Русские батареи обрушили на неприятеля такой яростный град картечи, что колонны атакующих стали рассыпаться, оставляя на поле сотни трупов.
   Кутузов, окруженный большой свитой, во время боя находился на левом фланге. Николай Муравьев впервые видел Кутузова под сильнейшим огнем. Неприятельские ядра все время перелетали через головы, ложась в задних наших линиях. Кутузов был так же спокоен, как вчера, его распоряжения, отдаваемые тем же тихим, повелительным голосом, отличались краткостью и ясностью.
   Бой прекратился с наступлением темноты. Стоял тихий вечер. Всюду зажигались костры. Неприятельский лагерь обозначался непрерывной линией пламени на протяжении нескольких верст.
   Наши солдаты, составив ружья в козлы, отдыхали у костров, варили кашу, и на лицах только что возвратившихся из боя людей не было никаких признаков пережитого напряжения и утомления, слышались уже и обычные веселые байки, и добродушный смех.
   Возвращаясь в главную квартиру, Муравьев близ одного из костров остановился, прислушался. Старый, усатый гренадер рассказывал окружившим его тесным кольцом товарищам:
   – Тут, братцы, значит, Бонапарт, прознав, что Кутузов приехал к войску, задумал, значит, Кутузова застращать и послал ему со своим генералом мешок пшеницы. Ты, дескать, Кутузов, со мной зря не воюй, а покорись, у меня войска столько, сколько зерен в мешке, попробуй посчитай. Только скажу вам, братцы, наш никак того не испугался, а послал, значит, обратно с тем генералом Бонапарту горсть перцу зернистого. У меня, дескать, войска поменьше твоего, да попробуй раскуси!
   Гренадеры ответили раскатистым хохотом. И Муравьев тоже невольно улыбнулся и подумал о том, как чудесно и точно выражалось в этой байке состояние воюющих сторон, и численное превосходство неприятеля, и солдатская вера в Кутузова, и сознание своей силы. Попробуй раскуси!
   … И вот пришел он, грозный день русской славы, сохранившийся в дневниковых старых записях Муравьева таким, каким виделся тогда.
   «26 августа к рассвету все наше войско стало под ружье. Главнокомандующий поехал в селение Горки на батарею, где остановился и слез с лошади. При нем находилась вся главная квартира. Солнце величественно поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блистала еще на лугах и полях. Давно уже заря была пробита в нашем стане, где войска в тишине ожидали начала ужаснейшего побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с озлоблением смотрел на неприятеля, не помышляя об опасности и смерти, ему предстоящей. Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою.
   Прежде всего увидели мы эскадрон неприятельских конных егерей, который, отделившись от своего войска, прискакал на поле против нашего правого фланга. Началась перестрелка с нашими егерями, переправившимися за речку Колочу. Остерман-Толстой приказал пустить несколько ядер в коноводов. После непродолжительной перестрелки французские егеря отступили, но между тем неприятель атаковал гвардейский егерский полк, который защищал село Бородино. Наши войска не могли устоять против превосходных сил и наконец уступили мост через Колочу и отступили. Бородино оказалось в руках французов.
   В то же время французы открыли огонь по селению Горки. Наши орудия им отвечали, но атаковать пехотой наших батарей при селе Горки неприятель не стал. В это время самое жаркое дело завязывалось на левом фланге. Наполеон послал сюда Мюрата, приказав ему во что бы то ни стало занять батарею Раевского. Но это было не так-то просто сделать. Чтобы занять и удержать эту батарею, надобно было оттеснить нашу пехоту, защищавшую лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга. Кутузов приказал подкрепить сей фланг, и в лесу завязался ожесточенный бой. Между тем продолжался по всей линии частый артиллерийский огонь; зарядные ящики взлетали на воздух и орудия подбивались, но их немедленно заменяли свежими из резервной артиллерии. Наполеон, находя, что уже настала пора начать атаку, послал огромные массы войск, чтобы взять на штыках батарею Раевского. Французская пехота несколько раз добиралась до нее, но была отбиваема с большой потерей. Тогда в довершение натиска Наполеон пустил всю свою конницу в атаку, чтобы прорвать наши линии, и конница сия, смяв почти весь шестой наш корпус, заняла с тыла батарею Раевского, на которую вслед затем пришла неприятельская пехота.
