Жан Поль шел домой и ему казалось, что его уставшие ноги не выдерживают тяжести тела.
   В тот же миг, как он увидел лицо Флоретты, Жан понял, что что-то случилось.
   – Жан, – шептала она. – Здесь были люди, ужасные, грубые. Они обошлись со мной достаточно хорошо, когда обнаружили, что я слепая. Но они оставили что-то для тебя. Вот – какая-то бумага. О, Жан, скажи мне, что в ней?
   Жан взял бумагу, украшенную официальными печатями, и стал читать. По первому же взгляду на нее он понял, что это за документ. Из всех зловещих выдумок, с помощью которых революция отнимала у человека свободу, а в конечном счете и жизнь, эта была самой жестокой: бумага, которую он держал в руках, была ajournement[70], или приостановление ордера на арест. В действительности человек этот был уже обречен. Он мог пользоваться свободой передвижения, пока оставался в Париже; но каждый час, каждую минуту над ним нависала опасность; как только Фукье-Тенвиль вздумает пустить ордер в производство, когда у него будет достаточно доказательств, или по собственной прихоти, или ему это будет выгодно, и Жан будет брошен в Аббатство, Темпл, Консьержери, Люксембургский дворец или в любую другую из пятидесяти парижских тюрем, чтобы выйти оттуда только в скрипучей повозке смерти. Жан знал, что этот прием предназначен для того, чтобы сломить волю будущего узника: к тому времени, когда он в конце концов будет арестован, его нервы будут окончательно расшатаны этим ужасным ожиданием, которое может продолжаться неделями и даже месяцами, а его воля к сопротивлению будет подавлена.
   – Что это, Жан? – спрашивала Флоретта.
   – Ничего, – отозвался Жан. – Приглашение на собрание бывших солдат. Я не пойду, это не представляет интереса…
   – О, Жан, – прошептала она, – я так рада…
   “Они не знают меня, – думал Жан по дороге в аптеку, чтобы купить спасительную милосердную смерть для Люсьены. – Я не сломлюсь. Эта повестка означает, что у них против меня слабые доказательства; они хотят вселить в меня безумный ужас, прежде чем предъявить обвинение. Но им не удастся обвинить меня. Я устрою отъезд Флоретты из Парижа и тогда…”
   Однако, обдумывая такую возможность, Жан понимал, что она почти нереальна. Конвент настолько увеличил количество документов, необходимых для выезда из страны, что на их оформление требуются недели. У него нет паспорта, а власти, выдающие нужные документы, получают списки подозреваемых. Единственная для него возможность бежать – это купить подложные документы…
   Но Пьер может уехать, должен уехать. Жан понимал, что, если не такое уж значительное участие Пьера в печатании “Старого кордельера” будет когда-либо раскрыто, его друг тоже умрет. У Пьера было то преимущество, что он до сих пор не числился ни в одном списке подозреваемых – он никогда не участвовал в политике, его имя даже не появлялось на страницах газет Жана или Демулена. Тем не менее действовать следует быстро… Бежать из Парижа немедленно, сегодня же, а там, в каком-нибудь провинциальном морском порту, можно будет достать документы для выезда за границу.
   Жан вбежал в контору Пьера и сообщил ему новость. Пьер тут же понял, что бежать надо немедленно, но уже в следующую секунду доказал, насколько сильна его преданность.
   – Я не могу сказать Марианне – она может проговориться Флор… Кроме того, нет времени… Когда буду в безопасности за границей, пришлю за ней…
   Выйдя из конторы Пьера, Жан немедленно отправился к аптекарю. Он выбросил из головы все мысли о собственном спасении, положившись, как это часто делают люди в отчаянных ситуациях, на вдохновение, на неожиданные обстоятельства. Всю ночь после того, как он вернулся домой с пузырьком для Люсьены и еще одним для себя, если все пути окажутся отрезанными, Жан лежал, не в силах заснуть, пытаясь найти выход, и в конце концов под утро забылся усталым сном, не придумав никакого плана.
