Страница:
"У вас есть тюрьмы?"
"Конечно, но их выбирают, говорят, реже всего".
"А если преступник действительно болен?"
"Если он не может принять взвешенного решения, по приговору суда он подвергается психокорректировке".
"А как это делается?"
"Если ты останешься, друг Владимир, ты сможешь увидеть это сам. Но суть не в технике. Вы уже тоже, наверное, догадывались, что уровень культуры общества определяется, в сущности, чрезвычайно просто. Уровень культуры - это соотношение двух сил - древних инстинктов и коры больших полушарий. Чем сильнее инстинкты, тем ближе человек к животному. И наоборот. Очень, очень многое можно проследить, рассматривая инстинкты. Допустим, тяга к богатству. В сущности, это то же стремление самца или самки занять в стаде доминирующее положение, только сила и храбрость заменяются другим атрибутом власти - богатством".
"А для чего власть ? Властолюбие?"
"Альфа в стаде или стае всегда имел больше пищи, а стало быть, больше шансов выжить".
"А стремление выделиться, хвастовство?"
"То же самое, что павлиний хвост или удары в грудь гориллы. Вот какой я, смотрите все! И так все. Злоба, зависть, жадность, подлость. Все, что нужно выкорчевывать в себе, пропалывать... Прости, друг Владимир, мы заболтались, мне сейчас нужно идти, мы скоро увидимся..."
Он обнял меня, сжал в объятиях и торопливо вышел. А я... Не думал я, что окажусь на старости лет в гуще такого боя. Казалось, давно уже у меня белый билет, давно уже освобожден от воинской повинности. Да и какой из человека воин в восемьдесят лет. Ан нет. Опять попал на войну, да еще на какую! С одной стороны шли на меня приступом земные родные воспоминания. Встала из небытия Наденька моя незабвенная, смотрела на меня из бесконечно далекого своего далека, но не звала к себе, лишь улыбалась, махала приветственно ручкой.
"Как ты, старчик мой?" - услышал я ее голос. А может, и не услышал, почудилось мне. Но кто знал, что здесь чудилось и что могло в действительности случиться. И дочку увидел. Эта, как всегда, торопилась, губки сжаты упрямо, всегда готова к сражениям, экая, право, сражательница.
И вас, милые друзья моих закатных лет, увидел. И не звали вы меня к себе, не требовали, возвращайся, мол, предатель, обратно. И будто бы радовались даже за меня. Ну, мы, мол, не сподобились, так хоть ты. Промелькнуло перед мысленным моим взором старинное изречение: чтоб сочувствовать, достаточно быть человеком. Чтоб сорадоваться, нужно быть ангелом.
Ефим Львович трубно высморкался и долго не отнимал обширный свой платок от лица, не хотел, наверное, чтоб увидели его слезинки, старый художник. А Анечка не стеснялась, слезы так и катились по ее щечкам, и, влажные, они казались совсем молодыми. Милая Анечка...
Константин Михайлович громко вздохнул и несколько раз молча кивнул.
- А с другой стороны, - продолжал Владимир Григорьевич, - наступал на меня новый век, нестерпимо щекотал тайнами, вот реши - и раскроются они тебе. Реши - и сбросишь дряхлую морщинистую оболочку, как змея кожу. Арфу в руки, нимб на голову - и дуй себе по векам неведомым.
И опять грустно мне стало. Опять летели качели к знаку минус. Уж больно неравные силы были в странном этом сражении. Три-четыре фигурки машут издали, машут ли? И если машут, с какого света? А рядом живой торжествующий мир.
Ах, неравные то были силы. Несколько кавалеристов, да и то скорее донкихоты на своих росинантах, простите за сравнение, а перед ними танковый вал. Люки открыты, танкисты высунулись, смеются, пальцами показывают: видели, мол, когда-нибудь таких воинов? Даже не стреляют, моторы заглушили и пари заключают, какая лошадка первая споткнется или падет от дряхлости.
Да, неравные были силы в этом сражении...
Я выскочил на улицу. Странно как-то волновал меня травяной газон. Какие-то древние, дожизненные какие то воспоминания поднимал из глубин видовой памяти. Медленно я опустился на колени и уперся руками в эту ухоженную кем-то траву. Она была теплой, трава нагрелась за день солнцем, и был зеленый ковер упругим и живым.
В той, земной жизни, я видел такие газоны. Помню, был как-то раз на одной начальственной даче подмосковной. До этого только в книгах читал: мол, настоящий английский газон получить очень легко, для этого нужна лужайка, газонокосилка и двести лет ухода.
Ну, не знаю уж, сколько лет и кто именно ухаживал за той начальственной травкой за высоким забором, - впрочем, меняется только начальство, дачи остаются, но показалась она мне необыкновенной. Подошел к хозяйке, не помню, конечно, как ее звали, но лицо запомнил, надутенькая такая была особка, но с демократической косметикой. "У меня, - говорю, просьба". - "Слушаю". - "Разрешите мне снять ботинки и босиком по вашему газону побродить". Сказал и вижу - вмастил. Надутость вся побоку, расплылась в улыбке: "Сделайте, - говорит, - одолжение".
Кругом гости собираются, ведут литературно-политические важные разговоры, в воздухе дымок сизоватый и аппетитный от жарящихся шашлыков, а я все милуюсь с травкой. До сих пор помню ее мягкую и упругую ласку.
Вот такая же трава, только не дачная заплатка, а целые поля, окружала меня на хроностанции. Я шел по траве и не пытался вмешиваться в битву, что шла в голове, в сердце, в печенке, селезенке и даже суставах.
Потому что - удивительное дело! - жалкое войско моих воспоминаний все еще не сдалось. Вместо того чтобы благоразумно поднять белый флаг, оно снова и снова упрямо ползло на смехотворный и обреченный штурм превосходящих сил противника, как принято говорить в военных сводках. И шла, шла нелепая битва, и ничего я не мог сделать.
Да и как я мог вмешаться в битву, когда участвовали в ней пусть и неравные армии, но каждая во сто крат сильнее меня. Я шел и шел, дошел до рощицы. Если и сосенки стояли спокойно, они в битве не участвовали, и я прислонился к светло-коричневому, почти янтарному, пахнущему смолой, бугристому стволу сосны и спросил:
"Что же делать?"
Вокруг - ни души. Никого не стеснялся. Да и на глазах у толпы готов я был кинуться за советом к кому угодно.
"Как что? Решай", - скрипнула сосна. Черт-те знает что за мир. Может, здесь и деревья разговаривают.
"Конечно", - ответила моим мыслям сосна, и в то же мгновенье часы на руке четко сказали: "До начала суда десять минут. Ровно столько, сколько вам нужно, чтобы дойти".
Я повернулся к станции.
