Страница:
Граф Орлов, как этого и следовало ожидать, пользуясь благоприятными обстоятельствами и доброжелательным настроением султана Махмуда, подписал в Ункиар-Искелеси весьма выгодный для России оборонительный договор с Турцией. Недавно еще враждовавшие между собой страны согласились жить в дружбе, оказывать взаимную военную поддержку. Турция в особо секретной статье обязалась «закрыть Дарданелльский пролив, не позволять ни одному иностранному военному судну входить туда под каким бы то ни было предлогом». Английское и французское правительства, проведав об этом турецком обязательстве, пришли в ярость.
Лорд Пальмерстон, руководитель английской внешней политики, сказал:
– Единственным средством отделаться от этого трактата представляется мне потопление его в каком-либо общем договоре такого же рода.
… Проведя несколько парадов и смотров десантных войск, граф Орлов приказал готовиться им к возвращению в Россию. Муравьев в последние дни пребывания в Константинополе продолжал осматривать турецкую столицу и ее окрестности, пользуясь милостивым разрешением султана, побывал на заседании Дивана, как называют государственный совет Турции, посетил многие турецкие лагеря и казармы, изучая устройство турецких войск, что, как он полагал, могло еще в будущем пригодиться.
Отличное знание турецкого языка позволяло ему общаться не только с турецкими сановниками, но и с простым народом, и он считал это общение главным для изучения страны, ибо, как он записал, «не болтовня сановника, а суждения низших сословий составляют общее мнение».
В конце июня Черноморская эскадра и десантные войска покинули турецкие берега. Дул легкий попутный ветерок. Море серебрилось. Солнце золотило купола бесчисленных мечетей и минаретов. Белели зубчатые башни древних замков, зеленели тополя и кипарисы в предместьях Стамбула. Муравьев стоял на борту фрегата «Штандарт» и неотрывно глядел в сторону гористого Босфорского мыса, где возвышался огромный монумент из двухтысячепудового обломка скалы, воздвигнутый по его распоряжению в память пребывания русских войск на Босфоре.
Перевертывалась еще одна знаменательная страница в его беспокойной жизни.
6
7
Лорд Пальмерстон, руководитель английской внешней политики, сказал:
– Единственным средством отделаться от этого трактата представляется мне потопление его в каком-либо общем договоре такого же рода.
… Проведя несколько парадов и смотров десантных войск, граф Орлов приказал готовиться им к возвращению в Россию. Муравьев в последние дни пребывания в Константинополе продолжал осматривать турецкую столицу и ее окрестности, пользуясь милостивым разрешением султана, побывал на заседании Дивана, как называют государственный совет Турции, посетил многие турецкие лагеря и казармы, изучая устройство турецких войск, что, как он полагал, могло еще в будущем пригодиться.
Отличное знание турецкого языка позволяло ему общаться не только с турецкими сановниками, но и с простым народом, и он считал это общение главным для изучения страны, ибо, как он записал, «не болтовня сановника, а суждения низших сословий составляют общее мнение».
В конце июня Черноморская эскадра и десантные войска покинули турецкие берега. Дул легкий попутный ветерок. Море серебрилось. Солнце золотило купола бесчисленных мечетей и минаретов. Белели зубчатые башни древних замков, зеленели тополя и кипарисы в предместьях Стамбула. Муравьев стоял на борту фрегата «Штандарт» и неотрывно глядел в сторону гористого Босфорского мыса, где возвышался огромный монумент из двухтысячепудового обломка скалы, воздвигнутый по его распоряжению в память пребывания русских войск на Босфоре.
Перевертывалась еще одна знаменательная страница в его беспокойной жизни.
6
Как ни старались верноподданные редакторы субсидируемых правительством газет превозносить графа Орлова за успешное посольство, восстановление мира на Востоке и заключение русско-турецкого договора, замалчивая при этом деятельность генерала Муравьева, все же ввести в заблуждение общественность не удалось. Всем, кто следил за событиями, было ясно, чьими трудами устраивались восточные дела. Старый приятель Иван Шипов, один из основателей Союза Благоденствия, писал ему; «Узнав о возвращении вашем из Турции, поздравляю со столь блестящим и благополучным окончанием вашего поручения. Из журналов имею только некоторое понятие о действиях ваших в Турции, но весьма любопытен изустно услышать от вас о всем, что вы там делали, видели и заметили, уверен, что вы сделали самые примечательные наблюдения в странах, где провели столько времени. Нынешнюю зиму я располагаю провести в Москве и потому льщу себя надеждой увидеться с вами; если бы вы даже не посетили столицу, а проехали прямо к вашему батюшке и я бы узнал, что пребывание мое нескольких часов в его усадьбе не обеспокоит его, то непременно приеду с вами повидаться».
Из своего сызранского имения отозвался Денис Давыдов: «Любезнейший Николай Николаевич! Недавно в газетах прочел я о приезде вашем в Петербург; спешу известить вас, что я жив и, следовательно, радуюсь от всей души возврату вашему… уверен, что вы не сомневаетесь в моей дружбе к вам и в том участии, которое я беру во всем, что до вас касается. Я давно хотел писать к вам, но не знал, куда адресовать письмо и через кого? Через пашу ли египетского или через султана? Рад, что можно это сделать прямо через сызранского почтмейстера. Это вернее.
Долго вы были в отсутствии! И далеко залетели! Как хочется мне с вами повидаться, поговорить о вашей Одиссее, но будет ли это?.. Боже мой! Что бы я дал с вами повидаться! Многое у вас расспросил бы, многое бы вам прочитал, ибо я с некоторого времени весь зарыт в описаньи нашей польской войны. Уверен, что описание это вам понравится. Оно пишется откровенно и не для печати, по крайней мере настоящего времени… Уведомьте, куда мне адресовать писания мои? Долго ли вы думаете пробыть в Петербурге? И, словом, напишите мне побольше о себе…»[45]
В салонах великосветских и даже во дворце интерес к Муравьеву, несмотря ни на какие ухищрения казенных газет, тоже не иссякал. Деятельность его в Египте и Турции занимала всех куда больше, чем посольство графа Орлова. И это обстоятельство приходилось учитывать.