   На следующий день он пожал руку Люсьены сквозь решетку, оставив в ее ладони маленький пузырек, и она, улыбнувшись, шепнула ему:
   – Благодарю тебя, мой Жанно… – и потом добавила: – Ты… ты поцелуешь меня на прощание?
   Он просунул руку сквозь решетку и привлек Люсьену к себе. Ее губы были ледяными, но постепенно они начали согреваться, стали невыразимо нежными. Она прижимала свои губы к его губам бесконечно долго, пока лица у обоих не стали мокрыми от смешавшихся слез.
   – Спасибо, мой Жанно, – прошептала она, – и помни это… о некоей клятве до смерти… даже если до сих пор это и не было вполне правдой, сегодня ночью я покину этот мир, любя тебя всем сердцем…
   В итоге Жерве ла Муат отправился на смерть один, вслед за Люсиль Демулен и вдовой Эбера и еще множеством людей, чьи преступления состояли в том, что они были знакомы, или замужем, или дружили не с теми людьми. Он умер, как и жил, элегантно.
   Медленное, разрушающее нервы ожидание Жана продолжалось до первого термидора, 19 июля по старому календарю, и тянулось бы еще дольше, если бы не Николь.
   Она ворвалась в их квартиру с его именем на устах. Жан, сидевший в глубоком кресле, взглянул на нее и насмешливо улыбнулся.
   – Предполагалось, – сказал он, – что ты в Марселе, помнишь?
   В его голосе не было удивления. Он давно уже знал, что она так и не уехала из Парижа, но у него было слишком много проблем, чтобы думать о ней. До тех пор пока она не тревожила его, он был спокоен. Обнаружил он это с некоторым удивлением. “Жизнь, – устало подумал он, – смягчает все, затушевывает все краски. Когда-то я готов был умереть ради этой женщины, а теперь…”
   – Жан, – с трудом выговорила Николь, – ты должен помочь ему! Он на самом деле хороший человек и…
   – Кто это хороший человек? – потребовала ответа Флоретта, остановившись в дверях. Голос ее был ледяным.
   – Жюльен, ты его знаешь, тот, который говорит, что он мой муж…
   – Ты не могла бы, – с ехидством заметила Флоретта, – разобраться со своими мужьями?
   Николь изумленно уставилась на нее. Резкость Флоретты ее задела.
   – Флор, – задохнулась она, – ты… ты сердишься на меня! За что, Флор? Чем я тебе досадила? Что я такого сделала?
   – Ничего, – отозвалась Флоретта, – во всяком случае, для тебя это ничего. Полагаю, тебе не впервой завлекать чужих мужей к себе и держать их там всю ночь…
   – О! – воскликнула Николь. – Но я не делала этого, Флор! Жан был у меня не больше десяти минут. Не моя вина, если он не пришел домой…
   Всю жизнь в своем мире темноты, Флоретта прислушивалась к звучанию человеческих голосов и судила о людях по этому звучанию. Она отличала правду, когда слышала ее.
 
   Очень спокойно она подошла к креслу, где сидел Жан, и коснулась губами его щеки.
   – Прости меня, любимый, – сказала она. – И ты тоже, Николь. Я плохо о тебе подумала и сожалею…
   – Значит, – продолжала Николь в своей странной рассеянной манере, – это уже не имеет значения. Жан, ты должен помочь ему! Они арестовали его и будут судить. Ты адвокат, и ты…
   – Нет! – вырвалось у Флоретты. – Нет, Жан, нет!
