Страница:
"Продолжается пребывание на Земле посланцев планеты, которую двадцать два года назад впервые посетили наши космонавты. Как известно, мы решили называть ее для себя планетой Королева, поскольку обитатели планеты используют для общения между собой колебания особого поля экс, которые не имеют эквивалента в земных языках, и их собственное название планеты можно выразить лишь математическими символами".
В окне показался небольшой аквариум, в котором плавали полупрозрачные бесформенные существа. Перед аквариумом сидели несколько почтенного вида людей и оживленно беседовали с амебами. При этом они, очевидно, пользовались каким-то переводным устройством, которое походило на передвижной аппарат для снятия электрокардиограммы. На стенках аквариума были видны многочисленные присоски с разноцветными проводами, которые шли к аппарату.
Внезапно окно захлопнулось, исчезло, и голос моего инфоцентра сказал:
"Мы очень сожалеем, но следующую страницу в выпуске новостей вы посмотреть не сможете, поскольку она содержит информацию, которая не может быть передана в двадцатый век".
Что делать, пожал я плечами. Увижу каких-нибудь амеб в дипломатических фраках в другой раз. Я протянул было руку к знакомому символу, который уже раз усыпил меня мягким покачиванием, плеском волн, скрипом переборок, криком чаек, но не нажал на него, потому что, очевидно, задремал. А проснулся из-за слов:
"Вы сегодня немножко не в духе..."
Голос был женский. Наверное, это Соня пришла ко мне. Я открыл глаза и повернулся, чтобы обнять внученьку, но ее не было, и мужской голос ответил:
"Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра..."
Что за чертовщина? Я сел в кровати. Да это же мое окно в мир продолжало светиться.
Казалось, все, перерасходовал я свой запас удивления, но нет, оказывается, был еще во мне какой-то неприкосновенный запасец, потому что я почувствовал, как отвисает у меня челюсть, сейчас шмякнется о пол. Видел я в окне... и сейчас язык поворачивается с трудом... Увидел знакомое мужское характерное лицо, да и женское лицо было знакомым, я знал, чувствовал, что видел эти лица, но память испуганно отказывалась включаться.
"...У меня дочь больна немножко, - продолжал знакомый человек в военной форме, - а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел".
Боже, это же пьеса, сообразил я. Безумно знакомая пьеса, знакомые слова. Сейчас, сейчас я все вспомню. Я почувствовал, как название уже подымается к поверхности памяти.
"Я никогда не говорю об этом, и странно, жалуюсь только вам одной. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого..."
Актриса тихонько прошептала:
"Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так".
В голове моей, точно дельфин на поверхность моря, выпрыгнуло: господи, да это же "Три сестры"! Это же Вершинин и Маша!
И вспомнил я по одной только реплике: какой шум в печке. Чехов, только гений Чехова мог столько запрессовать во вздорные, в сущности, чепуховские слова.
"Вы с предрассудками?" - продолжал Вершинин, и тут второй дельфин выпрыгнул на поверхность моего оцепеневшего сознания:
"Это же... это же Станиславский".
- Как Станиславский? - нахмурился Константин Михайлович. - Станиславский ставил...
- При чем тут ставил? - Владимир Григорьевич сделал паузу, усмехнулся и продолжал: - Константин Сергеевич играл Вершинина.
- Володенька, - вздохнула Анечка, и видно было, что ей не хотелось уличать Владимира Григорьевича в выдумках, но не могла она сдержаться. - Володенька, если я правильно помню, Станиславский играл Вершинина, когда и кино-то не было...
- Я тоже так думал, - почему-то торжествующе кивнул Владимир Григорьевич, - но еще более невероятным было то, что Машу играла... Алла Константиновна Тарасова!
- Абер дас ист... - сказал Константин Михайлович, и Ефим Львович добавил:
- Невозможно.
- Конечно, невозможно, - кивнула Анечка и вздохнула. Тарасова играла Машу в сороковых годах, я прекрасно ее помню. А Станиславский - лет на сорок раньше, если не больше.
- Согласен, милые друзья, согласен. И я знал, что они никогда не играли вместе. И знал к тому же, что не могли их снять в цвете, с фантастическим стереоэффектом. И тем не менее колдовство продолжалось, чеховское колдовство.
"Когда вы говорите со мной так, - тихонько засмеялась Тарасова, - то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно..."
Через несколько минут я стряхнул с себя оцепенение и почувствовал, что, если тут же не получу ответа, просто сойду с ума. До сих пор все виденное в двадцать втором веке было фантастично, но по-своему логично. А здесь... Я вспомнил, как Прокоп обращался к инфоцентру.
"Вы можете ответить мне на вопрос?" - неизвестно кого спросил я, чувствуя себя идиотом.
"Конечно", - ответил приятный мужской голос, и невероятные Маша и Вершинин замерли.
"Каким образом в одной сцене участвуют актеры, которые никогда не играли вместе, и каким образом они вообще оказались на... экране, когда их так снять не могли хотя бы из-за того, что в их время не было ни телевидения, ни цветного кино".
"Вы видите постановку "Трех сестер" с участием звезд Московского Художественного театра, осуществленную в 2151 году к двухсотпятидесятилетию премьеры".
"Да, но..."
"Постановка создана методом компьютерного синтеза".
"Что это?"
"По фотографиям, кинокадрам, воспоминаниям, письмам театральный компьютер синтезирует, воссоздает физический и духовный образ актера, его голос, а режиссер ставит спектакль так же, как с живыми актерами. Мы показываем вам "Три сестры" по просьбе Прокопа Фарда. Разрешите продолжать?"
Не знаю, наверное, ко всему нужно привыкнуть, но я еще явно не был готов к технике двадцать второго века. Что-то мне почудилось святотатственным в этом вызове духов, хотя, повторяю, я понимал, что скорее всего не прав.
"Нет, - вздохнул я. - Не нужно".
Конечно, если это всего-навсего нечто вроде усовершенствованного мультфильма, это одно дело. Ну, а если электронные привидения, вызванные из небытия всемогущим компьютером, осознают себя? Мысль эта заставила меня зябко поежиться: я представил, вернее, попытался представить себя в виде электронного облачка в машинных потрохах... Бр-р! Но тут же успокоил себя, не волнуйся, тебя-то уж наверняка воссоздавать не будут, дух твой не вызовут, спи спокойно, дорогой Владимир Григорьевич Харин, второразрядный драмодел середины двадцатого века.
Вместо этого я нажал на символ, в виде двух цифр и знака плюс, 2+2, и коснулся его.
Мой центр мелодично тренькнул и сказал:
"Вычислитель к работе готов, жду задания".
