– В армейских частях, расквартированных в губерниях польских, особых происшествий не произошло, кроме тех, о коих вчера вашему величеству имел честь докладывать, – отрапортовал Орлов. – Но поступило донесение от жандармского подполковника Прянишникова, посланного в войска Кавказского корпуса.
   – Что там у них случилось? – нетерпеливо произнес царь. – Опять Шамиль спустился с гор?
   – Никак нет, государь. Подполковник Прянишников известил, что на сторону горцев перешли на днях двенадцать нижних чинов из линейных войск…
   – Черт знает пакость какая, второй случай в этом месяце! – воскликнул император и, выйдя из-за стола, зашагал по кабинету. – Признаюсь, начинаю терять надежду на Воронцова. Окружил себя толпой тунеядцев, устраивает балы, требует непрерывно воинских подкреплений и денежных средств, а дела идут все хуже и хуже… Ты был прав, Алексей Федорович, высказываясь против назначения Воронцова! Если у нас дойдет до разрыва с Турцией, на что ее постоянно настраивают наши «верные» английские союзники, Воронцов будет явно не у места… А заменить некем!. – Он остановился против Орлова, что-то припоминая, потер лоб: – Ты кого тогда прочил вместо Воронцова?
   – Я полагал, государь, что, возможно, более твердым командующим оказался бы там генерал Муравьев…
   Император поморщился и махнул рукой.
   – Дело невозможное! Он скрытый якобинец и по-прежнему душой с нашими друзьями четырнадцатого. Доверия к нему питать не могу… Кстати, чтобы не забыть. Австрийский посланник мне говорил, что в их владениях объявился бежавший от нас бунтовщик Михаил Бакунин, которого они считают одним из зачинщиков происходящих у них беспорядков. А тебе известно, кем сей бунтовщик Бакунин доводится Муравьеву?
   – Известно, ваше величество. Племянником с материнской стороны.
   – Вот то-то оно! А представь себе, что Муравьев оказался бы начальником корпуса, посланного на помощь австрийскому императору? Кто поручится, что дядя с племянником там о чем-нибудь преступном не договорятся? А, каково положение?
   – Не могу того представить, государь, никакой связи у Муравьева с Бакуниным не было и нет.[56]
   – А ты в том уверен?
   – Уверен. Надзор за Муравьевым ведется постоянно. И осмеливаюсь высказать мнение, ваше величество, что образ мыслей даже у самых близких родных бывает зачастую совершенно различным…
   Сжатые губы царя тронула ехидная усмешка. Вспомнил, что в тайном обществе видное место занимал родной брат Орлова, вот чем мнение-то его вызвано! Возражать, однако, не стал. Муравьев не по родству с бунтовщиками подозрителен и ненавистен был, а сам по себе, чувствовал в нем царь упорную враждебную силу, которую не в состоянии был сломить. И, в упор глядя на Орлова, сказал:
   – Стало быть, Алексей Федорович, в образе мыслей Муравьева ты ничего дурного не усматриваешь?
   – Напротив. В образе мыслей его и в поведении мне многое не нравится. Но, будучи с ним в Константинополе, я имел возможность убедиться, что слава отечества для него не пустой звук, а твердость, отличные знания и дарования таковы, что не следует ими пренебрегать в случае необходимости…
   – Ну, слава богу, пока надобности такой нет, – сердито отозвался император и, чуть помедлив, спросил: – Он по-прежнему живет в своей деревне?
   – Так точно, государь. Занимается сельским хозяйством и ни в чем предосудительном не замечен…
   – Гм… Может быть, он за десять лет несколько переменился? В уме и знаниях ему не откажешь, что и говорить… Впрочем, посмотрим, как дальше сложатся обстоятельства…
   … Спустя некоторое время Муравьев получил неожиданное известие от Орлова, что «государю благоугодно, чтобы он находился в его распоряжении».