"Уважаемые друзья, - сказала полная дама в белом костюме, - сегодня по жребию роль обвинителя выпала Жоао".
"У нас нет профессиональных прокуроров, - пояснил тихонько Прокоп, который сидел рядом со мной. - Когда человек слишком часто обвиняет ближних, у него это может войти в привычку, а мы таких привычек не любим".
Жоао оказался смуглым мускулистым пареньком. Впрочем, в "пареньке" я не был уверен. Вполне могло статься, что ему лет пятьдесят, а то и сто, иди разберись в этом сумасшедшем мире. Но эта зыбкость, неопределенность впечатлений не смущала меня и не тяготила. Наоборот, она была мне приятна, словно я сидел в театре и смотрел необыкновенный спектакль. В театре ведь не думаешь: а сколько лет вон той актрисе, что играет девочку, а что за человек вне сцены герой-любовник, какое кровяное давление у благородного отца. Может, это во мне профессиональный театрал говорил, но только следил я за судом, затаив дыхание.
"Друзья, - сказал Жоао, - я чувствую себя крайне неловко. Я должен обвинять людей, которых люблю и уважаю..."
"Почему неловко? - прервала его дама в белом. - По-моему, обвинять по-настоящему может именно тот, кто любит, знает и уважает обвиняемого".
"Давайте не увлекаться банальностями", - буркнул кто-то из зала, в котором собралось человек двадцать.
"Не надо бояться банальностей, - улыбнулась дама в белом, - банальность - гарантия общепризнанности того или иного положения, а суд должен иметь дело только с общепризнанными положениями. Эрго - суд должен быть банальным".
"Браво, Эльжбета, - крикнул тощенький Гурам Шенгелия, прекрасный поворот!"
"Поворот, разворот, отворот, - покачала головой Маня Иванец, с которой меня уже знакомили, - эдак мы никогда не вынесем приговор".
"Майя Иванец", - подсказал мне Прокоп.
"Да, я помню", - сказал я. Какой-то несерьезный был суд, похожий скорее на пикировку друзей.
"И все же, друзья, - вздохнул Жоао, - судить Софью и Сергея нужно. Они совершенно самовольно, ни с кем не согласовав, ни с кем не посоветовавшись, ни у кого не спросив разрешения, совершили пробой. Мало того, что каждый пробой пожирает огромное количество энергии, существует твердое правило, которое требует координации пробоев, совершаемых на нашей станции и на станции в Хараре. Потому что, как все вы знаете прекрасно, два пробоя, совершаемых одновременно, могут вывести из строя... Не буду продолжать, так как, к сожалению, пока что мы не имеем права сообщать нашему гостю никакой конкретной информации, в том числе принципы и детали хроноскопии. Мало того. Соня и Сергей отправились в тысяча девятьсот восемьдесят шестой год совершенно неподготовленными".
"Ну, насчет "совершенно" - это явное преувеличение", покачал головой сухой высокий человек в красных шортах и красной рубашке.
"Бруно Казальс, - прошептал Прокоп, - старший хроноскопист. Сегодня он адвокат".
"Вы их что, назначаете? Обвинителей, защитников..." прошептал я.
"Нет, мы бросаем жребий. Перед самым судом. Человек, даже подсознательно, не должен заранее готовиться ни к роли прокурора, ни защитника, ни судьи".
"Не знаю, преувеличение или нет, - сказал Жоао, - но Сергей сам рассказывал, что, уже оказавшись в двадцатом веке, они сообразили, что не изготовили и не захватили с собой денег..."
"Денег?" - спросил из зала тощенький Гурам.
"Денег. Да, денег. Может, ты не знаешь, что это такое?"
"Забыл", - покраснел Гурам.
"Ты стажер, - сказал Жоао, - ты хочешь стать хроноскопистом. А для этого прежде всего ты должен быть историком".
"Сегодня у нас конкурс банальностей", - буркнула Майя Иванец.
"Майя, не мешай", - сказала Эльжбета, которая, как я уже понял, исполняла роль председательствующего.
"Так вот, стажер, деньги - это особые знаки, которые служили..."
"Вспомнил", - сказал красный как рак Гурам.
"Итак, - продолжал Жоао, - они отправились в двадцатый век в Москву без денег, что само по себе совершенно недопустимо..."
"Как называлась ваша денежная единица? - спросил шепотом Прокоп. - Я, как Гурам, забыл, представляешь..."
"Рубль".
"Спасибо".
Сообразив, что они не имеют денег, Соня и Сергей все же направились в магазин и совершили двойное нарушение правил хроноскопии: они использовали приемы, недоступные аборигенам, и нарушили их законы.
"Пусть лучше Сергей расскажет, что произошло в магазине", - предложил адвокат Бруно Казальс.
"Хорошо, - согласился Жоао. - Сергей, расскажи".
"До сих пор не понимаю, как у нас с Соней вылетели из головы деньги. Тем более что все равно мы должны были приготовить одежду. Когда мы решились на пробой, я попросил хронокомпьютер подобрать нам стандартную одежду для двух молодых людей в Москве летом тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Что стоило заказать еще и денег... Но я был как в тумане..."
"Почему?" - спросил адвокат в красных шортах, закидывая длинную волосатую ногу на другую.
"Я люблю Соню..."
"Это все знают", - нетерпеливо сказала Эльжбета.
"Все, может быть, и знают, - согласился Сергей со вздохом, - но мне казалось, что Соня этого не знает. "Ты, Сережа, - говорила она мне, - меня совершенно не любишь". Раз она сказала: "Если ты действительно любишь меня, ты должен выполнить мою просьбу". - "Какую?" - спросил я. "Нет, ты сначала обещай". И посмотрела при этом на меня таким взглядом..."
"Каким?" - спросил с улыбкой Жоао.
"Протестую, - вскочил адвокат в шортах. Стоя, он походил на баскетболиста, он был, наверное, метров двух ростом. - Взгляд девушки на своего поклонника отношения к делу не имеет".
"Увы, имеет, друг. Именно из-за таких взглядов и совершаются..."
"Друзья, коллеги, такую банальность не могу вынести даже я, - сказала Эльжбета, - а я, как вы знаете, большая поклонница банальностей, общих мест и особенно клише. Роль их в истории цивилизации, кстати, не оценена должным образом и по сей день. Но продолжай, Сережа".
"Короче, - вздохнул Сергей и повесил голову, - я согласился совершить несанкционированный пробой к ее дедушке, то есть не дедушке, а прапра..."
"Мы еще дойдем до этого, а сейчас расскажи, что было в магазине".
"Значит, идем мы с Соней по улице, и она говорит, что нужно бы купить ее предку что-нибудь, что в то время неудобно было навещать людей с пустыми руками. Когда Соня сказала "купить", меня словно что-то кольнуло. Я ведь знаю, что это такое. И сообразил, что денег-то у нас нет. Но Соне я ничего не сказал".