"Я прибыл, - сказал я п посмотрел на часы, - девять часов тому назад. Всего мне дано для принятия решения девяносто шесть часов. Изобразите графически сколько мне осталось секунд, минут, часов и суток".
"В статической или динамической форме?"
"Динамической".
"Вас устроит схема Яковлева?"
"Покажите".
Снова вспыхнуло яркое объемное окно. На этот раз большую часть его занимала горка, сложенная из камней разного размера. Из боковых камней сыпались песчинки, а внизу светились оранжево четыре группы цифр. В левой группе все время менялась правая цифра, уменьшалась, и я сообразил, что это мой тающий запас секунд. Так и есть. Вот вздрогнула и последняя цифра в следующей группе, и я увидел, что у меня осталось уже не 5220 минут, а 5219.
Ага, горка, очевидно, тоже была сложена из единиц времени. Песчинки, что скатывались с нее - секунды. Вон упал уже камешек покрупнее, должно быть, минута. Если набраться терпения и следить за эрозией и дальше, скоро выпадет и часовой камень.
Будь она проклята, эта динамическая схема неведомого мне Яковлева. Нагляднее не придумаешь. Теперь, даже закрыв глаза, я физически ощущал ток времени, что уносит песчинки секунд, подмывает минуты, сдвигает с места, раскачивает часы.
"Надо решать".
"Все, - сказал я, - хватит. Выключить все".
"Хорошо", - послушно, но с достоинством ответил инфоцентр и бесшумно закрыл на окне ставни.
Я лег на диван. Как и накануне, он принял меня в объятия с довольным вздохом. Почему-то все эти услужливые машины начали потихоньку раздражать меня. То есть все, разумеется, было бесконечно удобно, весь материальный мир, окружавший меня, казалось, только и ждет моих команд, чтобы тотчас же стремглав броситься их выполнять. Казалось, скажи я сейчас "солнце, хватит светить", и оно тут же послушно погаснет.
"Солнце, - сказал я, - хватит светить".
Инфоцентр мелодично звякнул, и голос сказал:
"Хорошо".
В ту же секунду потолок мой и та часть кругового окна, что была в лучах солнца, потемнели. Чертовы автоматы солнце не выключили, но приказ мой выполнили.
А почему, собственно, я должен испытывать к ним неприязнь, подумал я. Чем плохи все эти слуги, что так облегчают жизнь. Ответа не было, во всяком случае разумного ответа. Но нет, пожалуй, он был. Во мне все время шла все та же битва: далекий мой двадцатый век, вы, мои милые друзья, Дом ветеранов, доктор Юрочка, букет стариковских болезней и семьдесят восемь лет продолжали бессмысленное сопротивление ослепительному двадцать второму веку. Что, что мог противопоставить Дом ветеранов победоносному маршу человеческого разума и могущества, что я видел вокруг? Бинокль "фуджи" и рассматривание часами пыльной крапивы под окном? Булькающего Ивана Степановича, взволнованного экономическими реформами? Тебя, Ефим Львович? Я люблю тебя, Фимочка, мы знакомы лет сорок, я прошу тебя не обижаться, но тогда мне казалось, что не мог ты перевесить чашу весов...
- Я и не думаю обижаться, - ухмыльнулся Ефим Львович. - Я понимаю.
- И ты, Костя, пойми меня...
- О чем ты говоришь, - вздохнул Константин Михайлович, - абер дас ист ничево-о. Я бы сам... Да, сам... - Он кивнул и привычно начал нашаривать пуговицы на рубашке.
- И вас, дорогая Анечка, я прошу не сердиться на меня.
- А я и не собираюсь, - Анечка улыбнулась светло и победоносно. И вздернула при этом свою крашеную головенку, гордо и независимо. - Для чего? Ведь...
- Спасибо. И позвольте продолжить, друзья. Я понял, что великолепие и суперуютность окружавшего меня мира просто не могли не одержать верх над скромным убогим мирком моих закатных дней. Слишком неравные были силы. Даже рефери на боксерском ринге и тот прекращает бой за явным преимуществом, когда силы и класс соперников оказываются очень уж разными.
Наверное, в большинстве из нас есть хоть какое-то внутреннее чувство справедливости. Большинству из нас было бы неприятно зрелище беззащитного человека, которого награждает тумаками компания здоровенных верзил.
Вот, наверное, почему меня раздражала вздыхавшая кровать, что нежно и сильно массировала мне спину и ждала команды усыпить меня плеском волн; невесть откуда появляющееся ярчайшее и объемнейшее окно в мир, готовое по первому слову показать мне что угодно, от амебоподобных послов до страусенка Крошки; обитатели хроностанции, которые соревновались в доброте и благородстве; даже стосемилетний порхающий Прокоп в эстрадном своем костюме - все они невольно были здоровенными верзилами по сравнению с моим старым мирком. Боже упаси, они никого не хотели бить, они даже не засучивали рукава, наоборот, они все соревновались в благородстве и тактичности, по крайней мере, люди, но все равно силы в битве были непристойно неравны.
Надо было прекратить избиение. Пора было моим воспоминаниям выкинуть полотенце и признать поражение. Скажу Прокопу, твердо решил я, что незачем нам обоим присутствовать при жестоком побоище. Все. Хватит. Сейчас вздохну поглубже и испытаю мгновенное облегчение от принятого решения, от избавления от рабства лет и болезней. Что говорил Прокоп о выборе? Чем развитее общество и цивилизация, тем больше выбор у человека. Истинно так. Кожа моя разгладится и снова станет упругой, впитает солнце, мышцы нальются забытой силой, разогреются давно остывшие эмоции, я буду смеяться беззаботно и кувыркаться макакой на трапеции, ведя философские беседы о бесконечности Вселенной. Может быть, я напишу даже пьесу. Бесконечно прекрасную и глубокую. Которую так и не сумел сочинить в суетных своих прошлых буднях. И играть в ней будут великие актеры разных лет, разных эпох. Может быть, я даже сам поставлю эту пьесу. Мне и раньше приходила в голову эта мысль, как, наверное, и любому автору пьес. Но я знал, что такое актеры, видел, как нелегко складываются порой отношения актеров и постановщика, и понимал, что никогда не смог бы выйти с бичом в руках к группе смешанных хищников. Так, Костя?
Константин Михайлович, коротко взмахнул рукой, как будто раскручивал над головой бич, улыбнулся, кивнул:
- Абер дас ист ничево-о...
- С электронными фантомами, - продолжал Владимир Григорьевич, - наверное, легче. Может быть, с живой Марецкой я бы не справился, но с синтезированным, так сказать, бесплотным духом... Но нет, поправил я себя, если фантом - точная копия, от этого его характер покладистее не станет.