   Муравьева сообщение это не могло не порадовать. По всей видимости, ему готовилось какое-то назначение, и это могло быть выходом из того тяжелого материального положения, в котором он находился. А еще приятней было сознание, что он до конца остался верен себе, не им сделан первый шаг к возвращению, на службу, а самим царем. Несмотря на предупреждения Орлова, что приглашений не будет! Значит, он был нужен. Но зачем? Для прямой военной службы или каких-то особых поручений, или, все может статься, только для того, чтобы снова подвергнуться унижающим человеческое достоинство испытаниям? «Без сомнения, – записал он, – не надобно заблуждаться и полагать, как говорил Алексей Петрович, чтобы ко мне была какая-либо нежность; не думаю, чтобы в сем случае руководствовались и желанием вознаградить прежний поступок со мною. Не имею повода ожидать такого великодушия и потому не решаюсь признать основательными те мысли, которые могут возродиться, хотя, однако ж, и не чужд_ опасений…».[57]

3

   В Петербург приехал Муравьев в январе 1849 года. Столица была полна слухов о крестьянских волнениях и избиениях помещиков, и о каких-то якобы раскрытых заговорах и о военных приготовлениях. Всюду обсуждались с жаром заграничные новости.
   Bo Франции генералу Кавеньяку удалось подавить революцию, но в австрийских владениях восстания продолжались. По-прежнему неспокойно было в Польше. Общее внимание занимали события в Венгрии, где народной армии под начальством Гергея удалось изгнать австрийских захватчиков из своей страны. Император Николай на помощь теснимым австрийским войскам отправил шесть тысяч русских солдат, но такая помощь была явно недостаточна. На галицийской границе под начальством фельдмаршала Паскевича собиралась большая русская армия для вторжения в Венгрию и водворения там старых порядков.
   Муравьев явился в военное министерство, где сказали, что он вновь зачислен в действующую службу с чином генерал-лейтенанта, но его назначение на должность зависит от императора. Муравьев побывал и у Орлова, который принял его любезно, однако о предстоящем назначении ничего определенного не сказал, заявив лишь несколько загадочно, что он сам «многого в действиях императора не понимает».
   Муравьев после посещения Орлова сделал такую любопытную запись: «Он показался мне человеком, видящим всеобщее расслабление, бессилие, расстройство и разрушение, к коему ведут неуместные меры, предпринимаемые государем по всем частям управления; видит и то, может быть, что нет и средств к исправлению всего этого».
   А во дворце приняли Муравьева очень сухо. Император, как по всему было видно, старой неприязни не поборол, спросил кратко о здоровье, о каком-либо назначении и о возвращении генерал-адъютантского звания ни словом не обмолвился, велел лишь присутствовать на разводах и смотрах.
   Опасения Муравьева подтверждались. Опять началась бессмысленная и пошлая жизнь среди чуждых по своему духовному складу людей. И так же, как прежде, ближние царя старались подленько докопаться до сокровенных его мыслей. «Брат царя Михаил Павлович перебрал родных моих, говорил с сердцем о Никите Муравьеве, о Сергее и других. Великому князю заметно хотелось видеть впечатление, которое на меня произведет напоминание о родных моих, участвовавших в происшествиях 1825 года, и он, конечно, делал это по поручению государя… У всех во взгляде приметна была недоверчивость и как бы желание проникнуть в неразгаданное для них лицо. Кто знает, что у них на мыслях?»
   Прошел месяц, другой. Муравьев стал уже подумывать, как бы ему уехать из столицы. «Не желая войны, желаю удалиться от неуместной для меня службы и сближения с гвардией и двором… Срам считаться в рядах войска, содержимого только для парадов».
   Лишь поздней весной получил он пехотный резервный корпус, стоявший в западных губерниях. В это время русская стосорокатысячная армия Паскевича вторглась в Венгрию. И Муравьев тем хотя был доволен, что не пришлось участвовать ему в «постыдном вмешательстве в чужие дела».[58]
   Но вскоре военные действия закончились. Корпус Муравьева перевели в Польшу, и сам он, третий раз в жизни, вновь попал в подчинение Паскевича, бывшего наместником польским.
