Муравьев стоял с невозмутимым видом, слушал молча, не опуская глаз. А императора спокойная выдержка генерала заметно волновала.
   – O наступательных действиях против неприятеля говорить нечего, – продолжал царь, – постарайся хотя бы о надежной обороне Грузии и главнейших наших прибрежных фортеций… Впрочем, поступай по своему разумению, ничем связывать тебя не буду…
   Император замолк, сдерживая тяжелое дыхание, и передернул шеей, словно жал ее тугой ворот мундира. На отливавшем желтизной покатом лбу выступила испарина. Никогда в жизни не испытывал он с такой глубиной своего позора! Против его воли делалось это назначение Муравьева, и приходилось, так или иначе, сознаваться перед этим чужим и ненавистным для него человеком, нераскаявшимся либералистом, другом бунтовщиков, в своих ошибках, в порочности своей военной системы и в своем бессилии. Не менее мучительна была мысль, что среди близких, безусловно преданных самодержавию людей, составлявших опору трона, не нашлось ни одного, кому можно было бы в тяжкую для государства годину доверить защиту его. Самодержавие было бесплодным! Паскевич, Воронцов, Меншиков, Горчаков… Все они были более царедворцами, чем военачальниками, никто не отличался необходимой широтой военных знаний, спартанской твердостью, умением воодушевить войска. Умный и честный полковник Генерального штаба А.E.Попов, коему поручено было подготовить характеристики генералов, способных, по его мнению, управлять действующими армиями в Крыму и на Кавказе, доложил без обиняков: «Из всех генералов, известных мне лично или по репутации их, по глубокому моему убеждению, один только соответствует потребностям нашим – это Николай Николаевич Муравьев… Раз что он остановится на каком-либо решении, то ни окружающие его, ни неприятель своими демонстрациями не в силах даже малейше уклонить его от предпринятых им действий, и он умеет подчинить действия других своей воле».[59]
   Император вытер надушенным платком лоб и посмотрел исподлобья на Муравьева. Тот по-прежнему стоял с застывшим лицом и пристально глядел на него, как бы стараясь разгадать меру его искренности. И, чувствуя под этим взглядом невероятное смущение, император прерывистым глуховатым голосом произнес:
   – Знаю, что мы во многом расходимся.. И не из любви ко мне, а из преданности твоей к отечеству я прошу тебя…
   «Когда государь так убедительно просил меня помочь ему, устраняя лицо свое и призывая единственно любовь мою к отечеству, – записал Муравьев, – я признал в обороте речей его тяжкое для него сознание в несправедливости ко мне и оскорблениях, прежде им нанесенных, больше чего нельзя было ожидать от царя, ни перед кем никогда не преклонявшегося, полагавшего себя свыше всего рода человеческого и с войском своим сильнее всех в мире. Он видел уже, может быть, заблуждения свои, признавал слабость свою и если не по совести, то по нужде преклонялся».
   И Муравьев, внутренне удовлетворенный тем, что царь сдавал свои позиции, сказал решительно:
   – Я не возвращусь с Кавказа, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться в границах вверяемого мне края…
   – Отлично! – с легким вздохом облегчения промолвил император. – Я рад, что ты так уверенно берешься за исполнение своих обязанностей. Я не скрываю от тебя, что состояние дел на Кавказе считаю мрачным. Прошу тебя прежде всего заняться в военном министерстве чтением секретной переписки с кавказским начальством и побывать также в министерстве иностранных дел, где имеются сведения о военных приготовлениях турок. А потом приезжай ко мне, мы с тобой все подробно обсудим…
   … Назначение Муравьева наместником на Кавказ с одновременным производством в полные генералы и возвращением звания генерала-адъютанта произвело в столичном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Всем было известно отношение к нему императора и вдруг…
   Интерес к новому наместнику возбудился невероятно. Двери дворцов и великосветских салонов снова, как двадцать два года назад, когда он возвратился из Турции и Египта, широко распахнулись перед ним. От приглашений не было отбоя. Царедворцы, министры и сановники искали встреч с новым наместником. Но Муравьев оставался верен себе, он презирал всех этих надменных и важных господ, избегая по возможности какого-либо сближения с ними.
