– Вот, возьми и спрячь. Я не ожидаю для себя от барона ничего хорошего. Он может прямо ко мне приехать и опечатать мои бумаги. Не хотелось бы мне лишиться сих «Записок о двенадцатом годе» и позднейших иных записей, в коих названы видные лица и описаны предосудительные их поступки. Никому моих бумаг не показывай и не сказывай о них, а ежели все обойдется благополучно и меня не арестуют, возвратишь их мне лично, когда скажу тебе о том…
   Муравьев без колебания взял бумаги, отлично понимая, какой опасности подвергается, и в душе Алексея Петровича несколько осуждая. «Он должен был все-таки взять в соображение, что вся почти фамилия моя пострадала в недавнем времени и что правительство имело меня в наблюдении».
   Приезд Дибича обеспокоил не одного Ермолова. Все понимали, что посланный на Кавказ государем начальник Главного штаба должен разрешись какие-то очень важные дела и, по всей вероятности, сместить Ермолова. Партия Паскевича торжествовала. Доносчики ожидали прибытия Дибича с радостными лицами. А люди, знавшие о высоких качествах Алексея Петровича и преданные ему, не скрывали тревоги и огорчения.
   Для встречи начальника Главного штаба войска были выстроены на площади, где находился и Паскевич в парадной форме. А Ермолов оставался в своей квартире.
   Муравьев записал:
   «Дибич проехал на дрожках весьма шибко, в полной форме, прямо к Алексею Петровичу, коего он был моложе, и явился к нему. Мы долго ожидали его с Паскевичем на площади; наконец он приехал к нам, вышел к разводу, был очень весел, любезен и успокоил многих. Меня он скоро узнал в толпе: мы с ним были довольно коротко знакомы еще в 1811 году, когда он был подполковником Генерального штаба; он меня принял очень ласково и не упустил при сем успокоить меня насчет брата моего Александра, сказав мне, что я могу надеяться, что государь скоро простит его. Все любопытствовали знать о свидании Дибича с Ермоловым. Узнали, что они обошлись очень дружески, и многие лица вытянулись внезапно. Пошли разные разговоры по городу, и многие убеждались уже, что Алексей Петрович не будет сменен и что Паскевич уедет назад».
   Спустя несколько дней Ермолов опять потребовал к себе Муравьева. На этот раз Алексей Петрович выглядел молодцом и настроение у него было радужное.
   – Ты знаешь, зачем я тебя позвал? – спросил он Муравьева и, не дожидаясь ответа, продолжал довольным голосом: – Ты назначаешься помощником начальника штаба Кавказского корпуса Вельяминова, коего расстроенное здоровье часто не позволяет исполнять должность. На деле штаб будет в твоих руках. Тебе понятно?
   – Так точно, Алексей Петрович!
   – Ну и что скажешь, любезный Николай?
   – Благодарю за лестное назначение, но… может быть, Дибич или Паскевич не согласятся с этим?
   – Дибич сам предложил мне назвать командира, коему можно доверить столь важный пост, и вполне мой выбор одобрил. Я рассказал ему, между прочим, как ты с Денисом Давыдовым разбил конницу Гассан-хана и о твоих планах насчет Эривани и Тавриза. Он похвалил и жалел, что я отпустил Дениса домой. А с Паскевичем о твоем назначении Дибич уже договорился, завтра будет приказ, можешь принимать дела…
   – Значит, ваше предположение, Алексей Петрович, относительно миссии Дибича не оправдалось? – поинтересовался Муравьев.
   – Кажется, и дай бог, если так, – промолвил Ермолов и чуть задумался: – Хотя, с другой стороны, рассчитывать совершенно на его доброжелательство мне трудно. Мнение царедворцев изменчиво, а вернее, они его не имеют. Что хозяин прикажет, то холуй и сделает. Впрочем, кто знает, Дибич меня обнадеживает правдоподобно… Но твое назначение, не скрою, меня особенно потому устраивает, что я уверен, ты употребишь всю деятельность свою, дабы помочь мне… что бы со мною ни произошло…
   Муравьев, сдав полк, переехал в Тифлис и с головой окунулся в служебные дела. Штабная работа была невероятно запущена. Вельяминов не показывался и вскоре ушел в отставку. Распоряжения враждующих начальников были противоречивы и в большинстве случаев невыполнимы. Подготовка войск к весенним наступательным действиям против персиян шла медленно. Муравьев только поздно вечером освобождался в штабе и приходил к Ахвердовым отдохнуть в их семейном кругу и повидаться с невестой.
