Страница:
Николай Муравьев, впрочем, об этом не думал. Мысли его были сосредоточены на другом. Он спешил в Петербург, где его ждала Наташа и где надо было подготовить новую более просторную и удобную квартиру для артели…
Bo время похода артельщики по-прежнему почти не разлучались, и однажды Муравьев высказал мнение, что после возвращения домой им следует изменить артельную жизнь, расширить и законспирировать ее деятельность. Артельщики согласились. Ведь у них собирались не только единомыслящие вольнодумцы, но заходили и сослуживцы с иными политическими настроениями, и хотя при них артельщики воздерживались от резких суждений, а все же мало ли что могло произойти!
Артельщики решили прежде всего переменить квартиру, гостей приглашать с большим разбором и приняли предложенный Николаем Муравьевым план артельного переустройства. В плане этом отразились и опыт юношеского собратства, и характерное для вольнодумцев того времени увлечение вечевым устройством древних русских городов, и республиканские взгляды автора.
Николай Муравьев, как и четыре года назад, когда создавал юношеское собратство, был страстно увлечен этим планом. Прибыв в столицу, он хотя и отвлекался частыми визитами к Мордвиновым, однако переустройство артели, намеченное им, шло своим чередом. Квартиру для артели сняли в двухэтажном доме генеральши Христовской на Грязной улице. Общая комната, представлявшая комбинированную столовую и гостиную, помещалась па втором этаже и могла вместить свободно двадцать-тридцать человек. Шесть комнат вверху и внизу занимали по одной на каждого Александр, Николай и Михаил Муравьевы, Иван Бурцов, Петр и Павел Калошины, молодые офицеры гвардейского штаба, старинные приятели Муравьевых. Постоянными посетителями артели были Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы, Никита Муравьев, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой. Приходили Лев и Василий Перовские, Михайло Лунин, Михайло Пущин, Дмитрий Бабарыкин, Алексей Семенов, несколько позднее стали появляться здесь и лицеисты Иван Пущин, Владимир Вольховский, Антон Дельвиг, Вильгельм Кюхельбекер.
Артель, созданная Николаем Муравьевым и его товарищами, в отличие от обычных бытовых артелей являлась политической организацией, а сами артельщики называли ее между собой Священной нераздельной артелью, но говорить о ее существовании артельными правилами запрещалось. Связанные единомыслием члены артели и их товарищи составляли Священное братство, которое превыше всего ставило любовь к отечеству, общественное благо и пользу сограждан. «Всякий член Священного братства, занимаясь различно самообразованием и служебными делами, обязывался содействовать намеченной цели и пользе общей». А цель явно виделась в изменении существующего порядка вещей.
Иван Якушкин, вспоминая позднее о частых встречах с братьями Муравьевыми, писал: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. To, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из староверцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. O помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего».
Иван Пущин в своих записках тоже свидетельствует о политическом характере бесед в Священной артели: «Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизило меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем».
В комнате Николая Муравьева, признанного главы артели, находился вечевой колокол, каждый мог ударить в него и собрать сход для решения общественных дел. Собрания Священного братства были закрытыми и открытыми. На закрытых решались такие вопросы, как выбор думы, артельщика и казначея, а также прием новых членов братства. На открытых собраниях, которые назывались беседами, шла главным образом подготовка будущих членов братства. Когда тот или иной кандидат был достаточно просвещен, наблюдающий за ним артельщик свидетельствовал, что, по его мнению, этот кандидат заслужил право быть членом Священного братства «мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас», после чего он подвергался еще испытанию и лишь затем утверждался членом братства[13].
Меры предосторожности, принятые в Священной артели, оказались весьма своевременными. Император Александр, возвратившийся из европейского вояжа, строжайшим образом запретил существование каких бы то ни было офицерских артелей, сказав, что ему эти офицерские сборища не нравятся. Священная артель довольно легко перешла на нелегальное существование.
… Навсегда остались в памяти Николая Муравьева артельные зимние вечера. На дворе морозно, северный злой ветер поднимает и гонит по пустынным улицам снежную колючую пыль, леденит дыхание у спешащих домой редких прохожих. А в артельной гостиной тепло и необыкновенно уютно. Великий артельщик, как звали товарищи Николая, позаботился о том, чтобы всем здесь было приятно. Окна завешены тяжелыми бархатными шторами. На стенах со вкусом подобранные картины и гравюры. Зеленеют пальмы в глазированных кадках. Горят свечи в старинных бронзовых подсвечниках, неугасимое колеблющееся пламя камина отсвечивает на стеклах книжных шкафов и на полированных клавишах фортепьяно, которое достал где-то Бурцов, неутомимый и ревностный помощник великого артельщика.
Собравшиеся в гостиной члены Священного братства расположились где кому понравилось: и за столом, и на широких удобных диванах, и в креслах, а некоторые устроились прямо на полу, против камина, сидя на коврике, поджав по-турецки ноги, с чубуками и трубками в зубах.
Якушкин, расхаживая по комнате, говорит взволнованно:
– Существующие у нас рабство и аракчеевские порядки несовместимы с духом времени… Я видел недавно, как истязают солдат шпицрутенами. Невыносимое зрелище! А положение несчастных крестьян, остающихся собственностью закоснелых в невежестве и жестокосердии помещиков? Мир весь восхищен героизмом русского народа, освободившего свое отечество и всю Европу от тирании Бонапарта, а какую награду героям уготовил их повелитель император Александр?
– А ты царского манифеста не читал? – иронизирует Матвей Муравьев-Апостол и на церковный манер возглашает: – Верный наш народ да получит мзду свою от бога!