   Сестра царя в знак расположения подарила Муравьеву свой портрет. И он позднее в «Записках» отметил: «Портрет сей вставил я в рамку и повесил в уборной комнате, как в одном из уединенных и красивейших покоев Скорнякова». Императрица любезно просила его привезти во дворец жену и старших дочерей. Он отговаривался их нездоровьем, а в дневнике указал иную причину нежелательности этого общения: «Жена моя по вольнодумному образу мыслей своих всегда готова проговориться и отпустить колкое рассуждение, для дочерей же я всячески буду стараться удаления от двора, где обычаи и обхождения вообще пошлы и грубы».
   Сама Наталья Григорьевна, впрочем, знакомиться с высокими особами никак не стремилась. Сановную знать презирала она не менее мужа. И острый язычок ее с чинами и званиями не считался. В Варшаве, незадолго до отъезда оттуда, Муравьевых посетил Паскевич. В разговоре, восторгаясь приехавшими на гастроли итальянскими танцовщицами, Иван: Федорович пригласил Наталью Григорьевну и старших взрослых дочерей в театр, где у него имелась ложа.
   – Благодарю за любезность, ваше сиятельство, – сказала Наталья Гргорьевна, – но, право, в настоящее время, когда все мысли обращен к истекающему кровью защитников Севастополю, кому же на ум пойдет веселиться и развлекаться посещением театра?
   – Какой патриотизм, какие спартанские чувства – слегка скривив губы, воскликнул Паскевич.
   – Да, ваше сиятельство, – сейчас же отозвалась Наталья Григорьевна, – вы имеете возможность свой долг перед отечеством и свою доблесть показать на поле битвы, а как же нам, женщинам, выразить свои чувства в теперешних обстоятельствах?
   Муравьев пробыл в столице более месяца, усиленно занимаясь делами, касавшимися управления Кавказом. Положение там действительно представлялось мрачным, как выразился царь. В Кавказском корпусе числилось 260 тысяч человек, но войско это было раздроблено и разбросано на огромной территории. Солдаты и казаки в большей части отвыкли от походов, жили оседло, занимаясь хозяйством, и лишь выставляли дозоры для охраны своих станиц и селений. Значительное количество нижних чинов использовалось на всяких строительствах, заготовках камня и леса и на обслуживании хозяйственных заведений своих командиров.
   При дворе наместника толпилось множество всяких флигель-адъютантов и гвардейских офицеров, приехавших искать под покровительством любезного Михаила Семеновича лавров, награждений и отличий. Участие этих господ в военных экспедициях причиняло большой вред. Они ехали в своих колясках, с поварами и лакеями, затрудняя движение отрядов. Солдаты обременялись беспрерывным вытаскиванием экипажей и обозов начальников и всякими иными дорожными услугами им. Если при Ермолове пехотные батальоны делали по тридцать верст в сутки, то при Воронцове они с трудом осиливали десять верст. Безнаказанность летнего набега Шамиля в Грузию в значительной степени объяснялась утерей подвижности кавказских войск.
   Особенно возмущали Муравьева настоятельные ходатайства Барятинского о присылке новых войск из России в Грузию «для охранения края и войск, им вверенных», как он сам выражался. Надо же до этого додуматься! Просить о присылке войск для охранения войск!
   … Явившись к императору во второй раз, Муравьев застал у него в кабинете наследника.
   Поднявшись навстречу Муравьеву, император дружелюбно протянул ему руку и, обратившись к наследнику, сказал:
   – Александр, подвинь кресло генералу…
   Наследник отца боялся, ослушаться не посмел, кресло Муравьеву подвинул, но при этом окинул его таким злобным взглядом, что у того невольно в мозгу промелькнуло: «Припомнит он когда-нибудь мне это кресло!»
   А тут еще как нарочно император подлил масла в огонь, приказав вскоре наследнику оставить их наедине.