А может, я стану профессором русской литературы двадцатого века, и хохотушки-студентки будут смотреть на меня влюбленными глазами и шептать: представляете, он знал самого Василия Гроссмана. А может, я стану штурманом космоплана и облечу все небо, чтобы найти, куда попадают после нас лучшие наши воспоминания...
Я вышел на улицу, и в который уже раз упругий травяной газон наполнил мою душу мистической радостью. Я пошел по направлению к темной полоске леса, что казалась театральной декорацией, заменявшей горизонт.
А может, хватит с меня счастья идти вот так по траве, ни о чем не думая, ни с чем не сражаясь, ни о чем не мечтая.
Впереди с легким жужжанием ползла большая оранжевая черепаха. Я подошел к ней.
"Простите, - сказала черепаха, - я газонокосилка два-одиннадцать, подравниваю лужайку. Разрешите, я объеду вас?"
"Объезжай", - вздохнул я.
А что скажет мне тот театральный лес, если я дойду до него? Здравствуйте, я лес номер три дробь пять, создаю тень и выделяю кислород, разрешите покачать ветками?
Не получался у меня почему-то праздник души, вон даже хохотушки-студентки не расшевелили. Я пошел обратно. А может быть, я уже утратил способность радоваться жизни? Может быть, мне придется явиться в центр психокорректировки и попросить сделать мне инъекции оптимизма и дать пилюли для душевного веселья?
О, господи, вздохнул я, когда же кончатся мои рефлексии? Господь, как обычно, ничего не ответил. Очевидно, он не считал мое душевное смятение вопросом первоочередной важности. А может, просто помощники не докладывали ему мои просьбы.
В комнате меня ждала Соня.
"Дедушка, - сказала она, - дедушка..."
"Что, дочка?"
"Мне показалось, ты был грустный..."
"Я! Грустный?"
"Да. Может быть, ты сердишься на меня?" - Она посмотрела на меня, моя далекая прапрапраправнучка, и глаза ее были испуганные и нежные. Она, казалось, ласкала меня взглядом.
"За что ж я могу сердиться на тебя, девочка?"
"Не знаю... Может быть, за то, что я вторглась так... неожиданно в твою жизнь..."
"Но ведь ты хотела мне добра. Когда ты говорила давеча на суде, я даже не мог сдержать слез..."
"Я видела. Не знаю, дедушка. Я так мало знаю, мало пережила и так мало понимаю. Бывает так, что люди сердятся, когда кто-то вторгается в их жизнь, даже для того, чтобы помочь им?"
Милый мой трогательный потомок, милый мой проницательный потомок, подумал, я, каким же чувствительным прибором бывает любящее, доброе сердце.
"Я не сержусь на тебя, Сонечка. И обещаю тебе, что что бы со мной ни случилось, в последний свой сознательный миг я подумаю о тебе с признательностью и любовью".
"Спасибо, дедушка. - Она обняла меня и поцеловала в щеку слегка шершавыми теплыми губами. От нее пахло солнцем, водой, молодостью. - Ничего, что я называю тебя дедушкой? Может, тебе это неприятно?"
"Господь с тобой, доченька..."
Она внимательно посмотрела на меня и наморщила милый свой лобик.
"Это бог. Когда-то ведь люди верили в бога, вот и остались эти слова".
"А, да, да. Я знаю, что такое бог, я читала. Наверное, он был как наш идеал".
"Идеал?"
"Прости, дедушка, так трудно все время помнить, что ты из другого мира и не знаешь того, что кажется нам само собой разумеющимся. Идеал..."
"Я знаю, что такое идеал".
"У вас тоже были идеалы?"
"Конечно. Не у всех одинаковые, не у всех достаточно достойные, но были. Когда я был совсем еще мальчишкой, мои идеалом был мой соученик. Его звали Ленька, а кличка была Китаец. Он поразительно умел плевать сквозь зубы: заряд слюны вылетал из его рта с восхищавшим меня цыканьем, и он мог попасть в цель метра на два, если не на три. Кроме того, он не просто курил, он умел выпускать дым кольцами. Кольца были круглые, туго свитые, и он заставлял каждое следующее пролететь сквозь предыдущее. К тому же он был физически сильным мальчишкой, а я - щупленький цыпленок, и его покровительство придавало мне вес не только среди остальных ребят, но даже в собственных глазах.
Школа наша была во дворе старинного монастыря, расположенного на холмике, и я иногда выходил на остатки крепостной стены, смотрел вниз на площадь и выпячивал свою узенькую грудку, потому что воображал себя под покровительством Леньки всесильным..."
"Как смешно ты рассказываешь. Значит, ваши идеалы были живые?"
"Не обязательно. Иногда это были литературные герои или подлинные люди, но жившие раньше".
"Но как вы тогда с ними разговаривали?"
"С идеалами?"
"Да".
"Никак, разумеется".
"Как странно. А мы все время мучаем наши идеалы расспросами, спрашиваем совета, рассказываем о наших делах".
"И они отвечают?"
"А как же, конечно. На то они и идеалы".
"Кто же они, ваши идеалы?"
"О, у каждого свой идеал. Мой идеал, например, это Ксения Сурикова".
"Кто это?"
"Ах да, какая я действительно глупая! Ксения Сурикова была врачом на Второй марсианской станции. Однажды там неожиданно вспыхнула неизвестная эпидемия. Она не оставила заболевших, была с ними до последней их минуты".
"И что с ней случилось?"
"Она погибла с ними, хотя в любой момент могла покинуть станцию".
"И ты с ней разговариваешь?"
"Конечно".
"Как же?"
"Мы вводим наши идеалы в компьютер, все, что известно о них, и когда нам нужно, компьютер воссоздает наш идеал. Я не хотела говорить об этом на суде, это моя тайна, но перед тем, как уговорить Сергея сделать пробой и отправиться к тебе, я советовалась с Ксенией".
"И что она сказала?"
"Она сказала: "Плюй на инструкции, деточка". Она почему-то всегда зовет меня деточкой".
Я кивнул. Ксения Сурикова вполне могла быть и моим идеалом. Что за мир...
"Ну, и, конечно, у нас есть наш общий идеал!"
"Общий идеал?"
"Да, общий. Все наши личные идеалы синтезируются специальным компьютером в общий. Это уже не конкретная личность, как моя Ксения Сурикова. Это абстрактный идеал".
"Что значит "абстрактный"?"
"Этот идеал - не личность, не человек, пусть даже созданный компьютером. Это общая идея. Это наш общий знаменатель, если так можно выразиться".
"И вы к нему обращаетесь?"