   – Почему нет, Флор? – спросила Николь. – Если Жан ему не поможет, его гильотинируют…
   – Его гильотинируют, даже если Жан станет ему помогать, – выпалила Флоретта, – а потом они убьют Жана за то, что он пытался ему помочь! Послушай, Николь, постарайся понять. Они казнили Манюэля только за то, что он отказался свидетельствовать против королевы; они казнят людей только за то, что их видели, как они разговаривали с Дантоном; они казнили Люсиль Демулен и бедную мадам Эбер только за то, что они были женами своих мужей; казнили твою подругу мадам Ролан, потому что она была замужем за жирондистом. Все, кого мы встречали в ее доме, мертвы, гильотинированы или их затравили до смерти: Ролан покончил с собой, Клавьер убил себя, Кондорсе принял яд, Петион и Бюзо застрелились, и их трупы достались волкам! И это только те люди, которых мы знали. Понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы мой Жан отправился и отдал свою жизнь за человека, которого он почти не знает! Ты этого хочешь, Николь?
   – Нет, – прошептала Николь, голос ее дрожал от невыносимого ужаса. – О, Боже, нет!
   – Где он находится? – спросил Жан.
   – В Люксембургском дворце. Но, Жан, ты не можешь…
   – Жан! – закричала Флоретта. – Ты не можешь! Я не могу пустить тебя, не могу…
   Жан медленно встал.
   – Послушай, голубка, – нежно сказал он, – я собирался рассказать тебе об этом, теперь я уже не могу скрывать – я объявлен вне закона…
   – Жан! – всхлипнула Флоретта. – О, нет, Жан, нет…
   Жан подошел и нежно обнял ее.
   – Документ, который принесли тогда те люди, – медленно сказал он, – был приостановленный приказ о моем аресте. Это дело техники, причина в том, что они еще не готовы нанести удар. Но этот приказ означает, что я не могу покинуть Париж. У меня нет документов, а все ворота из города охраняются. Так что в этих обстоятельствах, любимая, я предпочитаю защищать месье Ламона. Предпочитаю бросить им вызов и погибнуть, сражаясь. Я уже получил паспорта для тебя и Николь, вы выедете в Швейцарию и оттуда в Англию. Мой брат Бертран там…
   – Нет, – всхлипнула Флоретта, – я не оставлю тебя!
   – У тебя нет выбора, любимая, – сказал Жан. – Помни, ты должна беречь две жизни…
   – Нет, – без всякого выражения возразила она. – Пусть лучше мой ребенок умрет, чем вырастет в мире убийц!
   И чтобы Жан ни говорил, переубедить ее он не мог.
 
 
   Исход суда над Жюльеном был предрешен – эмигрант, аристократ, он автоматически оказывался врагом государства. Но в отличие от Жерве ла Муата он не сражался с оружием в руках против Франции. Этот пункт Жан сделал центральным в своей защите.
   – Вы цитируете мне закон, – говорил он, глядя в глаза общественному обвинителю Фукье-Тенвилю, – а я вам говорю, что закон этот сам по себе преступен! В чем обвиняется этот человек? Я вам скажу просто: в том, что он бежал, спасая свою жизнь! Он был моим соседом по Лазурному берегу, он никого не угнетал, люди любили его, и только потому, что он предпочел уехать, нежели остаться и умереть, – быть узаконено зарезанным, как принцесса Ламбаль, – вы осуждаете его…
   – Здесь не судебное заседание по поводу права, гражданин, – холодно заметил председатель трибунала, позвонив в свой маленький колокольчик.
   – Да, но его надо провести и осудить этот закон! – воскликнул Жан. – И этот закон, и всех тех людей, которые его сочинили. Я опытный юрист, гражданин председатель, но законы, которые я изучал, призваны защищать невиновных от насильников, а не превращаться в инструмент насилия! Этот человек бежал, но он никогда не поднимал оружия против Франции и не плел заговоров против нее! Осудите ли вы его за преступление, которое состоит единственно в том, что его родители не крестьяне? Отрубите его невинную голову за то, что он вообще родился!