– Вот, только разве это, – усмехается Якушкин. – Мзда от бога! Ничего, кроме лживых обещаний и красивых жестов! В Европе наш царь держится чуть ли не либералом, а в России – жестокий и бессмысленный деспот!
– Чего стоит подписанный недавно государем указ о создании военных поселений! – напоминает Петр Калошин. – Аракчеев все глубже запускает когти в тело народа…
Николай Муравьев, сдерживая негодование, добавляет:
– На Бородинском поле до сей поры не сооружен ни один памятник в честь храбрых русских воинов, погибших здесь за свое отечество; жители окрестных селений, не получив никакого пособия, живут в ужасающей нищете, питаются мирским подаянием, тогда как благоверный наш государь изволил выделить жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего в том месте, два миллиона русских денег.[14]
– Какое издевательство над русским народом, какое оскорбительное предпочтение чужеземцев! – пылко восклицает Никита Муравьев. – Не стыдно ли после сего оставаться в безмолвном повиновении монарху, допускающему подобные явления?
– Приходится повиноваться, коль вся власть и сила в его руках. – вздыхает кто-то из сидящих у камина.
– Печальная истина, с коей нельзя не считаться, – произносит длиннолицый, чопорный Сергей Трубецкой и повертывается в кресле к Никите Муравьеву: – Вы сказали как-то святые слова, Никита Михайлович: нельзя, чтоб произвол одного человека был основанием правления. Вполне разделяю ваше мнение. Вы говорили также, что слепое повиновение основано только на страхе и недостойно ни разумных повелителей, ни разумных подданных. Согласен и с этим. Государь, столь явно чуждающийся нас, сам отвращает от себя и уважение наше и желание служить ему, истинно так! Однако ж и того забывать нельзя, что простолюдины смотрят па многое иначе, чем мы с вами, повиновение, помазаннику божию прививалось народу православной церковью веками, следовательно…
– Следовательно, необходимо приучать народ неповиновению земным владыкам, – вставляет сидевший рядом с братом на диване Сергей Муравьев-Апостол.
Все невольно улыбаются столь неожиданному выводу. Сергей продолжает:
– Нет, право, любезный Трубецкой, ты подсказываешь дельную мысль.. Церковь пользуется словом божиим, чтоб поддерживать самодержавие, а ежели сие духовное оружие направить против? Будем пояснять, что бог создал всех равными, и апостолов собрал из простых людей, и повиноваться царям, тиранящим простой народ, богопротивно…
– Что ж, мысль сама по себе недурна, – одобрительно кивает головой Бурцов, – можно для просвещения народа и этим средством пользоваться…
Трубецкой недовольно морщится:
– Я же хотел, однако, сказать, что задача наша более в том состоит, чтоб добиваться ограничения самовластья, способствовать ускорению полезных реформ, нежели в том, чтоб говорить о неповиновении властям предержащим…
Тут поднимается сидевший в задумчивости у камина брат Александр. В новеньком гвардейском мундире с только что полученными полковничьими эполетами, высокий, статный, с мужественными, благородными чертами лица, он и впрямь похож чем-то на известного полководца маршала Морица Саксонского, артельщики недаром прозвали его дружески Маршалом.
– Много вопросов существует, братья и товарищи, о коих долго еще придется спорить нам, – говорит Александр, – но есть и такие в нравственном мире неоспоримые истины, что уверять в них образованных людей было бы смешно. Разве не такова высказанная Жан-Жаком Руссо истина, что наибольшее благо всех состоит в свободе и равенстве? А кто из нас возьмет на себя смелость оспаривать, что узаконенное рабство, существующее в нашем отечестве, является величайшим его позором? Я разделяю негодование Якушкина, неустанно напоминающего о горькой участи крестьян, остающихся в собственности помещиков. Русские люди торгуют русскими людьми, меняют их на собак и лошадей, проигрывают в карты, заставляют исполнять свои любые самые гнусные прихоти и за ослушание запарывают до смерти… – Александр делает короткую передышку, затем еще более гневно продолжает: – И все же наши знатные господа-староверы утверждают, будто в крепостничестве заключается древнее законное право русского дворянства. Законное право пользоваться чем же? Землями и трудами своих крестьян, располагать личной их участью! Если это право законное, то что же тогда беззаконное? Нет, нельзя мириться с таким положением! Братья, товарищи, друзья артельщики, давайте рассудим, каким способом можем мы воздействовать на правительство, заставить его освободить народ от рабства, ускорить проведение полезных реформ, как выразился Трубецкой, или… или следует нам предпринять для блага отечества и пользы сограждан что-то иное? Подумаем! Да возговорит в нас честь и совесть истинных и верных сынов отечества!
Ничего нового как будто сказано не было, артельщики не раз высказывались за необходимость уничтожения крепостного права, но та сила убежденности, страстность, с которой говорил Александр Муравьев, артельщиков всегда увлекала, и, как обычно, последние его слова утонули в гуле возбужденных голосов:
– Дольше терпеть крепостное иго немыслимо!
– Стыд вечный нам и презрение потомства, если не сделаем для освобождения крестьян всего, что в наших силах!
– Самодержавие на крепостничестве держится, на царя надеяться бесполезно!
Загорались жаркие споры, накалялись страсти. Высказывались и разумные мысли, но более строились всяческие несбыточные планы, давались клятвенные обещания не щадить жизни для счастья отчизны. Все это от души, от чистого сердца. Благородные помыслы владели молодыми офицерами, желавшими видеть свое отечество свободным, могучим, просвещенным.