Вопрос о том, как быть дальше с Муравьевым, куда его определить, давно беспокоил императора. Еще летом, когда Муравьев находился в Турции, он, убедившись в незаурядных способностях генерала, решил приблизить его к себе, попытаться сделать из него покорного царедворца… Стали же верными его слугами Петр Граббе, Лев Перовский, брат самого Муравьева Михаил и другие бывшие либералисты, раскаявшиеся в своих заблуждениях!
Николай Николаевич неожиданно для всех был пожалован в генерал-адъютанты. И принял его царь необыкновенно ласково, обнял, расхвалил, пригласил к обеду.
Придворные спешили наперебой поздравить Муравьева с необыкновенным монаршим благоволением, а он, смущаясь и краснея, чувствовал себя, как птица, попавшая в силки. Для него, вольнолюбца с ранних лет, ненавидевшего монарха и презиравшего окружавшую его дворцовую челядь, почетная в глазах этой челяди должность генерал-адъютанта была невыносимо тяжкой. Он сделан царским лакеем! Приторные любезности сановников вызывали у него отвращение. А когда вздумал обнять его военный министр Чернышов, он невольно подался назад и едва скрыл чувство гадливости к этому румяному и подвитому царскому любимцу, пославшему па виселицы и на каторгу стольких родных и близких его!
Мысль о том, чтобы любыми способами отделаться от адъютантства у царя, не покидала Муравьева. Но решить этот вопрос было чрезвычайно трудно. Он находился теперь всецело в распоряжении императора, и добровольный отказ от милостиво пожалованной почетной должности могли посчитать оскорблением его величества.
А дни проходили в бестолковой суете, в пустых и скучных разговорах с дворцовыми интриганами и невеждами, в дежурствах на парадах, маневрах и разводах. И притом приходилось все время быть настороже. Однажды на маневрах Муравьев оказался близ царицы, и она, глядя на марширующих солдат, спросила с невинным видом:
– Не правда ли, генерал, эти солдатики похожи на кукол?
Сравнение было довольно точное. В том и состоял порок николаевской системы, что из солдат выбивали человеческую душу, делали их «простым механизмом, артикулом предусмотренным». Муравьеву, как и другим военным суворовской школы, ненавистна была игра царя в солдатики, но вопрос царицей задан был умышленно («дабы изловить меня», – отметил он в дневнике). И он на хитрость эту не попался:
– Никак нет, ваше величество. Я нахожу, что у них вид очень воинственный.
Брат царя Михаил Павлович нарочно при нем ругал площадными словами «бунтовщиков» и притом не спускал глаз с него, стараясь отгадать, как он отнесется к этому. Муравьев стоял с окаменевшим лицом, не выражавшим никаких чувств, он выработал в себе этот защитительный способ поведения, казавшийся многим сановникам напыщенным тщеславием педанта.
Как-то раз он намекнул царю, что хотел бы еще послужить в армейских войсках. Царь обвел его тяжелым взглядом и ничего не ответил. Только одно полезное дело, пользуясь случаем, удалось за время адъютантства совершить Муравьеву. Встретился с Бенкендорфом и попросил его без всяких обиняков посодействовать переводу из Сибири в Европейскую Россию брата Александра, о чем тот давно всех умолял. Бенкендорф, к удивлению его, спустя несколько дней известил, что по его просьбе Александр переводится в Вятку. Может быть, эта «милость» тоже была своеобразной приманкой для вербовки в царедворцы? Но Муравьева ничто не соблазняло.
В первых числах января 1834 года в дневнике его появилась такая запись: «Я провожу время в самых несносных и беспокойных визитах. На днях был я у Бенкендорфа, дабы благодарить его за участие, которое он принял в переводе брата Александра в Вятку. После того он спросил меня, что я располагал делать? Я отвечал, что я нахожусь ныне здесь без дела; но он прервал речь мою, изъявив, сколько положение мое должно быть мне приятно, ибо первое лестное noручение, которое встретится, верно мне дадут, а между тем я провожу время свободно. Дав ему досказать ошибочное мнение его, основанное на его собственных понятиях, не постигающих других наслаждений, кроме праздной придворной жизни, я, к удивлению его, отвечал, что редко когда-либо находился в таком скучном и затруднительном положении, как ныне; что по привычке к деятельной жизни, которую вел в течение 23 лет, я не могу свыкнуться с настоящим положением моим и желал бы иметь назначение вне столицы, где и состояние мое позволило бы жить лучше, чем здесь, где я остаюсь в трактире, в ожидании ежеминутно поездки и не имея своего угла. «Хотите, чтобы я сие государю доложил?» – «Доложите, я бы и сам не скрыл от его величества, что мне здесь скучно, если бы имел на то случай».
Бенкендорф доложил.
Император сказал с раздражением:
– Так и чувствовал, что начнутся какие-нибудь муравьевские притворства… Как волка ни корми, он все в лес смотрит… Скучно ему с нами! А дело, вернее всего, в том., что воли ему нет на глазах наших. Ты как смотришь, Александр Христофорович?
– Вполне возможно, ваше величество, – передернув плечами и звякнув шпорами, сказал Бенкендорф.
– Он просился в армейские войска, – произнес, как бы раздумывая, царь, – но мне прежде всего хотелось приглядеться, что он собой представляет и к чему способен.
– Тяжелый человек, государь. Держится от всех в стороне. Самолюбив, упрям, как буйвол, и скрытен. Может быть, его более займет служба в Генеральном штабе?