   Между тем Паскевич, видя дружелюбное обхождение Дибича с Ермоловым, выходил из себя и заставлял доносчиков усилить их грязную деятельность. Паскевич не разлучался с К.X.Бенкендорфом, который в письмах к императору запугивал его тем, будто Ермолов и ближние его продолжают оставаться скрытыми мятежниками. В последних числах марта Дибич получил письмо царя: «Бенкендорф, по-видимому, сильно убежден в дурных намерениях Ермолова, прошлых и настоящих. Было бы весьма существенно постараться разузнать, в особенности, кто руководитель зла в этом гнезде интриг, и непременно удалить их, дабы ведали, что подобные люди не могут быть терпимы, раз они: обличены».
   Дибич понял, что царь на стороне своих любимцев и дальнейшее оставление Ермолова на посту главнокомандующего для него нежелательно. Алексею Петровичу была объявлена воля государя о смещении, Паскевич занял его место.
   Узнав об этом, Муравьев тотчас же отправился к начальнику Главного штаба, чтобы выяснить свое положение. Паскевич вряд ли захочет, чтоб штаб его находился в руках близкого Ермолову командира, да и Муравьеву служить в полном подчинении у бестолкового, вспыльчивого, самонадеянного нового главнокомандующего никак не улыбалось.
   Дибич находился в своей квартире. Маленький, с прыщеватым невыразительным лицом и оттопыренными ушами, небрежно одетый барон был в беспокойном состоянии и глядел исподлобья, словно стыдясь совершенного им поступка. Ответив на приветствие Муравьева и не ожидая с его стороны вопросов, он произнес по-французски:
   – У вас новый начальник. Вы это знаете. Я уверен, что при нем вы так же хорошо будете исполнять ваши обязанности, как и при его предшественнике.
   Муравьева сказанные скороговоркой казенные эти слова больно затронули. Он представил оскорбленного внезапным смещением Ермолова, вспомнил, чем был обязан ему, душевные беседы с ним, долголетнюю службу и не мог удержать слез, достал платок, отвернулся в сторону.
   Дибич несколько секунд пристально, молча смотрел на него, потом быстро подошел, обнял:
   – Я понимаю вас, любезный Муравьев. Это делает вам честь. Я за это уважаю вас еще более. Ваша привязанность к Ермолову мне порукою вашего образа действий в новых обязанностях, которые на вас возложены.
   Муравьев в искренность барона верить не мог, сказал прямо:
   – Ваше высокопревосходительство, я не нуждаюсь в утешениях, и вы напрасно употребляете сии околичности, а ежели цель ваша состоит в том, чтобы удалить меня из Грузии, скажите сразу, я удалюсь, не ожидая повторения…
   На лице у Дибича появились багровые пятна:
   – Как, вы мне не верите? Думаете, я вас обманываю? Разве я подал вам когда-нибудь повод в том? Неужели вы думаете, что мне нужно было прибегать к подобным околичностям, чтобы удалить вас отсюда, когда для этого достаточно одного моего приказа? Полковник, я человек честный и надеюсь, вы объяснитесь насчет вами сказанного.
   – Прошу извинить меня, ваше высокопревосходительство, ежели я ошибся, – промолвил Муравьев. – Мне подумалось так потому, что не верится, чтобы генералу Паскевичу было угодно мое оставление в штабе корпуса…
   – Это мое желание, и это так будет, – перебил Дибич. – Вы, как никто другой, знаете местные условия и обладаете опытом, без которого Паскевичу не обойтись, он понимает это и будет ценить надлежащим образом, я вам ручаюсь… Что вас еще беспокоит, говорите мне прямо.
   – Я боюсь, что не смогу служить при генерале Паскевиче и потому, – сказал Муравьев, – что мне невыносимо слышать предосудительные выражения, коими он беспрестанно при мне чернит предместника своего, зная о моем безграничном уважении к нему.
   – Хорошо, полковник. Я беру на себя уладить с Иваном Федоровичем и это, можете быть спокойны. Вас же прошу, насколько возможно, усилить подготовку корпуса к военным действиям. Я на вас надеюсь.
   … А в доме Ахвердовых заканчивались последние приготовления к свадьбе, назначенной на 22 апреля. Накануне того дня Муравьев поехал к Алексею Петровичу, который некогда обещал быть у него посаженым отцом.
