Муравьев не раз слышал рассказы о необыкновенных богатствах и роскоши восточных владык, о пышности персидского двора, и воображение рисовало красочную картину. Султания! Тенистые сады и парки, сверкающий зеркальными стеклами великолепный дворец, мраморные бассейны, фонтаны, пряный и сладкий аромат восточных благовоний, и в одном из окон гарема, за чуть приподнятой занавеской, любопытствующие черные глаза красивой одалиски…
   Нет, ничего подобного в Султании Муравьев не увидел. Он прибыл сюда прежде всех для устройства посольского лагеря, который разбили против дворца. Шах со своим двором и гаремом находился еще в пути из Тегерана, и Муравьев имел возможность более или менее свободно осмотреть его резиденцию. Впечатление произвела лишь одна огромная величественная мечеть, оставшаяся от древних времен. Но ни сада, ни парка не было. И стоявший на пригорке дворец оказался весьма посредственным двухэтажным кирпичным домом. Примыкавший к нему гарем построен был на дворе полукругом, имел одну большую среднюю комнату, куда приходит шах, и множество полутемных нечистых чуланчиков, где живут триста шахских одалисок и танцовщиц. Стены дворцовых комнат украшены уродливой живописью. В приемной на картине изображена охота, в центре ее – шах. Сидя на коне, он закалывает лань. Шах представлен в короне и в полной царской амуниции, смотрит он не на лань, а на зрителей, борода его задрана, а талия тоньше руки. Столь же карикатурно на других картинах написаны сыновья шаха. Мебель во дворце бедная, хороши лишь ковры и некоторые вещи, украшенные крупными бриллиантами и изумрудами.
   Муравьев не забыл описать в дневнике торжественный въезд шаха в Султанию и прием, устроенный им российскому послу:
   «Рано утром по залпу, данному из замбурагов (или фалконетов на верблюдах), мы узнали, что шах, ночевавший в четырех верстах от Султании, тронулся с места. Второй залп возвестил, что он на половине дороги. Посол поехал в синем сюртуке частным образом посмотреть его въезд. Сарбазы были расставлены в две линии по дороге. Шах ехал один. Впереди шел лейб-гвардии верблюжий его полк, а сзади, поодаль, ехали его чиновники. Увидев наших господ, шах привстал на стременах и закричал им: «Хош-елди», что значит по-персидски «Добро пожаловать». Персияне все рты поразинули и удивлялись необычайной сей милости царской. Шах приказал зятю своему Алаяр-хану показать нам свои войска, что тот и исполнил. При третьем залпе шах въехал в свою лачугу. Войска персидские все мимо нашего лагеря прошли, также и слон шахский. Весьма странно для европейцев видеть верблюжий полк. Верблюды были обвешаны красными лоскутками, и горбы служат лафетом для одной пушчонки. Они хорошо выучены, скачут скорее лошадей, немилостиво ревут и воняют. Где пышность персидского двора? Кроме лоскутков, свинства и нескольких жемчугов, ничего не видно!
   … А спустя три дня состоялся первый прием нашего посольства. Приемная шахская открытая палатка была устроена на обширном дворе. Шах сидел на троне, украшенном драгоценными камнями. Ноги шаха, обутые в белые чулки, болтались, и вместо величия, которое мы ожидали, мы увидели мишурного царя на карточном престоле, и все невольно улыбнулись. Он был, конечно, богато одет, впрочем, все было грязно и обношено. Шестнадцать сыновей его стояли у стены недвижимо и безмолвно. Алаяр-хан, сопровождавший посла, громко доложил о нем шаху. Тот приказал приблизиться, в цветистых восточных выражениях поздравил посла с благополучным прибытием. Ермолов передал шаху царскую грамоту, сказал, что император российский желает существующий ныне мир с Персией утвердить навсегда. Шах предложил послу сесть на приготовленные для него кресла. Советники посольства стояли по обоим бокам. Нас всех представили шаху поименно.
   Представляя сотрудника посольства капитана Мавра Астафьевича Коцебу, известного путешественника, Ермолов сказал:
   – Вот один капитан, который три года ездил кругом света и не был доволен, пока не удостоился увидеть ваше величество.