– Гм… Что ж, об этом можно подумать… Надо будет поговорить с военным министром…
А в это время как раз освободилось место генерал-квартирмейстера. Должность тихая, покойная. Хороший оклад, большая казенная квартира. Чего же лучшего и желать! Военный министр Чернышов не сомневался, что Муравьев, которого сам царь определил на это место, примет назначение с благодарностью.
Муравьев смотрел на дело иначе. Принять это назначение – значило бы остаться в столице, обречь себя на долгое пошлое и бесполезное существование вблизи императора, а именно этого он старался избежать.
Выслушав предложение вызвавшего его к себе военного министра, Муравьев сказал:
– Я не считаю себя вправе противиться воле государя, но я не признаю в себе сил соответствовать такому назначению.
Чернышов недоумевающе заморгал глазами:
– To есть… как вас прикажете понимать, генерал? Вы отказываетесь от столь лестного назначения? Зная, что вашего согласия желает сам государь?
– Я не могу дать согласия своего в деле, в коем не вправе отказывать.
. – Странно, весьма странно! Объясните же причины вашего нежелания более ясно.
– Я не постигаю цели и предназначения занятий, кои мне предлагаются, и не питаю никакой склонности к оным…
– Исполнение воли государя выше всех этих ваших рассуждений, – перебил сердито министр. – Вы, верно, не отдаете себе отчета в последствиях такого рода суждений и поступков!
– Если изложенное мною мнение должно погубить службу мою и повергнуть меня в немилость, – глядя прямо в глаза министру, заявил хладнокровно и твердо Муравьев, – я сочту сие за судьбу свою, коей не мог избегнуть, смирюсь перед ней и перенесу с терпением…
– Как! Государь желает вас отличить, еще более приблизить к себе, а вы говорите мне какой-то вздор о судьбе… Признаюсь, – развел руками министр, – я ничего не понимаю из всего вами сказанного!
– Сие служит вам лучшим доказательством, – со скрытой усмешкой произнес Муравьев, – что я не могу занять важного места, мне предназначаемого.
– Но вы обязаны прежде всего повиноваться! – сдвинув брови и перейдя на угрожающий тон, произнес министр. – Вы думаете, что я не могу понудить вас к повиновению? Ошибаетесь, сударь! Я умею повелевать, у меня это в характере, я умел понудить иных, как вы, к повиновению!
– Я знаю об этом, ваше сиятельство, – с ледяным спокойствием произнес Муравьев, – однако ж ничего не могу изменить в своем мнении…
Чернышов встал из-за стола.
Явно подражая императору, заложив за борт мундира пальцы правой руки, он медленно прошелся по кабинету и, остановившись затем перед Муравьевым, строгим голосом спросил:
– Так чего же вы желаете в конце концов?
– Возвращения мне прежнего поприща в армейских войсках…
– А если государь не найдет возможности в настоящее время удовлетворить ваше желание?
– Я буду просить представить мне бессрочный отпуск.
– Хорошо. Я скажу о том его величеству. Прощайте!
Возвратившись домой, Муравьев записал: «Я пребывал в твердом намерении пожертвовать и службой своею с тем, чтобы не быть генерал-квартирмейстером… Я не просил ни о сохранении содержания своего, ни о каких-либо преимуществах, желая просто удалиться сначала на время, а впоследствии, глядя по обстоятельствам, может быть, и совсем».
Но, видимо, царь желал еще сохранить его для службы. Военный министр вскоре известил, что государь соглашается представить ему отпуск, не ограничивая сроком, и надеется, что он возвратится на службу при первом требовании.
20 февраля Муравьев сделал такую запись: «Завтра я оставляю Петербург и еду в Москву. Оставляю с удовольствием пребывание сие в столице, где я много претерпел мук и досады; оставляю с желанием более не возвращаться сюда».
… Николаю Николаевичу Муравьеву-старшему давно перевалило за шестьдесят. Он по-прежнему хозяйствовал в Осташеве. От жившего с ним сына Андрея помощи ждать не приходилось: собирался несуразный этот сын идти в монахи и кропал какие-то стишонки, уверяя, будто сам Пушкин их одобряет.
Оправившись от потрясения, вызванного внезапной смертью Сони, старик опять стал мечтать, чтобы сын Николай женился, вышел в отставку и взял в свои руки управление имением.
Узнав, что сын приезжает в Москву с намерением приобрести здесь оседлость, старик Муравьев встретил его радостно и тайную надежду свою выдал сразу:
– А тут у нас столько разговору о твоем путешествии в Египет и Турцию; теперь берегись, друг мой, от любопытствующих отбою не будет, да и свахи наши московские, надо полагать, тебя из своих рук не выпустят…
– Какой я жених, батюшка, сорок лет скоро стукнет, вдовец с ребенком на руках…
– Эка причины какие выдумал! – воскликнул отец. – Нет, дружок, дай только согласие твое, а в Москве за невестами дело не станет. Я тебе серьезно советую подумать. И себя от одиночества, и Наташеньку от сиротства горестного пора избавить.
Мысль о женитьбе Муравьева в последнее время часто посещала. Да и не только отец, но и Шипов Иван Павлович, приехавший свидеться с ним, и Алексей Петрович Ермолов, с которым теперь в Москве часто виделся, советовали не упускать времени для женитьбы. Муравьев тяжело вздыхал; не так просто найти жену по сердцу и склонностям ума!
Как-то на масленице в доме Муравьевых появился неожиданно гость – Захар Григорьевич Чернышов. Он продолжал служить в Кавказском корпусе, произведен был недавно в прапорщики и теперь находился в отпуске. Муравьев, любил Захара, и встреча для обоих была приятна. После взаимных приветствий и краткой беседы Захар поднялся и с дружеской прямотой объявил, улыбаясь:
– А теперь, ваше высокопревосходительство, изволь собираться… Сестрам не терпится с тобой познакомиться. Без тебя не велено мне домой показываться.