   Дом бывшего главнокомандующего, недавно еще оживленный, приветливо светившийся по вечерам яркими огнями, был мертв, и комнаты в полном запустении. Полы запачканы следами грязных сапог, мебель, покрытая густым слоем пыли, беспорядочно сдвинута, картины и гравюры со стен сняты, в открытые двери и окна врывался холодный сквозной ветер. В кабинете стояли не запакованные еще чемоданы и ящики, валялись обрывки веревок и всюду разбросанные мелко порванные клочки бумаг.
   Алексей Петрович в домашней старой черкеске, усталый, небритый, укладывался, готовясь к отъезду. Увидев Муравьева, он сказал с горькой усмешкой:
   – Sic transft gloria mundi.{14} Смотри и постигай, любезный Николай.
   – В пятьдесят лет рано еще прощаться с надеждами, Алексей Петрович, – попробовал ободрить его Муравьев, – слава – баба капризная, скрытная, и ласкает, и покидает, и вновь возвращается, когда не ждешь…
   – Нет, чего уж там хорошего ожидать, – отмахнулся Ермолов. – Коли в крепость не заточит меня Николай, как его родитель, и то бога благодарить надо… Поеду в деревню капусту и огурцы сажать! – И вдруг, что-то вспомнив, Ермолов сверкнул глазами, а из уст его вырвался короткий смешок: – Знаешь, чем я утешен? Вчера барон Дибич приезжал покорнейше меня просить, чтобы я не днем, а ночью отсюда выехал. Говорил, что среди солдат замечено роптание, и они с Паскевичем опасаются, как бы солдаты из преданности ко мне мятежа не учинили… Вот что, оказывается, царских блюдолизов тревожит! Я им и поверженный страшен! Какова честь, а? – Ермолов передохнул, прошелся тяжело по кабинету, остановился и круто сломал разговор: – Ну, а как твои собственные дела? Когда свадьба?
   – Завтрашний день, Алексей Петрович. И я затем явился, чтоб просить вас оказать мне честь принять звание посаженого моего отца…
   Ермолов не дал договорить, замахал руками:
   – Да ты что, любезный Николай, рехнулся, что ли? Я же человек государю ненавистный, опальный, от меня подалее держаться надо. А тебе особливо. Сам в подозрении, зачем же лишний раз неудовольствие на себя навлекать? Воля твоя, не могу у тебя на свадьбе быть!
   – Вы обещали мне, Алексей Петрович…
   – Помню, помню, только когда это было? А ныне положение мое, сам ведаешь, изменилось. Дразнить новое начальство для тебя в высшей степени неблагоразумно. Нет, спасибо за честь, не сомневаюсь в любви твоей, а подводить тебя не хочу…[33]
   Видя, что Ермолова никак уговорить не удается, Муравьев шагнул к нему и, глядя в глаза, объявил строго и решительно:
   – Алексей Петрович, ежели вы откажете в просьбе моей, я возьму в посаженые отцы первого вестового солдата, коего встречу на улице…
   Зная характер Муравьева и не сомневаясь, что он исполнит безрассудный замысел свой, Ермолов не выдержал, взволнованно, со слезами на глазах бросился обнимать его:
   – Ну хорошо, хорошо, пусть будет, как ты желаешь… Благодарю, бесценный, верный друг!
   Скрывать сделанного Ермолову приглашения Муравьев не собирался. Напротив, он отправился к Паскевичу, у которого застал Дибича, и сказал им:
   – Ваши высокопревосходительства, завтра состоится мое бракосочетание, но я не смею звать вас, так как посаженым отцом моим будет Алексей Петрович.
   Дибич одобрительно, впрочем, может быть, не совсем искренне, кивнул головой. Паскевич что-то пробормотал под нос и отвернулся, скривив губы.
   … Свадьба прошла тихо и скромно. Присутствовали только свои: Ахвердовы и Чавчавадзе, Ермолов и Грибоедов, приглашенный Прасковьей Николаевной.
   Софи в белом подвенечном платье была особенно привлекательна.
   Алексей Петрович пошутил:
   – От тебя, Сонюшка, приходится жмуриться, как от солнца… Слепишь глаза!
   Грибоедов, любезничавший с Ниной Чавчавадзе, порой тоже с восхищением поглядывал на молодую. Муравьев ловил эти взгляды и мучительно ревновал. Он понимал, что видимых причин для ревности как будто и не было, но ничего не мог с собой поделать.

