Страница:
«Я должен увидеть американскую красавицу!» – сказал себе Саэмон.
Кавадзи самому приходилось казнить за годы службы, его руками правительство укрощало восстания и расследовало сложные финансовые аферы.
Ему и теперь дано секретное поручение его старым покровителем, одним из пяти членов горочью – верховного совета. Вменялось в обязанность дело, которого цель ясна, но суть и способы исполнения пока даже для Кавадзи не совсем понятны. По этому делу не будет указаний из Эдо. Решить самому! Конечно, если бы Саэмон чувствовал за собой вину, то боялся бы и не думал об американской красавице.
Где-то послышалась песня:
...У ворот храма Гекусенди прохаживается русский матрос с ружьем. Завидя офицера, подходившего с командой с берега, он вытянулся и звякнул оружьем.
– Эйли! – воскликнула Сиомара, разгибаясь. Она полола цветы на грядке. – Разве вы не ушли на шхуне?
– Как я рад видеть вас, – вырвалось у Алексея.
– Я также очень, очень рада. Но где вы были?
– Я исполнял приказание адмирала. Ждем американскую гидрографическую экспедицию.
Сиомара сделала вид, что хочет взять его под руку, но не взяла, показала, что ее руки в земле.
За храмом, на заднем дворе у кухни, тоскливо поют в два голоса молодые повара, – напоминает протяжные песня стряпух и кухарок.
«Как тут хорошо!» – подумал Сибирцев. После свиста ветра и качки такая тишина. Волны цветов вместо волн моря.
Американки и их дети высыпали в сад и на террасу, приветливо замахали руками.
У грядки Сиомара сломила на кусте красный цветок и поднесла Алексею к лицу. Цветок роскошный, пышный, с гигантской чашей и с мягкими, горящими на солнце лепестками вокруг высоких тычинок.
– Этот цветок растет и у нас, он называется мар де пацифико, – оказала она, отдавая цветок Сибирцеву. – Тихий океан! Это твой цветок, Эйли!
Многое почудилось Алексею в этом прекрасном комплименте, и он был растроган. Милая испано-американка предвещала ему будущее. Ему, сыну помещика в Новгородской губернии... Кажется, все они верят в наше будущее на Тихом океане больше, чем мы сами.
Тишина воздуха, теплынь, пение где-то за домом, дети играют в саду. В храме Гекусенди с его садами и квартирами священников, отведенными для гостей, жизнь за эти Дни, прошедшие после ухода «Кароляйн», видно, сложилась и текла, как в глухой деревне.
– Сегодня господин Посьет приглашает всех обедать...
...Цветут рододендроны желтым, оранжевым и розовым.
Китаец гладит у террасы белье. На веревке сушатся детские платьица-рубашечки и кружевные кофточки.
Маленькая девочка-японка, размахивая ручками, тянулась к щекам мальчика госпожи Доти.
– Чила-коу... чила-коу... – смеясь и кивая на девочку, восклицает китаец.
– Что такое «чила-коу»? – спросил Алексей.
– Это исковерканное «child cow», -ответила госпожа Вард. – То есть «ребенок-корова», так он называет девочку. Это гонконгский жаргон, a «child ox» – «ребенок-бык», это по-гонконгски – мальчик.
Рулевой Джон ушел спокойный. У него хорошие предчувствия. У Джона были небольшие деньги, к ним все же надо что-то прибавлять.
В храм, где жил Кавадзи, быстро вошел Константин Николаевич Посьет.
– Саэмон-сама... Вы ее сейчас увидите... После обеда она идет на остров погулять с детьми. Явитесь как бы для осмотра острова.
Кавадзи перешагнул из красивой лодки с гребцами в голубых халатах и со значками высшего представителя правительства на древках, которые заполаскивал ветер в руках самураев.
На лужайке посреди острова прогуливалась высокая американка в шляпе под вуалью.
Кавадзи был холоден, как скала.