"А как же! Когда трудно, когда смутно на душе, когда одолевают сомнения, когда личный идеал не приносит успокоения, мы обращаем наши мысли к нему".
"И он... помогает?"
"А как же, дедушка! Его слова подобны спокойному грому, как сказал один наш знаменитый поэт. Потому что слова рокочут, они сложены из миллионов наших идеалов, наших мыслей, знаний и чувств. Он всегда придет на помощь, всегда, но с самого раннего детства нас учат звать его только тогда, когда действительно трудно".
"Почему?"
"О, это часть нашего сознания. Он не может говорить сразу со многими, у него всего лишь тысяча каналов, а нас миллиарды. Мы обучены всегда уступать ближнему, и даже малые дети знают, что, заняв канал к Общему, мы заставляем ждать других... Это... я не знаю, дедушка... Это как бы наша натура. Обеспокоить Его по пустяку - все равно как... как украсть что-то... Украсть у кого-то, кому это действительно нужно".
"Я понимаю..." - сказал я. Новый виток человеческой спирали. Человечество экономно. Нужные идеи оно не выбрасывает, оно лишь подымает их на достойную себя высоту.
"Ты не устал?" - Соня посмотрела на меня, поптичьи склонив головку на плечо.
"Нет, милая деточка. Можно и я так же назову тебя?"
"Конечно. Если ты не устал, я хотела показать тебе дерево".
"Дерево?"
"Никак не могу запомнить, как правильно: генеалогическое древо или дерево. Я попросила компьютер обыскать все архивы. Представляешь, какая это долгая работа, проверить все нужные архивы за двести лет. Ведь уже к концу вашего века большинство данных начали вводить в компьютерную память. Сейчас посмотрим, что получилось. - Она нажала кнопку, вспыхнуло окно. - Заказанное генеалогическое древо. Или дерево, если готово".
"Пожалуйста, - сказал инфоцентр. - Готово".
На экране начало расти, ветвиться дерево. Через несколько секунд оно заняло все окно. Я рассматривал его с замиранием сердца. Вот основание. Я прочел: Харин Владимир Григорьевич, родился в 1908 году. Даты смерти не было. Или добрый компьютер решил пожалеть меня или... или я еще не умер, и сейчас, в 2173 году, мне... мне... 265 лет? И тут меня осенило. Нет, конечно же, компьютер просто выполняет приказ, не давая мне сведений, которые я не могу взять с собой обратно. Да, наверное, дело в этом. И тем лучше. Не хотел я видеть дату своей смерти, какой бы ни была эта дата. Есть вещи, которые лучше не знать. А может, я все-таки и не умер?
Удивительно было ощущение, что рядом, совсем рядом уже давно решена и зафиксирована моя судьба, известно мое решение, которое я еще не принял. Может быть, борения в моей душе - пустой пшик? Может, никакой свободы выбора у меня и нет, а есть лишь иллюзия его? Но ведь есть, есть! Могу я сейчас встать, выскочить на упругий зеленый газон, подпрыгнуть, как молодой жеребенок, тряхнуть головой и заорать: "Прокоп! Я решил! Я..." А что я? Что решил? Ведь ничего я не решил еще, как бы нелепы и жалки ни казались мои смятенья.
Вот, в метре от меня росло на экране дерево. Харин Владимир Григорьевич. Я. И в нем тайна моей жизни. Может быть, я давно уже умер, то есть умер по календарю. Потому что нить моей жизни еще не порвалась.
Что вам сказать, друзья мои милые, смутно мне было на душе от близости и одновременно недоступности этой тайны. На мгновение я ощутил время не как единый рокочущий неукротимый поток, а как множество ручейков, все вместе дающие силу времени.
Я вздохнул и оторвался от Харина. Я физически вдруг осознал себя частью невыразимо большего, чем я, мира. Малой частицей, которая лишь в животном своем невежественном эгоизме пытается втащить весь мир в себя, раздуть себя до размеров мира.
И стало мне печально и легко. Я был всего-навсего частицей мира, даже частицей дерева. Не более того.
А рядом... Рядом вторая жизнедающая ветвь: Харина Надежда Александровна, урожденная Крюкова, родилась в 1920 году, умерла в 1962 году. Бедная моя Наденька, так и осталась для меня навсегда молоденькой и смешливой.
Наденька и я дали побег: Валентина Владимировна Харина, родилась в 1941 году, умерла в 1977 году. Ах, дочка, дочка, ну что тебе вздумалось идти на обгон на крутом подъеме, была бы у меня в старости опора. Сколько бы тебе было сейчас, милая? Нет, конечно, не в этом дурацком 2173-м, а в моем 1986 году? Сорок пять лет всего? Совсем была бы молодой женщиной...
А это кто еще, что за Данилюк Семен Олегович? О, господи, это же Сашкин отец, которого я не видел... конечно, двадцать с лишним лет, с того самого момента, когда выгнала его дочка. Бог с ним. Когда он умер? В 1996 году.
А вот и Сашина веточка, милого моего внучонка с пиратской рыжей бородой. 1962 год - год его рождения. Год, когда я впервые увидел это нелепое краснофиолетовое тельце, что со временем превратилось в Сашку. Да, Саша умер в 2054 году, значит, значит, девяноста двух лет. Что ж, Сашенька, я рад за тебя, ты многое увидел, ты успел жениться. Вот и веточка его жены, Ольга Васильевна Сущева, 1963 года рождения, а умерла тоже в 2054 году, наверное, погибли они вместе в какой-нибудь катастрофе.
Саша и неведомая мне Оля дали жизнь двум детям: сыну Владимиру, который родился в 1994 году, и дочери Елене, появившейся на свет в первый год двадцать первого века. Не в мою ли честь назвали они своего первенца? Володя... Жизнь его была короткой, правнука моего не стало в 2031 году.
"Он погиб в космической катастрофе", - сказала Соня.
"Неужели правнучка моя еще жива?"
"Конечно, - улыбнулась Соня. - Евгении сейчас... 142 года. Евгения Александровна воспитательница в детском саду. Почему ты усмехнулся, дедушка? Это очень почетная профессия. Почему ты улыбаешься?"
"Прости, Сонечка, так трудно привыкнуть к вашей шкале ценностей. Наши воспитательницы детских садов, увы, таким почетом не пользовались. Встретишь, бывало стайку дошкольников на улице или на прогулке - чистые воробушки, а у воспитательницы почти всегда такая скорбь на лице, будто жизни их остались считанные часы".
Я засмеялся, и Соня вопросительно посмотрела на меня.
"Я хотела..."