   На галерее раздались аплодисменты. Парижанам до смерти надоел террор, в самом Конвенте монтаньяры и “умеренные” объединялись против Робеспьера. Он сплотил всех своих врагов, отменив неприкосновенность самих членов Конвента. Люди, которые склонялись в трусливом угодничестве перед волей Робеспьера, поняли, что отданы на милость главного вдохновителя террора, и обрели отчаянное мужество крыс, загнанных в угол. Тальен, Баррас и Лежандр, Сиейес и Фуше начали плести заговор против него. Зная обо всем этом, Жан Поль питал кое-какие надежды.
   “Время, время, время! – думал он. – Если заговорщики нанесут удар, Ламон может быть спасен. Если они продержатся вместе какое-то время, если они нанесут ему удар сейчас, пока он дуется на Конвент. С того момента, как была арестована его полусумасшедшая жрица Катерина Тео, он не появлялся. Ах, Робеспьер, помни слова, которые бросил тебе на прощание Дантон! Ибо, если они действительно люди отважные, ты последуешь за ним, и Франция вновь обретет мир…”
   Однако время бежало, а они медлили. Фукье-Тенвиль вскочил на ноги с визгом:
   – Ваша речь, гражданин, близка к отсутствию патриотизма!
   Сидевшая на галерее Флоретта задохнулась от волнения. Николь схватила ее за руку и крепко сжала.
   – Отсутствие патриотизма! – воскликнул Жан. – Вы всегда ссылаетесь на отсутствие патриотизма! А где вы были, гражданин обвинитель, когда пруссаки перешли нашу границу? Я спрашиваю вас, где? Я требую, чтобы вы очертили границы вашего отсутствия патриотизма, – разве это не недостаток гражданского мужества, или, иначе говоря, недостаток любви к Франции? Отвечайте мне! Разве это не так?
   – Да, – ухмыльнулся Фукье, – такое определение не хуже любого другого…
   – А я не патриот? – гремел голос Жана, не менее звучный, чем голос Дантона. – Я?
   Он воздел руки и рванул на себе сюртук, рубашку и в тот же момент оказался перед трибуналом по пояс голым. Все его туловище было покрыто полукруглыми шрамами от шрапнели, на спине перекрещивались шрамы от кнута.
   – Смотрите, граждане, – гремел он, – на следы отсутствия патриотизма у меня! Посчитайте их, если хотите – двадцать три раны, полученные мною при Ондешютте, когда я защищал Францию! Прошу вас, гражданин председатель, гражданин обвинитель, граждане присяжные, обратить особое внимание на мое левое плечо и спину. Шрамы, которые вы видите, это следы кнута на тулонской каторге, а это клеймо каторжника – нежная память об учтивости роялистов! Ибо я был арестован, как это отлично известно гражданину Фукье-Тенвилю, за свою революционную деятельность в те времена, когда революционером быть было опасно, в те времена, когда крысы, которые грызут сейчас распростертое тело Франции, таились в своих норах!
   Галереи шумели, приветствуя Жан Поля.
   – Однако довольно об отсутствии у меня патриотизма, – улыбнулся Жан. – Это понятие ничего не значит для людей, затравивших насмерть Дантона, убивших того самого Камиля Демулена, который начал штурм Бастилии. У этих людей короткая память, их глаза ослепли от крови женщин, детей, стариков, беспомощных…
   Я защищаю этого человека, потому что он невиновен и его преследуют на основании несправедливого закона. Требую – освободите его! Покончите с этим законом! Покончите с правлением Францией путем убийств. Вы должны это сделать, гражданин председатель, гражданин обвинитель, и вы это знаете, ибо даже вы не можете ложиться в свои постели, чтобы из ночи в ночь вас не преследовали тени тысяч невинных, которых вы предательски убили. Я все сказал, а теперь делайте что хотите с этим невинным человеком. Делайте что хотите со мной!
   Председатель вскочил со своего места, звоня в колокольчик, пытаясь заставить замолчать ревущую на галереях толпу.
   – Заседание суда прерывается до завтра! – проревел он. – Пристав, освободите зал!