   Теперь Иван Федорович Паскевич, граф Эриванский и князь Варшавский, не был уже прежним самодовольным и бравым генералом. Он к семидесяти годам заметно сдал, обрюзг, поседел, оплешивел. Варшавяне чаще всего видели наместника в театре, он обожал молоденьких танцовщиц и наслаждался целованием их ручек.
   Встречи с Муравьевым не были для Паскевича приятными. Страдая старческой болтливостью, Иван Федорович особенно любил в обществе хвастаться своими кавказскими подвигами. В кабинете у него на видном месте висели аляповатые картины, изображавшие его самого в победоносном виде у стен Карса и Эривани, и посетителям представлялось возможным убеждаться, какой он великий полководец. А тут вдруг появился участник тех войн, суровый и нелицеприятный очевидец всех далеко не столь благовидных действий главнокомандующего. Паскевич терялся в присутствии Муравьева, поневоле удерживался от бахвальства и, хотя на людях хвалил корпусного командира, втайне продолжал люто его ненавидеть. Впрочем, Муравьев старался видеться с царским фаворитом как можно реже.
   Время проходило в служебной суете, в бесполезных и дорогостоящих парадах, устраиваемых для высокого начальства. По-прежнему безотрадна была картина николаевской парадомании!
   После летних смотров 1851 года, проведенных царем в войсках, расположенных в польских губерниях, Муравьев записал:
   «Экипажи для государя, наследника и всей свиты во время пребывания их в Бресте были собраны с помещиков окрест лежащих деревень, откуда и были высланы лучшие экипажи и лошади. В них и разъезжали. Не нахожу сего приличным, особливо в стране, где на владельцев и веру их гонение, где ненависть к правительству нашему ежедневно усиливается от предпринимаемых нами мер. Самая поездка государя оставляет на себе следы разрушения; на всех станциях загнанные до смерти лошади, не говоря о большом количестве испорченных от усиленной гоньбы. Придворная прислуга настоящая опричнина, забирает и грабит все, что под руку попадется…
   Государь смотрел новую дивизию, составленную из рекрут, и похвалил начальство за выправку… Государь не знает или не хочет знать, что у рекрут пятьсот больных и в течение лета сорок человек бежало, а десять повесилось или застрелилось вследствие усиленных занятий. Много было лжи, обмана на этом смотру… Рекрутов обирают и морят».
   Все чаще видел теперь Муравьев на смотру сына царя великого князя Александра Николаевича. И внимательно к нему приглядывался. Каков он, этот будущий самодержец, воспитанник сентиментального и меланхолического Жуковского? Наследнику перевалила за тридцать лет. Плотный, румяный, с пушистыми темно-русыми бакенбардами, с выпяченной, как у отца, грудью и заметным брюшком, он быстро предал забвению наставления своего воспитателя и вместе с другом юных лет князем Барятинским предавался безудержно светским удовольствиям и амурным шалостям.
   Отец, не терпевший шалопая Барятинского, отослал его на Кавказ к Воронцову, а сына пробовал приохотить к какому-нибудь занятию, но из этого ничего не вышло. Наследник питал лишь наследственное тяготение к парадам, совершенно не интересовался никакими иными делами и положением в стране. После первой с ним встречи Муравьев очень точно отметил: «Он к делу не привык и, кажется, не охотник им заниматься, но страсть к фрунтовой службе велика».
   Наследник шефствовал над гренадерами, и Муравьев, в корпусе которого была гренадерская дивизия, обратился к нему с просьбой улучшить их содержание, но не получил никакого ответа. «Наследник проводил меня до дверей, пожал руку и выговорил лишь обычное свое изречение:
   – Я надеюсь, что если гренадерам достанется поработать штыками, то они по-прежнему отличатся.
   Я поклонился, не дав ответа, и вышел.
   Либо он видит и не может помочь при бестолковых распоряжениях отца своего, либо ничего сам не смыслит. Полагаю, что и того и другого вдоволь».