"Я не об этом, - перебил я ее, - я просто представил себе стопятидесятилетнюю даму в роли воспитательницы..."
"Я ее очень люблю, она удивительная женщина: веселая, озорная, даже отчаянная. Ребята ее обожают".
В окне показался небольшой аквариум, в котором плавали полупрозрачные бесформенные существа. Перед аквариумом сидели несколько почтенного вида людей и оживленно беседовали с амебами. При этом они, очевидно, пользовались каким-то переводным устройством, которое походило на передвижной аппарат для снятия электрокардиограммы. На стенках аквариума были видны многочисленные присоски с разноцветными проводами, которые шли к аппарату.
Внезапно окно захлопнулось, исчезло, и голос моего инфоцентра сказал:
"Мы очень сожалеем, но следующую страницу в выпуске новостей вы посмотреть не сможете, поскольку она содержит информацию, которая не может быть передана в двадцатый век".
Что делать, пожал я плечами. Увижу каких-нибудь амеб в дипломатических фраках в другой раз. Я протянул было руку к знакомому символу, который уже раз усыпил меня мягким покачиванием, плеском волн, скрипом переборок, криком чаек, но не нажал на него, потому что, очевидно, задремал. А проснулся из-за слов:
"Вы сегодня немножко не в духе..."
Голос был женский. Наверное, это Соня пришла ко мне. Я открыл глаза и повернулся, чтобы обнять внученьку, но ее не было, и мужской голос ответил:
"Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра..."
Что за чертовщина? Я сел в кровати. Да это же мое окно в мир продолжало светиться.
Казалось, все, перерасходовал я свой запас удивления, но нет, оказывается, был еще во мне какой-то неприкосновенный запасец, потому что я почувствовал, как отвисает у меня челюсть, сейчас шмякнется о пол. Видел я в окне... и сейчас язык поворачивается с трудом... Увидел знакомое мужское характерное лицо, да и женское лицо было знакомым, я знал, чувствовал, что видел эти лица, но память испуганно отказывалась включаться.
"...У меня дочь больна немножко, - продолжал знакомый человек в военной форме, - а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел".
Боже, это же пьеса, сообразил я. Безумно знакомая пьеса, знакомые слова. Сейчас, сейчас я все вспомню. Я почувствовал, как название уже подымается к поверхности памяти.
"Я никогда не говорю об этом, и странно, жалуюсь только вам одной. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого..."
Актриса тихонько прошептала:
"Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так".
В голове моей, точно дельфин на поверхность моря, выпрыгнуло: господи, да это же "Три сестры"! Это же Вершинин и Маша!
И вспомнил я по одной только реплике: какой шум в печке. Чехов, только гений Чехова мог столько запрессовать во вздорные, в сущности, чепуховские слова.
"Вы с предрассудками?" - продолжал Вершинин, и тут второй дельфин выпрыгнул на поверхность моего оцепеневшего сознания:
"Это же... это же Станиславский".
- Как Станиславский? - нахмурился Константин Михайлович. - Станиславский ставил...
- При чем тут ставил? - Владимир Григорьевич сделал паузу, усмехнулся и продолжал: - Константин Сергеевич играл Вершинина.
- Володенька, - вздохнула Анечка, и видно было, что ей не хотелось уличать Владимира Григорьевича в выдумках, но не могла она сдержаться. - Володенька, если я правильно помню, Станиславский играл Вершинина, когда и кино-то не было...
- Я тоже так думал, - почему-то торжествующе кивнул Владимир Григорьевич, - но еще более невероятным было то, что Машу играла... Алла Константиновна Тарасова!
- Абер дас ист... - сказал Константин Михайлович, и Ефим Львович добавил:
- Невозможно.
- Конечно, невозможно, - кивнула Анечка и вздохнула. Тарасова играла Машу в сороковых годах, я прекрасно ее помню. А Станиславский - лет на сорок раньше, если не больше.
- Согласен, милые друзья, согласен. И я знал, что они никогда не играли вместе. И знал к тому же, что не могли их снять в цвете, с фантастическим стереоэффектом. И тем не менее колдовство продолжалось, чеховское колдовство.
"Когда вы говорите со мной так, - тихонько засмеялась Тарасова, - то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно..."
Через несколько минут я стряхнул с себя оцепенение и почувствовал, что, если тут же не получу ответа, просто сойду с ума. До сих пор все виденное в двадцать втором веке было фантастично, но по-своему логично. А здесь... Я вспомнил, как Прокоп обращался к инфоцентру.
"Вы можете ответить мне на вопрос?" - неизвестно кого спросил я, чувствуя себя идиотом.
"Конечно", - ответил приятный мужской голос, и невероятные Маша и Вершинин замерли.
"Каким образом в одной сцене участвуют актеры, которые никогда не играли вместе, и каким образом они вообще оказались на... экране, когда их так снять не могли хотя бы из-за того, что в их время не было ни телевидения, ни цветного кино".
"Вы видите постановку "Трех сестер" с участием звезд Московского Художественного театра, осуществленную в 2151 году к двухсотпятидесятилетию премьеры".
"Да, но..."
"Постановка создана методом компьютерного синтеза".
"Что это?"
"По фотографиям, кинокадрам, воспоминаниям, письмам театральный компьютер синтезирует, воссоздает физический и духовный образ актера, его голос, а режиссер ставит спектакль так же, как с живыми актерами. Мы показываем вам "Три сестры" по просьбе Прокопа Фарда. Разрешите продолжать?"
Не знаю, наверное, ко всему нужно привыкнуть, но я еще явно не был готов к технике двадцать второго века. Что-то мне почудилось святотатственным в этом вызове духов, хотя, повторяю, я понимал, что скорее всего не прав.
"Нет, - вздохнул я. - Не нужно".
Конечно, если это всего-навсего нечто вроде усовершенствованного мультфильма, это одно дело. Ну, а если электронные привидения, вызванные из небытия всемогущим компьютером, осознают себя? Мысль эта заставила меня зябко поежиться: я представил, вернее, попытался представить себя в виде электронного облачка в машинных потрохах... Бр-р! Но тут же успокоил себя, не волнуйся, тебя-то уж наверняка воссоздавать не будут, дух твой не вызовут, спи спокойно, дорогой Владимир Григорьевич Харин, второразрядный драмодел середины двадцатого века.
Вместо этого я нажал на символ, в виде двух цифр и знака плюс, 2+2, и коснулся его.
Мой центр мелодично тренькнул и сказал:
"Вычислитель к работе готов, жду задания".
"Я прибыл, - сказал я п посмотрел на часы, - девять часов тому назад. Всего мне дано для принятия решения девяносто шесть часов. Изобразите графически сколько мне осталось секунд, минут, часов и суток".