"Почему?" - спросил Жоао.
"Мне... было жалко ее. Она была так возбуждена, такие у нее были веселые глазки..."
"Друг Сергей, - улыбнулась Эльжбета, - если ты начнешь перечислять, что именно тебе нравится в Сонечке, боюсь, мы никогда не кончим".
"Хорошо, молчу. Ладно, думаю, что-нибудь сообразим. В этот момент мы проходили мимо магазина "Овощи-фрукты" на широкой такой улице..."
"Ленинградский проспект", - подсказала Соня.
"Да, Ленинградский проспект. Мы зашли. В магазине было много народу, и мы не сразу сообразили, что там происходит. То есть все элементы ситуации были нам знакомы по различным историческим документам: очередь, сумки, толкотня, деньги, кассы, вся эта экзотика, но когда мы оказались внутри самой ситуации, мы просто растерялись. Настолько растерялись, что остановились перед суровой девицей, которая пропускала покупателей - так тогда назывались люди, пришедшие в магазин, порциями по несколько человек.
"Чего вы стоите? - довольно резко спросила она. - Туда или сюда".
"А..." - растерялся я.
"Бэ-э... - зло передразнила она меня. - Нужны апельсины - проходите, молодой человек, не задерживайте других!"
От растерянности я поднял мысленным усилием пакет с тележки, стоявшей за девушкой, направил его к себе. Но я, признаться, плохо соображал, что делаю, потому что пакет задел за белую шляпку какой-то старухи, и старуха завизжала:
"Это до чего ж мы дожили, апельсинами швыряются, окаянные".
Девица в халатике сначала открыла рот и молча глядела, как пакет плыл ко мне в воздухе, а потом закричала:
"Не имеете права!"
Я окончательно растерялся, запаниковал. Мне надо было, конечно, отдать пакет с апельсинами девушке и извиниться, но я зачем-то приподнял ее в воздух, она схватилась за юбку, крикнула: "Ой!" В очереди зашумели, загалдели. Кто-то кричал:
"Отпускайте побыстрее, а не летайте!"
"Они не только летать, нырять будут, только не работать!"
"Это что же такое?"
"Надо жаловаться".
"Цирк устроили".
"Кио".
Что такое "Кио", я не знал, испугался, сдвинул локальную временную секвенцию на несколько минут, и мы с Соней бежали из магазина".
"Вот видите, друзья, как это было опасно, - сказал Жоао. - Конечно, если бы продавцы магазина заявили, что у них уплыл по воздуху пакет с апельсинами, это посчитали бы глупой шуткой. Но вдруг в очереди был бы человек с фотоаппаратом, и он успел бы сфотографировать пакет в полете - это было бы уже некое доказательство..."
"Чего? - спросил баскетболист. - Что апельсины могут летать? Что в магазине... как это называется... когда недостает..."
"Недостача", - не удержался я, и Прокоп гордо посмотрел на присутствовавших, словно я был его учеником.
"Спасибо, - поклонился мне баскетболист. - Недостача".
"И все равно, Сергей нарушил правила пробоя, - сказал Жоао. - И это недопустимо. Хорошо, что на этот раз все как будто обошлось благополучно, но..."
"Прости, друг Жоао, - опять встал баскетболист в красных шортах. - Если вы помните, друзья, когда-то богиня правосудия изображалась с весами в руках. Символ прост: любой акт правосудия напоминает взвешивание. На одной чашке деяние, на другой - законы, - обстоятельства, побудительные причины и так далее. Да, мой друг Сергей пошел на нарушение правил пробоя, да, он не испросил разрешения и не согласовал пробой с графиком работы станции в Хараре. Груз на этой чашке ясен. Но почему? Что двигало им? Взгляд любимой девушки и ее просьба - разве они не перевешивают все правила и инструкции..."
"Браво, - сказала Майя Иванец. - Это уже банальность, переходящая в поэзию".
"Судебная поэзия девятнадцатого-двадцатого веков, сказал тощенький Гурам. - Смотри работу профессора Чебоксарского университета Петра Шишлянникова".
"Стажер показывает когти и эрудицию, - кивнула Эльжбета. - Так их, Гурамчик".
"Ах, коллеги, коллеги, - покачал головой высокий Бруно, - вам все шутки".
"И прибаутки", - выкрикнула Майя Иванец.
"Отлично, с шутками, с прибаутками, но давайте спросим Соню, что заставило ее просить Сергея".
"Спросим, - согласился Жоао. - Соня, расскажи нам".
"Хорошо, - сказала Соня. - Я начну с самого начала. Недавно я ездила к отцу, он живет в Находке, скрещивает там разных рыб, кого с кем именно, я так и не запомнила, но это неважно. Он мне говорит:
"Дочурка, я тебе подарок приготовил".
"Какой?" - спрашиваю.
"Перебирал на днях старые вещи и нашел старинную лоцию. Вы, историки, ведь обожаете старые книги".
Лоция и действительно была старая, издана более двухсот лет назад в Советском Союзе. Хотя я историей мореходства никогда не занималась, я все-таки перелистала ее. И нашла в ней старинный конверт, адресованный штурману корабля "Константин Паустовский" Александру Семеновичу Данилюку. Нетрудно было догадаться, что он был владельцем лоции. Но ведь Данилюк - фамилия моего отца, стало быть, Александр Семенович наш предок".
- У меня сердце сжалось при ее словах, - сказал Владимир Григорьевич своим слушателям, - хоть и не первый раз слышал я о неотправленном моем и все же полученном внуком письме, а все равно сжалось. Я этого письма не отправлял и знал, что не сделаю этого. Значит, значит... его отправили Сашке после... моей смерти. Но почему обязательно смерти, перебил я в негодовании сам себя, почему его не переслали внуку после моего исчезновения? Резонно, резонно...
Соня тем временем продолжала:
"Конверт пожелтел, высох, адрес выцвел, но письмо, написанное дрожащим почерком - я сразу подумала: его писал старик, - прочитать было можно. И я прочла его. Его действительно написал старик, глубокий старик по понятиям того далекого времени, дедушка штурмана. Ему было много лет, он был болен, он находился в Доме для престарелых, и, кроме внука-штурмана, у него не осталось никого из родных и близких. Нет, не подумайте, что он жаловался, сетовал на судьбу или что-то подобное. Наоборот, чувствовалось, что старик старался изо всех сил, чтобы его письмо не получилось слишком грустным, но все равно оно потрясло меня. Столько в нем было печали, смирения, столько одиночества. Мне показалось, что оно адресовано вовсе не штурману, а мне, этот немой крик о помощи. Повторяю, друзья, он не жаловался, мой далекий предок, нет, не ныл. Он даже пытался шутить, описывая, как путешествует при помощи бинокля, когда сидит летом у открытого окна. Но все равно горе, печаль стариковского одиночества, неизбежный и скорый конец впереди и жалкие и одновременно прекрасные усилия сохранить при этом мужество и юмор - все это так сжало мне сердце и горло, что я разрыдалась.