Широко открытыми влюбленными глазами глядит на своих красноречивых друзей Павел Калошин, шестнадцатилетний прапорщик, самый младший из артельщиков. А его брат, Петр, которого артельные вечера настраивали на поэтический лад, что-то, кажется, нашептывает, может быть, в его голове уже складывались посвященные артели стихотворные строки:
Он отправился к дяде – Николаю Михайловичу Мордвинову, брату матери, родственнику адмирала, признался ему во всем, просил переговорить с родителями Наташи, чтобы дали они решительный ответ на сделанное им предложение – больше ждать он не может.
Дядя согласился, был у адмирала и говорил с ним, но тут произошло нечто такое, чего никак нельзя было предвидеть.
Адмирал не принял во внимание никаких высказанных дядей доводов и сказал:
– Дочь моя и все наше семейство относятся к племяннику вашему с уважением, но так как он не желает ждать, а требует ответа решительного, то объявите ему, что мы отказываем ему в супружестве с Наташей и просим, чтобы он удалился из Петербурга, потому что может повредить нашей дочери…
Жестокий неожиданный удар совершенно сразил Николая Муравьева, и только спустя полгода смог он взяться за перо, чтоб записать, в каком состоянии тогда находился: «Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? В крайнем волнении находились тогда мои мысли, я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке, и так как у меня не было средства предпринять этот путь, хотел определиться простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение, боясь бесславия, которое нанесу сим поступком отцу своему и семейству. Затем мне приходило на мысль застрелиться. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наташе, которую я опасался огорчить этим поступком. Родители ее требовали, чтоб я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их».
Выехать из Петербурга, оставить службу здесь… Но как это осуществить? Он только что подучил чин штабс-капитана, однако материальное положение его не улучшилось, а скорее ухудшилось. Пришло известие из Москвы, что отец, произведенный недавно в генерал-майоры и утвержденный начальником московской школы колонновожатых, опять наделал долгов и на помощь его совершенно рассчитывать нечего.
И тут только разъяснилась истинная причина адмиральского отказа. Побоялись связать судьбу дочери с офицером без средств. Что ж, в этом была своя логика! Навсегда осталась у Николая Муравьева неприязнь к честолюбивым аристократам и сановникам, ценящим людей не по личным заслугам и достоинствам, а по чинам, связям, состояниям.
Братья и друзья артельщики, которым он обо всем рассказал, были возмущены до глубины души. Бурцов собрался идти стыдить и урезонивать адмирала.
Николай остановил его:
– Нельзя этого делать, ты забываешь, что у меня тоже есть самолюбие. Если б даже они сами прислали за мной, я бы все равно не пришел. Я оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои стремятся лишь к тому, чтобы поскорее уехать отсюда, найти занятие, которое помогло бы мне забыть о понесенной утрате…
– Я понимаю твое состояние, – со вздохом промолвил Бурцов, – но ты должен и об истинных друзьях своих подумать. Возможно, ты оставляешь нас на пороге великих свершений, отечеству нужны будут твои способности и душевная сила, ужели ты, глава Священного нашего братства, хочешь навсегда лишить нас надежды сопутствовать нам на стезе общественного блага?
Сердечность, с какою говорил Бурцов, тронула Николая, он ответил взволнованно:
– Нет, добрый мой Бурцов, я никогда не забуду нашего Священного братства, навсегда останусь верен нашим правилам, и ежели настанет время великих свершений, как ты говоришь, и потребует того польза отечества, я к вам возвращусь… А сейчас я должен искать способ удалиться отсюда, нет у меня иного выбора!
И вскоре случайная встреча, как это часто в жизни бывает, помогла этот способ найти.
С поручением из гвардейского Генерального штаба он был во дворце и, выходя оттуда, лицом к лицу столкнулся с Ермоловым. Алексей Петрович окинул его быстрым взглядом проницательных серых глаз, узнал, обнял, потом отвел в сторону, спросил со свойственной ему прямотой:
– А ты почему будто не весел, братец Муравьев? Что с тобой приключилось?
Николай был душевно расположен к Ермолову и таиться не стал, тут же поведал кратко о причинах угнетенного своего состояния. Ермолов выслушал внимательно, с явным сочувствием.
– Да, история твоя печальная, слов нет, на незнатных служивых, как мы с тобой, всюду шишки сыплются, однако зачем же голову вешать? – Алексей Петрович дотронулся до руки Муравьева и продолжал: – Я тебя за храброго, образованного, умного офицера знаю, помню, как при Кульме под ядрами стоял, и, если пожелаешь, могу тебя с собой взять.
– С вами готов куда угодно, ваше превосходительство, – не задумываясь и благодарно глядя на генерала, отозвался Муравьев.
– Подожди, подожди, – слегка поморщился Ермолов. – Во-первых, запомни, что я титулований терпеть не могу, у меня имя и отчество есть, а во-вторых, выслушай сперва, что скажу, и до времени никому того не разглашай… Меня посылают чрезвычайным послом в Персию, и я могу включить тебя в число посольских чиновников…
– Что же может быть для меня лучшего? – воскликнул Муравьев. – Я буду век признательным должником вашим!
– Но уговор, уговор! – Ермолов поднял палец, лицо его приняло строгое выражение. – По возвращении из Персии я остаюсь в Грузии командовать войсками Кавказского отдельного корпуса, мне и там нужны будут образованные сотрудники, ты должен дать слово, что и в Грузии меня не оставишь…
– Охотно даю, Алексей Петрович, лишь бы в гвардейском штабе не препятствовали…
– А уж это не твоя забота, договорюсь сам… Завтра утром явись ко мне, поговорим обо всем посвободней!