   На следующее утро, после бессонной ночи, когда он обнимал свою плачущую жену, Жан поднял глаза и увидел пустые галереи, которые оказались закрыты для посетителей, потом он обернулся, чтобы услышать, что он привлекается к ответственности за неуважение к суду, за подстрекательство зрителей. Ему предстояло выслушать в бессильном презрении паутину лживых обвинений Фукье-Тенвиля. Присяжные отсутствовали всего десять минут. Приговор был – смерть.
   У Ламона оказалось достаточно времени, чтобы обнять своего защитника, прежде чем его самого увели.
   – Вы умрете за это, – прошептал он в благоговейном ужасе. – Теперь я знаю, что Бог все еще награждает людей мужеством.
 
 
   Они гильотинировали Жюльена Ламона, бывшего маркиза де Сен-Гравер, на следующий день в девять часов. Жан не пошел смотреть на эту казнь. Он остался дома, спокойно ожидая звука шагов на лестнице.
   Однако Николь ла Муат отправилась туда и впервые увидела казнь.
   Она не дрогнула и не отвернулась. Она все слышала и видела. И что-то в лице Жюльена ее взволновало, что-то в цвете крови…
   У нее перед глазами стояла какая-то пелена. Она слышала хриплые голоса каналий, звучащие дважды – здесь, теперь, в данный момент, а с другой стороны, те же голоса доносились из какого-то еще места, отдаленного, из какого-то еще времени, другого; ее грубо толкали, от этих прикосновений у нее по телу ползли мурашки, не от этих, сиюминутных, а от других прикосновений, ударов, ругани – все это было давно и накладывалось на сегодняшнее. Она пробиралась сквозь толпу в сумеречном состоянии, слыша их крики, ругань и голос: “Жан! Мармо! Где вы? Дети мои, где вы?”
   Жюльен стоял на помосте, ожидая, когда его привяжут к доске. Он посмотрел в ее сторону, и она услышала, как кто-то кричал: “Жюльен! Ведь это Жюльен! Почему ты не в Австрии? О, Жюльен, Жюльен… дети, они убивают детей!”
   И тут в мертвой тишине, когда Самсон привязывал его к доске, она поняла, что это ее собственный голос.
   – Это Жюльен, – шептала она, – Жюльен, мой муж… мой добрый, храбрый, галантный муж, которого я никогда не любила. Они убивают его. Они убили моих детей. Они убили Мари, думая, что это я, потому что мы поменялись платьями. И я… я забыла. Потому что они такое творили со мной, что я забыла. Их было так много… и все они надругались надо мной… ужасно!
   Нож гильотины упал. Она смотрела на это сухими глазами.
   Кровь. Цвет крови. Как много крови… кто мог представить, что в таких маленьких телах так много крови? Мертвы. Мертв маленький Жан – маленький Жан, я его назвала так по имени единственного человека, которого я по-настоящему любила. Мармо мертва – моя маленькая синеглазая кукла. И Жан… Жанно… он тоже мертв?
   Она медленно шла через толпу. Пелена уходила с ее глаз, поднималась дюйм за дюймом, и яркий свет ослеплял ее. Был мужчина по имени Клод, его уже нет. Я вышла за него замуж, хотя не должна была этого делать, потому что Жюльен был жив. Прости меня, Господи, за это. Здесь… здесь я в Париже. Я здесь уже давно. Я опять видела Жана. Я пыталась заставить его вновь полюбить меня, чтобы его тело любило меня… как это было той замечательной ночью в снегах…
   Но он не захотел. Почему? Из-за этой девушки! Девушка, которая не видит, Флоретта, его жена. Он любит ее – не меня… О, Боже милостивый, о, святая, нежная, любящая Матерь Божья! Я одна – одна в этом городе убийц. Я была мертва, но теперь я опять жива, и это ужасно, потому что теперь я не буду жить…
   Жан, Жанно! Ты восстал в трибунале и защищал Жюльена, вчера… или годы назад, когда это было, любимый? Ты обнажил свое тело, твое сильное прекрасное тело и показал им свои шрамы. Много, много шрамов, о, мой Жанно, как они должны были мучить тебя! Ты плакал, любимый, ты плакал? Нет, ты слишком храбр для этого, но достаточно ли ты храбр сейчас? Сумеешь ли ты умереть так, как умер Жюльен, когда они придут за тобой? Когда они придут за тобой! Святой Боже, ты ведь ради меня пошел на это. Чтобы спасти моего мужа, ты лишишься жизни!