Я, молодая, с сильным загорелым телом, занятая любимым делом, чувствующая поминутно на себе ласкающий взгляд человека, который меня любит, я, живущая в светлом, легком, беспечальном мире, мире, полном друзей, мире без немощной старости, в мире без неминуемой смерти, что когда-то нетерпеливо подкарауливала жертвы на каждом шагу, я вдруг почувствовала острый, невыносимый стыд. Конечно, я понимала, что ничем не провинилась перед далеким предком. Но ведь крик о помощи через прикушенные губы относился и ко мне.
Я отдавала себе отчет, что у каждого века своя школа горя и радости. То, что печалит нас сегодня, показалось бы, наверное, нашим предкам смехотворным. Люди двадцатого века, не говоря уже о предыдущих, жили в гораздо более суровом мире, чем наш мир. Наверное, они были терпеливее нас, смиреннее. Наверное, они были большими стоиками. А может быть, и мужественнее нас. Иначе они бы не выжили.
Но это ничего не меняло. Все равно это было отчаяние, пусть с ним и боролись смиренным мужеством. Я думала о прапрапрадедушке все время. Это стало как наваждение. Я пыталась представить себя на его месте: одна, тяжко больная, дряхлая, ждущая конца.
Ждущая конца! Умом я понимала смысл этих слов. В конце концов смерть отступила от нас не так давно, чтобы мы забыли, что это такое. Но сердцем... Как вообще можно представить, чтобы кто-то или что-то насильно отнимало у тебя друзей, небо, облака, смех, работу, подсовывая взамен ничто, черную пустоту, абсолютный ноль, конец движения.
Не знаю уж, мы ли стали такими слабыми или наши предки были такими сильными, но то, что дедушка штурмана Владимир Григорьевич Харин нес с таким кратким и тихим мужеством, для меня оказалось непосильным бременем.
Я просто не могла не думать о человеке, написавшем это письмо. Все время. И все время представляла себя на его месте. И мне становилось так страшно... Какой-то древний, забытый давным-давно страх подымался откуда-то, и мне хотелось кричать, выть в такие минуты. Я попросила Сергея... впрочем, остальное вы все знаете. И как бы вы ни наказали нас - а мы заслуживаем наказания, вернее, я, а не Сергей, - все равно я нисколько не буду жалеть о проступке, потому что вон сидит мой любимый прапрапрадедушка и плачет. И я плачу вместе с ним".
Прокоп погладил мою щеку, достал из каких-то глубин своего эстрадного комбинезона платок и вложил мне в руку. И во время. Слезы текли из глаз, как два фонтанчика, и Соня, милая Соня, расплывалась в радужном окаймлении.
"Спасибо, Соня, - сказала Эльжбета и громко, совсем по-ребячьи, шмыгнула носом. - Прокурор, ваше слово".
"Подведем итоги, - сказал Жоао. - На одной чаше весов лежат нарушенные инструкции, нарушенные грубо и, я бы сказал, вопиюще. На другой - сострадание и жажда помочь ближнему. Обвинение предлагает сделать Соне и Сергею внушение и выразить им общественное восхищение".
"Протестую! - крикнул адвокат. - Ты забыл добавить и благодарность".
"Ура!" - крикнула Майя Иванец.
"Ура!" - подхватил тощенький Гурам, поднялся в воздух и сделал плавное сальто.
"И выразим наше восхищение и нашу любовь дорогому другу Владимиру Григорьевичу", - сказала Эльжбета, засмеялась, тряхнула упрямо головой, поднялась в воздух и медленно, солидно, как дирижабль, подплыла ко мне и поцеловала меня в висок, точь-вточь как на известной картине Марка Шагала.
"По-моему, тебе нужен еще один платок", - прошептал Прокоп.
Как всегда, он был прав.
И вот я снова один в своей круглой комнате. Всетаки, друзья мои милые, сердца наши очень прочны. Не верил я, что может оно выдержать тот водопад чувств, что обрушился на меня во время суда. А оно продолжало биться.
Прокоп почувствовал мою усталость. Меня провожала сюда вся станция. Все смотрели на меня и все излучали такое участие, такую любовь, что я буквально разогревался в этом напряженном поле симпатии.
Я отдышался немного, лег на свою чудо-кровать и - о, вечное мое детское любопытство! - нажал на этот раз на символ, похожий на экран. Тут же раздался тихий голос:
"Что вы хотите? Назовите".
"Последние известия", - сказал я.
"Хорошо", - ответил сразу со всех сторон все тот же приятный мужской голос, и прямо передо мной возникло изображение. Я был настолько поражен самим изображением, что не мог даже понять, что именно я вижу. Передо мной было окно в мир, настоящее, абсолютно настоящее трехмерное окно в мир, яркое, живое. Я знал, что несколько секунд назад здесь была стена, но чувства мои отказывались этому верить. Чувства были сильнее знания.
В окне показались три человека, две женщины и мужчина. Они склонились над приборами, похожими на компьютеры. Голос пояснил:
"Группа специалистов из Саранского университета считает, что они нащупали путь к расшифровке так называемого Марсианского камня. Они не сомневаются, что этот текст был выжжен на камне около двадцати тысяч лет назад некой космической экспедицией, посетившей Красную планету. Ученые считают, что для полной расшифровки им понадобится еще две или три недели".
В окне появился уже знакомый зал, где только что судили Соню и Сергея. Камера показала Соню, потом меня, причем в тот самый момент, когда я вытирал платком Прокопа глаза.
"Заканчивается первый день пребывания в нашем времени человека из двадцатого века Владимира Григорьевича Харина, рассказывал диктор. - Сегодня он присутствовал на бурном заседании суда на Московской хроностанции. Суд постановил сделать внушение двум сотрудникам станции Софье Данилюк и Сергею Иванову, которые самовольно отправились на двести лет назад, чтобы доставить к нам родственника Софьи Владимира Григорьевича Харина, и выразить им одновременно общественное восхищение и благодарность.
Драматург из двадцатого века должен в ближайшие дни решить, остается ли он в двадцать втором веке или возвращается в свой двадцатый".
Гм, не думал, что я выгляжу столь благопристойно.
Почтенный старик, благородный отец, если пользоваться амплуа старого театра. На экране тем временем появился тощенький, пошатывающийся, как после выпивки, страусишко.
"Ученым кенийского биоцентра удалось впервые воссоздать огромного африканского страуса - эпиорниса, исчезнувшего еще в девятнадцатом веке. Вы видите новорожденного, которого крестные отцы нарекли Крошкой".