   ? однажды летом великий князь проездом в столицу остановился на день у Муравьева. Тот, зная о гастрономических пристрастиях высокого гостя, устроил обильный обед по его вкусу. Дам за столом не было, наследник, сняв мундир, остался в одной шелковой рубашке и, заправив салфетку за ворот, принялся за дело. Муравьеву обед этот запомнился надолго. Наследник с какой-то неодолимой жадностью и не совсем опрятно поглощал кушанья, закапал соусом скатерть, куски любимой им жареной индейки брал руками, причмокивая жирными губами, обсасывал косточки и запивал все таким количеством вина, что это начало внушать опасения. И вдруг наследник сделал какое-то судорожное глотательное движение, лицо его сразу побагровело, глаза в страхе выпучились, он прохрипел:
   – Кость в горле…
   Муравьева в холодный пот бросило. Еще бы! Наследник у него в гостях, случись с ним несчастье… попробуй тогда доказывать, что никакой преднамеренности в этом не было!
   Муравьев в сильнейшем волнении вбежал в соседнюю комнату, где находились дежурные адъютанты и ординарцы, приказал:
   – Немедля лекаря сюда… Его высочество подавился!
   Адъютанты вскочили, недоумевая. Муравьев, не помня сам себя, крикнул:
   – Его высочество подавился! Костью! Живо за лекарем!
   Происшествие окончилось благополучно. Лекаря быстро доставили, и кость из горла наследника была извлечена. Но случилось нечто неожиданное. Сам ли наследник слышал, как Муравьев вызывал лекаря, или кто-то подсказал ему, только он счел нужным недовольным тоном заметить хозяину:
   – Нужно говорить поперхнулся, а не подавился…
   И простился холодно, даже не поблагодарив за гостеприимство.
   Конечно, слова были неточны и резали грубо ухо, Муравьев не мог не согласиться с этим, но произносились они впопыхах, не до выбора слов было, зачем же придавать им какое-то значение?
   Так неудачно начали складываться его отношения с наследником.
   … А международная обстановка все ухудшалась. В 1853 году усилились осложнения с Турцией, которая продолжала нарушать старые договоры и при поддержке Англии и Франции явно готовилась к военным действиям. Весной английская и французская военные эскадры с согласия турецкого правительства подошли к Дарданелльскому проливу и стали в Безикской бухте, а затем вошли в Босфор. Попытки русских дипломатов договориться с Турцией о соблюдении старых договоров успеха не имели. Тогда по приказу императора Николая русские войска под начальством князе Горчакова заняли находившиеся во власти турок Молдавию и Валахию. В ответ на это турецкие войска перешли в наступление на азиатской границе и на кавказском побережье.
   Внимательно следил Муравьев за развитием событий. Он понимал, что его назначение на должность командира корпуса имеет временней характер и, вполне вероятно, его опыт и знания потребуются в военных действиях против турок. В конце года, будучи в Петербурге, он еще более убедился в правильности предположений. На Кавказе дела обстояли из рук вон плохо. В военных кругах прямо говорили, что туда следовало послать Муравьева. Но каждый раз, как только произносилось это имя, император сердито морщился, трудно было ему совладать со своими неприязненными и мстительными чувствами, хотя печальное положение дел и принуждало к этому.
   6 января 1854 года, встретив императора, возвращавшегося с крещенского парада, Муравьев записал:
   «Государь имел вид мрачный: ни красоты, ни величия во взгляде его и чертах лица; напротив того, выражение смущенное, черты лица вытянутые и неприятные, каковыми я их никогда не видел. Ужасно должно быть то, что у него на сердце происходит. Он 28 лет убежденный в совершенном исполнении воли своей, разочаровывается. И турки, коими он повелевать надеялся, наказывают его, мир осуждает безрассудность; христианские племена, коих он называл себя защитником, не хотят владычества; его англичане и французы, коих он полагал устрашенными народами своими, дают ему законы, ставят над ним опеку. Он сам без денег, с двумя миллионами войск, но без сил. Урок жестокий!»