По траве бегали ее дети – мальчик и девочка – в ярких курточках и чулочках. Степенно шагала гладкая и длинная собака в белых и коричневых пятнах на боках. При виде Кавадзи она насторожилась и немного склонила голову, словно сознательное и воспитанное существо. Все это в самом деле было совершенно как на картинках, которые подарил Путятин.
Анна Мария подняла вуаль и почтительно поклонилась. Саэмон впервые в жизни увидел такие нежные, прекрасные синие глаза. Ее кожа свежая и белая, как мрамор или молоко.
«Действительно... Накамура прав... Душа отлетает...»
Не будь он японцем, Пегги подошла бы поближе и хотя бы жестами могла объясниться. Но у них всюду глупости и предрассудки. Все же интересно увидеть грозного японца, который всех терзает и тиранит и хочет выселить. Но он не так уж страшен!
Господин Доти снял шляпу, но не наклонил голову почтительно, а вздернул ее вверх. Кавадзи приходилось слышать про бесцеремонные приветствия. Это американский «джерк»-кивок. Сам Саэмон еще не видел никогда. Так американские матросы здороваются друг с другом. С Кавадзи даже высшие американские дипломаты не позволяли себе ничего подобного, всегда были почтительны, никто не вздергивал вверх носа, становясь похожим на рыбу тай.
У Доти и на уме не было обидеть. И, как бы ободряя японца от всей души и призывая его не вешать носа, торговец еще раз кивнул ему, опять вздернув вверх голову, и так весело, словно при встречах с полезными людьми или с поклонниками супруги.
«Какой герой! Какой герой!» – подумал Кавадзи.
На другой день Саэмон заехал на лодке к Посьету в храм Гекусенди под предлогом, что обязан сам осмотреть все помещения. «Я с ней под одной крышей!» – думал он, поглядывая на сад.
Посьет берет кофейник и наливает Саэмону и себе, откидывает штору.
Саэмон, вместо того чтобы выселить и наказать всех иностранцев, ждет, ждет, как юноша. Хочет увидеть ее опять, только увидеть. Он сносит болтовню Посьета и пьет маленькими глоточками непривычный черный напиток...
...Кавадзи вернулся к себе взволнованный, вытирая лысину платком. Он еще раз видел прекрасную, невиданную, чудесную красавицу, которая пленяет и побеждает всех, она была почтительна и вежлива.
– Впервые в жизни говорил с европейской женщиной!
Опять пришел Посьет. Опять сидели на террасе храма и пили чай.
По деревянным стойкам и перекладинам расползлись тонкие побеги с голубыми звездочками цветов.
– Вы прекрасно держались, – сказал Посьет. – Кажется, произвели на нее впечатление.
– Нет, я в душе испытываю неловкость. Я робел.
– Что же робеть? Когда вы, Саэмон, поедете в Америку или в Париж, ведь вам придется там разговаривать с дамами.
– Я бы хотел... в Петербург... И в Париж. После войны...
– Раньше ее звали Изабель.
– Изабель? – шире открыл глаза Кавадзи.
– Да, под этим именем она выступала на сцене в Америке и пользовалась большим успехом... Но сама она испанка... Католичка.
– Да, вы говорили. О-о! Католичка? – спохватился Кавадзи. Все смешалось в его голове.
– Или, кажется, лютеранка, – поправился Посьет.
Его считали искусным дипломатом, а он делает оплошности одну за другой. Японцы боятся католиков. Они два века тому назад убили и сожгли всех португальцев и испанцев и обращенных ими японцев.
– Она очень красива! – сказал Кавадзи задумчиво. – И молода.
– Молода, но очень опытная.
– Что это значит?
– Она знает все. Везде бывала и все видела.
– Все?
– Да, все... Кроме бамбуков...
– О-о... – Саэмон поражен циничным ответом.
Он непрерывно получает донесения от своих чиновников о каждом шаге американцев. В том числе и об американской красавице. Все напоминает ее и разжигает...