Ермолов все устроил отличным образом. Теперь оставалось собраться и проститься с близкими. Артельщики не могли не согласиться, что служба под начальством Ермолова, поездка с ним в Персию – превосходный выход из положения для Николая, многие ему завидовали, но расставаться с ним было тяжело, особенно потому, что…
Ночью к нему в комнату пришел брат Александр. Он сел на кровать, как любил это делать в детстве, и откровенно признался, что считает необходимым создать тайное общество, целью которого будет в обширном смысле благо России, и что он говорил об этом с некоторыми членами Священного братства, и они замысел его одобряют.
– Я понимаю, – добавил Александр, – что мысли твои сосредоточены сейчас на другом, но ты имеешь опыт в устройстве подобных обществ, и мне хотелось бы посоветоваться с тобой, узнать твое мнение на сей счет.
– Мы всегда с тобой были близки по склонностям и понятиям нашим, – ответил Николай, – тебе в моем мнении сомневаться нечего, Саша. Я полагаю, что пора для соединения единомыслящих людей в едином тайном обществе назрела, верю, что благородное предприятие сие отечеству послужит с большой пользой… Мне только одно немного неясно, – продолжил он, подумав, – все наши артельщики, не сомневаюсь, войдут в тайное общество, а что же тогда будет со Священной артелью нашей?
– В артели все останется, как при тебе, в беседах наших будут убеждения и мысли друзей и товарищей выявляться, и коих найдем для дела готовыми, станем принимать в общество.
– Стало быть, Священная артель как бы соединит свою деятельность с деятельностью тайного общества?
– Выходит, так. Придется, вероятно, при составлении устава общества и кое-что позаимствовать из наших артельных правил… А в общем, – неожиданно вздохнул Александр, – жаль, что обстоятельства нас с тобою разлучают… Нам, как никогда, будет тебя не хватать.
– Бурцов говорил со мной о том же. Ничего не поделаешь, судьба! – сказал Николай. – Самому тяжело разлучаться с вами. Сердце сжимается, как подумаешь, что вскоре зазвонит без меня вечевой колокол и вы опять соберетесь вместе, а я лишь мысленно буду представлять все и слышать приятный вечевой звон, он проводит меня через места чужие, раздастся в обширной донской степи, эхо повторит его в горах, наконец, умолкнет он, когда строгий долг службы повелит мне оставить воспоминания… Грустно, грустно, Саша!
Александр взял его руку в свою, пожал сочувственно.
– Мы будем по-прежнему считать тебя своим великим артельщиком…[15]
– Считай меня также и сочленом в создаваемом обществе. Верь, Саша, куда бы судьба меня ни забросила, я всюду буду служить общему нашему делу. Может быть, и на Кавказе мне удастся что-то создать в духе нашего общества…
– А если нам придется кого-то укрыть, – сказал Александр, – или кто-нибудь из наших не по доброй воле попадет на Кавказ, мы будем рассчитывать на твою помощь.
– 06 этом не стоит и говорить… Пишите чаще, держите постоянную связь со мной, только соблюдайте величайшую осторожность!
… Сборы посольства задержались до конца лета, но пришел наконец и тот печальный день, когда братья и друзья артельщики проводили Николая Муравьева до Средней Рогатки и расстались там. А близ Осташева, куда заезжал из Москвы проведать отца, последний раз неожиданно встретился он с Наташей.
Почтовая тройка, звеня бубенцами, бежала по Волоколамскому большаку. Было раннее утро той благодатной поры, которую в народе издавна называют бабьим летом. Золотилась и краснела листва в подмосковных лесах, над убегающей вдаль извилистой речушкой медленно плыла голубая дымка, и свежий воздух был напоен острыми запахами грибов и увядающих трав.
– Господа какие-то нас догоняют, – сказал ямщик.
Николай повернулся и увидел, как из-за рощи, куда сворачивала дорога, показалась запряженная в дышло парой серых рысаков лакированная рессорная коляска, следом другая, а за ними четверка лошадей вынесла старинный тяжелый дормез. Это Мордвиновы возвращались из своей подмосковной в столицу.
Он почувствовал, как прилила к голове волна горячей крови и бешено заколотилось сердце. Он приказал ямщику свернуть чуть в сторону и остановиться. Вылез из брички, жадно глотнул воздух. Серые в яблоках рысаки, собственного мордвиновского завода, высоко вскидывая ногами, быстро приближались. Наташа сидела в передней коляске с младшей сестрой и ее гувернанткой. Он не отрывал глаз от милого лица, и она узнала его и на молчаливый поклон ответила легким кивком головы и улыбнулась.
Bo время похода артельщики по-прежнему почти не разлучались, и однажды Муравьев высказал мнение, что после возвращения домой им следует изменить артельную жизнь, расширить и законспирировать ее деятельность. Артельщики согласились. Ведь у них собирались не только единомыслящие вольнодумцы, но заходили и сослуживцы с иными политическими настроениями, и хотя при них артельщики воздерживались от резких суждений, а все же мало ли что могло произойти!
Артельщики решили прежде всего переменить квартиру, гостей приглашать с большим разбором и приняли предложенный Николаем Муравьевым план артельного переустройства. В плане этом отразились и опыт юношеского собратства, и характерное для вольнодумцев того времени увлечение вечевым устройством древних русских городов, и республиканские взгляды автора.
