? Он подчиняется королеве так, словно он ребенок, а она его мать. У него нет собственного мнения, нет воли, нет… Sacre blen![54] Ему сделали операцию, чтобы он мог делать детей, наследников престола, – и один Бог знает, не считая самой австриячки и графа Ферзена, сделал их толстый Людовик или нет и не помогал ли ему кто-то другой, не королевских кровей. Я говорю бессвязно – простите меня…
   Он замолк, сурово глядя на Жан Поля.
   – Вы должны убедить ее, мой друг, что, если она не будет сотрудничать с нами в этом деле, она погибнет от рук цареубийц. Она, ее муж, ее дети – и Франция, помоги ей Бог, пропадет. Что вы скажете, месье Марен?
   – Он это сделает, – ответила за него Люсьена. – За этим я прослежу. Конечно, потребуется долго его убеждать, но мне говорили, что я хорошо умею уговаривать мужчин. Почему бы, господин граф, не оставить его в моих руках на день или два? Думаю, могу гарантировать результаты…
   – Отлично! – расхохотался Мирабо. – Но только день или два, моя очаровательная, время бежит, а ставка очень серьезная…
   – А почему этого не может сделать месье Жерад? – недовольным голосом спросил Жан. – Он выглядит гораздо представительнее меня, и к тому же испытанный дипломат…
   – Я, – улыбнулся Жерад, – только грубый солдат. Я слышал, Марен, как вы умеете причесать фразу до последнего завитка. Именно это нам и требуется. Вы должны позволить убедить себя – могу предположить, это будет весьма приятным занятием…
   – О, да, – засмеялась Люсьена, – я сумею уговорить его. Пойдем, Жан, мне не терпится начать.
   – Bonne chance![55] – пророкотал Мирабо. – Как я вам завидую!
 
 
   – Думаю, – сухо сказал Жан, когда фиакр подвез их к обиталищу Люсьены, – пришло время вернуться в свою собственную квартиру. Я не был там пять ночей, и мои друзья начинают волноваться…
   Люсьена посмотрела на него, потом весело рассмеялась.
   – Устал от меня? – зашептала она. – Или боишься, что я сумею тебя убедить? Что из двух?
   – Ни то, ни другое, – огрызнулся Жан. – Вероятно, боюсь потерять свою бессмертную душу!
   – Помоги мне выйти, – попросила Люсьена. – Думаю, ты не должен этого опасаться. Как ни странно, ты очень похож на девственниц из магометанского рая – восстанавливаешь свою невинность – я имею в виду духовную невинность – каждый раз после того, как общаешься со мной. Ты действительно чист душой, Жанно, и это доводит меня до бешенства. Я хотела бы по-настоящему растлить тебя, но тогда, при твоих талантах, если бы я смогла, я ты только потеряла тебя. Так что, вероятно, лучше так, как оно есть…
   Жан вылез из фиакра и помог сойти и ей.
   Она прижалась к нему, шепча:
   – Пойдем ко мне, Жанно, хоть ненадолго. Ты не представляешь себе, какая это была пытка болтать с этими дураками и ждать, ждать… Пойдем, моя любовь, моя старая, давняя любовь – мой первый и, наверное, последний…
   – Не будем считать тех, кто был между первым и последним? – пошутил Жан. – Или добавим к ним еще одного?
   – Конечно, нет, – засмеялась Люсьена. – Кто-то может служить только приправой к главному блюду. А кроме того, все те маленькие штучки, которыми я тебя так прекрасно занимаю, каким еще образом я могла бы научиться, им? Ты должен быть благодарен всем остальным, потому что плоды пожинаешь ты!
   – Черт побери! – выругался Жан.
   – Не ругайся, любимый мой. И не думай о том, что я обещала убедить тебя, или о моих других любовниках, не думай ни о чем, что может отдалить нас друг от друга. Потому что теперь я нуждаюсь в тебе. Ах, Жанно, я горю – это нестерпимо! Ты же добрый, а оставить меня сейчас будет дьявольски жестоко… Пойдем со мной, мой большой жеребец, мой замечательный, великолепный зверь, – пойдем со мной, пойдем!