4

   12 мая, простившись с женой, Муравьев выехал из Тифлиса в Шулаверы, близ персидской границы, куда стягивались войска Кавказского корпуса. В конце месяца авангардные части, оттеснив неприятельские пикеты, заняли Эчмиадзин. Вскоре сюда прибыл Паскевич со всей корпусной квартирой. И войска, почти не встречая сопротивления, двинулись в Нахичевань.
   Мучили знойные летние дни. Транспорт двигался медленно, провианта и воды не хватало. Жители окрестных селений разбегались, и лишь аисты на мечетях стерегли опустевшие деревни. Лошади и скот страдали от безводья, дорога все более покрывалась трупами павших животных. Появились заразные болезни среди солдат и офицеров. Полевые госпитали не вмещали больных.
   Мечтая о легких победах и лаврах, Паскевич всю ответственность за движение войск возложил на Муравьева, а сам бестолковым вмешательством и неразумными требованиями только усугублял беспорядок. Он обещал начальнику Главного штаба не отвлекать Муравьева от тяжелой штабной работы бесконечными подозрениями и придирками, не попрекать преданностью Ермолову и некоторое время сдерживался, но как только Дибич уехал, снова дал волю своему необузданному нраву.
   Муравьев, начавший опять делать дневниковые записи, отметил: «Отношения с Паскевичем день ото дня становились хуже. Терпения моего не доставало выслушивать напрасные и оскорбительные упреки, кои он постоянно делал. Он упрекал мне какие-то тайные сношения с Ермоловым, упрекал всеми неисправностями, которые находил в солдатах Кавказского корпуса, упрекал в ошибках писарских, когда я приносил ему бумаги па подпись, находя везде умысел, видя везде заговоры».
   Любимец императора, облеченный почти неограниченной властью, Паскевич хотел сделать из Муравьева безгласного исполнителя своей воли, но столкнулся с таким характером, подчинить который оказалось ему не под силу. Не сомневаясь, что Муравьев состоял в тайных сношениях не только с Ермоловым, но и со многими заговорщиками, Паскевич старался при всяком удобном случае намекнуть на это обстоятельство, чтоб устрашить неуступчивого полковника, сделать его более сговорчивым, но и такой неблаговидный замысел не удавался.
   Однажды поздно вечером в лагере близ Нахичевани главнокомандующий, помещавшийся в своей просторной, богато убранной в восточном вкусе палатке, вызвал Муравьева. Он сидел за столом, а против него стоял какой-то высокий военный, и при скудном свечном освещении лица его Муравьев сначала не разглядел, но, подойдя ближе, вздрогнул от неожиданности. Перед ним был лучший друг его и товарищ Бурцов, которого он не видел одиннадцать лет.
   Паскевич наблюдал за ними, в его красивых прищуренных глазах затаилась ядовитая усмешка. Муравьев, не обращая на него внимания и не размышляя, открыл объятия старому приятелю:
   – Ты ли это, Иван? Когда же ты прибыл? А как изменился, похудел…
   В глазах Бурцова блеснули слезы:
   – Ты не представляешь, как я счастлив видеть тебя…
   Паскевич не постеснялся прервать разговор ехидным намеком:
   – Какая приятная встреча, не правда ли? Вы, как я вижу, состоите в старинном и весьма близком знакомстве?
   – Так точно, ваше высокопревосходительство, – ответил Муравьев, – и притом никогда не имели случая для раздора и жалоб друг на друга…
   Паскевич нервно передернул плечами:
   – Что ж, пожелаю вам того же и в дальнейшем… Можете пока устроить своего друга у себя, – сказал он Муравьеву, – а службу я ему подыщу согласно с повелением, данным мне государем императором…
   Последняя фраза прозвучала несколько зловеще, но старые приятели пропустили ее мимо ушей. Они откланялись, вышли. И всю ночь до рассвета не сомкнули глаз, предаваясь сердечным излияниям.
   А спустя несколько дней русские войска заняли Нахичевань. В восьми верстах отсюда находилась Аббас-Абадская крепость, защищаемая сильным гарнизоном под начальством сардаря Махмед-Аминь-хана. Крепость хорошо просматривалась из окна нахичеванского ханского дворца, где разместился Паскевич со своей свитой и прибывший с ними Грибоедов.