   – Теперь он все видел, – ответил шах и затем несколько раз подтвердил, что мы все его слуги и он нас представит русскому государю к следующим чинам, чему мы немало после смеялись.
   Шах имеет простое лицо, борода его, по длине которой измеряется в Персии уважение, совсем не так велика, как ее представляют. Когда шах говорит, он кричит во все горло и говорит довольно глупо. Шах стар, бледное лицо его показывает человека истощенного…
   … На следующий день начали перетаскивать подарки, полученные из Петербурга для шаха, в особую палатку, поставленную подле шахской. Подарки состоят из прекраснейших стеклянных и фарфоровых вещей, из больших зеркал и разных игрушек, чтобы забавлять его шахское величество. Особенно хороши меха, которые для этих скотов привезены. Соболи и горностаи удивительной красоты, один мех соболей оценивают в тридцать тысяч рублей. Жалко было смотреть на сии вещи, зная, что они попадут в руки непросвещенных, скотообразных царей, которые напустят их вшами! Шах целый день сидел в своей палатке и смотрел в дырку, как переносили подарки. А затем он опять принимал во дворце посла. Дано было три залпа из орудий. В комнате шахской привязана была веревка, прикрепленная другим концом к деревянному козлу, поставленному во дворе, и когда шах веревку дергал, козел прыгал, увеселяя его величество. Два слона приходили к дворцу и кланялись шаху. Потом посол повел шаха смотреть подарки. Сей последний весьма удивлялся им. Подошедши к зеркалам, он все кричал «ах! ах! ах!» от удивления. Взобрался на большой туалет из красного дерева и смотрелся в зеркало. Бриллиантам он не удивлялся, а стекло и фарфор ему очень понравились. O богатейших мехах он спрашивал, крашеные они или нет. Он был чрезвычайно учтив с послом. При каждой игрушке, которую ему показывали, он оборачивался к своим и говорил беспрестанно: «Что, миллион!» Царьку так понравились подарки, что он сейчас же велел собрать всех ханов и приказал им удивляться. Мы узнали, что всю следующую ночь он пробыл возле подарков со своими женами.
   … Вечером Ермолов собрал наш персидский караул и подарил нижним чинам сто червонцев, а саргангу золотые часы. Но только успел Ермолов отвернуться, как деньги сии сарганг отобрал у солдат и, вероятно, им не отдаст. Солдаты сии мне самому жаловались о несчастном своем положении. Они не получают ни провианта, ни жалованья, которое причитается. Их обкрадывают и начальники и сам шах. Последний следующим образом. При выезде из Султании он объявляет, что ему желательно бы еще две недели тут пробыть, но, зная, что солдатам нужно жить в деревне, заниматься сельскими работами, он уезжает ранее, жертвуя своим удовольствием для блага общего. Объявив сию милость, он приказывает всенародно вознаградить себя деньгами и велит половину жалования войскам недоплатить. Он таких проделок несколько в год сделает, а другие военачальники также удобного случая не упускают.
   … Посол дал пир главнейшим чиновникам Персии.
   Приемная палатка была освещена чудесным образом, к стороне дворца была иллюминация, музыка играла, словом, нельзя было сделать ничего пышнее и параднее, но неучи сии ничего не поняли, они рыгали и ели руками одни арбузы. Вали Курдистанский чуть было не подавился конфеткой, которую он хотел проглотить с бумажкой.
   … Незадолго до отъезда принесли нам подарки от шаха. Я получил орден Солнца и Льва, черную шаль и два куска парчи. Послу подарены десять прекрасных шалей, бриллиантовая звезда с орденом, ковры, несколько славных лошадей. Другой на месте Алексея Петровича сделал бы себе состояние из подарков сих, но бескорыстный наш генерал назначил все эти вещи знакомым своим, друзьям и родственникам, ничего себе не оставив».