   В эту минуту неприятель мог бы опрокинуть все наше войско, но Кутузов, видя, что правый фланг наш не будет атакован, приказал корпусам Багговута и Остермана-Толстого двинуться на усиление левого фланга. При переводе колонн через большую дорогу Кутузов ободрял солдат, которые спешили на выручку товарищей и отвечали на приветствия главнокомандующего неумолкаемыми криками «ура». Bo все время сражения Кутузов сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказания свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках.
   Между тем Алексей Петрович Ермолов, бывший тогда начальником главного штаба у Барклая, увидев, как неприятель занял батарею Раевского, собрал разбитую пехоту нашу, состоявшую из людей разных полков, приказал случившемуся тут барабанщику бить «на штыки» и сам с обнаженною саблей в руках повел сию сборную команду на батарею. Французы собирались увозить оставшиеся там орудия наши, когда сборная команда, предводительствуемая Ермоловым, вбежала на батарею, переколотила всех неприятелей и поставила на место орудия. Сам Ермолов был ранен пулей в шею, он не мог далее оставаться в сражении и уехал. Находившийся с ним рядом генерал Кутайсов был убит наповал.
   Полки, пришедшие с правого фланга, заступили место расстроенных частей, гвардейскую артиллерию выдвинули на батарею. Французы продолжали атаку. Рукопашный бой между массами смешавшихся наших и французских латников представлял необыкновенное зрелище и напоминал битвы древних рыцарей или римлян, как мы привыкли их себе воображать. Всадники поражали друг друга холодным оружием среди груд убитых и раненых. От атаки неприятельской конницы остались следы в наших линиях, где лежало много французских кирасир, многие из них были переколоты нашими рекрутами, которые нагоняли легкораненых латников, едва двигавшихся под своей грузной бронею.
   Перед самой атакой кавалерии я находился с братом Александром в Горках, как прискакал с левого фланга адъютант генерала Беннигсена, бурка его была в крови; обратившись к нам, он сказал, что это кровь брата нашего Михаилы, которого сбило с лошади ядром. Адъютант не знал только, жив ли брат или нет. Мы с Александром отпросились на левый фланг, куда поскакали по разным дорогам. Участь брата нас сильно тревожила.
   Следуя за раненым, я спустился в лощину. Тут всюду стояли лужи крови, среди коих многие из раненых умирали в судорожных страданиях. Картина ужасная! Стоны и вопли смешивались со свистом перелетавших ядер и лопавшихся гранат. Истребление человеческого рода на сем месте изображалось во всей полноте, ибо ни одного целого человека и необезображенной лошади тут не было видно. Можно себе составить понятие о понесенном некоторыми полками уроне из следующего примера. Я ехал мимо небольшого отряда иркутских драгун. Их было не более пятидесяти человек, они на конях стояли неподвижно во фрунте с обнаженными палашами под сильнейшим огнем, имея впереди себя только обер-офицера. Я спросил у него, какая это команда. «Иркутский драгунский полк, – отвечал он, – а я поручик такой-то, начальник полка, потому что все офицеры перебиты и, кроме меня, никого не осталось». После сего драгуны участвовали еще в общей атаке и выстояли все сражение под ядрами. Можно судить, сколько их под вечер осталось.
   Я доехал до Татарок, но никто о брате ничего не знал. Александр тоже возвратился ни с чем. А солнце уже садилось, и огонь все еще не прекращался. Остатки корпуса Дохтурова, примыкавшего правым флангом своим к большой дороге, еще кое-как удержались, но оконечность нашего левого фланга была отброшена назад, так что Старая Можайская дорога оставалась почти совсем открытою.
   Когда совершенно смерклось, сражение прекратилось и неприятель, который сам был очень расстроен, опасаясь ночной атаки, отступил на первоначальную свою позицию, оставив батарею Раевского, лес и все то место, которое мы поутру занимали. Войска наши, однако, не подвинулись вперед и провели ночь в таком положении, как вечером остановились. Потери с обеих сторон были равные, хотя гораздо ощутительнее для нас, потому что, вступая в бой, у нас было гораздо менее войск, чем у французов.