Николай Муравьев, как и четыре года назад, когда создавал юношеское собратство, был страстно увлечен этим планом. Прибыв в столицу, он хотя и отвлекался частыми визитами к Мордвиновым, однако переустройство артели, намеченное им, шло своим чередом. Квартиру для артели сняли в двухэтажном доме генеральши Христовской на Грязной улице. Общая комната, представлявшая комбинированную столовую и гостиную, помещалась па втором этаже и могла вместить свободно двадцать-тридцать человек. Шесть комнат вверху и внизу занимали по одной на каждого Александр, Николай и Михаил Муравьевы, Иван Бурцов, Петр и Павел Калошины, молодые офицеры гвардейского штаба, старинные приятели Муравьевых. Постоянными посетителями артели были Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы, Никита Муравьев, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой. Приходили Лев и Василий Перовские, Михайло Лунин, Михайло Пущин, Дмитрий Бабарыкин, Алексей Семенов, несколько позднее стали появляться здесь и лицеисты Иван Пущин, Владимир Вольховский, Антон Дельвиг, Вильгельм Кюхельбекер.
Артель, созданная Николаем Муравьевым и его товарищами, в отличие от обычных бытовых артелей являлась политической организацией, а сами артельщики называли ее между собой Священной нераздельной артелью, но говорить о ее существовании артельными правилами запрещалось. Связанные единомыслием члены артели и их товарищи составляли Священное братство, которое превыше всего ставило любовь к отечеству, общественное благо и пользу сограждан. «Всякий член Священного братства, занимаясь различно самообразованием и служебными делами, обязывался содействовать намеченной цели и пользе общей». А цель явно виделась в изменении существующего порядка вещей.
Иван Якушкин, вспоминая позднее о частых встречах с братьями Муравьевыми, писал: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. To, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из староверцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. O помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего».
Иван Пущин в своих записках тоже свидетельствует о политическом характере бесед в Священной артели: «Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизило меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем».
В комнате Николая Муравьева, признанного главы артели, находился вечевой колокол, каждый мог ударить в него и собрать сход для решения общественных дел. Собрания Священного братства были закрытыми и открытыми. На закрытых решались такие вопросы, как выбор думы, артельщика и казначея, а также прием новых членов братства. На открытых собраниях, которые назывались беседами, шла главным образом подготовка будущих членов братства. Когда тот или иной кандидат был достаточно просвещен, наблюдающий за ним артельщик свидетельствовал, что, по его мнению, этот кандидат заслужил право быть членом Священного братства «мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас», после чего он подвергался еще испытанию и лишь затем утверждался членом братства[13].
Меры предосторожности, принятые в Священной артели, оказались весьма своевременными. Император Александр, возвратившийся из европейского вояжа, строжайшим образом запретил существование каких бы то ни было офицерских артелей, сказав, что ему эти офицерские сборища не нравятся. Священная артель довольно легко перешла на нелегальное существование.
… Навсегда остались в памяти Николая Муравьева артельные зимние вечера. На дворе морозно, северный злой ветер поднимает и гонит по пустынным улицам снежную колючую пыль, леденит дыхание у спешащих домой редких прохожих. А в артельной гостиной тепло и необыкновенно уютно. Великий артельщик, как звали товарищи Николая, позаботился о том, чтобы всем здесь было приятно. Окна завешены тяжелыми бархатными шторами. На стенах со вкусом подобранные картины и гравюры. Зеленеют пальмы в глазированных кадках. Горят свечи в старинных бронзовых подсвечниках, неугасимое колеблющееся пламя камина отсвечивает на стеклах книжных шкафов и на полированных клавишах фортепьяно, которое достал где-то Бурцов, неутомимый и ревностный помощник великого артельщика.
Собравшиеся в гостиной члены Священного братства расположились где кому понравилось: и за столом, и на широких удобных диванах, и в креслах, а некоторые устроились прямо на полу, против камина, сидя на коврике, поджав по-турецки ноги, с чубуками и трубками в зубах.
Якушкин, расхаживая по комнате, говорит взволнованно:
– Существующие у нас рабство и аракчеевские порядки несовместимы с духом времени… Я видел недавно, как истязают солдат шпицрутенами. Невыносимое зрелище! А положение несчастных крестьян, остающихся собственностью закоснелых в невежестве и жестокосердии помещиков? Мир весь восхищен героизмом русского народа, освободившего свое отечество и всю Европу от тирании Бонапарта, а какую награду героям уготовил их повелитель император Александр?
– А ты царского манифеста не читал? – иронизирует Матвей Муравьев-Апостол и на церковный манер возглашает: – Верный наш народ да получит мзду свою от бога!
– Вот, только разве это, – усмехается Якушкин. – Мзда от бога! Ничего, кроме лживых обещаний и красивых жестов! В Европе наш царь держится чуть ли не либералом, а в России – жестокий и бессмысленный деспот!
– Чего стоит подписанный недавно государем указ о создании военных поселений! – напоминает Петр Калошин. – Аракчеев все глубже запускает когти в тело народа…
Николай Муравьев, сдерживая негодование, добавляет:
– На Бородинском поле до сей поры не сооружен ни один памятник в честь храбрых русских воинов, погибших здесь за свое отечество; жители окрестных селений, не получив никакого пособия, живут в ужасающей нищете, питаются мирским подаянием, тогда как благоверный наш государь изволил выделить жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего в том месте, два миллиона русских денег.[14]
– Какое издевательство над русским народом, какое оскорбительное предпочтение чужеземцев! – пылко восклицает Никита Муравьев. – Не стыдно ли после сего оставаться в безмолвном повиновении монарху, допускающему подобные явления?