   Первое знакомство Николая Муравьева с Персией, сохранив в памяти несколько интересных впечатлений, во многом его разочаровало. Таинственный Восток предстал перед ним в неприкрашенном виде, как разоренная, бедная, рабская страна, управляемая невежественными царями. И он без сожаления возвращался с посольством в Грузию, где собирался заняться составлением карты Кавказа, описанием кавказского края, быта и нравов вольнолюбивых горцев.
   Но когда, прибыв в Тифлис, он сказал о своем намерении Ермолову, тот возразил:
   – Все это похвально, любезный Николай, но, признаюсь, у меня иные на тебя надежды и планы. Более широкие!
   Алексей Петрович встал из-за стола, подошел к двери и закрыл ее на ключ, потом усадил Муравьева в кресло против себя, спросил:
   – Ты о Хивинском ханстве понятие какое-нибудь имеешь?
   – Весьма слабое, Алексей Петрович, – признался удивленный неожиданным вопросом Муравьев. – Знаю лишь, что Хива находится близ Индии и что при императоре Петре Великом был туда послан большой воинский отряд, который весь там погиб.
   – Вот, вот! И произошло это в конце 1717 года, ровно сто лет назад, – уточнил Ермолов. – Замысел императора Петра клонился к тому, чтобы открыть через Хиву торговый путь в Индию, а для сего необходимо было склонить хивинцев к русскому подданству или хотя бы установить дружеские отношения с ними и разведать, что сей народ представляет. Под началом посланного туда полковника Александра Бековича Черкасского было три тысячи драгун и казаков. Хивинский хан встретил их миролюбиво, поклялся на Коране, что никакого зла против русских не замышляет, но затем с необыкновенным коварством хивинцы заманили наших в Степь, внезапно напали на них, всех перерезали. И более никаких попыток проникнуть в Хиву правительство наше не предпринимало.
   – Стало быть, – заметил Муравьев, – замысел императора Петра Великого до сей поры остался неосуществленным?
   – Выходит, что так. А между тем господа англичане, пользуясь нашей неповоротливостью, завели уже шашни с хивинским ханом, всячески настраивают его против нас, снабжают хивинцев, как и персиян, оружием, и в конце концов наши азиатские владения могут оказаться в опаснейшем положении. Суди теперь сам, что следует сделать для пользы отечества.
   – Кажется, сам собой напрашивается вопрос об отправке в Хиву новой экспедиции, – сказал Муравьев.
   – Вопрос такой напрашивается, это верно, – кивнул головой Ермолов, – да ведь на экспедицию большие средства нужны, а где их взять? Я в Петербурге говорил с министром иностранных дел графом Нессельроде, он понимает, как необходимо завязать сношения с Хивой, а дошел разговор до средств – руками развел. Пуста казна российская!
   – Что же в таком случае остается?
   Ермолов, пристально глядя на Муравьева, произнес, чеканя каждое слово:
   – Отправить в Хиву не экспедицию, а одного отважного россиянина для переговоров с ханом и описания того края…
   Муравьеву все стало ясно. Вот какая миссия на него возлагается! Пробраться в Хиву, в это гнездо кочевых разбойников, не признающих никаких международных прав, склонить их жестокого и коварного повелителя к дружеским отношениям с Россией. Сделать то, чего до сей поры никому из русских сделать не удавалось!
   Он отлично понимал, какими опасностями чревата эта миссия, но вместе с тем воспринимал ее как сыновний долг перед своим отечеством, и мысль об отказе в голову даже не закрадывалась.
   А Ермолов, расхаживая no комнате, продолжал:
   – Спешить с отправкой в Хиву не будем. Не менее года потребуется на подготовку. Надо будет договориться с обитающими на восточном берегу Каспийского моря дружественными нам туркменами, чтобы провели в Хиву нашего посланника в своем караване, надо и о подарках хану позаботиться, и о многом другом подумать… Но ты скажи сначала, – он остановился перед Муравьевым, – как на предприятие сие смотришь? Согласен ли взять на себя исполнение сего трудного замысла? Неволить не хочу, отвечай, как совесть подсказывает.