   Муравьев превосходно понимал, что сама по себе численность войск в надвигающейся войне с европейскими странами большого значения иметь не будет. Следя по иностранным журналам и газетам за достижениями военной техники, он не раз указывал военному министру и близким царя на необходимость более совершенного вооружения войск:
   – Кремневые ружья, коими располагают солдаты моего корпуса, бьют лишь на триста шагов, а в английской армии дальнобойные винтовки. Артиллерия наша во многом уступает французской…
   , – Позвольте не согласиться с вами, Николай Николаевич, – возражали ему, – наша артиллерия, слава богу, всему миру доказала несомненное свое преимущество и силу…
   – Так было, господа, но время не стоит на месте, – пояснил Муравьев. – Снаряды французских орудий новейшего образца ложатся в полтора раза дальше наших…
   Впрочем, все эти предупреждения ни к чему не приводили. «В Петербурге, как всегда, – записал он, – военные мало чем занимаются, а о деле никто не хочет и знать. Посмотрят летом равнение, бравые порядки и по тому будут судить о состоянии войска, а в управление и упрочение оного никто не заглянет. Было бы чем потешиться!».
   Горько было Муравьеву, страстно любившему свое отечество, видеть военную отсталость его, и он отдавал себе отчет, что главная причина этого явления в самодержавном крепостническом строе и в гибельной самонадеянности невежественного императора. Нерадостны были его размышления: «Средства, конечно, велики в России для противуборствования хотя бы и против всей Европы, возбудится и дух народный; но в чьих руках силы сии и какое поручительство за успех, когда правитель во всем видит только свою личность и когда нет около него ни одного человека, который действовал бы самоотверженно. Виды всех столь ограничены, уважения ни к лицу ни к месту, и везде губительное самонадеяние невежи… Бедная Россия, в чьих руках находятся ныне судьбы твои!»
   Весной 1854 года, когда император Николай отверг требования союзников очистить дунайские княжества, Англия и Франция объявили войну России. Австрия и Пруссия согласились с Англией и Францией отстаивать неприкосновенность Турции. Россия оказывалась в полном одиночестве!
   В первых числах сентября союзники, не встречая сопротивления, высадили шестьдесят тысяч войск в Крыму близ Евпатории и двинулись на Севастополь. Командующий русскими войсками в Крыму князь Меншиков попытался остановить неприятеля на реке Альме, но вынужден был отступить. Потерпел поражение Меншиков также на Инкерманских высотах. Севастополь был предоставлен собственной участи. Союзники подвергли город сокрушительной бомбардировке с моря и с суши, однако захватить его в несколько дней, как они рассчитывали, не удалось. Черноморские моряки и небольшой гарнизон под начальством адмиралов Корнилова и Нахимова с помощью всех жителей города сумели быстро создать мощные оборонительные сооружения. Вход в бухту для союзного флота преградили затопленные на рейде корабли. Необычайный героизм защитников Севастополя принудил союзные войска к длительной осаде города.
   А на Кавказском побережье тем временем союзники заняли Анапу и строили планы, пользуясь ослаблением военных сил России, захватить весь Кавказ. Подготовлялась для вторжения в Грузию экспедиционная армия Омер-паши, инструктируемая английскими и французскими офицерами. K совместным действиям с союзниками готовился грозный имам Шамиль, получивший от турецкого султана титул генералиссимуса черкесских и грузинских войск. Превосходно вооруженные союзниками мюриды все более наглели. Летом Шамиль, неожиданно прорвав русские кордоны, спустился в Алазанскую долину и, разгромив несколько богатейших имений, пленил не успевших скрыться знатных грузинских княгинь Орбелиани и Чавчавадзе – внучек последнего грузинского царя.
   Одряхлевший наместник Воронцов и ставший к тому времени начальником его штаба князь Барятинский, привыкшие к праздной жизни, проводившие время в беспрерывных пирах и забавах, растерялись, требовали дополнительных средств, присылки новых полков и дивизий, составляли планы отступления из Дагестана.