   Теперь она уже бежала, расталкивая толпу. Она добежала до его дома за три минуты до того, как подошла полиция Комитета общественной безопасности, чтобы арестовать его. Она была на лестничной площадке, задохнувшаяся от бега, когда они, грохоча сапогами, стали подниматься по ступенькам.
   – Жан! – закричала она, и голос ее был высок, смертельно пронзителен. – Жан! Они идут – беги!
   Он распахнул дверь и все увидел. Они поднялись до площадки, их пики были уже на уровне пола. И Николь ла Муат, не колеблясь, бросилась на острия этих пик, вбирая смерть в свои руки, как нежная любовница, и, сломав слабые перила, рухнула на rez-de-chaussee[71] пятью пролетами ниже.
   Но троих из них она взяла с собой вниз.
   Жан стоял, глядя вниз на эту разбросанную груду тел на дне лестничного колодца. Затем он крикнул через плечо:
   – Флоретта, не выходи на площадку!
   И очень спокойно вытянул руки, чтобы их могли связать.

18

   В Консьержери было темно и сильно воняло. Обычные арестанты, мерзавцы, разбойники, люди, которые по ошибке решили убивать ради личных нужд, вместо того чтобы делать это во имя политических идей, были невероятно грязными. Они испражнялись на ту же солому, на которой спали, и потом валялись на ней. Они утратили всякое понятие о приличиях, о человечности. Они мучили политических заключенных из более зажиточных классов, стоя и наблюдая за ними, в то время как охранники срывали одежду с половых органов уже почти обнаженных женщин якобы под предлогом поиска оружия или ощупывали их тела под платьем под тем же официальным предлогом. Жан видел, как падали в обморок женщины, подвергавшиеся столь жестокому обхождению.
   “Это должно кончиться, – думал он, – должно. Если они арестуют Флоретту, как арестовали мадам Демулен, молю Господа Бога обрушить свой гнев на их головы! Подвергли ли Люсьену таким испытаниям? В конце концов она спаслась от них, она выполнила свое желание: когда они выносили ее, она выглядела прекрасной и безмятежной…
   А я – как я приму смерть? Надеюсь, мужественно, ибо не могу претендовать на то, что не заслужил смерти. Я помогал этой революции, и неважно, что она приняла столь чудовищные формы, столь непохожие на те, что я воображал. Я действовал из ревности, ненавидя ла Муата, потому что он был веселым и красивым… При всем моем стремлении к справедливости я никогда не понимал, что справедливость в делах людских чужестранка. Лучше было умереть со славой Вальми, Жемаппа, Ондешютте, чем вот так…
   Но я сделал все, что мог. Пытался спасти монархию, всегда выступал на стороне милосердия, никого не убивал, кроме врагов своей страны.
   Маленькая Флор, любовь моя, как ты? И как наш ребенок, который растет в твоем нежном теле и стучится у тебя под сердцем? Могу только молить Бога, чтобы он позаботился о тебе и этом плоде нашей любви, ибо теперь я должен покинуть тебя, моя сладкая, должен уйти в темноту, еще более беспросветную, чем та, в которой ты живешь…”
   Он повернулся к другому арестанту, маленькому человечку, сидевшему с упавшей на грудь головой, находящемуся в состоянии полного отчаяния.
   – Какой сегодня день? – спросил его Жан.