"Конечно, но их выбирают, говорят, реже всего".
"А если преступник действительно болен?"
"Если он не может принять взвешенного решения, по приговору суда он подвергается психокорректировке".
"А как это делается?"
"Если ты останешься, друг Владимир, ты сможешь увидеть это сам. Но суть не в технике. Вы уже тоже, наверное, догадывались, что уровень культуры общества определяется, в сущности, чрезвычайно просто. Уровень культуры - это соотношение двух сил - древних инстинктов и коры больших полушарий. Чем сильнее инстинкты, тем ближе человек к животному. И наоборот. Очень, очень многое можно проследить, рассматривая инстинкты. Допустим, тяга к богатству. В сущности, это то же стремление самца или самки занять в стаде доминирующее положение, только сила и храбрость заменяются другим атрибутом власти - богатством".
"А для чего власть ? Властолюбие?"
"Альфа в стаде или стае всегда имел больше пищи, а стало быть, больше шансов выжить".
"А стремление выделиться, хвастовство?"
"То же самое, что павлиний хвост или удары в грудь гориллы. Вот какой я, смотрите все! И так все. Злоба, зависть, жадность, подлость. Все, что нужно выкорчевывать в себе, пропалывать... Прости, друг Владимир, мы заболтались, мне сейчас нужно идти, мы скоро увидимся..."
Он обнял меня, сжал в объятиях и торопливо вышел. А я... Не думал я, что окажусь на старости лет в гуще такого боя. Казалось, давно уже у меня белый билет, давно уже освобожден от воинской повинности. Да и какой из человека воин в восемьдесят лет. Ан нет. Опять попал на войну, да еще на какую! С одной стороны шли на меня приступом земные родные воспоминания. Встала из небытия Наденька моя незабвенная, смотрела на меня из бесконечно далекого своего далека, но не звала к себе, лишь улыбалась, махала приветственно ручкой.
"Как ты, старчик мой?" - услышал я ее голос. А может, и не услышал, почудилось мне. Но кто знал, что здесь чудилось и что могло в действительности случиться. И дочку увидел. Эта, как всегда, торопилась, губки сжаты упрямо, всегда готова к сражениям, экая, право, сражательница.
И вас, милые друзья моих закатных лет, увидел. И не звали вы меня к себе, не требовали, возвращайся, мол, предатель, обратно. И будто бы радовались даже за меня. Ну, мы, мол, не сподобились, так хоть ты. Промелькнуло перед мысленным моим взором старинное изречение: чтоб сочувствовать, достаточно быть человеком. Чтоб сорадоваться, нужно быть ангелом.
Ефим Львович трубно высморкался и долго не отнимал обширный свой платок от лица, не хотел, наверное, чтоб увидели его слезинки, старый художник. А Анечка не стеснялась, слезы так и катились по ее щечкам, и, влажные, они казались совсем молодыми. Милая Анечка...
Константин Михайлович громко вздохнул и несколько раз молча кивнул.
- А с другой стороны, - продолжал Владимир Григорьевич, - наступал на меня новый век, нестерпимо щекотал тайнами, вот реши - и раскроются они тебе. Реши - и сбросишь дряхлую морщинистую оболочку, как змея кожу. Арфу в руки, нимб на голову - и дуй себе по векам неведомым.
И опять грустно мне стало. Опять летели качели к знаку минус. Уж больно неравные силы были в странном этом сражении. Три-четыре фигурки машут издали, машут ли? И если машут, с какого света? А рядом живой торжествующий мир.
Ах, неравные то были силы. Несколько кавалеристов, да и то скорее донкихоты на своих росинантах, простите за сравнение, а перед ними танковый вал. Люки открыты, танкисты высунулись, смеются, пальцами показывают: видели, мол, когда-нибудь таких воинов? Даже не стреляют, моторы заглушили и пари заключают, какая лошадка первая споткнется или падет от дряхлости.
Да, неравные были силы в этом сражении...
Я выскочил на улицу. Странно как-то волновал меня травяной газон. Какие-то древние, дожизненные какие то воспоминания поднимал из глубин видовой памяти. Медленно я опустился на колени и уперся руками в эту ухоженную кем-то траву. Она была теплой, трава нагрелась за день солнцем, и был зеленый ковер упругим и живым.
В той, земной жизни, я видел такие газоны. Помню, был как-то раз на одной начальственной даче подмосковной. До этого только в книгах читал: мол, настоящий английский газон получить очень легко, для этого нужна лужайка, газонокосилка и двести лет ухода.
Ну, не знаю уж, сколько лет и кто именно ухаживал за той начальственной травкой за высоким забором, - впрочем, меняется только начальство, дачи остаются, но показалась она мне необыкновенной. Подошел к хозяйке, не помню, конечно, как ее звали, но лицо запомнил, надутенькая такая была особка, но с демократической косметикой. "У меня, - говорю, просьба". - "Слушаю". - "Разрешите мне снять ботинки и босиком по вашему газону побродить". Сказал и вижу - вмастил. Надутость вся побоку, расплылась в улыбке: "Сделайте, - говорит, - одолжение".
Кругом гости собираются, ведут литературно-политические важные разговоры, в воздухе дымок сизоватый и аппетитный от жарящихся шашлыков, а я все милуюсь с травкой. До сих пор помню ее мягкую и упругую ласку.
Вот такая же трава, только не дачная заплатка, а целые поля, окружала меня на хроностанции. Я шел по траве и не пытался вмешиваться в битву, что шла в голове, в сердце, в печенке, селезенке и даже суставах.
Потому что - удивительное дело! - жалкое войско моих воспоминаний все еще не сдалось. Вместо того чтобы благоразумно поднять белый флаг, оно снова и снова упрямо ползло на смехотворный и обреченный штурм превосходящих сил противника, как принято говорить в военных сводках. И шла, шла нелепая битва, и ничего я не мог сделать.
Да и как я мог вмешаться в битву, когда участвовали в ней пусть и неравные армии, но каждая во сто крат сильнее меня. Я шел и шел, дошел до рощицы. Если и сосенки стояли спокойно, они в битве не участвовали, и я прислонился к светло-коричневому, почти янтарному, пахнущему смолой, бугристому стволу сосны и спросил:
"Что же делать?"
Вокруг - ни души. Никого не стеснялся. Да и на глазах у толпы готов я был кинуться за советом к кому угодно.
"Как что? Решай", - скрипнула сосна. Черт-те знает что за мир. Может, здесь и деревья разговаривают.
"Конечно", - ответила моим мыслям сосна, и в то же мгновенье часы на руке четко сказали: "До начала суда десять минут. Ровно столько, сколько вам нужно, чтобы дойти".
Я повернулся к станции.
"Уважаемые друзья, - сказала полная дама в белом костюме, - сегодня по жребию роль обвинителя выпала Жоао".