Муравьев, слышавший немало любопытного о сестрах Захара, принял приглашение с удовольствием.
Чернышовы жили на Садово-Самотечной, близ Каретного ряда, в большом старинном доме с мифологическими лепными фигурами не фасаде. После смерти стариков и скончавшейся в Сибири два года назад Александрины – жены Никиты Муравьева – семейство Чернышовых состояло из Захара и пяти сестер. Распоряжалась всеми делами старшая сестра, степенная и рассудительная Софья Григорьевна, утвержденная владетельницей чернышовского майората.
Из своего сызранского имения отозвался Денис Давыдов: «Любезнейший Николай Николаевич! Недавно в газетах прочел я о приезде вашем в Петербург; спешу известить вас, что я жив и, следовательно, радуюсь от всей души возврату вашему… уверен, что вы не сомневаетесь в моей дружбе к вам и в том участии, которое я беру во всем, что до вас касается. Я давно хотел писать к вам, но не знал, куда адресовать письмо и через кого? Через пашу ли египетского или через султана? Рад, что можно это сделать прямо через сызранского почтмейстера. Это вернее.
Долго вы были в отсутствии! И далеко залетели! Как хочется мне с вами повидаться, поговорить о вашей Одиссее, но будет ли это?.. Боже мой! Что бы я дал с вами повидаться! Многое у вас расспросил бы, многое бы вам прочитал, ибо я с некоторого времени весь зарыт в описаньи нашей польской войны. Уверен, что описание это вам понравится. Оно пишется откровенно и не для печати, по крайней мере настоящего времени… Уведомьте, куда мне адресовать писания мои? Долго ли вы думаете пробыть в Петербурге? И, словом, напишите мне побольше о себе…»[45]
В салонах великосветских и даже во дворце интерес к Муравьеву, несмотря ни на какие ухищрения казенных газет, тоже не иссякал. Деятельность его в Египте и Турции занимала всех куда больше, чем посольство графа Орлова. И это обстоятельство приходилось учитывать.
Вопрос о том, как быть дальше с Муравьевым, куда его определить, давно беспокоил императора. Еще летом, когда Муравьев находился в Турции, он, убедившись в незаурядных способностях генерала, решил приблизить его к себе, попытаться сделать из него покорного царедворца… Стали же верными его слугами Петр Граббе, Лев Перовский, брат самого Муравьева Михаил и другие бывшие либералисты, раскаявшиеся в своих заблуждениях!
Николай Николаевич неожиданно для всех был пожалован в генерал-адъютанты. И принял его царь необыкновенно ласково, обнял, расхвалил, пригласил к обеду.
Придворные спешили наперебой поздравить Муравьева с необыкновенным монаршим благоволением, а он, смущаясь и краснея, чувствовал себя, как птица, попавшая в силки. Для него, вольнолюбца с ранних лет, ненавидевшего монарха и презиравшего окружавшую его дворцовую челядь, почетная в глазах этой челяди должность генерал-адъютанта была невыносимо тяжкой. Он сделан царским лакеем! Приторные любезности сановников вызывали у него отвращение. А когда вздумал обнять его военный министр Чернышов, он невольно подался назад и едва скрыл чувство гадливости к этому румяному и подвитому царскому любимцу, пославшему па виселицы и на каторгу стольких родных и близких его!
Мысль о том, чтобы любыми способами отделаться от адъютантства у царя, не покидала Муравьева. Но решить этот вопрос было чрезвычайно трудно. Он находился теперь всецело в распоряжении императора, и добровольный отказ от милостиво пожалованной почетной должности могли посчитать оскорблением его величества.
А дни проходили в бестолковой суете, в пустых и скучных разговорах с дворцовыми интриганами и невеждами, в дежурствах на парадах, маневрах и разводах. И притом приходилось все время быть настороже. Однажды на маневрах Муравьев оказался близ царицы, и она, глядя на марширующих солдат, спросила с невинным видом:
– Не правда ли, генерал, эти солдатики похожи на кукол?
Сравнение было довольно точное. В том и состоял порок николаевской системы, что из солдат выбивали человеческую душу, делали их «простым механизмом, артикулом предусмотренным». Муравьеву, как и другим военным суворовской школы, ненавистна была игра царя в солдатики, но вопрос царицей задан был умышленно («дабы изловить меня», – отметил он в дневнике). И он на хитрость эту не попался:
– Никак нет, ваше величество. Я нахожу, что у них вид очень воинственный.
Брат царя Михаил Павлович нарочно при нем ругал площадными словами «бунтовщиков» и притом не спускал глаз с него, стараясь отгадать, как он отнесется к этому. Муравьев стоял с окаменевшим лицом, не выражавшим никаких чувств, он выработал в себе этот защитительный способ поведения, казавшийся многим сановникам напыщенным тщеславием педанта.
Как-то раз он намекнул царю, что хотел бы еще послужить в армейских войсках. Царь обвел его тяжелым взглядом и ничего не ответил. Только одно полезное дело, пользуясь случаем, удалось за время адъютантства совершить Муравьеву. Встретился с Бенкендорфом и попросил его без всяких обиняков посодействовать переводу из Сибири в Европейскую Россию брата Александра, о чем тот давно всех умолял. Бенкендорф, к удивлению его, спустя несколько дней известил, что по его просьбе Александр переводится в Вятку. Может быть, эта «милость» тоже была своеобразной приманкой для вербовки в царедворцы? Но Муравьева ничто не соблазняло.