   – Не хотелось мне при нем обсуждать действия приятеля его Барятинского, – пояснил царь. – Ты видел, что он оттуда пишет? Человек самый пустой, и я бы давно его выгнал, да не хочу и здесь видеть каналью… Впрочем, если ты на его место подыщешь дельного генерала, то не церемонься…
   – Опасаюсь, государь, – сказал Муравьев, – что мне придется просить вас о переводе из Кавказского корпуса многих начальствующих лиц, пригретых Воронцовым, коих беспечный и бесполезный образ жизни, по моему разумению, служит дурным примером для войск…
   – Действуй, как найдешь нужным, – кивнул головой царь, – не проси лишь у меня войск и денег… Что тебя еще беспокоит?
   – Мне необходимо знать, ваше величество, какого рода сношения вы готовы допустить с Шамилем. Сочтете ли вы возможным согласиться с моим мнением желательности переговоров с ним о временном прекращении военных действий?
   Император подобного вопроса, видимо, не ожидал и, недоумевая, пожал плечами:
   – Ты полагаешь, Шамиль пойдет на это?
   – Можно предпринять для того некоторые меры…
   – Какие же? Ведь эти головорезы мюриды ни с чем не считаются… Для них каждый русский смертельный враг!
   – Мюриды, государь, составляют лишь малую часть войска Шамиля. А чеченцы, лезгины и другие горцы, коих они насильем и жестокостью подчинили своей власти и заставляют сражаться против нас, думают, как и всякий простой народ, более о мире, нежели о войне…
   – Гм… Признаюсь, для меня твое толкование ново… Хотя ты старый кавказец, спорить с тобой не буду! Поступай по своему усмотрению!.. Я же прошу тебя постараться прежде всего выручить захваченных Шамилем несчастных грузинских княгинь. Тебе известны условия выкупа, которые он нам предложил?
   – Известны, государь. Шамиль требует возвращения своего сына Джемал-Эддина, некогда взятого нами в аманаты, нынче поручика Владимирского уланского полка, и миллион рублей звонкой монетой.
   – Что касается денег, – заметил царь, – сумма запрошена Шамилем несуразная, о том и говорить нечего, а возвратить в обмен на княгинь ему сына можно… Вызови Джемал-Эддина, поговори с ним и, если он противничать не будет, возьми с собой…
   – Не премину воспользоваться вашим позволением. Возвращение к отцу Джемал-Эддина вполне, как мне говорили, преданного нам, само по себе весьма полезно. Джемал-Эддин может повлиять на отца в желательном для нас смысле. Я считаю, государь, первейшей задачей своей не допустить Шамиля к соединению с турками!
   – Что ж, задумано хорошо, согласен, одобряю, – проговорил император, поднимаясь из-за стола. – Ты когда же собираешься туда отправляться? Жену и детей берешь с собой?
   – Отправляюсь в ближайшие дни. А жена пока останется у брата в Москве, чтобы я мог всецело заняться военными делами.
   – Ну, дай бог тебе удачи, Николай Николаевич. Надеюсь на твой опыт и твердую волю. Чаще пиши мне обо всем.
   Когда, выйдя из кабинета царя, Муравьев спускался по лестнице, его неожиданно окликнул наследник. С притворной любезностью он взял Муравьева под руку и сказал по-французски:
   – Я хотел узнать, дорогой Николай Николаевич… Извините, это не простое любопытство… Что вам государь говорил про Барятинского?
   – Ничего особенного, ваше высочество, – промолвил Муравьев. – Мы обсуждали дела, касающиеся отношений с Шамилем…
   Наследник недоверчиво покосился и, слегка покраснев, продолжил:
   – Отец Барятинского не любит, но мне он близок и дорог… Я прошу вас отнестись к нему снисходительно и с добрым чувством… Вы меня очень одолжите!
   Муравьев с подобающей почтительностью молча поклонился.