Кажется, Посьет досадует на Саэмона. Он ревнует?
Сам не рад, что познакомил! Поэтому сказал, что она католичка? Что она кокетка, что видела все! «Да, но это теперь мне уже безразлично!»
– Действуя умело, ты можешь сделать больше, чем все посольства Европы, – сказал Посьет вечером Анне Марии.
И муж ей намекал на что-то подобное, хотя он очень строг, очень любит ее. Ах, слабые, ничтожные мужчины! Называется, что я живу под вашей охраной в чужой и неизвестной стране!
Глава 14
Кавадзи самому приходилось казнить за годы службы, его руками правительство укрощало восстания и расследовало сложные финансовые аферы.
Ему и теперь дано секретное поручение его старым покровителем, одним из пяти членов горочью – верховного совета. Вменялось в обязанность дело, которого цель ясна, но суть и способы исполнения пока даже для Кавадзи не совсем понятны. По этому делу не будет указаний из Эдо. Решить самому! Конечно, если бы Саэмон чувствовал за собой вину, то боялся бы и не думал об американской красавице.
Где-то послышалась песня:
Среди лесов и садов к морю шагали моряки Путятина. Шхуна «Кароляйн» готовилась к отходу на рассвете.
Ты, моря-я-як, уедешь в море,
меня-я оста-авишь на горе...
...У ворот храма Гекусенди прохаживается русский матрос с ружьем. Завидя офицера, подходившего с командой с берега, он вытянулся и звякнул оружьем.
– Эйли! – воскликнула Сиомара, разгибаясь. Она полола цветы на грядке. – Разве вы не ушли на шхуне?
– Как я рад видеть вас, – вырвалось у Алексея.
– Я также очень, очень рада. Но где вы были?
– Я исполнял приказание адмирала. Ждем американскую гидрографическую экспедицию.
Сиомара сделала вид, что хочет взять его под руку, но не взяла, показала, что ее руки в земле.
За храмом, на заднем дворе у кухни, тоскливо поют в два голоса молодые повара, – напоминает протяжные песня стряпух и кухарок.
Стучат посудой. Слышно, как рубят кости и мясо топором на колоде.
Неуже-ели полагала в сердце ве-ерно-ость на-а-авсегда,
Неуже-ели про изме-ену не слыха-ала никогда.
«Как тут хорошо!» – подумал Сибирцев. После свиста ветра и качки такая тишина. Волны цветов вместо волн моря.
Американки и их дети высыпали в сад и на террасу, приветливо замахали руками.
У грядки Сиомара сломила на кусте красный цветок и поднесла Алексею к лицу. Цветок роскошный, пышный, с гигантской чашей и с мягкими, горящими на солнце лепестками вокруг высоких тычинок.
– Этот цветок растет и у нас, он называется мар де пацифико, – оказала она, отдавая цветок Сибирцеву. – Тихий океан! Это твой цветок, Эйли!
Многое почудилось Алексею в этом прекрасном комплименте, и он был растроган. Милая испано-американка предвещала ему будущее. Ему, сыну помещика в Новгородской губернии... Кажется, все они верят в наше будущее на Тихом океане больше, чем мы сами.
Тишина воздуха, теплынь, пение где-то за домом, дети играют в саду. В храме Гекусенди с его садами и квартирами священников, отведенными для гостей, жизнь за эти Дни, прошедшие после ухода «Кароляйн», видно, сложилась и текла, как в глухой деревне.
– Сегодня господин Посьет приглашает всех обедать...
...Цветут рододендроны желтым, оранжевым и розовым.
Китаец гладит у террасы белье. На веревке сушатся детские платьица-рубашечки и кружевные кофточки.
Маленькая девочка-японка, размахивая ручками, тянулась к щекам мальчика госпожи Доти.
– Чила-коу... чила-коу... – смеясь и кивая на девочку, восклицает китаец.