   “Пропал, – простонал в глубине души Жан, – пропал навсегда…”
 
 
   Однако утром, когда еще не рассвело, он встал и очень тихо стал в темноте одеваться. Он уже завязывал галстук, когда почувствовал, что она проснулась и наблюдает за ним, поблескивая в темноте глазами из-под полуприкрытых век.
   – Куда ты идешь? – прошептала она.
   – В Манеж для верховой езды, – без всякого выражения ответил он, – подавать в отставку. С меня хватит политики – хватит всего, с чем я не могу справиться. Хочу покоя, мира…
   – Все, с чем ты не можешь справиться, – передразнила она, – но ведь это включает и меня, не так ли? Значит, ты бросаешь меня?
   – Да, – выпалил Жан. – Да, я…
   – Вернешься, – засмеялась Люсьена. – Ты всегда будешь возвращаться ко мне. Потому что никто на свете не может занять мое место – особенно та нежная брюнетка, с которой я видела тебя на празднике… Как ее имя? Ах, да, Флоретта, маленький цветочек. Она выглядит очень милой и нежной. Такая девушка, мой Жанно, не для тебя.
   – Почему не для меня? – спросил Жан.
   – Сама не знаю, – весело продолжала Люсьена, – вероятно, потому, что умрешь со скуки в первую же неделю, которую проведешь с ней. Или, скорее, потому, что всю жизнь будешь сравнивать ее со мной – не в ее пользу.
   Жан задержался, глядя на нее.
   – Беги в Тюильри, если хочешь. Подавай в отставку – сейчас это уже не имеет значения. Имеет значение только одно – это дело с королевой. И ты его выполнишь – потому что никогда в жизни не отказывался выполнять свой долг, mon petit bourgeois![56] А это твой долг. Кроме того, я хочу спать весь день. Спать – это самое сладострастное занятие на свете. Особенно после ночи любви…
   Жан не ответил ей. Никогда не могу найти, как ответить ей, с горечью подумал он, она слишком цельная и слишком ясная для меня. Думаю, она знает меня лучше, чем я сам себя знаю…
   – Прощай, – сказал он и направился к двери.
   – Не прощай, а до свидания, Жанно, – лениво произнесла она. – Увидимся вечером.
   Жан толкнул дверь и стал спускаться по лестнице в состоянии тихого ужаса. “Я должен бежать от нее, – думал он, – должен! Поеду на побережье. Молю Бога, чтобы они все ошибались и Николь была жива. Только с ней я смогу освободиться от этой красивой ведьмы. Бедняжка Флоретта вряд ли сможет отвлечь меня, хотя кто знает?”
   В Манеже для верховой езды было все то же, как он это помнил, только еще хуже. Никакого порядка. До сотни депутатов одновременно вскакивали, орали, обращаясь к Мунье, который сейчас был председателем Собрания, старались перекричать друг друга. На галерее высоченная Теруань, королева парижских шлюх, командовала своей клакой торговок рыбой, проституток и их приспешников, сгоняя с трибуны тех ораторов, чьи взгляды были непопулярны у толпы, и приветствуя любое предложение, каким бы идиотским оно ни было, если оно им нравилось.
   В таком состоянии рабского подчинения заседало изо дня в день Национальное собрание. Не удивительно, подумал Жан, что ничего ценного они не могут совершить. Из всех депутатов только он и Мирабо отказались льстить низменным страстям canaille[57].
   Когда Жан вошел, торговки рыбой вопили:
   – Кто этот болтун? Заткните ему глотку, он сам не знает, о чем болтает! Пусть говорит Папа Мирабо, мы хотим его слушать! Хлеб по шесть су за четыре фунта! Мяса по шесть су за фунт! Не больше, слышите вы, идиоты! Мы не дети, с которыми можно вести игры! Мы готовы бастовать! Делайте то, что вам говорят!