   Паскевич приказал обложить крепость кавалерией, сделать траншеи и заложить батареи, но опытных начальников для осадных работ не было, сильный орудийный огонь с крепостных стен днем разрушал построенные ночью брустверы.
   Паскевич выходил из себя, осыпал всех бранью и угрозами, но дело не двигалось. Тогда Муравьев предложил:
   – Назначьте начальником траншей Бурцова, и я ручаюсь за успех, фортификационные работы ему отлично известны, и в усердии его можно не сомневаться.
   Паскевич не утерпел, чтобы не уколоть:
   – Желание ваше весьма похвальное. Желаете старинному вашему дружку протекцию оказать?
   Муравьев спокойно возразил:
   – Желаю, чтобы назначенная вашим высокопревосходительством осада крепости была успешно и в быстрейшее время завершена.
   – Хм… А вам известно, что Бурцов состоял в тайных злоумышленных обществах, якшался с государственными преступниками и лишь милосердием государя возвращен на службу?
   – Так точно, известно. Однако полковник Бурцов чина и звания не лишен, следственно…
   – Ну, оставим этот разговор, вы не можете не противоречить, я подумаю, – сказал Паскевич, – Что еще вы хотите предложить?
   – Весьма полезным полагал бы также возведение редутов па правом берегу Аракса, против южного фаса крепости, поручить назначенному в пионерный батальон разжалованному из артиллерийских офицеров в солдаты за известные события Михаилу Пущину…
   – Что? Разве он тоже из ваших старинных близких знакомых?
   – Никак нет. Но, видя старание и умение его, показанные в батальоне, полагал бы…
   – Хорошо, посмотрим, – перебил Паскевич. – Соглашаюсь на ваше предложение, но имейте в виду – за усердие этих господ отвечать вы будете…
   Муравьев поклонился, хотел уйти. Паскевич добавил:
   – И потом, полковник, я поручаю вам сделать полный обзор крепости, да извольте непременно измерить глубину рва…
   – На правом берегу Аракса замечено большое скопление неприятельской конницы, ваше высокопревосходительство, и я просил бы вас для моей рекогносцировки назначить батальон прикрытия…
   – Какой вам еще батальон, сударь? – неожиданно вспылил Паскевич. – Возьмите две сотни казаков, и достаточно… Я все сказал!
   Муравьев с казаками отправился для обозрения крепости на рассвете, держась за буграми, скрывавшими от неприятельских глаз. А близ крепости спешил казаков и выслал их на бугор, чтобы ввести персиян в заблуждение относительно числа людей, оставшихся за буграми. Хитрость удалась. Произвести нападение на отряд из крепости не решились.
   Однако как только Муравьев с несколькими казаками, подъехав под самую крепость, спустился в ров, он был замечен с правого берега Аракса, откуда сейчас же вынеслась неприятельская конница, быстро переправилась через реку и стала превосходящими силами отрезать казаков.
   Грибоедов, наблюдавший из дворца в подзорную трубу за действиями Муравьева, видя его бедственное положение, встревожился, побежал к Паскевичу:
   – Иван Федорович, надо немедленно послать Муравьеву подкрепление, его отрезают, он погибнет, если мы не выручим…
   – И пусть погибнет! – сердито отозвался Паскевич. – Если он расторопный офицер, то сам выпутается, если же плох, то мне не нужен…
   Муравьев между тем не растерялся, построил казаков в две линии и отступал, отстреливаясь, в полном порядке, послав в лагерь приказание третьей сотне, остававшейся в резерве, поспешить на помощь. В конце концов и Паскевич, вняв просьбе Грибоедова, послал кавалерию на выручку казаков. Неприятельская атака была отбита.
   И Грибоедов в тот же день писал Прасковье Николаевне Ахвердовой:
   «Муравьев обозревал сегодня утром крепость Аббас-Абад. Я же был слишком занят, чтобы сесть на лошадь. Но так как у меня из всей нашей компании лучшее помещение и из окон открывается превосходный вид, то я часто отрывался от бумаг и наводил подзорную трубу туда, где происходило сражение. Я видел, как неприятельская кавалерия скакала по всем направлениям и переправлялась через Аракс, чтобы отрезать Муравьева и две сотни его казаков. Он отлично выпутался из беды, не было никакой серьезной стычки, и он вернулся к нам цел и невредим, хотя и не смог высмотреть того, что хотел. Главнокомандующий относится к нему с большим уважением и доверием, но какая-то дьявольщина мешается тут: у них часто бывают серьезные размолвки. Один кричит, другой дуется, а я играю глупейшую роль примирителя, хотя ни тот ни другой меня за это не благодарят. Это между нами. Поблагодарите же меня за вашего зятя. Однако я не поручусь вам, что в один прекрасный день они не рассорятся навсегда, и это иногда меня очень печалит. Не сообщайте ему об этом в своих письмах, а также и не рассказывайте м-м Муравьевой. Дело в том, что генерал бывает иногда очень несговорчив, а вашему зятю недостает в характере уступчивости».