   Терпеть дальше такое положение на Кавказе было невозможно.

4

   В середине ноября 1854 года Муравьева вызвал сменивший Чернышова военный министр князь Долгорукий.
   – Кавказский наместник Воронцов уходит no болезни в отставку, – объявил он. – Государю угодно назначить вас на его место, и его величество повелел мне узнать, позволяет ли здоровье вашего превосходительства принять сие звание.
   – Передайте государю мою благодарность за доверие, – сдержанно ответил Муравьев. – Силы мои исправны, и я, не завлекаясь честолюбием, готов в настоящее трудное время служить отечеству в любом звании. Что же касается до моих способностей исполнить возлагаемые на меня обязанности, об этом ближе всего судить государю.
   Министр кивнул головой, ответ вполне его удовлетворил.
   – В таком случае, генерал, прошу завтра быть во дворце. Государь будет сам говорить с вами о положении дел. А сегодня вечером вас просит пожаловать к себе его высочество великий князь Александр Николаевич.
   «Этому еще зачем я понадобился? – подумал, настораживаясь, Муравьев, – Кажется, доброго расположения ко мне он никогда не питал, надо ухо держать востро!» И настороженность в самом деле оказалась не лишней. В ту же ночь, возвратившись от наследника, Муравьев сделал такую запись: «Разговор наш не продолжался более получаса. Наследник говорил несколько о политических делах, но более о дурном состоянии дел под Севастополем и тамошних недостатках всякого рода, коснулся и внутренних беспорядков империи. Я молчал и слушал, он не казался мне озабоченным, и потому я удивился, когда среди разговора он, тяжело вздохнув, сказал:
   – Нет, Николай Николаевич, тридцать лет сряду разрушалась империя эта, все в ней гнило, все кончено, и никакие силы ее не восстановят!..
   Наследник не показывал ко мне никогда такого доверия, чтобы со мною так искренно разговаривать, он не казался задумчивым или огорченным, да и не в правилах его было пересуживать поступков отца своего, и я уверен, что он по малому знанию состояния России не мог полагать ее в таком положении; напротив того, я в нем замечал более человека преданного наслаждениям, и военные действия, происходившие далеко от столицы, не могли иметь влияния на его обычный род жизни; трудно было полагать поэтому, чтобы он мог знать бедственное положение России и огорчаться этим. Я могу думать, что если слова его не были пущены неосторожно, по слабости его или по легкомыслию, то он выразил их по приказанию отца своего для испытания меня. Оно и было на то похоже, ибо вздох его был искусственный, выражение лица не изменило своего веселого вида в течение разговора».
   Bo всяком случае для Муравьева стало ясно, что если император решается назначить его на высокий пост, то делает это скрепя сердце, под давлением тяжелых чрезвычайных обстоятельств. Отправляясь на другой день во дворец, Муравьев обычного своего твердого поведения изменять не собирался.
   Император приготовился к этому вынужденному приему и встретил Муравьева с Нарочито-веселым видом, что, однако, ничуть его не обмануло. «Могло ли быть у царя на сердце веселье, – записал он, – когда срам положения его со дня на день увеличивался, когда союзники ежедневно усиливались в Крыму, а наши войска безотчетно исчезали под Севастополем, конечно, от неблагоустройства своего, в котором государю трудно было сознаться. Скоро исчезло и на лице и в речах его это притворное веселье, которое он мне показывал.
   – Итак, ты будешь наместником моим на Кавказе, – после нескольких обычных фраз сказал император. – Мне оттуда пишут, что опасаются вторжения турок, просят войск, да где же я их возьму, я их все послал в Крым, и там их еще недостает… А на Кавказе, кажется, войск достаточно, надобно изворотиться местными средствами при ожидаемом вторжении неприятеля с сухой границы и с моря, надобно обеспечить Кавказ от нападения Шамиля, словом, удержать край. Тебе поручаю это дело, полагаюсь на тебя, прошу о том…»