   … Итак, он, недавно еще опальный генерал, деревенский отшельник, стал в силу сложившихся обстоятельств наместником и главнокомандующим кавказскими войсками. Муравьев несомненно думал о том, что будущие историки могут сделать из этого неверное заключение о якобы изменившихся общественных взглядах его, позволивших добиться высокого поста. Он не желал неверных и оскорбительных для себя суждений. 4 января 1855 года в Москве, перед самым отправлением на Кавказ, он сделал следующую запись:
   «Не милостью царской было мне вверено управление Кавказом, а к тому государь был побужден всеобщим разрушением, там водворившимся от правления предместника моего… Находясь в столице близ государя и первенствующих лиц, я видел ничтожность многих. Еще раз убедился в общем упадке духа в высшем кругу правления, в слабости, ничтожестве правящих. Я видел своими глазами то состояние разрушения, в которое приведены нравственные и материальные силы России тридцатилетним безрассудным царствованием человека необразованного, хотя, может быть, от природы и не без дарований, надменного, слабого, робкого, вместе с тем мстительного и преданного всего более удовлетворению своих страстей, наконец, достигшего, как в своем царстве, так и за границею, высшей степени неуважения, скажу, презрения, и опирающегося, еще без сознательности, на священную якобы преданность народа русского духовному обладателю своему, – сила, которой он не разумеет и готов пользоваться для себя лично в уверенности, что безусловная преданность сия относится к лицу его, нисколько не заботясь о разрушаемом им государстве».

5

   В Тифлисе было тревожно. Воронцов, подав в отставку, несколько месяцев назад уехал лечиться за границу. Военная и гражданская власть находилась в руках бездарного генерала Реада, дряхлого Реута и чопорного немца коменданта Рота, не внушавших населению никакого доверия. Служивший в канцелярии наместника известный поэт и балагур граф Соллогуб острил:
 
Пускай враги стекутся,
Не бойся их, народ.
О Грузии пекутся
Реад, Реут и Рот.
 
   В городе, как свидетельствовали очевидцы, распространялись страшные слухи о высадке на Кавказском побережье турецких войск и о подготовляемом Шамилем новом набеге на Грузию. Население по распоряжению начальства было вооружено ружьями, обучалось военным приемам. Ночью по улицам разъезжали конные патрули, а на окружающих Тифлис горах разжигались пылавшие до утра огромные костры, чтобы не прозевать внезапного нападения. По Головинскому проспекту с утра до ночи тянулись по направлению к Военно-Грузийской дороге кареты, коляски, тарантасы и подводы – многие военные и служащие отправляли свои семейства из грузинской столицы.
   Но в крепости Грозной, некогда заложенной Ермоловым и превратившейся за сорок лет в небольшой красивый городок, царило иное настроение. Крепость Грозная была любимым местом пребывания начальника штаба князя Александра Ивановича Барятинского. Здесь он построил для себя дворец и, окруженный столь же разгульными, как и сам, гвардейскими офицерами, не жалел средств на угощения и всякие веселые выдумки.
   Один из восторженных лизоблюдов и панегиристов князя Барятинского некий поручик Дагестанского полка А.Зиссерман довольно верно и красочно описал шумную и веселую жизнь в Грозной:
   «По всякому поводу здесь давали обеды, затевались кутежи; танцевальные вечера были очень часты, а азартная картежная игра, и довольно крупных размеров, процветала; дамское общество было очень милое, вполне соответствовавшее военно-походному тону и сопряженным с ним нравам, не имеющим, само собою, и тени чего-нибудь пуританского… Жили, одним словом, легко, без особых забот о материях важных. Если от текущих мелких дневных приключений и развлечений случалось отвлечься, то разве для разговоров о минувших и будущих экспедициях, о том, кто будет назначен новым главнокомандующим на место князя Воронцова, и о разных неизбежных переменах, так или иначе отзывавшихся и на нас, мелких сопричастниках деятельности; гораздо реже говорилось о ходе дел под Севастополем; вообще о тогдашнем положении России: отсутствие гласности, газет, представленных одним «Русским инвалидом», отсутствие в большинстве общества, особенно военного, всякого интереса к делам общественным, выходящим из ближайшего тесного круга его служебной деятельности, делало нас невольно индифферентными ко всему, даже к такой великой злобе дня, какова была тогда борьба с коалицией, сопровождавшаяся неудачами».[60]
   16 декабря утром Барятинского разбудил только что возвратившийся из Тифлиса ближайший друг его подполковник князь Святополк-Мирский.