   Да, уступать он не собирался, и нельзя было этого делать, зная капризный нрав и повадки главнокомандующего. Но причина острого конфликта между Паскевичем и Муравьевым была значительно глубже. И не кто иной как Грибоедов в одном из следующих писем к Ахвердовой определил эту причину более точно: «Что мне сказать вам о вашем зяте? Невозможно лучше исполнять свой долг, соответственно тому, как он понимает свои служебные обязанности, и вместе с тем быть более непонятым своим начальником».
   Вот в чем было дело. Разное понимание служебного долга и своих обязанностей. Паскевич, как и всякий царедворец, служил своему государю, стремился сделать лишь ему угодное, в службе видел способ для новых отличий и наград. Муравьев ненавидел царя и презирал царедворцев, он служил совестливым своим трудом не им, а своему отечеству, как не раз и отмечал в дневниках и письмах. Он не лишен был, как все смертные, самолюбия и тщеславия, но чувство долга перед отечеством неизменно над всем преобладало. И терпел оскорбительные выходки главнокомандующего только потому, что «помнил увещания Дибича быть терпеливым для службы и услуг, коих от меня ожидает отечество».
   И все же терпение иной раз вот-вот готово было лопнуть…
   Бурцов и Пущин в короткое время сумели окружить Аббас-Абад кольцом траншей и редутов. Связь осажденных с персидскими войсками Аббас-Мирзы была прервана. Крепость вскоре сдалась.
   Муравьеву пришлось принимать трофеи, пленных и оружие. После этого Паскевич поручил ему составить реляцию о победе. Но как только реляция была готова и Муравьев, придя к Паскевичу, стал читать то место, где перечислялись трофеи, лицо главнокомандующего начало дергаться и багроветь, он не дослушал до конца, вскочил с места, закричал:
   – Кто это писал? Кто это писал, я спрашиваю?
   – Писал я, по вашему поручению, – недоумевая, произнес Муравьев, – и не знаю, в чем же я провинился?
   – Вы, сударь, не поместили всего в реляции, – задыхаясь от гнева, прошипел Паскевич. – Вы скрыли число пленных ханов, их взято семь, а не три, как вы записали… Сочтите их в палатке!
   – Я считал, там три хана и четверо их прислужников, – сказал Муравьев.
   Паскевич ничего в резон принимать не хотел, продолжал распаляться:
   – Вы написали мало пленных. Алексею Петровичу Ермолову вы написали бы тридцать ханов и тридцать тысяч неприятельского урона, а мне не хотите написать семи ханов… Я знаю, это все последствия интриг ваших с Ермоловым, вы хотите приуменьшить мои подвиги и не щадите для достижения вашей цели славы российского оружия, которую вы также затемнить хотите, дабы мне вредить!
   Муравьев более выдерживать оскорбительных и несправедливых упреков не мог:
   – Ваше высокопревосходительство, обвиняете меня, стало быть, в измене? Сии слова ваши касаются уже до чести моей, и после оного я не могу более в войске оставаться. Прошу отпустить меня и сообщить, кому передать дела по штабу.
   – Как вы смеете проситься? Вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет!
   – Я доведен до крайности. Я не могу более служить под начальством вашим. И буду счастлив удалиться отсюда под каким вам угодно предлогом. Отпустите меня, или командируйте по службе, или удалите как человека неспособного, провинившегося, я всем останусь доволен, лишь бы не при вас служить!
   Паскевич, видимо сообразив, что хватил через край, перешел на более спокойный тон:
   – Хорошо, я ваше дело ужо решу, а до того времени прошу продолжать занятия ваши в штабе по-прежнему…
   Муравьев в дневнике записал: «Я пошел к Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родству его с Паскевичем, видеть ccopy сию, он не мог не оправдать поведения моего в этом случае».»