   Жан почувствовал, как от гнева застучало у него в висках. “Я сражался, – в ярости подумал он, – чтобы освободить Францию от тирании знати, но не для того, помоги мне, Господи, чтобы ввергнуть ее в еще худшую тиранию черни! Что-то с этим надо делать, и немедленно!”
   Он поднялся на помост, не подавая знака председателю, не дожидаясь очереди, и встал перед ними, высокий, с покрасневшим от гнева лицом, на котором выделялся лиловато-синий шрам, и задрал голову, обращаясь к галерее:
   – Замолчите вы, claqnedents[58]! – выкрикнул он, голос его был громоподобен, как у олимпийцев. – Ваше поведение непристойно!
   Они онемели от изумления, все эти клакеры, болтуны, все шлюхи и их сутенеры, дезертиры из армии, торговки рыбой. В первый раз за многие месяцы воцарилась мертвая тишина.
   – Мы находимся здесь, – медленно, ровным голосом начал Жан, – как представители народа Франции – всего народа! Не только одной его фракции и, уж во всяком случае, не отбросов Парижа!
   Мирабо смотрел на своего молодого коллегу, крупное лицо его смягчилось от восхищения.
   – Мы сделаем то, что лучше для Франции, взвесив должным образом, действительно ли это хорошо или плохо. Вам это может нравиться или нет! Это не имеет никакого значения, даже менее того, вы понимаете? Мы сбросили иго рабства знати, и теперь вы, подонки общества, грязная пена, думаете диктовать нам! Тирания остается тиранией, от кого бы она ни исходила! И я не намерен кланяться ей!
   – И я! И я! – раздалось с полсотни голосов со скамей правоцентристских и центра. Якобинцы и кордельеры на левых скамьях сидели молча, глядя на него исполненными ярости глазами.
   – Я сегодня пришел сюда, – продолжал Жан, – чтобы заявить о своей отставке…
   – Так уходи, будь ты проклят! – взвизгнула Теруань. Другие поддержали ее криками:
   – В отставку! В отставку! В отставку!
   Жан смотрел на них, его надменная полуулыбка стала насмешливой, в ней можно было различить ледяное презрение, которое разъярило их еще больше. Тогда, глядя в упор на Теруань, он начал смеяться. Раскаты его хохота заглушили их вопли и заставили их замолчать. Этот зловещий хохот привел их в чувство, заставил опомниться, как от порыва дождя.
   – Ты, Теруань, – продолжал он, смеясь, – собираешься стать королевой Франции? Это дело потруднее, чем верховодить парижскими шлюхами! Что касается вас, остальных, то молчите и слушайте! Я сказал, что пришел сюда подать в отставку, но теперь я передумал. Меня не пугают трусы и шлюхи, я не подчиню свою волю, свои суждения, свое понимание того, что будет, что должно быть, клаке, которая аплодирует или шикает по велению золота Филиппа Орлеанского! Меня нельзя сдвинуть, mes pauvres[59], я могу делать только то, что считаю правильным и справедливым в глазах Господа Бога и своего сознания – или умру, пытаясь сделать это…
   Он смотрел на них, его черные глаза были безжалостны.
   – И прежде, чем вы слишком понадеетесь на такой исход, – спокойно продолжал он, – особенно тот глупец, который сейчас нашептывает мое имя для проскрипционного списка этих безумных пьяниц из Пале-Руайяля, предлагаю продемонстрировать вам, как дорого стоит моя жизнь. Вы, гнусные мерзавцы, можете заплатить за нее вашими собственными жизнями. Alors, regardes![60]
   Он одним прыжком спрыгнул с помоста и пошел по коридору к выходу с галереи, потом вверх по лестнице, перешагивая сразу через четыре ступеньки, его черные глаза сверкали убийственным блеском. Они расступались перед ним, хотя были вооружены, многие были с пиками, саблями, пистолетами, не в силах противостоять этому совершенно непонятному для них явлению – чтобы один человек шел против всех, глядя на них не только без страха, но и с какой-то свирепой радостью. Они давали ему дорогу, пока он не дошел до громилы, который шептал его имя, остановился, запрокинул голову и разразился хохотом.