   – Девятое термидора, – ответил маленький человечек.
   “Девятое термидора, – стал подсчитывать Жан, – это значит двадцать седьмое июля, я здесь уже пять дней – с четвертого термидора, с двадцать второго июля. Почему они так тянут? Неужели у них такая большая очередь, что даже Фукье и Самсон не справляются? Пять дней с того дня, когда погибла Николь, пытаясь спасти меня… Я всегда был ее злым гением; до того как я вошел в ее жизнь, она жила в мире. Когда я помогал свергнуть систему, которая взрастила ее, я уже тем самым обрекал обеих на гибель. Единственная разница заключалась в том, что я знал Николь как личность, живую, дышащую, что я любил ее. И умерла она как личность, с отчаянной храбростью жертвуя своей жизнью ради моей, – а не как абстракция, не как символ, именуемый термином “аристократка”. Люди никогда не представляют собой абстракции, хотя мы так помечаем их, хотя мы проклинаем их под этими бессмысленными кличками, они все же умирают, как умер Жерве ла Муат, как человек, уходящий в бесконечное одиночество.
   Я умру как предатель – дантонист; но это будут не простые слова, с которыми падают головы в корзину Самсона. Я уйду как уникальное создание, унося с собой свои мечты, убеждения, надежды, разочарования и глупости, отличные от того, что есть у других людей, и лучи солнца никогда не осветят такого же, как я, и это не имеет значения ни для кого, кроме меня.
   Прошло пять дней, а Флоретта ни разу не навестила меня. Она больна, другого объяснения быть не может. Потому что в ее тоненьком теле нет ни унции трусости. Конечно, она больна, в ее положении любое волнение причиняет вред… Боже, огради ее, ее и нашего ребенка…”
   Однако Жан был не прав. Флоретта не была больна. Она была просто занята. Уже через час после того, как они увели Жана, она отерла с глаз последние истерические слезы и села, сказав Марианне:
   – Помоги мне одеться, у меня есть дела!
   – Какие дела? – спросила Марианна.
   Флоретта подняла свои невидящие глаза, ее рот казался жесткой линией, перечеркивающей лицо.
   – Я должна спасти своего мужа, – сказала она. – Что может быть важнее?
   – Но как? – спросила Марианна, и голос ее задрожал от ужаса.
   – Пойду к самому Робеспьеру и буду просить его о милосердии. Скажи мне, Марианна, у меня большой живот?
   – Нет, не очень, – честно ответила Марианна, – но заметен…
   – Прекрасно! Говорят, что Робеспьер безжалостен, но я не верю в это. Жан говорил, что однажды Робеспьер защищал Демулена перед Комитетом. Думаю, он человек слабый и позволил себе втянуть себя в эти дела…
   – Слабый! – фыркнула Марианна. – Как же он тогда взобрался на ту вершину, на которой сейчас находится?
   – Потому что он из тех странных людей, которые играют роль, пока сами не начинают верить в нее. Жан говорит, что он чудовищно глуп, но уверен, что он гений. Более того, он так твердо уверен в этом и так хорошо играет свою роль, что оказался в силах убедить в этом остальных. Ну, вот. Я готова, пошли…
   Пока Марианна провожала Флоретту по улицам до дома зажиточного гражданина Дюпле на улице Сент-Оноре, где жил Робеспьер, Флоретта чувствовала, как дрожит Марианна.
   – Не бойся, дорогая, – улыбнулась Флоретта. – Не забывай, что он всего только мужчина, а мы женщины – следовательно, бесконечно превосходим его. Идем, идем…
   Однако когда кто-то из домашних Дюпле поднялся в комнату Робеспьера и сказал, что внизу находится беременная жена арестованного человека, которая просит, чтобы он принял ее, Робеспьер завизжал:
   – Не хочу видеть ее! Вы ведь знаете, я ненавижу женщин, особенно беременных! Отошлите ее…