– Приходится повиноваться, коль вся власть и сила в его руках. – вздыхает кто-то из сидящих у камина.
– Печальная истина, с коей нельзя не считаться, – произносит длиннолицый, чопорный Сергей Трубецкой и повертывается в кресле к Никите Муравьеву: – Вы сказали как-то святые слова, Никита Михайлович: нельзя, чтоб произвол одного человека был основанием правления. Вполне разделяю ваше мнение. Вы говорили также, что слепое повиновение основано только на страхе и недостойно ни разумных повелителей, ни разумных подданных. Согласен и с этим. Государь, столь явно чуждающийся нас, сам отвращает от себя и уважение наше и желание служить ему, истинно так! Однако ж и того забывать нельзя, что простолюдины смотрят па многое иначе, чем мы с вами, повиновение, помазаннику божию прививалось народу православной церковью веками, следовательно…
– Следовательно, необходимо приучать народ неповиновению земным владыкам, – вставляет сидевший рядом с братом на диване Сергей Муравьев-Апостол.
Все невольно улыбаются столь неожиданному выводу. Сергей продолжает:
– Нет, право, любезный Трубецкой, ты подсказываешь дельную мысль.. Церковь пользуется словом божиим, чтоб поддерживать самодержавие, а ежели сие духовное оружие направить против? Будем пояснять, что бог создал всех равными, и апостолов собрал из простых людей, и повиноваться царям, тиранящим простой народ, богопротивно…
– Что ж, мысль сама по себе недурна, – одобрительно кивает головой Бурцов, – можно для просвещения народа и этим средством пользоваться…
Трубецкой недовольно морщится:
– Я же хотел, однако, сказать, что задача наша более в том состоит, чтоб добиваться ограничения самовластья, способствовать ускорению полезных реформ, нежели в том, чтоб говорить о неповиновении властям предержащим…
Тут поднимается сидевший в задумчивости у камина брат Александр. В новеньком гвардейском мундире с только что полученными полковничьими эполетами, высокий, статный, с мужественными, благородными чертами лица, он и впрямь похож чем-то на известного полководца маршала Морица Саксонского, артельщики недаром прозвали его дружески Маршалом.
– Много вопросов существует, братья и товарищи, о коих долго еще придется спорить нам, – говорит Александр, – но есть и такие в нравственном мире неоспоримые истины, что уверять в них образованных людей было бы смешно. Разве не такова высказанная Жан-Жаком Руссо истина, что наибольшее благо всех состоит в свободе и равенстве? А кто из нас возьмет на себя смелость оспаривать, что узаконенное рабство, существующее в нашем отечестве, является величайшим его позором? Я разделяю негодование Якушкина, неустанно напоминающего о горькой участи крестьян, остающихся в собственности помещиков. Русские люди торгуют русскими людьми, меняют их на собак и лошадей, проигрывают в карты, заставляют исполнять свои любые самые гнусные прихоти и за ослушание запарывают до смерти… – Александр делает короткую передышку, затем еще более гневно продолжает: – И все же наши знатные господа-староверы утверждают, будто в крепостничестве заключается древнее законное право русского дворянства. Законное право пользоваться чем же? Землями и трудами своих крестьян, располагать личной их участью! Если это право законное, то что же тогда беззаконное? Нет, нельзя мириться с таким положением! Братья, товарищи, друзья артельщики, давайте рассудим, каким способом можем мы воздействовать на правительство, заставить его освободить народ от рабства, ускорить проведение полезных реформ, как выразился Трубецкой, или… или следует нам предпринять для блага отечества и пользы сограждан что-то иное? Подумаем! Да возговорит в нас честь и совесть истинных и верных сынов отечества!
Ничего нового как будто сказано не было, артельщики не раз высказывались за необходимость уничтожения крепостного права, но та сила убежденности, страстность, с которой говорил Александр Муравьев, артельщиков всегда увлекала, и, как обычно, последние его слова утонули в гуле возбужденных голосов:
– Дольше терпеть крепостное иго немыслимо!
– Стыд вечный нам и презрение потомства, если не сделаем для освобождения крестьян всего, что в наших силах!
– Самодержавие на крепостничестве держится, на царя надеяться бесполезно!
Загорались жаркие споры, накалялись страсти. Высказывались и разумные мысли, но более строились всяческие несбыточные планы, давались клятвенные обещания не щадить жизни для счастья отчизны. Все это от души, от чистого сердца. Благородные помыслы владели молодыми офицерами, желавшими видеть свое отечество свободным, могучим, просвещенным.
Широко открытыми влюбленными глазами глядит на своих красноречивых друзей Павел Калошин, шестнадцатилетний прапорщик, самый младший из артельщиков. А его брат, Петр, которого артельные вечера настраивали на поэтический лад, что-то, кажется, нашептывает, может быть, в его голове уже складывались посвященные артели стихотворные строки:
Незаметно проходит время. Догорают свечи. Часы бьют полночь. Николай Муравьев садится за фортепьяно и ударяет по клавишам. Плывут торжественные звуки Марсельезы. Споры сразу затихают, один за другим поднимаются со своих мест артельщики ис разгоряченными лицами, стоя и взявшись за руки, вдохновенно поют вполголоса Марсельезу:
Мечта златая ранних дней
Еще от нас далеко,
Еще в тумане скрыта цель
Возлюбленных желаний!
Кто ж благотворную артель —
Источник всех мечтаний,
Высоких чувств и снов златых
Для счастия отчизны, —
Кто в шуме радостей пустых
Мне замени?т в сей жизни?