– Что такое «чила-коу»? – спросил Алексей.
– Это исковерканное «child cow», -ответила госпожа Вард. – То есть «ребенок-корова», так он называет девочку. Это гонконгский жаргон, a «child ox» – «ребенок-бык», это по-гонконгски – мальчик.
Рулевой Джон ушел спокойный. У него хорошие предчувствия. У Джона были небольшие деньги, к ним все же надо что-то прибавлять.
В храм, где жил Кавадзи, быстро вошел Константин Николаевич Посьет.
– Саэмон-сама... Вы ее сейчас увидите... После обеда она идет на остров погулять с детьми. Явитесь как бы для осмотра острова.
Кавадзи перешагнул из красивой лодки с гребцами в голубых халатах и со значками высшего представителя правительства на древках, которые заполаскивал ветер в руках самураев.
На лужайке посреди острова прогуливалась высокая американка в шляпе под вуалью.
Кавадзи был холоден, как скала.
По траве бегали ее дети – мальчик и девочка – в ярких курточках и чулочках. Степенно шагала гладкая и длинная собака в белых и коричневых пятнах на боках. При виде Кавадзи она насторожилась и немного склонила голову, словно сознательное и воспитанное существо. Все это в самом деле было совершенно как на картинках, которые подарил Путятин.
Анна Мария подняла вуаль и почтительно поклонилась. Саэмон впервые в жизни увидел такие нежные, прекрасные синие глаза. Ее кожа свежая и белая, как мрамор или молоко.
«Действительно... Накамура прав... Душа отлетает...»
Не будь он японцем, Пегги подошла бы поближе и хотя бы жестами могла объясниться. Но у них всюду глупости и предрассудки. Все же интересно увидеть грозного японца, который всех терзает и тиранит и хочет выселить. Но он не так уж страшен!
Господин Доти снял шляпу, но не наклонил голову почтительно, а вздернул ее вверх. Кавадзи приходилось слышать про бесцеремонные приветствия. Это американский «джерк»-кивок. Сам Саэмон еще не видел никогда. Так американские матросы здороваются друг с другом. С Кавадзи даже высшие американские дипломаты не позволяли себе ничего подобного, всегда были почтительны, никто не вздергивал вверх носа, становясь похожим на рыбу тай.
У Доти и на уме не было обидеть. И, как бы ободряя японца от всей души и призывая его не вешать носа, торговец еще раз кивнул ему, опять вздернув вверх голову, и так весело, словно при встречах с полезными людьми или с поклонниками супруги.
«Какой герой! Какой герой!» – подумал Кавадзи.
На другой день Саэмон заехал на лодке к Посьету в храм Гекусенди под предлогом, что обязан сам осмотреть все помещения. «Я с ней под одной крышей!» – думал он, поглядывая на сад.
Посьет берет кофейник и наливает Саэмону и себе, откидывает штору.
Саэмон, вместо того чтобы выселить и наказать всех иностранцев, ждет, ждет, как юноша. Хочет увидеть ее опять, только увидеть. Он сносит болтовню Посьета и пьет маленькими глоточками непривычный черный напиток...
...Кавадзи вернулся к себе взволнованный, вытирая лысину платком. Он еще раз видел прекрасную, невиданную, чудесную красавицу, которая пленяет и побеждает всех, она была почтительна и вежлива.
– Впервые в жизни говорил с европейской женщиной!
Опять пришел Посьет. Опять сидели на террасе храма и пили чай.
По деревянным стойкам и перекладинам расползлись тонкие побеги с голубыми звездочками цветов.
– Вы прекрасно держались, – сказал Посьет. – Кажется, произвели на нее впечатление.
– Нет, я в душе испытываю неловкость. Я робел.
– Что же робеть? Когда вы, Саэмон, поедете в Америку или в Париж, ведь вам придется там разговаривать с дамами.
– Я бы хотел... в Петербург... И в Париж. После войны...