"У нас нет профессиональных прокуроров, - пояснил тихонько Прокоп, который сидел рядом со мной. - Когда человек слишком часто обвиняет ближних, у него это может войти в привычку, а мы таких привычек не любим".
Жоао оказался смуглым мускулистым пареньком. Впрочем, в "пареньке" я не был уверен. Вполне могло статься, что ему лет пятьдесят, а то и сто, иди разберись в этом сумасшедшем мире. Но эта зыбкость, неопределенность впечатлений не смущала меня и не тяготила. Наоборот, она была мне приятна, словно я сидел в театре и смотрел необыкновенный спектакль. В театре ведь не думаешь: а сколько лет вон той актрисе, что играет девочку, а что за человек вне сцены герой-любовник, какое кровяное давление у благородного отца. Может, это во мне профессиональный театрал говорил, но только следил я за судом, затаив дыхание.
"Друзья, - сказал Жоао, - я чувствую себя крайне неловко. Я должен обвинять людей, которых люблю и уважаю..."
"Почему неловко? - прервала его дама в белом. - По-моему, обвинять по-настоящему может именно тот, кто любит, знает и уважает обвиняемого".
"Давайте не увлекаться банальностями", - буркнул кто-то из зала, в котором собралось человек двадцать.
"Не надо бояться банальностей, - улыбнулась дама в белом, - банальность - гарантия общепризнанности того или иного положения, а суд должен иметь дело только с общепризнанными положениями. Эрго - суд должен быть банальным".
"Браво, Эльжбета, - крикнул тощенький Гурам Шенгелия, прекрасный поворот!"
"Поворот, разворот, отворот, - покачала головой Маня Иванец, с которой меня уже знакомили, - эдак мы никогда не вынесем приговор".
"Майя Иванец", - подсказал мне Прокоп.
"Да, я помню", - сказал я. Какой-то несерьезный был суд, похожий скорее на пикировку друзей.
"И все же, друзья, - вздохнул Жоао, - судить Софью и Сергея нужно. Они совершенно самовольно, ни с кем не согласовав, ни с кем не посоветовавшись, ни у кого не спросив разрешения, совершили пробой. Мало того, что каждый пробой пожирает огромное количество энергии, существует твердое правило, которое требует координации пробоев, совершаемых на нашей станции и на станции в Хараре. Потому что, как все вы знаете прекрасно, два пробоя, совершаемых одновременно, могут вывести из строя... Не буду продолжать, так как, к сожалению, пока что мы не имеем права сообщать нашему гостю никакой конкретной информации, в том числе принципы и детали хроноскопии. Мало того. Соня и Сергей отправились в тысяча девятьсот восемьдесят шестой год совершенно неподготовленными".
"Ну, насчет "совершенно" - это явное преувеличение", покачал головой сухой высокий человек в красных шортах и красной рубашке.
"Бруно Казальс, - прошептал Прокоп, - старший хроноскопист. Сегодня он адвокат".
"Вы их что, назначаете? Обвинителей, защитников..." прошептал я.
"Нет, мы бросаем жребий. Перед самым судом. Человек, даже подсознательно, не должен заранее готовиться ни к роли прокурора, ни защитника, ни судьи".
"Не знаю, преувеличение или нет, - сказал Жоао, - но Сергей сам рассказывал, что, уже оказавшись в двадцатом веке, они сообразили, что не изготовили и не захватили с собой денег..."
"Денег?" - спросил из зала тощенький Гурам.
"Денег. Да, денег. Может, ты не знаешь, что это такое?"
"Забыл", - покраснел Гурам.
"Ты стажер, - сказал Жоао, - ты хочешь стать хроноскопистом. А для этого прежде всего ты должен быть историком".
"Сегодня у нас конкурс банальностей", - буркнула Майя Иванец.
"Майя, не мешай", - сказала Эльжбета, которая, как я уже понял, исполняла роль председательствующего.
"Так вот, стажер, деньги - это особые знаки, которые служили..."
"Вспомнил", - сказал красный как рак Гурам.
"Итак, - продолжал Жоао, - они отправились в двадцатый век в Москву без денег, что само по себе совершенно недопустимо..."
"Как называлась ваша денежная единица? - спросил шепотом Прокоп. - Я, как Гурам, забыл, представляешь..."
"Рубль".
"Спасибо".
Сообразив, что они не имеют денег, Соня и Сергей все же направились в магазин и совершили двойное нарушение правил хроноскопии: они использовали приемы, недоступные аборигенам, и нарушили их законы.
"Пусть лучше Сергей расскажет, что произошло в магазине", - предложил адвокат Бруно Казальс.
"Хорошо, - согласился Жоао. - Сергей, расскажи".
"До сих пор не понимаю, как у нас с Соней вылетели из головы деньги. Тем более что все равно мы должны были приготовить одежду. Когда мы решились на пробой, я попросил хронокомпьютер подобрать нам стандартную одежду для двух молодых людей в Москве летом тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Что стоило заказать еще и денег... Но я был как в тумане..."
"Почему?" - спросил адвокат в красных шортах, закидывая длинную волосатую ногу на другую.
"Я люблю Соню..."
"Это все знают", - нетерпеливо сказала Эльжбета.
"Все, может быть, и знают, - согласился Сергей со вздохом, - но мне казалось, что Соня этого не знает. "Ты, Сережа, - говорила она мне, - меня совершенно не любишь". Раз она сказала: "Если ты действительно любишь меня, ты должен выполнить мою просьбу". - "Какую?" - спросил я. "Нет, ты сначала обещай". И посмотрела при этом на меня таким взглядом..."
"Каким?" - спросил с улыбкой Жоао.
"Протестую, - вскочил адвокат в шортах. Стоя, он походил на баскетболиста, он был, наверное, метров двух ростом. - Взгляд девушки на своего поклонника отношения к делу не имеет".
"Увы, имеет, друг. Именно из-за таких взглядов и совершаются..."
"Друзья, коллеги, такую банальность не могу вынести даже я, - сказала Эльжбета, - а я, как вы знаете, большая поклонница банальностей, общих мест и особенно клише. Роль их в истории цивилизации, кстати, не оценена должным образом и по сей день. Но продолжай, Сережа".
"Короче, - вздохнул Сергей и повесил голову, - я согласился совершить несанкционированный пробой к ее дедушке, то есть не дедушке, а прапра..."
"Мы еще дойдем до этого, а сейчас расскажи, что было в магазине".
"Значит, идем мы с Соней по улице, и она говорит, что нужно бы купить ее предку что-нибудь, что в то время неудобно было навещать людей с пустыми руками. Когда Соня сказала "купить", меня словно что-то кольнуло. Я ведь знаю, что это такое. И сообразил, что денег-то у нас нет. Но Соне я ничего не сказал".