   Всю ночь войска провели без сна. Разнесся слух, будто сражение с рассветом возобновится, но затем узнали, что подписан приказ об отступлении, да иначе и быть не могло. Bo многих полках оставалось едва сто человек, иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Вся Можайская дорога была покрыта ранеными и умершими от ран, но при каждом из них было ружье. Безногие и безрукие тащились, не утрачивая своей амуниции и оружия.
   Подобной битвы, может быть, нет другого примера в летописях всего света. Одних пушечных выстрелов было сделано французами семьдесят тысяч, не считая миллионов выстреленных ими ружейных патронов. Потеря наша убитыми и ранеными в сем сражении состояла из 26 генералов, 1200 штаб– и обер-офицеров и 40 000 нижних чинов{5}. Французы не менее нашего потеряли. Лошадей зарыто на поле сражения 19 тысяч. От гула 1500 орудий земля стонала за 90 верст. Таким образом кончилось славное Бородинское побоище, в котором русские приобрели бессмертную славу.
   … Рано поутру войска наши, оставив поле сражения, начали отступать к Можайску. Французы не решались нас преследовать, вступая лишь в перестрелку с нашим арьергардом.
   Полагая брата Михайлу убитым, но в надежде еще найти его, Александр выпросил позволения ехать в Москву, чтобы искать брата на дорогах между множеством раненых, которых везли на подводах. Я отправился вслед за ним днем позднее».

6

   Москва, куда 30 сентября добрался Николай Муравьев, представляла горестное зрелище. На улицах под открытым небом лежали мертвые и раненые солдаты. Присмотра за ними не было. Всюду слышались стоны и крики. Дворяне и зажиточные люди спешили покинуть город. Тянулись беспрерывно обозы с казенным имуществом и барским добром. Где-то заунывно перезванивали колокола, в церквах шла служба. Простой народ толпился кое-где у господских особняков, с озлоблением смотрел на проезжающие кареты и забрасывал их камнями. Выпущенные из острогов арестанты разбивали кабаки и торговые лавки.
   В родительском доме на Большой Дмитровке было тихо. Николай, сдав лошадь старику кучеру, вбежал, гремя шпорами, в раскрытые опустевшие комнаты и неожиданно был остановлен у дверей отцовского кабинета братом Александром:
   – Тише, тише… Михаила умирает… У него открылся антонов огонь… теперь ему операцию делают…
   Николай осторожно вошел в кабинет. Доктор Лемер, которого с трудом удалось отыскать, вырезал осколки из страшной гноившейся раны: гранатой было сорвано мясо с левой ноги, повреждены мышцы. Михайла лежал на кровати с помертвелым страдальческим лицом. Узнав брата, он кивнул головой. Потом впал в забытье.
   Александр и Николай, посоветовавшись с доктором, решили отправить раненого в Нижний Новгород, куда выехали все родные. На следующий день, заложив парой лошадей найденную в сарае старую удобную коляску, они проводили брата и сопровождавших его на телегах оставшихся дворовых, а сами возвратились в главную квартиру, остановившуюся в Филях.
   И там узнали, что на военном совете, только что здесь состоявшемся, решено сдать неприятелю Москву без боя.
   Трудно было свыкнуться с мыслью, что чужеземцы будут обладать священным русским городом. Войска покидали матушку белокаменную в скорбном молчании, солдаты со слезами на глазах глядели в последний раз на кремлевские соборы, истово крестились. И Николай Муравьев не удержался от невольной слезы, но его привычный к математической точности разум брал верх над чувствами, он понимал совершенную необходимость избранного Кутузовым решения оставить Москву без боя. Численное превосходство неприятеля после Бородина увеличилось, наша армия не успела еще оправиться, даже на глаз было заметно, как на марше дивизии быстро сменяли одна другую: ведь во многих людей оставалось в три-четыре раза меньше, чем полагалось. «С потерей Москвы не потеряна Россия…» Эти, передаваемые из уст в уста, сказанные Кутузовым слова крепко засели в мозгу и поддерживали дух.