– Раньше ее звали Изабель.
– Изабель? – шире открыл глаза Кавадзи.
– Да, под этим именем она выступала на сцене в Америке и пользовалась большим успехом... Но сама она испанка... Католичка.
– Да, вы говорили. О-о! Католичка? – спохватился Кавадзи. Все смешалось в его голове.
– Или, кажется, лютеранка, – поправился Посьет.
Его считали искусным дипломатом, а он делает оплошности одну за другой. Японцы боятся католиков. Они два века тому назад убили и сожгли всех португальцев и испанцев и обращенных ими японцев.
– Она очень красива! – сказал Кавадзи задумчиво. – И молода.
– Молода, но очень опытная.
– Что это значит?
– Она знает все. Везде бывала и все видела.
– Все?
– Да, все... Кроме бамбуков...
– О-о... – Саэмон поражен циничным ответом.
Он непрерывно получает донесения от своих чиновников о каждом шаге американцев. В том числе и об американской красавице. Все напоминает ее и разжигает...
Кажется, Посьет досадует на Саэмона. Он ревнует?
Сам не рад, что познакомил! Поэтому сказал, что она католичка? Что она кокетка, что видела все! «Да, но это теперь мне уже безразлично!»
– Действуя умело, ты можешь сделать больше, чем все посольства Европы, – сказал Посьет вечером Анне Марии.
И муж ей намекал на что-то подобное, хотя он очень строг, очень любит ее. Ах, слабые, ничтожные мужчины! Называется, что я живу под вашей охраной в чужой и неизвестной стране!
Глава 14
КОГДА ЦВЕТЕТ САКУРА
Сначала шпангоуты из розовых превратились в черные и блестящие, в ясный день они светились черным огнем и отражали блеск солнца, как черные зеркала. Они стали от зияющей черноты заметней и выше. Лесорубам с обрыва в ущелье казалось, страшное чудовище, похожее на гигантского жука, повержено богатырем на деревянное ложе стапеля и окоченело, подняв множество черных ножек.
Из деревни, через бухту, видно по-другому: это гордое сооружение. Теперь шпангоуты насажены не на масленую бумагу, а на смолу и сами высмолены.
А лес вдруг стал светлым, по пословице – когда сакура цветет, она становится заметной.
Так много розовой белизны, что лес становится просторным, входишь в него, как в большой празднично украшенный храм.
Цветение сакуры продолжается недолго; как одно мгновение – несколько дней или недель – какая разница! И все опять станет глухим и мрачным, потемнеют ущелья и обрывы. Как пора молодого счастья. А потом – непрерывное ожидание смерти. Это видно по лицам людей, по песням и молитвам, в книгах и картинах. Все прекрасное напоминает о неизбежном, мрачном и глухом безмолвии, о пожирании всего огнем или о разложении и распаде. Такова прекрасная жизнь, и она тем прекрасней, чем короче, как недолгое цветение и счастье.
В эту пору люди идут в лес «на сакуру», хотя бы ненадолго. Плотники посидят после работы, и не сразу угадаешь, куда смотрят и почему задержались на площадке. Крестьяне сидят на террасах, у домов, на окраине леса, чувствуя мгновения весеннего счастья перед неизбежной неизвестностью. Любование высветленным миром цветущей сакуры!
Старик Ичиро нес гнутую доску на плече и на трапе встретил главного начальника полицейских Танака. Не уступил ему дороги. Танака сам подошел и заговорил ласково и вежливо похвалил работу. Полиция перевоспитывается! Как хорошо жить! Даже старому Ичиро.
После того, как поставили первый шпангоут, сразу работа пошла быстро. А с первым шпангоутом очень долго возились, казалось, что западный корабль никогда не построится.
Шхуну обшивали. Длинные и толстые доски держали над котлами с кипятком, а потом гнули, осторожно налегая на них и оставляя на срок с грузом на концах. Гнутые доски пришивали к шпангоутам. Матросы и японцы начали конопатить, стук, много пыли, волокна пеньки летают по всему стапелю.