   Муравьев встал и сказал спокойно:
   – Благодарю за лестное предложение, Алексей Петрович, буду счастлив исполнить оное и оправдать ваше ко мне доверие…
   Ермолов обнял и крепко расцеловал его:
   – Иного ответа я от тебя и не ожидал! А разговор наш до поры до времени держи в тайне. Да вот еще что! Я слышал, как ты бойко по-турецки изъясняешься, знаю, что персидский изучаешь, а не худо бы также поболее восточных оборотов и разноречий усвоить, чтобы в Хиве без переводчика обходиться. – Ермолов неожиданно что-то вспомнил, рассмеялся: – Забыл тебе показать, как шахиня нашу императрицу приветствует, – он отыскал на столе бумагу с переводом письма шахини, прочитал: – «Пусть зефир моей дружбы навевает под широкие полы твоего пышного платья…» Вот, братец, как изъясняться следует!

3

   Осенью 1817 года император Александр со всем двором переехал из Петербурга в Москву, где собирался пробыть длительное время. Вместе с императором пришли и гвардейские войска, в рядах которых находилось большинство членов Священной артели и Союза Спасения, именовавшегося также Обществом истинных и верных сынов отечества. Они продолжали собираться по-прежнему у Александра Муравьева, получившего просторную и удобную квартиру в шефском корпусе Хамовнических казарм.
   Положение в стране было напряженное. Аракчеевские военные поселения вызывали всюду крестьянские волнения и бунты, подавляемые с небывалой жестокостью. Новые налоги, которыми правительство думало пополнить опустевшую казну, заставляли роптать помещиков, фабрикантов и торговцев. Увлечение царя парадоманией и изматывающей силы бессмысленной шагистикой создавало недовольство и в среде военных. А тут еще стали распространяться тревожные слухи, будто император Александр, презиравший русский народ, собирается восстановить Польшу, расширить ее территорию за счет исконных русских и украинских земель, перенести столицу в Варшаву. И этого можно было ждать, оскорбительные для русских людей замечания с царских уст срывались постоянно.
   Патриотические чувства передовой дворянской молодежи были глубоко возмущены. Среди членов тайного общества распространялся революционный гимн, только что написанный капитаном Преображенского полка Павлом Катениным:
 
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
To свергнем мы трон и царей!
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами!
Ах! Лучше смерть, чем жить рабами. —
Вот клятва каждого из нас…
 
   На многолюдных и шумных собраниях у Александра Муравьева члены тайного общества все более настойчиво высказывались за решительные действия, направленные на замену самодержавия представительным правлением и уничтожение крепостного права. И однажды, когда после долгих прений особенно сильно накалились страсти, Александр Муравьев предложил:
   – Надо начинать действие. Бедственное положение, в коем находится отечество, всем очевидно. Необходимо прекратить царствование Александра. Бросим жребий, кому нанести удар!
   Якушкин, в крайнем волнении ходивший по комнате, остановился, обвел всех горячечными глазами, облизал пересохшие губы, произнес:
   – Вы опоздали, я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести.
   – Это безумие! – крикнул полковник Фонвизин, близкий приятель Якушкина, принятый недавно в общество. – Ты в лихорадочном состоянии и не можешь брать на себя обет, который завтра покажется безрассудным.
   – Я совершенно спокоен, – возразил Якушкин, – в доказательство чего могу сыграть партию в шахматы и обыграть тебя.
   – Смерть императора в настоящее время бесполезна для отечества, – продолжал уговаривать Фонвизин, – и покушение может лишь погубить всех нас и общество при самом его начале…
   В конце концов большинство истинных и верных сынов отечества отвергло предложение о цареубийстве. Якушкин отказался от участия в тайном обществе, охладели к его деятельности и некоторые другие члены. Явной стала, по выражению Сергея Муравьева-Апостола, «скудность средств к достижению цели». Дума, управляющая обществом, постановила распустить его, устав и другие документы Союза Спасения были сожжены, Александр Муравьев и его товарищи занялись разработкой программы новой тайной организации, которая вскоре и была создана.