   А Москва горела. «Дым от пылавшей столицы обратился в густые черные облака, которые носились над нашими головами несколько дней, – записал Николай в свой дневник. – Казалось, будто тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения».
   Войска двумя колоннами медленно отступали по Рязанскому большаку.
   Неожиданно ночью полковник Толь, собрав офицеров-квартирмейстеров, объявил:
   – Господа, предупреждаю, услышанное здесь должно сохраняться вами в самой полной тайне. Главнокомандующий начертал, господа, новый марш для наших войск с конечным выходом их на Калужскую дорогу. Все необходимые указания и маршруты всякий из вас будет получать от меня, колонны придется вести проселками, возможно, будут нарекания со стороны командиров, тем не менее объяснения по сему предмету с генералами и с кем бы то ни было вам иметь строжайше запрещается. Главнокомандующий надеется на вас, господа!
   Оставив на Рязанском большаке небольшой отряд легкой конницы, дабы обмануть французов, русская армия внезапно повернула вправо, к Подольску, и, потерянная из виду неприятелем, начала знаменитый фланговый марш. Стояли осенние ненастные дни. Проселочные дороги, покрытые лужами, затрудняли движение. Направление марша никому, кроме квартирмейстеров, не было известно. Генералы и офицеры недоумевали, куда их ведут. Но более всех встревожился Наполеон: «Где же русские, куда они исчезли?»
   Замысел Кутузова удался блестяще. Наполеон лишь спустя двенадцать дней узнал, что русские войска вышли на Калужскую дорогу и стоят на позициях близ села Тарутино.
   Армия расположилась здесь в несколько линий на высотах позади села. Тяжелую конницу поставили в окрестных селениях. Главная квартира была в Тарутине, затем Кутузов перевел ее в соседнюю деревню Леташовку.
   Тарутинский лагерь походил на оживленный городок. Построены были хорошие шалаши, благоустроенные землянки, несколько просторных изб. На протекавшей здесь реке Наре появились бани, на большой дороге собирались ежедневно базары, из Калуги приезжали торговцы пирогами и сбитенщики. По вечерам во всех концах лагеря слышалась музыка, долго не умолкали песни. Ночью лагерь освещался множеством бивачных огней. Кто-то из генералов заметил, что в лагере не по временам слишком весело.
   Кутузов возразил:
   – А лагерь и не должен походить на монастырь. Веселость солдат – первый признак их неустрашимости и готовности к бою.
   Николай Муравьев, находившийся вблизи Кутузова, имел возможность наблюдать за его деятельностью, учиться у него военному искусству и дипломатическим тонкостям.
   В глазах царя и многих военных Кутузов не оправдывал своего высокого положения. Москва была в руках неприятеля, а главнокомандующий сидел спокойно в Леташовке, много спал, с аппетитом ел и против французов никаких боевых действий не предпринимал, даже уклонялся от них. Начальник главного штаба бездарный, завистливый генерал Беннигсен и его старый приятель Роберт Вильсон, агент английского правительства при русской армии, открыто осуждали фельдмаршала, плели всякие интриги против него, посылали жалобы в Петербург. Император Александр не скрывал своего раздражения. Кутузов чуть не каждый день получал царские наставления и выговоры, но не обращал на них внимания, продолжая делать то, что считал единственно правильным и нужным для того, чтобы с наименьшими потерями и жертвами освободить отечество от чужеземцев.
   Кажущееся многим бездействие Кутузова было мнимым. Предвидя, что Наполеон попытается прорваться в плодородные, неистощенные войной районы, Кутузов, совершив фланговый марш, преградил путь в эти районы и в Тарутинском лагере необычайно деятельно занимался подготовкой армии к предстоящим наступательным действиям, стремясь в то же время всячески ослабить неприятельские силы. На свою ответственность, вопреки воле императора, Кутузов создал десятки партизанских армейских отрядов и поощрял действия стихийно возникавших народных партизанских дружин.