Шхуна стала выглядеть громадной, ее борта, казалось, выросли еще выше. Люди в шляпах, или с косынками на головах, или в фуражках военных морских солдат стоят на подставках, на лесах, на ногах или на коленях и все дружно стучат и стараются в пыли или плетут из пеньки длинные свитки, закладывают их в пазы меж досок.
Аввакумов, желтый и худой после болезни, смотрел конопатку и вдруг дал затрещину рабочему, Аввакумов вытащил всю пеньку из паза, ткнул ему в нос и бросил.
– А ну, старый хрыч, иди конопатить! – позвал унтер-офицер старика Ичиро.
Дайкан Эгава Тародзаэмон в эти дни почти не уходит со стройки. Он все видит.
Трап гнется. Таракити – сын старика Ичиро – несет наверх толстую короткую доску, гладкую как зеркало. Он в красной повязке над грязным лицом.
Одни счастливы, других бьют. Наверху, в самом корабле, идет перестук, там усатые матросы заполняют пространство между люферсов.
Многие молодые слегли после работы в воде, по целому дню и даже по два не могли выходить на работу, лежали на татами, жены и матери их отпаивали наварами из трав. Пока молодых было мало, Ичиро дорвался до работы. Старик давно уже не студился, он десятки лет продрожал на холодных ветрах и привык с детства к любой непогоде. Помнит время, когда у деревенских теперешней одежды и обуви не было, зимой работали с голыми ногами. Поэтому он не захворал после того, как поработал в воде.
За ночь ветром принесло тучи от Фудзи и выпал снег. Утром подул холодный ветер. В такую погоду кажется, что вся Япония замерзла и дрожит под соломенными накидками или пляшет, отогревая озябшие колени.
– Давай-ка, кривой леший! – опять зовет Аввакумов старого мастера.
Вместе с Ичиро выворачивает смолу из бочки. Началась осмолка. Корабль, обшитый поверх шпангоутов досками, из белого понемногу превращается в черный.
Все спешат и все боятся, что может не то получиться. Очень страшно.
Вот он! Западный корабль почти готов! Таракити перемазался в смоле, как будто работал у котла, варил грешников.
Дайкан Эгава опять пришел, смотрит так мрачно и холодно, словно снег выпал в его душе. На нем дайканская шапка из осоки и тяжелый ватный халат. Эгава немного сгорбился, словно хочет скрыть рост, казаться пониже. Его острое лицо с большим носом немного одрябло и кое-где покрылось мелкими морщинками. Длинные пряди черных волос, острые как ножи касатки, пущены от висков, на них проступает седина.
Только сам Эгава знает, как ему нелегко. Силы подорваны, всегда ноет сердце. Сегодня ночью оно заныло особенно сильно. Он смотрит на осмолку, на котлы и бочки, на костры, где над паром гнулись доски, и думает, что все это походит на тот ад, который двести лет тому назад изображали португальцы, пугая японцев. Уничтожив христиан в те времена, шогун, вельможи бакуфу и бонзы переняли от них некоторые картины ада, чтобы тоже немножко устрашить японцев к их же пользе.
Рождается Черный Корабль. Мечта Японии! Черные корабли Перри были такими же. Теперь мы сами построили. Путятин пойдет на этом корабле на свою родину и обещает, что потом вернет его, подарит Японии в знак вечной дружбы японцев и русских.
Сам Эгава не смог построить, как следует западного корабля. Уже второй опыт неудачен. Доложили правительству. Но не можем спустить в море: получилось плохо. Разобрали корабль и опять собрали на стапеле. Но опять неудача. Не так строили. Теперь понятно.