В первых числах января 1834 года в дневнике его появилась такая запись: «Я провожу время в самых несносных и беспокойных визитах. На днях был я у Бенкендорфа, дабы благодарить его за участие, которое он принял в переводе брата Александра в Вятку. После того он спросил меня, что я располагал делать? Я отвечал, что я нахожусь ныне здесь без дела; но он прервал речь мою, изъявив, сколько положение мое должно быть мне приятно, ибо первое лестное noручение, которое встретится, верно мне дадут, а между тем я провожу время свободно. Дав ему досказать ошибочное мнение его, основанное на его собственных понятиях, не постигающих других наслаждений, кроме праздной придворной жизни, я, к удивлению его, отвечал, что редко когда-либо находился в таком скучном и затруднительном положении, как ныне; что по привычке к деятельной жизни, которую вел в течение 23 лет, я не могу свыкнуться с настоящим положением моим и желал бы иметь назначение вне столицы, где и состояние мое позволило бы жить лучше, чем здесь, где я остаюсь в трактире, в ожидании ежеминутно поездки и не имея своего угла. «Хотите, чтобы я сие государю доложил?» – «Доложите, я бы и сам не скрыл от его величества, что мне здесь скучно, если бы имел на то случай».
Бенкендорф доложил.
Император сказал с раздражением:
– Так и чувствовал, что начнутся какие-нибудь муравьевские притворства… Как волка ни корми, он все в лес смотрит… Скучно ему с нами! А дело, вернее всего, в том., что воли ему нет на глазах наших. Ты как смотришь, Александр Христофорович?
– Вполне возможно, ваше величество, – передернув плечами и звякнув шпорами, сказал Бенкендорф.
– Он просился в армейские войска, – произнес, как бы раздумывая, царь, – но мне прежде всего хотелось приглядеться, что он собой представляет и к чему способен.
– Тяжелый человек, государь. Держится от всех в стороне. Самолюбив, упрям, как буйвол, и скрытен. Может быть, его более займет служба в Генеральном штабе?
– Гм… Что ж, об этом можно подумать… Надо будет поговорить с военным министром…
А в это время как раз освободилось место генерал-квартирмейстера. Должность тихая, покойная. Хороший оклад, большая казенная квартира. Чего же лучшего и желать! Военный министр Чернышов не сомневался, что Муравьев, которого сам царь определил на это место, примет назначение с благодарностью.
Муравьев смотрел на дело иначе. Принять это назначение – значило бы остаться в столице, обречь себя на долгое пошлое и бесполезное существование вблизи императора, а именно этого он старался избежать.
Выслушав предложение вызвавшего его к себе военного министра, Муравьев сказал:
– Я не считаю себя вправе противиться воле государя, но я не признаю в себе сил соответствовать такому назначению.
Чернышов недоумевающе заморгал глазами:
– To есть… как вас прикажете понимать, генерал? Вы отказываетесь от столь лестного назначения? Зная, что вашего согласия желает сам государь?
– Я не могу дать согласия своего в деле, в коем не вправе отказывать.
. – Странно, весьма странно! Объясните же причины вашего нежелания более ясно.
– Я не постигаю цели и предназначения занятий, кои мне предлагаются, и не питаю никакой склонности к оным…
– Исполнение воли государя выше всех этих ваших рассуждений, – перебил сердито министр. – Вы, верно, не отдаете себе отчета в последствиях такого рода суждений и поступков!
– Если изложенное мною мнение должно погубить службу мою и повергнуть меня в немилость, – глядя прямо в глаза министру, заявил хладнокровно и твердо Муравьев, – я сочту сие за судьбу свою, коей не мог избегнуть, смирюсь перед ней и перенесу с терпением…
– Как! Государь желает вас отличить, еще более приблизить к себе, а вы говорите мне какой-то вздор о судьбе… Признаюсь, – развел руками министр, – я ничего не понимаю из всего вами сказанного!
– Сие служит вам лучшим доказательством, – со скрытой усмешкой произнес Муравьев, – что я не могу занять важного места, мне предназначаемого.
– Но вы обязаны прежде всего повиноваться! – сдвинув брови и перейдя на угрожающий тон, произнес министр. – Вы думаете, что я не могу понудить вас к повиновению? Ошибаетесь, сударь! Я умею повелевать, у меня это в характере, я умел понудить иных, как вы, к повиновению!
– Я знаю об этом, ваше сиятельство, – с ледяным спокойствием произнес Муравьев, – однако ж ничего не могу изменить в своем мнении…
Чернышов встал из-за стола.
Явно подражая императору, заложив за борт мундира пальцы правой руки, он медленно прошелся по кабинету и, остановившись затем перед Муравьевым, строгим голосом спросил:
– Так чего же вы желаете в конце концов?
– Возвращения мне прежнего поприща в армейских войсках…
– А если государь не найдет возможности в настоящее время удовлетворить ваше желание?
– Я буду просить представить мне бессрочный отпуск.
– Хорошо. Я скажу о том его величеству. Прощайте!
Возвратившись домой, Муравьев записал: «Я пребывал в твердом намерении пожертвовать и службой своею с тем, чтобы не быть генерал-квартирмейстером… Я не просил ни о сохранении содержания своего, ни о каких-либо преимуществах, желая просто удалиться сначала на время, а впоследствии, глядя по обстоятельствам, может быть, и совсем».
Но, видимо, царь желал еще сохранить его для службы. Военный министр вскоре известил, что государь соглашается представить ему отпуск, не ограничивая сроком, и надеется, что он возвратится на службу при первом требовании.
20 февраля Муравьев сделал такую запись: «Завтра я оставляю Петербург и еду в Москву. Оставляю с удовольствием пребывание сие в столице, где я много претерпел мук и досады; оставляю с желанием более не возвращаться сюда».
… Николаю Николаевичу Муравьеву-старшему давно перевалило за шестьдесят. Он по-прежнему хозяйствовал в Осташеве. От жившего с ним сына Андрея помощи ждать не приходилось: собирался несуразный этот сын идти в монахи и кропал какие-то стишонки, уверяя, будто сам Пушкин их одобряет.
Оправившись от потрясения, вызванного внезапной смертью Сони, старик опять стал мечтать, чтобы сын Николай женился, вышел в отставку и взял в свои руки управление имением.