… Между тем наступили рождественские праздники. В доме Мордвиновых, где постоянно собиралось много молодежи, веселились каждый день: елки, маскарады, катание на тройках, концерты, танцы. Николая Муравьева принимали в семействе адмирала с обычной приветливостью, он участвовал во всех святочных развлечениях, и Наташа была с ним мила по-прежнему, но на душе у него было невесело. Все-таки в отношении к нему адмирала ощущалась какая-то настороженная выжидательность, да и само по себе положение его в доме Мордвиновых отличалось полной неопределенностью. До каких же пор можно ждать ответа на сделанное Наташе предложение? Смутное беспокойство овладевало им все более. Он не сомневался в чувствах Наташи, и, будь она немного посмелей и не так привязана к отцу, которого все его дети боготворили, он нашел бы способ увезти ее и обвенчаться, но о том нечего было и думать: Наташа без родительского благословения ни за что на это не решится. А надо было что-то делать, знавшие о сватовстве товарищи каждый раз при встречах интересовались, когда же его намерение осуществится.
Аllons enfants de Ia Patrie!
Le jour dc qlorie est arrive…
Он отправился к дяде – Николаю Михайловичу Мордвинову, брату матери, родственнику адмирала, признался ему во всем, просил переговорить с родителями Наташи, чтобы дали они решительный ответ на сделанное им предложение – больше ждать он не может.
Дядя согласился, был у адмирала и говорил с ним, но тут произошло нечто такое, чего никак нельзя было предвидеть.
Адмирал не принял во внимание никаких высказанных дядей доводов и сказал:
– Дочь моя и все наше семейство относятся к племяннику вашему с уважением, но так как он не желает ждать, а требует ответа решительного, то объявите ему, что мы отказываем ему в супружестве с Наташей и просим, чтобы он удалился из Петербурга, потому что может повредить нашей дочери…
Жестокий неожиданный удар совершенно сразил Николая Муравьева, и только спустя полгода смог он взяться за перо, чтоб записать, в каком состоянии тогда находился: «Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? В крайнем волнении находились тогда мои мысли, я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке, и так как у меня не было средства предпринять этот путь, хотел определиться простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение, боясь бесславия, которое нанесу сим поступком отцу своему и семейству. Затем мне приходило на мысль застрелиться. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наташе, которую я опасался огорчить этим поступком. Родители ее требовали, чтоб я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их».
Выехать из Петербурга, оставить службу здесь… Но как это осуществить? Он только что подучил чин штабс-капитана, однако материальное положение его не улучшилось, а скорее ухудшилось. Пришло известие из Москвы, что отец, произведенный недавно в генерал-майоры и утвержденный начальником московской школы колонновожатых, опять наделал долгов и на помощь его совершенно рассчитывать нечего.
И тут только разъяснилась истинная причина адмиральского отказа. Побоялись связать судьбу дочери с офицером без средств. Что ж, в этом была своя логика! Навсегда осталась у Николая Муравьева неприязнь к честолюбивым аристократам и сановникам, ценящим людей не по личным заслугам и достоинствам, а по чинам, связям, состояниям.
Братья и друзья артельщики, которым он обо всем рассказал, были возмущены до глубины души. Бурцов собрался идти стыдить и урезонивать адмирала.
Николай остановил его:
– Нельзя этого делать, ты забываешь, что у меня тоже есть самолюбие. Если б даже они сами прислали за мной, я бы все равно не пришел. Я оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои стремятся лишь к тому, чтобы поскорее уехать отсюда, найти занятие, которое помогло бы мне забыть о понесенной утрате…
– Я понимаю твое состояние, – со вздохом промолвил Бурцов, – но ты должен и об истинных друзьях своих подумать. Возможно, ты оставляешь нас на пороге великих свершений, отечеству нужны будут твои способности и душевная сила, ужели ты, глава Священного нашего братства, хочешь навсегда лишить нас надежды сопутствовать нам на стезе общественного блага?
Сердечность, с какою говорил Бурцов, тронула Николая, он ответил взволнованно:
– Нет, добрый мой Бурцов, я никогда не забуду нашего Священного братства, навсегда останусь верен нашим правилам, и ежели настанет время великих свершений, как ты говоришь, и потребует того польза отечества, я к вам возвращусь… А сейчас я должен искать способ удалиться отсюда, нет у меня иного выбора!
И вскоре случайная встреча, как это часто в жизни бывает, помогла этот способ найти.
С поручением из гвардейского Генерального штаба он был во дворце и, выходя оттуда, лицом к лицу столкнулся с Ермоловым. Алексей Петрович окинул его быстрым взглядом проницательных серых глаз, узнал, обнял, потом отвел в сторону, спросил со свойственной ему прямотой:
– А ты почему будто не весел, братец Муравьев? Что с тобой приключилось?
Николай был душевно расположен к Ермолову и таиться не стал, тут же поведал кратко о причинах угнетенного своего состояния. Ермолов выслушал внимательно, с явным сочувствием.
– Да, история твоя печальная, слов нет, на незнатных служивых, как мы с тобой, всюду шишки сыплются, однако зачем же голову вешать? – Алексей Петрович дотронулся до руки Муравьева и продолжал: – Я тебя за храброго, образованного, умного офицера знаю, помню, как при Кульме под ядрами стоял, и, если пожелаешь, могу тебя с собой взять.
– С вами готов куда угодно, ваше превосходительство, – не задумываясь и благодарно глядя на генерала, отозвался Муравьев.