У Путятина хэдские плотпики делают все очень основательно, стараются, чтобы научиться, как им и приказано свыше. Здесь уже заложили второй корабль для Японии. Своими силами закладывалось, но опять все по указанию молодых офицеров. А наш второй корабль «Асахи-сее», построенный Эгава, народ прозвал «пустые хлопоты».
Сплошное издевательство! Пословица у всех народов одинаковая. Что за двумя гоняться – ни одного не поймать. Но и на что-то одно нельзя надеяться. Путятин говорил, что у Франции есть пословица: нельзя все яйца класть в одну корзину! Очень смешно!
Нельзя радоваться и успешной постройке шхуны «Хэда», которая к тому же уйдет в Россию. По примеру шхуны «Хэда» мы заложили вторую шхуну, но еще неизвестно, как сумеем закончить, если уйдет Путятин. Третью начнем закладывать потом, будет строиться четвертая и другие.
«Но как же, как же все-таки ваш-то западный корабль, Эгава-сама, ваш корабль?» – спрашивают русские. Это они про «Асахи-сее». Обидно. В ближайшее время без замедления, тут и там, в разных городах и княжествах появятся новые и новые стапели. Их начнут строить князья со своими инженерами, кто как умеет. Никто не будет ждать. Все решили перевооружиться по-западному. Япония оживает!
А мой первенец? Корабль «Хоо-мару» был совсем неудачен! «Асахи-сее» немногим лучше. У Эгава болит плечо и руку трудно подымать, – это боль от сердца. Тяжесть и боль не проходят, как раньше. Эгава не покидает дела. Он учится. Ему поручено, и он исполнит.
Эгава искоса поглядывает на Таракити. На молодого плотника есть доносы. Обвиняется в сношениях с западными людьми. Тайная полиция хотела бы добиться его наказаний после ухода Путятина. Теперь это почти невозможно. Таракити награжден фамилией, стал самураем. Он один из самых лучших японских мастеров судостроения. Для полиции это не имеет значения, полиция еще не осознала пользы западных наук, верит только в небольшие ценные подарки. Эгава втайне гордится плотником Таракити и завидует ему. Уэда Таракити исполняет для Японии то, чего не смог Эгава. Уничтожить его, наказать? Или наградить? Что сильней: зависть или патриотизм? Гениальный, всесильный ученый и художник, гордость страны, друг князя Мито! А сын старика в соломенных валенках опережает. Иногда является что-то вроде ненависти. А иногда – гордость!
Да, вот уже по совету Колокольцова корабль «Асахи-сее», который строится в Урага, близ столицы Эдо, очень быстро разобрали. У воды построили стапель, такой же, как в Хэда. Теперь корабль снова собирают на стапеле. Теперь особенно ясно, что до сих пор опять делали все неправильно, как и с «Хоо-мару».
А Таракити думал о том, что черный корабль, построенный в Хэда, настоящий. До сих пор такие корабли наводили страх на японцев. Но это наш корабль, сами сделали смело, никто не испугался. Только еще не совсем черный, полосатый, в пятнах, но уже быстро становится черным. Надо бы еще подсмолить, чтобы стал совсем как у Перри.
Таракити теперь награжден фамилией. Он Уэда Таракити. Он хочет, чтобы отец его был Уэда Ичиро. Пока еще нет разъяснения, распространяется ли награда на предков или только на потомков. При изучении точных паук все узнаешь точно. Но политика и управление народом, значит, еще не совсем точные науки, невозможно ничего узнать толком. Хотя законов много, но сейчас всем объяснений не дается. Теперь, наверно, Уэда Таракити никогда не могут отрубить голову, и речи об этом быть не может. О нем уже, конечно, все известно в бакуфу! И об Оаке! Ведь каждый человек без фамилии должен быть очень покорным и послушным, каждый знает с детства, что ему очень быстро могут отрезать саблей голову за какой-нибудь поступок, или по навету, или из важного подозрения. Теперь посмотрим, как жить будем с фамилией! Конечно, лучше?