"В статической или динамической форме?"
"Динамической".
"Вас устроит схема Яковлева?"
"Покажите".
Снова вспыхнуло яркое объемное окно. На этот раз большую часть его занимала горка, сложенная из камней разного размера. Из боковых камней сыпались песчинки, а внизу светились оранжево четыре группы цифр. В левой группе все время менялась правая цифра, уменьшалась, и я сообразил, что это мой тающий запас секунд. Так и есть. Вот вздрогнула и последняя цифра в следующей группе, и я увидел, что у меня осталось уже не 5220 минут, а 5219.
Ага, горка, очевидно, тоже была сложена из единиц времени. Песчинки, что скатывались с нее - секунды. Вон упал уже камешек покрупнее, должно быть, минута. Если набраться терпения и следить за эрозией и дальше, скоро выпадет и часовой камень.
Будь она проклята, эта динамическая схема неведомого мне Яковлева. Нагляднее не придумаешь. Теперь, даже закрыв глаза, я физически ощущал ток времени, что уносит песчинки секунд, подмывает минуты, сдвигает с места, раскачивает часы.
"Надо решать".
"Все, - сказал я, - хватит. Выключить все".
"Хорошо", - послушно, но с достоинством ответил инфоцентр и бесшумно закрыл на окне ставни.
Я лег на диван. Как и накануне, он принял меня в объятия с довольным вздохом. Почему-то все эти услужливые машины начали потихоньку раздражать меня. То есть все, разумеется, было бесконечно удобно, весь материальный мир, окружавший меня, казалось, только и ждет моих команд, чтобы тотчас же стремглав броситься их выполнять. Казалось, скажи я сейчас "солнце, хватит светить", и оно тут же послушно погаснет.
"Солнце, - сказал я, - хватит светить".
Инфоцентр мелодично звякнул, и голос сказал:
"Хорошо".
В ту же секунду потолок мой и та часть кругового окна, что была в лучах солнца, потемнели. Чертовы автоматы солнце не выключили, но приказ мой выполнили.
А почему, собственно, я должен испытывать к ним неприязнь, подумал я. Чем плохи все эти слуги, что так облегчают жизнь. Ответа не было, во всяком случае разумного ответа. Но нет, пожалуй, он был. Во мне все время шла все та же битва: далекий мой двадцатый век, вы, мои милые друзья, Дом ветеранов, доктор Юрочка, букет стариковских болезней и семьдесят восемь лет продолжали бессмысленное сопротивление ослепительному двадцать второму веку. Что, что мог противопоставить Дом ветеранов победоносному маршу человеческого разума и могущества, что я видел вокруг? Бинокль "фуджи" и рассматривание часами пыльной крапивы под окном? Булькающего Ивана Степановича, взволнованного экономическими реформами? Тебя, Ефим Львович? Я люблю тебя, Фимочка, мы знакомы лет сорок, я прошу тебя не обижаться, но тогда мне казалось, что не мог ты перевесить чашу весов...
- Я и не думаю обижаться, - ухмыльнулся Ефим Львович. - Я понимаю.
- И ты, Костя, пойми меня...
- О чем ты говоришь, - вздохнул Константин Михайлович, - абер дас ист ничево-о. Я бы сам... Да, сам... - Он кивнул и привычно начал нашаривать пуговицы на рубашке.
- И вас, дорогая Анечка, я прошу не сердиться на меня.
- А я и не собираюсь, - Анечка улыбнулась светло и победоносно. И вздернула при этом свою крашеную головенку, гордо и независимо. - Для чего? Ведь...
- Спасибо. И позвольте продолжить, друзья. Я понял, что великолепие и суперуютность окружавшего меня мира просто не могли не одержать верх над скромным убогим мирком моих закатных дней. Слишком неравные были силы. Даже рефери на боксерском ринге и тот прекращает бой за явным преимуществом, когда силы и класс соперников оказываются очень уж разными.
Наверное, в большинстве из нас есть хоть какое-то внутреннее чувство справедливости. Большинству из нас было бы неприятно зрелище беззащитного человека, которого награждает тумаками компания здоровенных верзил.
Вот, наверное, почему меня раздражала вздыхавшая кровать, что нежно и сильно массировала мне спину и ждала команды усыпить меня плеском волн; невесть откуда появляющееся ярчайшее и объемнейшее окно в мир, готовое по первому слову показать мне что угодно, от амебоподобных послов до страусенка Крошки; обитатели хроностанции, которые соревновались в доброте и благородстве; даже стосемилетний порхающий Прокоп в эстрадном своем костюме - все они невольно были здоровенными верзилами по сравнению с моим старым мирком. Боже упаси, они никого не хотели бить, они даже не засучивали рукава, наоборот, они все соревновались в благородстве и тактичности, по крайней мере, люди, но все равно силы в битве были непристойно неравны.
Надо было прекратить избиение. Пора было моим воспоминаниям выкинуть полотенце и признать поражение. Скажу Прокопу, твердо решил я, что незачем нам обоим присутствовать при жестоком побоище. Все. Хватит. Сейчас вздохну поглубже и испытаю мгновенное облегчение от принятого решения, от избавления от рабства лет и болезней. Что говорил Прокоп о выборе? Чем развитее общество и цивилизация, тем больше выбор у человека. Истинно так. Кожа моя разгладится и снова станет упругой, впитает солнце, мышцы нальются забытой силой, разогреются давно остывшие эмоции, я буду смеяться беззаботно и кувыркаться макакой на трапеции, ведя философские беседы о бесконечности Вселенной. Может быть, я напишу даже пьесу. Бесконечно прекрасную и глубокую. Которую так и не сумел сочинить в суетных своих прошлых буднях. И играть в ней будут великие актеры разных лет, разных эпох. Может быть, я даже сам поставлю эту пьесу. Мне и раньше приходила в голову эта мысль, как, наверное, и любому автору пьес. Но я знал, что такое актеры, видел, как нелегко складываются порой отношения актеров и постановщика, и понимал, что никогда не смог бы выйти с бичом в руках к группе смешанных хищников. Так, Костя?
Константин Михайлович, коротко взмахнул рукой, как будто раскручивал над головой бич, улыбнулся, кивнул:
- Абер дас ист ничево-о...
- С электронными фантомами, - продолжал Владимир Григорьевич, - наверное, легче. Может быть, с живой Марецкой я бы не справился, но с синтезированным, так сказать, бесплотным духом... Но нет, поправил я себя, если фантом - точная копия, от этого его характер покладистее не станет.