   Николай Муравьев обо всех этих происшествиях не знал, но, судя по некоторым намекам в письмах артельщиков, приходивших из Москвы, догадывался, что в тайном обществе идет какая-то перестройка, что-то там не ладится, и, считая себя членом этого общества, не мог не беспокоиться за положение дел в нем. И это беспокойство еще более усилилось, когда пришло в Тифлис известие, что 6 января 1818 года в крещенский парад брат Александр сделал какое-то упущение, вызвавшее сильнейший гнев царя, и был по его распоряжению посажен на гауптвахту. Но такова ли была действительная причина ареста брата?
   26 января Воейков, взятый Ермоловым в адъютанты, уезжал в отпуск в Москву. Воейков был членом тифлисской артели, надежным, преданным товарищем, он знал о существовании Священной артели, разделял все принятые там правила, и Муравьев, отправляя с ним письмо брату Александру, просил также как можно подробнее узнать обо всех действиях и намерениях находившихся в Москве членов Священного братства. А для того, чтоб Воейков был принят там с полным доверием, снабдил его такой рекомендацией:
   «Постоянство всякому члену Священной артели. Дружба. Правота. Тебе, брату моему, лист сей показывает Николай Воейков, который заслужил его в моих, глазах мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас. Да каждый из вас ударит в колокол, да соберется вече наше, да прочтут сие писание в думе нашей. Там его вы испытайте и, буде слова мои окажутся справедливыми, удостойте его всеми правами, которыми пользуется почтенная братия наша. Тогда да назовется он членом Священного братства нашего; примите его в беседу вашу и просвещайте».[18]
   Воейков пробыл в Москве до самой весны, вполне оправдав возлагаемые на него надежды. Александр Муравьев и его товарищи приняли Воейкова как своего единомышленника и открыли многое из того, что хранилось в тайне.
   Возвратившись в Тифлис и оставшись наедине с Николаем Муравьевым, Воейков рассказал, что хотя причиной ареста Александра Муравьева считается незначительное упущение по службе, но сам он склонен думать, что государю стало что-то известно о его деятельности в тайном обществе, ибо это подтверждается и другими несправедливыми нападками на него царя, и потому он подал в отставку, твердо решив более на военной службе не оставаться.
   – Если общество будет раскрыто, отставка не спасет от наказания, – заметил Николай Муравьев.
   – Старого общества уже нет, оно распущено, – сказал Воейков.
   – Как же так? А из письма брата Александра, в косм он изображает несчастное положение отечества, я усмотрел, что общество продолжает свою деятельность.
   – Это вновь созданное, которое называется Союзом Благоденствия…
   – Вот оно что! А ты о целях оного союза не проведал?
   – Александр Николаевич говорил, что желают они, изменив существующий порядок, утвердить величие и благоденствие российского народа и важнейшей задачей полагают создание общественного мнения…
   – С этим кто же не согласится? «Общественное мнение рано или поздно свергает любой деспотизм». Это еще Дюкло утверждал. А каким образом полагают в союзе воздействовать на умы?
   – Путем распространения среди всех сословий добродетельных правил, знаний и просвещения. Члены союза обязываются вступать во все существующие открытые общества и создавать, где возможно, новые, дабы иметь общение с наибольшим кругом людей и нечувствительным образом привлекать достойных на свою сторону. Предусматривается обличение жестоких помещиков и бесчестных лихоимцев, искоренение злоупотреблений и всяких иных общественных язв.
   – Ясно, ясно. А какова же теперь роль Священной артели, не слышал? Мне Бурцов из Петербурга пишет, что новые обязанности, коим каждый из членов артели посвятил себя, неминуемо влекут разрушение артели, а Петр Калошин, напротив, утверждает, что артель пребывает в том же состоянии, как и прежде?[19]
   – Насколько я уразумел из бесед с Александром Николаевичем и Петром Ивановичем Калошиным, все артельщики вошли в общество, а артель решено сохранить, ибо под ее покровом более безопасно проводить собрания…
   – Да, видно, все же прав Бурцов, артельные времена миновали, – со вздохом произнес Муравьев. – И думается мне, программа нового общества, о коей Александр тебе сказывал, при настоящих обстоятельствах более всего может принести пользу отечеству… Мало, мало нас, мыслящих свободолюбцев, горсточка одна в стране столь обширной! Давят нас горы вековых предрассудков и деспотических установлений, но мы верим, что в конце концов горы будут взорваны и мы увидим чистое небо в звездах… А для того, любезный Воейков, первей всего нужно круг наш расширить и крепость душевную в себе воспитывать.