Узнав, что сын приезжает в Москву с намерением приобрести здесь оседлость, старик Муравьев встретил его радостно и тайную надежду свою выдал сразу:
– А тут у нас столько разговору о твоем путешествии в Египет и Турцию; теперь берегись, друг мой, от любопытствующих отбою не будет, да и свахи наши московские, надо полагать, тебя из своих рук не выпустят…
– Какой я жених, батюшка, сорок лет скоро стукнет, вдовец с ребенком на руках…
– Эка причины какие выдумал! – воскликнул отец. – Нет, дружок, дай только согласие твое, а в Москве за невестами дело не станет. Я тебе серьезно советую подумать. И себя от одиночества, и Наташеньку от сиротства горестного пора избавить.
Мысль о женитьбе Муравьева в последнее время часто посещала. Да и не только отец, но и Шипов Иван Павлович, приехавший свидеться с ним, и Алексей Петрович Ермолов, с которым теперь в Москве часто виделся, советовали не упускать времени для женитьбы. Муравьев тяжело вздыхал; не так просто найти жену по сердцу и склонностям ума!
Как-то на масленице в доме Муравьевых появился неожиданно гость – Захар Григорьевич Чернышов. Он продолжал служить в Кавказском корпусе, произведен был недавно в прапорщики и теперь находился в отпуске. Муравьев, любил Захара, и встреча для обоих была приятна. После взаимных приветствий и краткой беседы Захар поднялся и с дружеской прямотой объявил, улыбаясь:
– А теперь, ваше высокопревосходительство, изволь собираться… Сестрам не терпится с тобой познакомиться. Без тебя не велено мне домой показываться.
Муравьев, слышавший немало любопытного о сестрах Захара, принял приглашение с удовольствием.
Чернышовы жили на Садово-Самотечной, близ Каретного ряда, в большом старинном доме с мифологическими лепными фигурами не фасаде. После смерти стариков и скончавшейся в Сибири два года назад Александрины – жены Никиты Муравьева – семейство Чернышовых состояло из Захара и пяти сестер. Распоряжалась всеми делами старшая сестра, степенная и рассудительная Софья Григорьевна, утвержденная владетельницей чернышовского майората.
7
Все сестры были необыкновенно хороши собой, образованны, умны, приветливы, веселы. Превосходно зная английский язык, они увлекались Байроном, читали его стихи в подлиннике, и навещавшие их сановные старики ворчали:
– У добрых людей висят в изголовьях кроватей иконы, а у графинь Чернышовых портреты лорда Байрона…
Молодые графини хорошо знали и любили поэтические творения Пушкина, с которым были знакомы и находились даже в небольшом родстве по жене его. Богатое имение Ярополец в Волоколамском уезде принадлежало совместно Чернышовым и Гончаровым. И Пушкин, бывая в Яропольце, с молодыми графинями охотно любезничал.
Но самое главное, все сестры, не исключая, Софьи Григорьевны, отличались большим вольнолюбием, сочувствовали декабристам. Они считали брата Захара, зятя Никиту Муравьева и сестру Александрину жертвами самодержавного произвола и старались избегать общества, где мучеников самодержавия называли бунтовщиками и государственными преступниками.[46]
Имя Николая Николаевича Муравьева сестрам Чернышовым было давно и хорошо известно. Они знали о близости его с Никитой, о политическом их единомыслии, знали и о героическом путешествии Муравьева в Хиву, и об участии в кавказских войнах, и о покровительстве разжалованным декабристам. А брат Захар о Муравьеве рассказывал так восторженно, что сестры представляли его не иначе, как в героическом ореоле…
В то время как Муравьев впервые появился в уютной гостиной Чернышовых, три сестры – Софья, Вера и Елизавета – состояли уже в замужестве, в девичестве оставались Наталья и Надежда.
Наталье шел двадцать седьмой год. Среднего роста, хорошего сложения, смуглолицая, с глубоко посаженными темными жгучими глазами, она отличалась от сестер особой нетерпимостью к деспотизму, строгими взглядами и остроумием. Она боготворила зятя Никиту Муравьева, под влиянием которого развивались ее общественные взгляды, и, когда присудили его к каторге, а сестра Александрина сказала, что отправляется к нему, Наталья бросилась к ней на шею и, заливаясь слезами, стала просить взять ее с собой, чтобы вместе с ней ухаживать там за милым Никитой и его несчастными товарищами. Александрина согласилась. Наталья подала прошение Бенкендерфу, но шеф жандармов решительно поездку в Сибирь ей запретил. Она простилась с Никитой и братом Захаром в Ярославле, куда выезжала тайком вместе со старшими сестрами.
Наталья очень чувствительно переживала эту трагедию и не хотела выходить замуж, хотя сватались за нее многие. Года два назад ей сделал предложение красавец флигель-адъютант его величества. Партия была блестящая, и сестры убеждали ее согласиться: она отвергла предложение решительно и резко:
– Меня царедворцы интересовать не могут. Я предпочту любому из них простого честного человека без пышных эполет и в самом скромном одеянии.
Ну а Надежде, самой младшей из сестер, только что исполнилось девятнадцать лет. Пушкин охарактеризовал ее в письме к жене кратко и точно: «Девка плотная, чернобровая и румяная». За нее сватался Дмитрий Гончаров, шурин Пушкина, но получил отказ, Надина жила беспечно и радостно и серьезными вопросами себя пока не обременяла.
Софья Григорьевна и муж ее Кругликов, скромный отставной полковник, относились к жившим вместе с ними молодым графиням с родственной нежностью. Впрочем, все сестры Чернышовы были очень привязаны друг к другу. Вера и Елизавета со своими мужьями редко какой день не бывали в родительском доме.