А может, я стану профессором русской литературы двадцатого века, и хохотушки-студентки будут смотреть на меня влюбленными глазами и шептать: представляете, он знал самого Василия Гроссмана. А может, я стану штурманом космоплана и облечу все небо, чтобы найти, куда попадают после нас лучшие наши воспоминания...
Я вышел на улицу, и в который уже раз упругий травяной газон наполнил мою душу мистической радостью. Я пошел по направлению к темной полоске леса, что казалась театральной декорацией, заменявшей горизонт.
А может, хватит с меня счастья идти вот так по траве, ни о чем не думая, ни с чем не сражаясь, ни о чем не мечтая.
Впереди с легким жужжанием ползла большая оранжевая черепаха. Я подошел к ней.
"Простите, - сказала черепаха, - я газонокосилка два-одиннадцать, подравниваю лужайку. Разрешите, я объеду вас?"
"Объезжай", - вздохнул я.
А что скажет мне тот театральный лес, если я дойду до него? Здравствуйте, я лес номер три дробь пять, создаю тень и выделяю кислород, разрешите покачать ветками?
Не получался у меня почему-то праздник души, вон даже хохотушки-студентки не расшевелили. Я пошел обратно. А может быть, я уже утратил способность радоваться жизни? Может быть, мне придется явиться в центр психокорректировки и попросить сделать мне инъекции оптимизма и дать пилюли для душевного веселья?
О, господи, вздохнул я, когда же кончатся мои рефлексии? Господь, как обычно, ничего не ответил. Очевидно, он не считал мое душевное смятение вопросом первоочередной важности. А может, просто помощники не докладывали ему мои просьбы.
В комнате меня ждала Соня.
"Дедушка, - сказала она, - дедушка..."
"Что, дочка?"
"Мне показалось, ты был грустный..."
"Я! Грустный?"
"Да. Может быть, ты сердишься на меня?" - Она посмотрела на меня, моя далекая прапрапраправнучка, и глаза ее были испуганные и нежные. Она, казалось, ласкала меня взглядом.
"За что ж я могу сердиться на тебя, девочка?"
"Не знаю... Может быть, за то, что я вторглась так... неожиданно в твою жизнь..."
"Но ведь ты хотела мне добра. Когда ты говорила давеча на суде, я даже не мог сдержать слез..."
"Я видела. Не знаю, дедушка. Я так мало знаю, мало пережила и так мало понимаю. Бывает так, что люди сердятся, когда кто-то вторгается в их жизнь, даже для того, чтобы помочь им?"
Милый мой трогательный потомок, милый мой проницательный потомок, подумал, я, каким же чувствительным прибором бывает любящее, доброе сердце.
"Я не сержусь на тебя, Сонечка. И обещаю тебе, что что бы со мной ни случилось, в последний свой сознательный миг я подумаю о тебе с признательностью и любовью".
"Спасибо, дедушка. - Она обняла меня и поцеловала в щеку слегка шершавыми теплыми губами. От нее пахло солнцем, водой, молодостью. - Ничего, что я называю тебя дедушкой? Может, тебе это неприятно?"
"Господь с тобой, доченька..."
Она внимательно посмотрела на меня и наморщила милый свой лобик.
"Это бог. Когда-то ведь люди верили в бога, вот и остались эти слова".
"А, да, да. Я знаю, что такое бог, я читала. Наверное, он был как наш идеал".
"Идеал?"
"Прости, дедушка, так трудно все время помнить, что ты из другого мира и не знаешь того, что кажется нам само собой разумеющимся. Идеал..."
"Я знаю, что такое идеал".
"У вас тоже были идеалы?"
"Конечно. Не у всех одинаковые, не у всех достаточно достойные, но были. Когда я был совсем еще мальчишкой, мои идеалом был мой соученик. Его звали Ленька, а кличка была Китаец. Он поразительно умел плевать сквозь зубы: заряд слюны вылетал из его рта с восхищавшим меня цыканьем, и он мог попасть в цель метра на два, если не на три. Кроме того, он не просто курил, он умел выпускать дым кольцами. Кольца были круглые, туго свитые, и он заставлял каждое следующее пролететь сквозь предыдущее. К тому же он был физически сильным мальчишкой, а я - щупленький цыпленок, и его покровительство придавало мне вес не только среди остальных ребят, но даже в собственных глазах.
Школа наша была во дворе старинного монастыря, расположенного на холмике, и я иногда выходил на остатки крепостной стены, смотрел вниз на площадь и выпячивал свою узенькую грудку, потому что воображал себя под покровительством Леньки всесильным..."
"Как смешно ты рассказываешь. Значит, ваши идеалы были живые?"
"Не обязательно. Иногда это были литературные герои или подлинные люди, но жившие раньше".
"Но как вы тогда с ними разговаривали?"
"С идеалами?"
"Да".
"Никак, разумеется".
"Как странно. А мы все время мучаем наши идеалы расспросами, спрашиваем совета, рассказываем о наших делах".
"И они отвечают?"
"А как же, конечно. На то они и идеалы".
"Кто же они, ваши идеалы?"
"О, у каждого свой идеал. Мой идеал, например, это Ксения Сурикова".
"Кто это?"
"Ах да, какая я действительно глупая! Ксения Сурикова была врачом на Второй марсианской станции. Однажды там неожиданно вспыхнула неизвестная эпидемия. Она не оставила заболевших, была с ними до последней их минуты".
"И что с ней случилось?"
"Она погибла с ними, хотя в любой момент могла покинуть станцию".
"И ты с ней разговариваешь?"
"Конечно".
"Как же?"
"Мы вводим наши идеалы в компьютер, все, что известно о них, и когда нам нужно, компьютер воссоздает наш идеал. Я не хотела говорить об этом на суде, это моя тайна, но перед тем, как уговорить Сергея сделать пробой и отправиться к тебе, я советовалась с Ксенией".
"И что она сказала?"
"Она сказала: "Плюй на инструкции, деточка". Она почему-то всегда зовет меня деточкой".
Я кивнул. Ксения Сурикова вполне могла быть и моим идеалом. Что за мир...
"Ну, и, конечно, у нас есть наш общий идеал!"
"Общий идеал?"
"Да, общий. Все наши личные идеалы синтезируются специальным компьютером в общий. Это уже не конкретная личность, как моя Ксения Сурикова. Это абстрактный идеал".
"Что значит "абстрактный"?"
"Этот идеал - не личность, не человек, пусть даже созданный компьютером. Это общая идея. Это наш общий знаменатель, если так можно выразиться".
"И вы к нему обращаетесь?"
"А как же! Когда трудно, когда смутно на душе, когда одолевают сомнения, когда личный идеал не приносит успокоения, мы обращаем наши мысли к нему".