– Подожди, подожди, – слегка поморщился Ермолов. – Во-первых, запомни, что я титулований терпеть не могу, у меня имя и отчество есть, а во-вторых, выслушай сперва, что скажу, и до времени никому того не разглашай… Меня посылают чрезвычайным послом в Персию, и я могу включить тебя в число посольских чиновников…
– Что же может быть для меня лучшего? – воскликнул Муравьев. – Я буду век признательным должником вашим!
– Но уговор, уговор! – Ермолов поднял палец, лицо его приняло строгое выражение. – По возвращении из Персии я остаюсь в Грузии командовать войсками Кавказского отдельного корпуса, мне и там нужны будут образованные сотрудники, ты должен дать слово, что и в Грузии меня не оставишь…
– Охотно даю, Алексей Петрович, лишь бы в гвардейском штабе не препятствовали…
– А уж это не твоя забота, договорюсь сам… Завтра утром явись ко мне, поговорим обо всем посвободней!
Ермолов все устроил отличным образом. Теперь оставалось собраться и проститься с близкими. Артельщики не могли не согласиться, что служба под начальством Ермолова, поездка с ним в Персию – превосходный выход из положения для Николая, многие ему завидовали, но расставаться с ним было тяжело, особенно потому, что…
Ночью к нему в комнату пришел брат Александр. Он сел на кровать, как любил это делать в детстве, и откровенно признался, что считает необходимым создать тайное общество, целью которого будет в обширном смысле благо России, и что он говорил об этом с некоторыми членами Священного братства, и они замысел его одобряют.
– Я понимаю, – добавил Александр, – что мысли твои сосредоточены сейчас на другом, но ты имеешь опыт в устройстве подобных обществ, и мне хотелось бы посоветоваться с тобой, узнать твое мнение на сей счет.
– Мы всегда с тобой были близки по склонностям и понятиям нашим, – ответил Николай, – тебе в моем мнении сомневаться нечего, Саша. Я полагаю, что пора для соединения единомыслящих людей в едином тайном обществе назрела, верю, что благородное предприятие сие отечеству послужит с большой пользой… Мне только одно немного неясно, – продолжил он, подумав, – все наши артельщики, не сомневаюсь, войдут в тайное общество, а что же тогда будет со Священной артелью нашей?
– В артели все останется, как при тебе, в беседах наших будут убеждения и мысли друзей и товарищей выявляться, и коих найдем для дела готовыми, станем принимать в общество.
– Стало быть, Священная артель как бы соединит свою деятельность с деятельностью тайного общества?
– Выходит, так. Придется, вероятно, при составлении устава общества и кое-что позаимствовать из наших артельных правил… А в общем, – неожиданно вздохнул Александр, – жаль, что обстоятельства нас с тобою разлучают… Нам, как никогда, будет тебя не хватать.
– Бурцов говорил со мной о том же. Ничего не поделаешь, судьба! – сказал Николай. – Самому тяжело разлучаться с вами. Сердце сжимается, как подумаешь, что вскоре зазвонит без меня вечевой колокол и вы опять соберетесь вместе, а я лишь мысленно буду представлять все и слышать приятный вечевой звон, он проводит меня через места чужие, раздастся в обширной донской степи, эхо повторит его в горах, наконец, умолкнет он, когда строгий долг службы повелит мне оставить воспоминания… Грустно, грустно, Саша!
Александр взял его руку в свою, пожал сочувственно.
– Мы будем по-прежнему считать тебя своим великим артельщиком…[15]
– Считай меня также и сочленом в создаваемом обществе. Верь, Саша, куда бы судьба меня ни забросила, я всюду буду служить общему нашему делу. Может быть, и на Кавказе мне удастся что-то создать в духе нашего общества…
– А если нам придется кого-то укрыть, – сказал Александр, – или кто-нибудь из наших не по доброй воле попадет на Кавказ, мы будем рассчитывать на твою помощь.
– 06 этом не стоит и говорить… Пишите чаще, держите постоянную связь со мной, только соблюдайте величайшую осторожность!
… Сборы посольства задержались до конца лета, но пришел наконец и тот печальный день, когда братья и друзья артельщики проводили Николая Муравьева до Средней Рогатки и расстались там. А близ Осташева, куда заезжал из Москвы проведать отца, последний раз неожиданно встретился он с Наташей.
Почтовая тройка, звеня бубенцами, бежала по Волоколамскому большаку. Было раннее утро той благодатной поры, которую в народе издавна называют бабьим летом. Золотилась и краснела листва в подмосковных лесах, над убегающей вдаль извилистой речушкой медленно плыла голубая дымка, и свежий воздух был напоен острыми запахами грибов и увядающих трав.
– Господа какие-то нас догоняют, – сказал ямщик.
Николай повернулся и увидел, как из-за рощи, куда сворачивала дорога, показалась запряженная в дышло парой серых рысаков лакированная рессорная коляска, следом другая, а за ними четверка лошадей вынесла старинный тяжелый дормез. Это Мордвиновы возвращались из своей подмосковной в столицу.
Он почувствовал, как прилила к голове волна горячей крови и бешено заколотилось сердце. Он приказал ямщику свернуть чуть в сторону и остановиться. Вылез из брички, жадно глотнул воздух. Серые в яблоках рысаки, собственного мордвиновского завода, высоко вскидывая ногами, быстро приближались. Наташа сидела в передней коляске с младшей сестрой и ее гувернанткой. Он не отрывал глаз от милого лица, и она узнала его и на молчаливый поклон ответила легким кивком головы и улыбнулась.