   – Ныне кто только из молодых людей Плутарха не читает, – вставил Воейков, – я в Москве будучи, чуть не в каждом доме книги Плутарховы видел…
   – Да не у одного Плутарха, а и в народе нашем примеры твердого поведения искать нужно, – продолжал Муравьев. – В Тифлис недавно пригнали пятерых помещичьих крестьян из Тамбовской губернии. Господа в солдаты их сдали, а они служить в войсках наотрез отказались. Их несколько раз кнутом секли и сквозь строй гоняли, они на самые жестокие мучения себя отдают и смерть принять соглашаются, но от убеждений своих не отказались. «Отпустите нас, – говорят они, – и не трогайте, мы тоже никого трогать не будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем убивать на войне людей, не сделавших нам никакого зла? Можете нас по кускам резать, а мы совестью кривить не будем… Не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем казенного пайка есть!" Вот слова сих мужиков, которые уверяют, что им подобных есть множество в России!
   Случай этот долго не выходил из памяти Николая Муравьева и беспокоил его. Соприкасаясь в Тифлисе с деятельностью военной и гражданской администрации, он всюду наталкивался на вопиющие беззакония. Вот дневниковые его записи того времени:
   «… Злоупотреблений здесь множество. Алексей Петрович смотрит на оные сквозь пальцы или не знает о них. Всякий управляющий какой-нибудь частью присваивает себе неограниченную власть и делает что ему вздумается, все ищут более своей собственной пользы, чем пользы службы… Жители города Тифлиса угнетены ужасным образом полицмейстером Кахановым. Он явно взяток не берет, но имеет другие средства, освобождая от постоя тех, которым постой следует, они откупились тем, что выстроили ему дом. У бедных людей отнимаются земли для расширения улиц, а напротив живущего, богатого не трогают. Каханов – человек, изгнанный из Астрахани за воровство и подлейшие поступки, – приезжает в Тифлис без гроша денег и вскоре начинает жить самым роскошным образом, угнетая жителей, и, выказывая себя ложью, сплетнями, доносами, неправдами, получает доверенность главнокомандующего.
   … Затеяли начальники строить колонистам дом с колоннами, каких во всем Тифлисе нет. Собрали множество солдат в Сартагалы, начали строить. Солдаты от непосильного труда и дурного содержания стали занемогать. Колония сия о сю пору не выстроена, а сто?ит уже жизни тысяче солдат.
   … Вчера я был у Ховена. Впервой слышал от него порядочную вещь. Он жаловался на неустройство Грузии и сказал: «Это удивительно! Хотят, чтоб здешний народ благословлял российское правление, тогда как употребляют всевозможные средства для угнетения его».
   … Ермолов видит все, но позволяет себе наушничать, часто оправдывает и обласкивает виноватого. Отдавая полную справедливость великим качествам Алексея Петровича, я не могу сего одобрить».
   Будучи прямым и правдивым человеком, Николай Муравьев не раз пытался говорить об этом с Ермоловым, но безрезультатно. Алексей Петрович хмурился и однажды прямо сказал ему, что напрасно вмешивается он в дела, которые его не касаются.
   Что же оставалось Муравьеву? Мириться с вызывавшими негодование позорными явлениями он не мог, однако и выступать открыто с обличением лиц, находившихся под покровительством Ермолова, было нельзя, потому что удар невольно пришелся бы и по Алексею Петровичу, человеческие слабости которого столь щедро искупались достоинствами. Ермолов оставался непримиримым врагом придворной клики, его принадлежность к лагерю вольнолюбивых людей была несомненной, порядки, заводимые им в Кавказском корпусе, отличались демократическим характером, и любая попытка критиковать его деятельность была бы на руку многочисленным врагам его.