"И он... помогает?"
"А как же, дедушка! Его слова подобны спокойному грому, как сказал один наш знаменитый поэт. Потому что слова рокочут, они сложены из миллионов наших идеалов, наших мыслей, знаний и чувств. Он всегда придет на помощь, всегда, но с самого раннего детства нас учат звать его только тогда, когда действительно трудно".
"Почему?"
"О, это часть нашего сознания. Он не может говорить сразу со многими, у него всего лишь тысяча каналов, а нас миллиарды. Мы обучены всегда уступать ближнему, и даже малые дети знают, что, заняв канал к Общему, мы заставляем ждать других... Это... я не знаю, дедушка... Это как бы наша натура. Обеспокоить Его по пустяку - все равно как... как украсть что-то... Украсть у кого-то, кому это действительно нужно".
"Я понимаю..." - сказал я. Новый виток человеческой спирали. Человечество экономно. Нужные идеи оно не выбрасывает, оно лишь подымает их на достойную себя высоту.
"Ты не устал?" - Соня посмотрела на меня, поптичьи склонив головку на плечо.
"Нет, милая деточка. Можно и я так же назову тебя?"
"Конечно. Если ты не устал, я хотела показать тебе дерево".
"Дерево?"
"Никак не могу запомнить, как правильно: генеалогическое древо или дерево. Я попросила компьютер обыскать все архивы. Представляешь, какая это долгая работа, проверить все нужные архивы за двести лет. Ведь уже к концу вашего века большинство данных начали вводить в компьютерную память. Сейчас посмотрим, что получилось. - Она нажала кнопку, вспыхнуло окно. - Заказанное генеалогическое древо. Или дерево, если готово".
"Пожалуйста, - сказал инфоцентр. - Готово".
На экране начало расти, ветвиться дерево. Через несколько секунд оно заняло все окно. Я рассматривал его с замиранием сердца. Вот основание. Я прочел: Харин Владимир Григорьевич, родился в 1908 году. Даты смерти не было. Или добрый компьютер решил пожалеть меня или... или я еще не умер, и сейчас, в 2173 году, мне... мне... 265 лет? И тут меня осенило. Нет, конечно же, компьютер просто выполняет приказ, не давая мне сведений, которые я не могу взять с собой обратно. Да, наверное, дело в этом. И тем лучше. Не хотел я видеть дату своей смерти, какой бы ни была эта дата. Есть вещи, которые лучше не знать. А может, я все-таки и не умер?
Удивительно было ощущение, что рядом, совсем рядом уже давно решена и зафиксирована моя судьба, известно мое решение, которое я еще не принял. Может быть, борения в моей душе - пустой пшик? Может, никакой свободы выбора у меня и нет, а есть лишь иллюзия его? Но ведь есть, есть! Могу я сейчас встать, выскочить на упругий зеленый газон, подпрыгнуть, как молодой жеребенок, тряхнуть головой и заорать: "Прокоп! Я решил! Я..." А что я? Что решил? Ведь ничего я не решил еще, как бы нелепы и жалки ни казались мои смятенья.
Вот, в метре от меня росло на экране дерево. Харин Владимир Григорьевич. Я. И в нем тайна моей жизни. Может быть, я давно уже умер, то есть умер по календарю. Потому что нить моей жизни еще не порвалась.
Что вам сказать, друзья мои милые, смутно мне было на душе от близости и одновременно недоступности этой тайны. На мгновение я ощутил время не как единый рокочущий неукротимый поток, а как множество ручейков, все вместе дающие силу времени.
Я вздохнул и оторвался от Харина. Я физически вдруг осознал себя частью невыразимо большего, чем я, мира. Малой частицей, которая лишь в животном своем невежественном эгоизме пытается втащить весь мир в себя, раздуть себя до размеров мира.
И стало мне печально и легко. Я был всего-навсего частицей мира, даже частицей дерева. Не более того.
А рядом... Рядом вторая жизнедающая ветвь: Харина Надежда Александровна, урожденная Крюкова, родилась в 1920 году, умерла в 1962 году. Бедная моя Наденька, так и осталась для меня навсегда молоденькой и смешливой.
Наденька и я дали побег: Валентина Владимировна Харина, родилась в 1941 году, умерла в 1977 году. Ах, дочка, дочка, ну что тебе вздумалось идти на обгон на крутом подъеме, была бы у меня в старости опора. Сколько бы тебе было сейчас, милая? Нет, конечно, не в этом дурацком 2173-м, а в моем 1986 году? Сорок пять лет всего? Совсем была бы молодой женщиной...
А это кто еще, что за Данилюк Семен Олегович? О, господи, это же Сашкин отец, которого я не видел... конечно, двадцать с лишним лет, с того самого момента, когда выгнала его дочка. Бог с ним. Когда он умер? В 1996 году.
А вот и Сашина веточка, милого моего внучонка с пиратской рыжей бородой. 1962 год - год его рождения. Год, когда я впервые увидел это нелепое краснофиолетовое тельце, что со временем превратилось в Сашку. Да, Саша умер в 2054 году, значит, значит, девяноста двух лет. Что ж, Сашенька, я рад за тебя, ты многое увидел, ты успел жениться. Вот и веточка его жены, Ольга Васильевна Сущева, 1963 года рождения, а умерла тоже в 2054 году, наверное, погибли они вместе в какой-нибудь катастрофе.
Саша и неведомая мне Оля дали жизнь двум детям: сыну Владимиру, который родился в 1994 году, и дочери Елене, появившейся на свет в первый год двадцать первого века. Не в мою ли честь назвали они своего первенца? Володя... Жизнь его была короткой, правнука моего не стало в 2031 году.
"Он погиб в космической катастрофе", - сказала Соня.
"Неужели правнучка моя еще жива?"
"Конечно, - улыбнулась Соня. - Евгении сейчас... 142 года. Евгения Александровна воспитательница в детском саду. Почему ты усмехнулся, дедушка? Это очень почетная профессия. Почему ты улыбаешься?"
"Прости, Сонечка, так трудно привыкнуть к вашей шкале ценностей. Наши воспитательницы детских садов, увы, таким почетом не пользовались. Встретишь, бывало стайку дошкольников на улице или на прогулке - чистые воробушки, а у воспитательницы почти всегда такая скорбь на лице, будто жизни их остались считанные часы".
Я засмеялся, и Соня вопросительно посмотрела на меня.
"Я хотела..."
"Я не об этом, - перебил я ее, - я просто представил себе стопятидесятилетнюю даму в роли воспитательницы..."
"Я ее очень люблю, она удивительная женщина: веселая, озорная, даже отчаянная. Ребята ее обожают".