   – Августин! Чтоб я пропал! Какое исключительное везенье!
   – Не дотрагивайся до меня, Жан Марен! – заскулил Августин, лицо его побелело от ужаса. – Бога ради, не…
   – Братство изуродованных лиц, так, что ли, Августин? – рассмеялся Жан. – По этой части мы с тобой квиты. Но, – его голос понизился до ледяного шепота, более пронзительного, чем крик, – но за четыре года, украденные из моей жизни, за четыре года в аду, вот тут мы, дорогой Августин, не квиты, так ведь, а? Нет, Августин, не квиты… никогда ты не расквитаешься со мной…
   Он протянул свои большие руки и схватил бывшего кучера за ворот, расставил ноги, напряг мускулы ног, и Августин, крупный мужчина, не менее тяжелый, чем сам Жан, и примерно такого же роста, оказался оторванным от пола. Жан поднимал его все выше, пока Августин не оказался висящим в воздухе над головой Жана, потом повернулся к перилам, возле которых стоял, и вновь разразился хохотом.
   – Господа депутаты! – смеясь, крикнул он. – У меня для вас подарок! Ловите!
   И со всей силой швырнул Августина через перила. Депутаты бросились в укрытия, а огромный мужчина, переворачиваясь в воздухе, рухнул на скамьи, разломив три из них, и остался там лежать, пока Жан Поль прошел через перепуганную толпу клакеров и оказался около лестницы.
   – Что касается вас всех, – сказал он, – предлагаю вам вернуться к вашим обычным занятиям – продавать рыбу и другие товары, и оставьте нас делать наше дело, а именно управлять Францией. Предлагаю вам это терпеливо, но, как вы видели, терпение быстро иссякает…
   С этими словами он повернулся и спокойно стал спускаться по лестнице. Через три минуты галереи Манежа для верховой езды впервые с того дня, как здесь начало заседать Собрание, опустели. Августин же, услышав шаги Жана по лестнице, вскочил на ноги с величайшей поспешностью и заторопился через зал, приволакивая одну ногу.
   Жан остановился посреди зала и поклонился председателю.
   – Думаю, господин председатель, – насмешливо сказал он, – можем продолжить наше заседание, и в гораздо более комфортабельной обстановке, чем раньше, не так ли?
   Затем он спокойно занял свое место. Вспыхнули аплодисменты, но большинство депутатов смотрели на него, и в их глазах можно было прочитать два чувства. Эти чувства, Жан видел, были – восхищение и ужас.
   “Я потерпел поражение, – горестно думал он, – их я не освободил, а себя вновь закабалил. Теперь я не могу уехать из Парижа, даже для того, чтобы предпринять розыски моей бедной Николь. И чем больше я позволяю этому делу оставаться без движения, тем труднее сдвинуть его с места. Все мои сегодняшние театральные жесты ничего не стоят, кроме того, что я подвергаю себя еще большей опасности…”
   Он повернул на улицу де Севр и присел за столиком в кафе Виктуар, где обычно встречались умеренные, число которых быстро уменьшалось. Он зашел туда просто по привычке и потому что был французом до мозга костей. “Как все французы, – с насмешкой подумал он, – я скорее умру, чем перестану заходить в кафе, где витают самые противоречивые идеи… Да, это глупость, я уверен. Я должен посещать кафе Шарпантье, где собираются кордельеры, или даже время от времени выпивать стаканчик с якобинцами. Тогда буду знать, какой следующий шаг они предпримут. Мало пользы разговаривать с теми, кто согласен с тобой…”
   – Гарсон, – позвал он, – графин самого лучшего, если можно!
   Однако в этот вечер даже вино не приносило ему облегчения. Он оставил наполовину выпитый графин и взял фиакр, чтобы ехать к себе в предместье Сент-Антуан. Но он не пошел к себе.
   “Я видывал лицом к лицу толпу, – подумал он, – но это гораздо труднее. Почему в одном случае у человека избыток мужества и так не хватает в другом? Видимо, этого качества – морального мужества – я почти лишен. Сейчас я предпочел бы умереть, чем встречаться с Пьером и Марианной. И с Флореттой – о, Боже!”