   – Новость потрясающая, Александр! Воронцов получил окончательное увольнение от должности наместника, а на его место назначен…
   Барятинский вскочил с постели.
   – Кто? Не томи, ради бога, Митя!
   – Нет, ты попробуй отгадать. Держу пари, тебе и в голову не придет…
   – Кто же все-таки?
   – Генерал Муравьев… тот, который в последние годы корпусным в Польше был, а перед тем много лет в опале находился.
   Барятинский наморщил лоб и, что-то припоминая, задумчиво проговорил:
   – Я его не знаю, но граф Михаил Семенович мне как-то говорил, что он человек тяжелый и неприятный. Родственник и друг многих бунтовщиков, держится странно, светского общества избегает и ненавидит аристократию…
   – Я слышал, – добавил Мирский, – что из армии его уволили за дерзкие выходки против государя…
   – Bo всяком случае, хорошего не ожидаю, – как бы продолжая рассуждать с самим собой, сказал Барятинский, – надо вам, господа офицеры, подтянуться. Судя по всему, с нашим милейшим и любезнейшим Михаилом Семеновичем новый наместник ничего общего не имеет.
   –: А может быть, нам удастся его высокопревосходительство обломать, как иных пуританствующих особ обламывали?
   – Не думаю, не из таких он, кажется: об упрямстве его анекдоты ходят, – сказал Барятинский и заключил со вздохом: – Надо в Тифлис ехать… Невесело мне стало от твоего сообщения, друг Митя!
   Еще большее беспокойство вызвало известие о назначении Муравьева среди служащих канцелярии наместника, гражданских властей и интендантских чиновников. Многие из них знали Муравьева, и никто ничего предосудительного против него не высказывал. Напротив. Директор канцелярии Щербинин, встречавшийся прежде с Муравьевым, говорил своим сослуживцам, что новый наместник принадлежит к числу замечательных личностей, что он «прям и справедлив, изумляет разнородными своими познаниями, вселяя к себе чувства не только уважения, но и привязанности суждениями, обличающими самую высокую нравственность, твердость правил, безукоризненную честность, пламенную любовь к отечеству, стремление к содействию всему, могущему служить к его преуспеванию».
   Почему же сам Щербинин и его товарищи, как они впоследствии признавались, ожидали Муравьева «со страхом и трепетом»? Да потому, что при Воронцове они привыкли к почти бесконтрольной деятельности, к жизни легкой и веселой. Большой барин и сибарит, Михаил. Семенович Воронцов не привык обременять себя трудом. Было известно, что даже деловые бумаги и приказы подписывала за него жена Елизавета Ксаверьевна. Снисходительно относился Воронцов и к своим подчиненным, располагая их к себе очаровательными улыбками и щедрыми награждениями. Теперь привычному беспечному существованию чиновников приходил конец, они знали это и заранее почувствовали неприязнь к новому наместнику.[61]
   В предположениях своих они не ошиблись. Bo второй половине января Муравьев прибыл в Ставрополь и, не теряя времени, начал знакомиться с положением дел в гражданских учреждениях и в войсках Кавказского корпуса. Собравшимся командирам и чиновникам он прямо и откровенно объявил:
   – Я не Воронцов, любезностей говорить не собираюсь, я службу с вас потребую… И службу честную, помните, как император Петр Великий говаривал: «Служить, так не картавить!» И еще, господа, предупреждаю, что я не потерплю расточительства денег, собранных с народа и политых кровавым потом его.
   Введя твердые цены на продовольствие и фураж, Муравьев прекратил безудержную спекуляцию интендантских поставщиков, расторг незаконные сделки с подрядчиками, запретил использование нижних чинов на частных работах, строго следил за неукоснительным исполнением своих распоряжений. Как тут было не роптать местному начальству и чиновному люду!