"Почему?" - спросил Жоао.
"Мне... было жалко ее. Она была так возбуждена, такие у нее были веселые глазки..."
"Друг Сергей, - улыбнулась Эльжбета, - если ты начнешь перечислять, что именно тебе нравится в Сонечке, боюсь, мы никогда не кончим".
"Хорошо, молчу. Ладно, думаю, что-нибудь сообразим. В этот момент мы проходили мимо магазина "Овощи-фрукты" на широкой такой улице..."
"Ленинградский проспект", - подсказала Соня.
"Да, Ленинградский проспект. Мы зашли. В магазине было много народу, и мы не сразу сообразили, что там происходит. То есть все элементы ситуации были нам знакомы по различным историческим документам: очередь, сумки, толкотня, деньги, кассы, вся эта экзотика, но когда мы оказались внутри самой ситуации, мы просто растерялись. Настолько растерялись, что остановились перед суровой девицей, которая пропускала покупателей - так тогда назывались люди, пришедшие в магазин, порциями по несколько человек.
"Чего вы стоите? - довольно резко спросила она. - Туда или сюда".
"А..." - растерялся я.
"Бэ-э... - зло передразнила она меня. - Нужны апельсины - проходите, молодой человек, не задерживайте других!"
От растерянности я поднял мысленным усилием пакет с тележки, стоявшей за девушкой, направил его к себе. Но я, признаться, плохо соображал, что делаю, потому что пакет задел за белую шляпку какой-то старухи, и старуха завизжала:
"Это до чего ж мы дожили, апельсинами швыряются, окаянные".
Девица в халатике сначала открыла рот и молча глядела, как пакет плыл ко мне в воздухе, а потом закричала:
"Не имеете права!"
Я окончательно растерялся, запаниковал. Мне надо было, конечно, отдать пакет с апельсинами девушке и извиниться, но я зачем-то приподнял ее в воздух, она схватилась за юбку, крикнула: "Ой!" В очереди зашумели, загалдели. Кто-то кричал:
"Отпускайте побыстрее, а не летайте!"
"Они не только летать, нырять будут, только не работать!"
"Это что же такое?"
"Надо жаловаться".
"Цирк устроили".
"Кио".
Что такое "Кио", я не знал, испугался, сдвинул локальную временную секвенцию на несколько минут, и мы с Соней бежали из магазина".
"Вот видите, друзья, как это было опасно, - сказал Жоао. - Конечно, если бы продавцы магазина заявили, что у них уплыл по воздуху пакет с апельсинами, это посчитали бы глупой шуткой. Но вдруг в очереди был бы человек с фотоаппаратом, и он успел бы сфотографировать пакет в полете - это было бы уже некое доказательство..."
"Чего? - спросил баскетболист. - Что апельсины могут летать? Что в магазине... как это называется... когда недостает..."
"Недостача", - не удержался я, и Прокоп гордо посмотрел на присутствовавших, словно я был его учеником.
"Спасибо, - поклонился мне баскетболист. - Недостача".
"И все равно, Сергей нарушил правила пробоя, - сказал Жоао. - И это недопустимо. Хорошо, что на этот раз все как будто обошлось благополучно, но..."
"Прости, друг Жоао, - опять встал баскетболист в красных шортах. - Если вы помните, друзья, когда-то богиня правосудия изображалась с весами в руках. Символ прост: любой акт правосудия напоминает взвешивание. На одной чашке деяние, на другой - законы, - обстоятельства, побудительные причины и так далее. Да, мой друг Сергей пошел на нарушение правил пробоя, да, он не испросил разрешения и не согласовал пробой с графиком работы станции в Хараре. Груз на этой чашке ясен. Но почему? Что двигало им? Взгляд любимой девушки и ее просьба - разве они не перевешивают все правила и инструкции..."
"Браво, - сказала Майя Иванец. - Это уже банальность, переходящая в поэзию".
"Судебная поэзия девятнадцатого-двадцатого веков, сказал тощенький Гурам. - Смотри работу профессора Чебоксарского университета Петра Шишлянникова".
"Стажер показывает когти и эрудицию, - кивнула Эльжбета. - Так их, Гурамчик".
"Ах, коллеги, коллеги, - покачал головой высокий Бруно, - вам все шутки".
"И прибаутки", - выкрикнула Майя Иванец.
"Отлично, с шутками, с прибаутками, но давайте спросим Соню, что заставило ее просить Сергея".
"Спросим, - согласился Жоао. - Соня, расскажи нам".
"Хорошо, - сказала Соня. - Я начну с самого начала. Недавно я ездила к отцу, он живет в Находке, скрещивает там разных рыб, кого с кем именно, я так и не запомнила, но это неважно. Он мне говорит:
"Дочурка, я тебе подарок приготовил".
"Какой?" - спрашиваю.
"Перебирал на днях старые вещи и нашел старинную лоцию. Вы, историки, ведь обожаете старые книги".
Лоция и действительно была старая, издана более двухсот лет назад в Советском Союзе. Хотя я историей мореходства никогда не занималась, я все-таки перелистала ее. И нашла в ней старинный конверт, адресованный штурману корабля "Константин Паустовский" Александру Семеновичу Данилюку. Нетрудно было догадаться, что он был владельцем лоции. Но ведь Данилюк - фамилия моего отца, стало быть, Александр Семенович наш предок".
- У меня сердце сжалось при ее словах, - сказал Владимир Григорьевич своим слушателям, - хоть и не первый раз слышал я о неотправленном моем и все же полученном внуком письме, а все равно сжалось. Я этого письма не отправлял и знал, что не сделаю этого. Значит, значит... его отправили Сашке после... моей смерти. Но почему обязательно смерти, перебил я в негодовании сам себя, почему его не переслали внуку после моего исчезновения? Резонно, резонно...
Соня тем временем продолжала:
"Конверт пожелтел, высох, адрес выцвел, но письмо, написанное дрожащим почерком - я сразу подумала: его писал старик, - прочитать было можно. И я прочла его. Его действительно написал старик, глубокий старик по понятиям того далекого времени, дедушка штурмана. Ему было много лет, он был болен, он находился в Доме для престарелых, и, кроме внука-штурмана, у него не осталось никого из родных и близких. Нет, не подумайте, что он жаловался, сетовал на судьбу или что-то подобное. Наоборот, чувствовалось, что старик старался изо всех сил, чтобы его письмо не получилось слишком грустным, но все равно оно потрясло меня. Столько в нем было печали, смирения, столько одиночества. Мне показалось, что оно адресовано вовсе не штурману, а мне, этот немой крик о помощи. Повторяю, друзья, он не жаловался, мой далекий предок, нет, не ныл. Он даже пытался шутить, описывая, как путешествует при помощи бинокля, когда сидит летом у открытого окна. Но все равно горе, печаль стариковского одиночества, неизбежный и скорый конец впереди и жалкие и одновременно прекрасные усилия сохранить при этом мужество и юмор - все это так сжало мне сердце и горло, что я разрыдалась.