Николая Николаевича Муравьева приняли Чернышовы как самого близкого и дорогого человека. И он снова обрел тот привлекательный семейный круг, которого давно был лишен, и теперь часто проводил здесь время. Простота в обхождении, искренность чувств, свободолюбивые взгляды, непринужденный живой разговор – все эти так высоко ценимые Муравьевым человеческие качества отличали семейство Чернышовых и совершенно располагали к нему.
Суровый, державшийся бирюком и малоразговорчивый в чуждой ему среде, Николай Николаевич, бывая у Чернышовых, словно сбрасывал маску непроницаемости, открывался как человек с добрым сердцем, любезный и общительный, умный собеседник и увлекательный рассказчик.
Удивительно ли, что спустя некоторое время Наталья призналась старшей сестре в своей склонности к Муравьеву… Он нравился ей как свободолюбивый, талантливый, мужественный человек, и вместе с тем она женским чутьем угадывала некую его беспомощность в житейских вопросах и тягостную бесприютность, и в отзывчивом сердце ее все более пробуждалось желание соединить с ним свою судьбу.
Однако Николай Николаевич об этом не догадывался. Наталья Григорьевна понравилась ему с первого взгляда, и он не сомневался, что будет она хорошей, преданной женой, и породниться с полюбившимся семейством очень хотелось, но ему было известно, как резко отказалась она от предложения флигель-адъютанта… А ведь он, Муравьев, тоже, хотя и не по доброй воле, носил эполеты с вензелем ненавистного царя и являлся в какой-то степени придворным, да вдобавок был много старше ее, дочке шел уже седьмой год…
По природной стеснительности он, вероятно, и не решился бы на объяснение, если б Софья Григорьевна, оставшись с ним однажды наедине, сама не затеяла разговор о будущей его жизни. Он только что получил сообщение из Петербурга о возможном назначении его начальником штаба Первой армии и пришел сообщить об этом.
Софья Григорьевна спросила:
– А вам, я вижу, не хочется покидать Москвы! Что вас здесь удерживает?
Он признался:
– Многое. Я хотел писать книгу о путешествии в Египет и Турцию, и надо помогать в хозяйственных делах отцу. И не хочется расставаться с милым семейством вашим… я душевно приютился у вас…
– Ну, я думаю, вы не останетесь без друзей и на новом месте, – промолвила Софья Григорьевна. – И, может быть, мы скоро услышим, что в судьбе вашей произошли изменения и вы женились…
– Нет, я более никогда не женюсь, – возразил он, – не думаю, чтобы мог когда-нибудь жениться…
– Почему же? Ваши лета и обстоятельства должны бы, кажется, побудить к сему…
– Требования мои неумеренны в выборе супруги, дорогая Софья Григорьевна. Мне нужно совершенство во всех отношениях, женщина, достоинства коей сказывались бы в каждом движении и слове… Не скрою от вас, что я встретил женщину с такими качествами, но по летам ее и по красоте она может рассчитывать на союз с человеком, более отвечающим наклонностям ее сердца. И притом я не хотел бы обременять ее воспитанием ребенка, не ей принадлежащего.
– Кто же эта женщина, если не секрет?
– Сестра ваша Наталья Григорьевна. Я неравнодушен к ней, но не приступлю к предложению по изложенным причинам и потому, что знаю нелестное мнение ее о тех, кто носит эполеты с царскими вензелями…
Софья Григорьевна не дала ему объяснение закончить, рассмеялась:
– Полноте, Николай Николаевич… Как можно себя равнять! Вы же генерал совсем иного рода. Вы не услугами во дворце, а заслугами перед отечеством генеральство и ордена добывали. И Наташа прекрасно знает об этом.
– И вы… вы полагаете, что Наталья Григорьевна может меня не отвергнуть? – спросил он взволнованно.
– Уверена в том, mon cher, – ласково дотронулась она до его руки. – И не вижу причин, почему бы вам не открыться ей. O дочери беспокоиться вам не следует, сестра, полюбив вас, несомненно, полюбит и ее.
– Вы делаете меня счастливым! Отныне я брат ваш! – воскликнул он, целуя ей руки.
Предложение было принято. Обручение состоялось. В первых числах мая Чернышовы уехали из Москвы в Ярополец, где обыкновенно проводили летнее время. Туда по их приглашению отправился погостить и Муравьев.
– У добрых людей висят в изголовьях кроватей иконы, а у графинь Чернышовых портреты лорда Байрона…
Молодые графини хорошо знали и любили поэтические творения Пушкина, с которым были знакомы и находились даже в небольшом родстве по жене его. Богатое имение Ярополец в Волоколамском уезде принадлежало совместно Чернышовым и Гончаровым. И Пушкин, бывая в Яропольце, с молодыми графинями охотно любезничал.
Но самое главное, все сестры, не исключая, Софьи Григорьевны, отличались большим вольнолюбием, сочувствовали декабристам. Они считали брата Захара, зятя Никиту Муравьева и сестру Александрину жертвами самодержавного произвола и старались избегать общества, где мучеников самодержавия называли бунтовщиками и государственными преступниками.[46]
Имя Николая Николаевича Муравьева сестрам Чернышовым было давно и хорошо известно. Они знали о близости его с Никитой, о политическом их единомыслии, знали и о героическом путешествии Муравьева в Хиву, и об участии в кавказских войнах, и о покровительстве разжалованным декабристам. А брат Захар о Муравьеве рассказывал так восторженно, что сестры представляли его не иначе, как в героическом ореоле…
В то время как Муравьев впервые появился в уютной гостиной Чернышовых, три сестры – Софья, Вера и Елизавета – состояли уже в замужестве, в девичестве оставались Наталья и Надежда.