   Зато войска Кавказского корпуса нового наместника встречали восторженно. Даже А.Зиссерман вынужден был это признать: «Генерал Муравьев пользовался большою военною репутациею и популярностью. Все помнили его замечательное, самоотверженное путешествие в Хиву, его пребывание в Константинополе со вспомогательным русским корпусом султану против египетского паши, его долговременную опалу, придававшую ему, без сомнения, своего рода известность. Его считали обломком славной памяти времен отечественной войны, преемником Кутузова и Ермолова, он слыл начальником требовательным, но справедливым».
   Солдаты знали, что Муравьев, друг и единомышленник Ермолова, относится к ним по-человечески, не изнуряет фрунтовой службой и не побоялся самому царю замолвить за них доброе слово, знали, что он боевой и храбрый генерал, прославившийся некогда взятием Ахалцыха и КарсА.
   Появляясь в воинских частях и казармах, Муравьев запросто беседовал с нижними чинами, и они говорили, что «с таким отцом-командиром они в огонь полезут».
   Муравьев превосходно понимал, что строгие действия его, направленные на устранение допущенных Воронцовым безобразий, на приведение в боевой порядок войск, озлобят многих начальствующих лиц, но кривить душой не привык и не собирался.
   Объезжая линейные войска, он невольно возвращался мыслью к ермоловским временам. Тогда все было проще, войска выглядели бодрей, командиры от солдат не отделялись, зачастую питались из одного котла, ну и не удивительно, что кавказцы такими геройскими подвигами ознаменовали себя в войнах с персиянами и турками.
   В крепости Грозной Муравьев отыскал землянку Алексея Петровича Ермолова, находившуюся невдалеке от дворца Барятинского, и, спустившись в это скромное жилище, долго и молча стоял с обнаженной головой, погруженный в невеселые думы: «Отсюда некогда человек с высоким дарованием прилагал совестливый труд свой к совершению дела, полезного отечеству, и за десять лет образовал боевую армию, не знавшую преград… А далеко ли продвинулись мы с тех пор?»
   Выйдя из землянки, Муравьев взглянул на пышный дворец Барятинского.. «Все, что было перед глазами, указывало причины неуспехов последних лет, утрат и язв, постоянно и без пользы истощавших силы отечества: роскошь, корысть и лицеприятие…»
   Повернувшись к окружавшим его генералам и офицерам и указав на землянку, он сказал:
   – Вот убедительный пример, господа, что не от количества людей и не от больших средств зависит успех, но от разумной воли и доблести начальников…
   А с Ермоловым Муравьев поделился размышлениями более подробно:
   «Милостивый государь Алексей Петрович! В углу двора обширного и пышного дворца, в коем сегодня ночую, стоит уединенная скромная землянка ваша как укоризна нынешнему времени. Из землянки этой, при малых средствах, исходила сила, положившая основание крепости Грозной и покорению Чечни. Ныне средства утроились, учетверились, а все мало да мало! Деятельность вашего времени заменилась бездействием. Тратящаяся ныне огромная казна не могла заменить бескорыстного усердия, внушенного, вами подчиненным. Казна сия обратила грозные крепости ваши в города, куда роскошь и удобства жизни привлекли людей сторонних, все переменилось, обстроилось; с настойчивостью и убеждением в правоте своей требуют ныне войск для защиты войск. Такое состояние дел, конечно, подало повод и к частным злоупотреблениям начальников; хоть солдата не грабят, но пользуются трудами его, как работою тяглового крестьянина… Посудите, каково мое положение: исправить в короткое время беспорядки, вкоренившиеся многими годами беспечного управления, а в последнее время и совершенным отсутствием всякой власти и управления! В землянку вашу послал бы их учиться, но академия эта свыше их понятий. Не скажу, чтобы здесь не было покорности, напротив того, здесь все покорны; но покорность эта не приводит их к изучению своих обязанностей, а только к исполнению того, что прикажут. Надобно пока этим довольствоваться с надеждою на время, которое выкажет сотрудников, ибо дарований здесь встречается более чем в России, но все погрязло в лени и усыплении».[62]