   Но деваться было некуда. Он вылез из фиакра, расплатился с кучером и отпустил его. Потом стал подниматься по лестнице.
   – Входи, Жан, – спокойно сказала Марианна.
   Он не протянул Пьеру руку. У него было ощущение, что Пьер не примет ее. Пьер сидел, глядя на него, и глаза его напоминали синий лед. Потом он встал.
   – Если бы я не был человеком практическим, – медленно произнес он, – и крестьянином по крови, я показал бы тебе на дверь, Жан Поль Марен. Но я и то и другое и к тому же, думаю, немного трус. Новое предприятие запущено. Мы наводнили Париж объявлениями о нем. И не проходит часа, чтобы толпы людей не обращались к нам, требуя одежду, из которой мы можем показать только образцы. Ладно. Дело пойдет хорошо. Что касается твоей личной жизни, это твое дело. При обычных обстоятельствах я посмеялся бы и забыл, я и сам не святой, как ты прекрасно знаешь…
   Он замолчал, всматриваясь в лицо Жана.
   – Но сейчас, зная, что ты творишь, жалею тебя от всего сердца и в то же время ненавижу за то, что ты сделал с Флореттой…
   – Она знает? – задохнулся Жан.
   – Предполагает. Жан, Жан, мы – Марианна и я – полюбили эту бедную нежную девочку, как будто она наш ребенок. Она каждую ночь плачет из-за тебя, она почти ничего не ест… Она сейчас у нас, в той комнате, и, когда я выскажу тебе все, ты должен пойти и успокоить ее, если сможешь. Одно я тебе должен сказать: когда станут поступать доходы от нашего предприятия, я верну тебе до последнего су все, что ты вложил. Тогда мы будем в расчете, и нашей дружбе конец, потому что такую глупость и жестокость я считаю нестерпимой. Я все сказал. Возможно, я ошибочно сужу о тебе, возможно, у тебя есть какое-то объяснение…
   Жан услышал просительную ноту в дрожащем голосе Пьера. Он знал, что его старый друг ищет любую точку, опираясь на которую, он мог бы согласовать свое чувство справедливости, свою веру в то, что хорошо и что плохо, с бесконечно дорогой для него дружбой.
   – Нет, – глухо сказал Жан, – нет никаких объяснений. Могу я сейчас увидеть Флоретту?
   Пьер посмотрел на него.
   – Ладно, – сказал он. – Валяй.
   И неожиданно голос его стал усталым и совсем старческим.
   Флоретта лежала на маленькой кровати лицом вниз. Но, услышав его шаги, повернула голову, и он увидел, как слезы катятся по ее лицу, вытекая из прекрасных, ничего не видящих глаз.
   – Жан, – прошептала она.
   – Да, Флоретта, – с трудом выговорил Жан и потом добавил: – Пожалуйста, не плачь из-за меня, я этого не стою.
   – Я плачу, потому что ты этого стоишь, – сказала она. – Но ты, мой Жан, не беспокойся, я… я буду в порядке…
   – Я животное, – сказал Жан, и голос его был полон горького презрения к самому себе. – Послушай, Флоретта, я никогда не оставлю…
   Но она поднялась с постели и приложила палец к его губам.
   – Не говори так, любовь моя! – прошептала она. – Иди к ней! Иди и насыться этой женщиной, чей даже голос – зло! А потом возвращайся ко мне. Ты вернешься, знаю, потому что ты хороший. Настанет день, когда тебя будет тошнить от нее, когда от одного вида ее лица тебя вырвет – тогда ты вернешься ко мне. Буду ждать тебя, мой Жан! А сейчас не могу позволить тебе оставаться здесь против твоей воли. Я женщина, Жан, – женщина с ног до головы, хотя ты никогда не верил в это. Я так же способна ревновать, как и всякая другая. И когда ты в конце концов станешь моим, ты им будешь полностью, весь, целиком. Я не стану делить тебя ни с Богом, ни с дьяволом!