Наталье шел двадцать седьмой год. Среднего роста, хорошего сложения, смуглолицая, с глубоко посаженными темными жгучими глазами, она отличалась от сестер особой нетерпимостью к деспотизму, строгими взглядами и остроумием. Она боготворила зятя Никиту Муравьева, под влиянием которого развивались ее общественные взгляды, и, когда присудили его к каторге, а сестра Александрина сказала, что отправляется к нему, Наталья бросилась к ней на шею и, заливаясь слезами, стала просить взять ее с собой, чтобы вместе с ней ухаживать там за милым Никитой и его несчастными товарищами. Александрина согласилась. Наталья подала прошение Бенкендерфу, но шеф жандармов решительно поездку в Сибирь ей запретил. Она простилась с Никитой и братом Захаром в Ярославле, куда выезжала тайком вместе со старшими сестрами.
Наталья очень чувствительно переживала эту трагедию и не хотела выходить замуж, хотя сватались за нее многие. Года два назад ей сделал предложение красавец флигель-адъютант его величества. Партия была блестящая, и сестры убеждали ее согласиться: она отвергла предложение решительно и резко:
– Меня царедворцы интересовать не могут. Я предпочту любому из них простого честного человека без пышных эполет и в самом скромном одеянии.
Ну а Надежде, самой младшей из сестер, только что исполнилось девятнадцать лет. Пушкин охарактеризовал ее в письме к жене кратко и точно: «Девка плотная, чернобровая и румяная». За нее сватался Дмитрий Гончаров, шурин Пушкина, но получил отказ, Надина жила беспечно и радостно и серьезными вопросами себя пока не обременяла.
Софья Григорьевна и муж ее Кругликов, скромный отставной полковник, относились к жившим вместе с ними молодым графиням с родственной нежностью. Впрочем, все сестры Чернышовы были очень привязаны друг к другу. Вера и Елизавета со своими мужьями редко какой день не бывали в родительском доме.
Николая Николаевича Муравьева приняли Чернышовы как самого близкого и дорогого человека. И он снова обрел тот привлекательный семейный круг, которого давно был лишен, и теперь часто проводил здесь время. Простота в обхождении, искренность чувств, свободолюбивые взгляды, непринужденный живой разговор – все эти так высоко ценимые Муравьевым человеческие качества отличали семейство Чернышовых и совершенно располагали к нему.
Суровый, державшийся бирюком и малоразговорчивый в чуждой ему среде, Николай Николаевич, бывая у Чернышовых, словно сбрасывал маску непроницаемости, открывался как человек с добрым сердцем, любезный и общительный, умный собеседник и увлекательный рассказчик.
Удивительно ли, что спустя некоторое время Наталья призналась старшей сестре в своей склонности к Муравьеву… Он нравился ей как свободолюбивый, талантливый, мужественный человек, и вместе с тем она женским чутьем угадывала некую его беспомощность в житейских вопросах и тягостную бесприютность, и в отзывчивом сердце ее все более пробуждалось желание соединить с ним свою судьбу.
Однако Николай Николаевич об этом не догадывался. Наталья Григорьевна понравилась ему с первого взгляда, и он не сомневался, что будет она хорошей, преданной женой, и породниться с полюбившимся семейством очень хотелось, но ему было известно, как резко отказалась она от предложения флигель-адъютанта… А ведь он, Муравьев, тоже, хотя и не по доброй воле, носил эполеты с вензелем ненавистного царя и являлся в какой-то степени придворным, да вдобавок был много старше ее, дочке шел уже седьмой год…
По природной стеснительности он, вероятно, и не решился бы на объяснение, если б Софья Григорьевна, оставшись с ним однажды наедине, сама не затеяла разговор о будущей его жизни. Он только что получил сообщение из Петербурга о возможном назначении его начальником штаба Первой армии и пришел сообщить об этом.
Софья Григорьевна спросила:
– А вам, я вижу, не хочется покидать Москвы! Что вас здесь удерживает?
Он признался:
– Многое. Я хотел писать книгу о путешествии в Египет и Турцию, и надо помогать в хозяйственных делах отцу. И не хочется расставаться с милым семейством вашим… я душевно приютился у вас…
– Ну, я думаю, вы не останетесь без друзей и на новом месте, – промолвила Софья Григорьевна. – И, может быть, мы скоро услышим, что в судьбе вашей произошли изменения и вы женились…
– Нет, я более никогда не женюсь, – возразил он, – не думаю, чтобы мог когда-нибудь жениться…
– Почему же? Ваши лета и обстоятельства должны бы, кажется, побудить к сему…
– Требования мои неумеренны в выборе супруги, дорогая Софья Григорьевна. Мне нужно совершенство во всех отношениях, женщина, достоинства коей сказывались бы в каждом движении и слове… Не скрою от вас, что я встретил женщину с такими качествами, но по летам ее и по красоте она может рассчитывать на союз с человеком, более отвечающим наклонностям ее сердца. И притом я не хотел бы обременять ее воспитанием ребенка, не ей принадлежащего.
– Кто же эта женщина, если не секрет?
– Сестра ваша Наталья Григорьевна. Я неравнодушен к ней, но не приступлю к предложению по изложенным причинам и потому, что знаю нелестное мнение ее о тех, кто носит эполеты с царскими вензелями…
Софья Григорьевна не дала ему объяснение закончить, рассмеялась:
– Полноте, Николай Николаевич… Как можно себя равнять! Вы же генерал совсем иного рода. Вы не услугами во дворце, а заслугами перед отечеством генеральство и ордена добывали. И Наташа прекрасно знает об этом.
– И вы… вы полагаете, что Наталья Григорьевна может меня не отвергнуть? – спросил он взволнованно.
– Уверена в том, mon cher, – ласково дотронулась она до его руки. – И не вижу причин, почему бы вам не открыться ей. O дочери беспокоиться вам не следует, сестра, полюбив вас, несомненно, полюбит и ее.
– Вы делаете меня счастливым! Отныне я брат ваш! – воскликнул он, целуя ей руки.
Предложение было принято. Обручение состоялось. В первых числах мая Чернышовы уехали из Москвы в Ярополец, где обыкновенно проводили летнее время. Туда по их приглашению отправился погостить и Муравьев.