Я, молодая, с сильным загорелым телом, занятая любимым делом, чувствующая поминутно на себе ласкающий взгляд человека, который меня любит, я, живущая в светлом, легком, беспечальном мире, мире, полном друзей, мире без немощной старости, в мире без неминуемой смерти, что когда-то нетерпеливо подкарауливала жертвы на каждом шагу, я вдруг почувствовала острый, невыносимый стыд. Конечно, я понимала, что ничем не провинилась перед далеким предком. Но ведь крик о помощи через прикушенные губы относился и ко мне.
Я отдавала себе отчет, что у каждого века своя школа горя и радости. То, что печалит нас сегодня, показалось бы, наверное, нашим предкам смехотворным. Люди двадцатого века, не говоря уже о предыдущих, жили в гораздо более суровом мире, чем наш мир. Наверное, они были терпеливее нас, смиреннее. Наверное, они были большими стоиками. А может быть, и мужественнее нас. Иначе они бы не выжили.
Но это ничего не меняло. Все равно это было отчаяние, пусть с ним и боролись смиренным мужеством. Я думала о прапрапрадедушке все время. Это стало как наваждение. Я пыталась представить себя на его месте: одна, тяжко больная, дряхлая, ждущая конца.
Ждущая конца! Умом я понимала смысл этих слов. В конце концов смерть отступила от нас не так давно, чтобы мы забыли, что это такое. Но сердцем... Как вообще можно представить, чтобы кто-то или что-то насильно отнимало у тебя друзей, небо, облака, смех, работу, подсовывая взамен ничто, черную пустоту, абсолютный ноль, конец движения.
Не знаю уж, мы ли стали такими слабыми или наши предки были такими сильными, но то, что дедушка штурмана Владимир Григорьевич Харин нес с таким кратким и тихим мужеством, для меня оказалось непосильным бременем.
Я просто не могла не думать о человеке, написавшем это письмо. Все время. И все время представляла себя на его месте. И мне становилось так страшно... Какой-то древний, забытый давным-давно страх подымался откуда-то, и мне хотелось кричать, выть в такие минуты. Я попросила Сергея... впрочем, остальное вы все знаете. И как бы вы ни наказали нас - а мы заслуживаем наказания, вернее, я, а не Сергей, - все равно я нисколько не буду жалеть о проступке, потому что вон сидит мой любимый прапрапрадедушка и плачет. И я плачу вместе с ним".
Прокоп погладил мою щеку, достал из каких-то глубин своего эстрадного комбинезона платок и вложил мне в руку. И во время. Слезы текли из глаз, как два фонтанчика, и Соня, милая Соня, расплывалась в радужном окаймлении.
"Спасибо, Соня, - сказала Эльжбета и громко, совсем по-ребячьи, шмыгнула носом. - Прокурор, ваше слово".
"Подведем итоги, - сказал Жоао. - На одной чаше весов лежат нарушенные инструкции, нарушенные грубо и, я бы сказал, вопиюще. На другой - сострадание и жажда помочь ближнему. Обвинение предлагает сделать Соне и Сергею внушение и выразить им общественное восхищение".
"Протестую! - крикнул адвокат. - Ты забыл добавить и благодарность".
"Ура!" - крикнула Майя Иванец.
"Ура!" - подхватил тощенький Гурам, поднялся в воздух и сделал плавное сальто.
"И выразим наше восхищение и нашу любовь дорогому другу Владимиру Григорьевичу", - сказала Эльжбета, засмеялась, тряхнула упрямо головой, поднялась в воздух и медленно, солидно, как дирижабль, подплыла ко мне и поцеловала меня в висок, точь-вточь как на известной картине Марка Шагала.
"По-моему, тебе нужен еще один платок", - прошептал Прокоп.
Как всегда, он был прав.
И вот я снова один в своей круглой комнате. Всетаки, друзья мои милые, сердца наши очень прочны. Не верил я, что может оно выдержать тот водопад чувств, что обрушился на меня во время суда. А оно продолжало биться.
Прокоп почувствовал мою усталость. Меня провожала сюда вся станция. Все смотрели на меня и все излучали такое участие, такую любовь, что я буквально разогревался в этом напряженном поле симпатии.
Я отдышался немного, лег на свою чудо-кровать и - о, вечное мое детское любопытство! - нажал на этот раз на символ, похожий на экран. Тут же раздался тихий голос:
"Что вы хотите? Назовите".
"Последние известия", - сказал я.
"Хорошо", - ответил сразу со всех сторон все тот же приятный мужской голос, и прямо передо мной возникло изображение. Я был настолько поражен самим изображением, что не мог даже понять, что именно я вижу. Передо мной было окно в мир, настоящее, абсолютно настоящее трехмерное окно в мир, яркое, живое. Я знал, что несколько секунд назад здесь была стена, но чувства мои отказывались этому верить. Чувства были сильнее знания.
В окне показались три человека, две женщины и мужчина. Они склонились над приборами, похожими на компьютеры. Голос пояснил:
"Группа специалистов из Саранского университета считает, что они нащупали путь к расшифровке так называемого Марсианского камня. Они не сомневаются, что этот текст был выжжен на камне около двадцати тысяч лет назад некой космической экспедицией, посетившей Красную планету. Ученые считают, что для полной расшифровки им понадобится еще две или три недели".
В окне появился уже знакомый зал, где только что судили Соню и Сергея. Камера показала Соню, потом меня, причем в тот самый момент, когда я вытирал платком Прокопа глаза.
"Заканчивается первый день пребывания в нашем времени человека из двадцатого века Владимира Григорьевича Харина, рассказывал диктор. - Сегодня он присутствовал на бурном заседании суда на Московской хроностанции. Суд постановил сделать внушение двум сотрудникам станции Софье Данилюк и Сергею Иванову, которые самовольно отправились на двести лет назад, чтобы доставить к нам родственника Софьи Владимира Григорьевича Харина, и выразить им одновременно общественное восхищение и благодарность.
Драматург из двадцатого века должен в ближайшие дни решить, остается ли он в двадцать втором веке или возвращается в свой двадцатый".
Гм, не думал, что я выгляжу столь благопристойно.
Почтенный старик, благородный отец, если пользоваться амплуа старого театра. На экране тем временем появился тощенький, пошатывающийся, как после выпивки, страусишко.
"Ученым кенийского биоцентра удалось впервые воссоздать огромного африканского страуса - эпиорниса, исчезнувшего еще в девятнадцатом веке. Вы видите новорожденного, которого крестные отцы нарекли Крошкой".