   Николай Муравьев записал в дневнике: «Армейские партизаны наши присылали много пленных, других ловили крестьяне, которые вооружались и толпами нападали на неприятельских фуражиров. Не проходило дня, чтоб их сотнями не приводили в главную квартиру. Поселяне не просили себе другой награды, как ружей и пороху, что им и выдавали из числа взятого неприятельского оружия. В иных селениях крестьяне составляли сами ополчение и подчинялись раненым солдатам, которых подымали с поля сражения. Они устроили конницу, выставляли аванпосты, посылали разъезды, учреждали условные знаки для тревоги. Некоторым из крестьян Кутузов сам выдавал Георгиевские кресты. Не удивительно, что в неприятельской армии вскоре оказалась большая нужда в продовольствии. Французы стали употреблять в пищу своих лошадей, от недостатка питания появились у них заразительные болезни… Пока неприятель таким образом изнемогал, наша армия поправлялась. Продовольствие у нас было хорошее. Розданы были людям полушубки, пожертвованные из разных внутренних губерний, так что мы не опасались зимней кампании. Конница наша была исправна. Каждый день приходило из Калуги для пополнения убыли в полках по пятьсот, по тысяче и даже по две тысячи человек рекрутов. Войска наши отдохнули, укомплектовались, при выступлении из Тарутинского лагеря у нас было под ружьем 90 тысяч регулярного войска. Численностью, однако ж, мы были еще слабее французов, и нам нельзя было рисковать генеральным сражением, но можно было надеяться на успехи в зимней кампании».
   И если император Александр и враждебные фельдмаршалу лица не понимали или не хотели понять глубокого, далеко идущего замысла Кутузова, оценить его действия, то в войсках не сомневались в правильности этих действий, видели, что соотношение сил складывается в нашу пользу и час расплаты с неприятелем приближается. В лагере солдаты распевали только что сочиненную песню:
 
Хоть Москва в руках французов,
Это, братцы, не беда:
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Их на смерть впустил туда,
Свету целому известно,
Как платили мы долги,
И теперь получат честно
За Москву платеж враги…
 
   Братья Муравьевы были очевидцами многих интересных событий, происходивших в главной квартире. Они сопровождали приехавшего сюда генерала Лористона, посланного Наполеоном с предложением мира или перемирия.
   Кутузов впервые за всю войну надел парадный мундир со всеми регалиями и заранее приказал пододвинуть устроенные в походном порядке лучшие полки. В лагере по его приказанию беспрерывно играла музыка, песенники пели.
   Лористон вошел к Кутузову, тот принял его с печальным видом, кряхтя и охая, жалуясь на старческие недуги. Лористон изложил цель своего приезда.
   Кутузов развел руками:
   – Видите, генерал, в каком состоянии разорения мы находимся. Уверяю вас, что я беспрестанно прошу императора заключить мир, но он ни за что не соглашается…
   Лористон, только что видевший бодрые войска, понял горькую насмешку, но не подал никакого вида и сказал:
   – В таком случае, ваша светлость, я просил бы вас сообщить императору Александру о предложениях моего государя, которые я имел честь вам изложить…
   – Непременно, непременно, генерал, так и сделаю, сегодня же обо всем донесу в Петербург, не сомневайтесь…
   В дневнике Николай Муравьев отметил, что Кутузов действительно послал такое сообщение, но «курьеру приказано было попасть в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова, а между тем через Ярославль был послан другой курьер к государю с просьбой не соглашаться ни на какие условия. Французы стояли перед нами в бездействии и ожидали ежедневно ответа о мире».
   Любопытно и такое происшествие. Александр Муравьев, будучи однажды на аванпостах вместе с донским генералом Орловым-Денисовым и казачьим полковником Сысоевым, увидел, как из французского лагеря выехала огромная группа конников, впереди которой находился Мюрат, король Неаполитанский, командующий неприятельским авангардом. Отделясь от своей свиты, Мюрат на прекрасной белой лошади, в парадном мундире с золотом и длинными перьями на треугольной шляпе, выехал почти на версту вперед на возвышенность и стал в подзорную трубу рассматривать расположение наших войск. Сысоев не вытерпел такой дерзости, крикнул своему ординарцу:
   – Лошадь!
   Невооруженный, с одной нагайкой в руках, вскочил он на своего черкесского серого коня и помчался к Мюрату, который сначала не заметил его, а когда услышал невдалеке топот скачущей лошади, успел повернуть коня и понесся во весь дух назад. Сысоев на резвом скакуне догонял его, подняв вверх нагайку. Картина была восхитительная! Король в великолепной одежде, с развевающимися перьями на шляпе на богато убранном коне удирает от казака, который догоняет его, стоя в стременах и подняв нагайку, готовую обрушиться на королевскую спину. Но к Мюрату подоспела на помощь свита, и Сысоев принужден был возвратиться, однако продолжал грозить королю нагайкой и ругать его отборными словами.
   Полчаса спустя на аванпост явился парламентером французский генерал, изложил Орлову-Денисову жалобу короля Неаполитанского. Александр Муравьев был послан в главную квартиру, где, встретив командующего авангардом Милорадовича, рассказал ему о том, что случилось. Внезапно дверь из соседней комнаты открылась, просунулась голова Кутузова:
   – Что это, мой дорогой, что такое? – спросил он по-французски с явным любопытством. – Расскажите мне…
   Муравьев рассказал подробно.
   Кутузов, обратясь к Милорадовичу, сказал:
   – Мой дорогой генерал, прошу вас, поезжайте к Неаполитанскому королю, передайте его величеству свои извинения за то, что казак, невежа, посмел преследовать и замахнуться плеткой на его величество. Попросите его простить этого варвара. Но скажите также от меня Сысоеву, что, если в другой раз представится случай захватить короля, пусть берет его.[8]
   Вскоре, 6 октября, произошло Тарутинское сражение. Николай Муравьев, прикомандированный к авангардным войскам, участвовавший в этом сражении, сделал такую запись:
   «Кутузов, находя, что настало время действовать, решился атаковать врасплох стоявший перед нами французский авангард под командой Мюрата. Предварительно посланы были офицеры квартирмейстерской части лесами и проселочными дорогами для обозрения местоположения в тылу неприятеля. Обстоятельно ознакомившись с путями, они повели ночью две колонны под командою Багговута и Беннигсена. Нападение сие хранилось в большой тайне, потому запрещено было во время движения говорить, курить трубку, стучать ружьями. K рассвету колонны были стянуты у опушки леса, к которому примыкал неприятельский левый фланг, войска остановились в близком расстоянии от французов. Милорадович выстроил авангард впереди Тарутина, чтоб отвлечь внимание неприятеля. Гвардия стояла в резерве. На рассвете Беннигсен дал пушечным выстрелом сигнал атаковать левый фланг. Французы еще спали, были раздеты. Беннигсен и Багговут открыли сильную канонаду по неприятелю и, выступив с пехотой из леса, захватили двадцать орудий, стоявших на позиции. Французы, оправившись, отступили левым флангом, устроили сильную батарею, но она была скоро сбита, причем Багговут убит ядром. Между тем правый фланг неприятеля тронулся, чтобы атаковать Милорадовича, но был отражен картечными выстрелами. Пока сие происходило, мы увидели в тылу неприятеля казаков Орлова-Денисова, атакующих французов. Атака была блистательная. Казаки опрокинули неприятельских кирасир, причинив им значительный урон. Французы стали отступать бегом, мы преследовали их верст десять, и наконец они исчезли из виду, потеряв большое число орудий и много убитых, в числе которых генерал Ферье. Войска наши возвратились в Тарутинский лагерь с песнями и музыкой. Аванпосты наши остались на том месте, где неприятель скрылся. Милорадович снова занял квартиру свою в селении Тарутине. Сражение сие получило название по речке Чернышке, на которой оно происходило, называют его также Тарутинским. После этого дела наши гвардейские офицеры пустили насчет Наполеона красное словцо, будто он, выступая из Москвы, сказал о Кутузове: «Taroutine ma d?route!»{6}