Весь лес в цветах. И опять снег выпал. Холодно, всюду сугробы. Снега намело в улицы, к домам. Рабочие плохо одеты. Ежатся, жмутся перед работой. А кто не работает все время с рубанком или с топором, тот, как всегда, больше всего жалуется на трудности. Особенно тяжело чиновникам и шпионам тайной слежки. Конечно, им очень трудно!
Опять что-то новое. Пока Таракити был занят осмолкой, по обе стороны шхуны, поверх нового устроенного вокруг нее настила, поставлены полозья, две штуки, вытесанные из бревен очень гладко. На чертеже, как видел Таракити, эти полозья посредством многих кильблоков и клиньев скреплены со шхуной.
Усатые матросы уже настилают палубу, стучат топорами и ползают по всей шхуне, как сивучи.
...Цветы весны белей снега и цвета больше, чем снегов. Но не от поры цветения сакуры, а от варки смолы и оттого, что бочки ее катят и катят, душа Таракити радуется, словно летит вверх на крыльях и мчится над всем миром. Шхуна стала совсем черная.
Сегодня жарко. Очень быстро, уже к обеду, вернулась весна. К вечеру от зноя людей с непривычки охватила истома.
Все перемазаны с ног до головы. Лица как у чертей и дьяволов. После работы все вдруг это увидели и стали потешаться друг над другом. Но сегодня счастливый день. Первый японский корабль вполне чернеет! Уже не наполовину, полосами почернел, а целиком.
– Ты, Никита, как обезьяна или как черная китайская свинья... – зло подсмеивается Хэйбей.
Хэйбею не дали фамилии. Но он не обижается; на правительство нельзя обижаться. Но скоро, наверно, дадут.
На Таракити он тоже не обижается. Гордится за своего товарища. Но, как всегда, хочется посмеяться. А получается зло.
Настоящий жаркий весенний вечер. Откуда вдруг к нам в холодные, весенние горы пришло такое тепло! Какой-то перелом наступил и в погоде, и в жизни, и на шхуне. И еще два стапеля кроются крышами, чтобы не помешали будущие грозы и ливни.
Таракити идет как пьяный, и такими же кажутся ему все его плотники, и все товарищи, и все матросы, весь мир пьян, чист душой, любим и в цвету...
– Выпейте, господин Таракити, – подносит чашечку старый японец. Плотников, возвращающихся с работы, зазывают в дома, как на праздник, и угощают прямо на улице. Теперь в Хэда открыто множество сакайя, где продают сакэ. Вечером хозяин выходит из дома и угощает прохожих, чтобы зазвать, чтобы знали, что здесь открыто новое заведение, а не просто старый крестьянский дом.
Таракити выпил чашечку сакэ. Его посадили за столик, вся семья тут же, хозяин еще раз сам налил, поднес и попросил с поклоном взять из своих рук. Отец сидит в другом доме, у соседа. Слышно, как он разговаривает. Дома построены очень близко друг к другу – все слышно. Там тоже угощают.
– Пенька! – орет отец по-русски. – Смола! Хлеб!
Хозяин заслышал шаги на улице и вышел угощать и зазывать. Ввалились четверо матросов и унтер Глухарев. С ними Иосида. Его все знают: всем товарищ, веселый.
Таракити, падая на колени, опустился ниц, кланяясь переводчику.
– Не бойся. Это шпион хороший! – сказал Сидоров.
– И выпить не дурак, – добавил Маточкин.
– А все равно подведет, – заметил матрос Строд с сивыми усами.
– Васька Букреев с ним приятель, – сказал Берзинь.
– Не знаем, что там у Васьки получилось. Не этот ли Иуда виноват, – возразил Строд.
Матросы попросили Иосиду объяснить хозяину, чтобы сменил чашки, подал большие. Хозяин и хозяйка поняли, закивали головами. Хозяйка принесла чайные.
Еще недавно слово «пенька» искали в голландских и китайских словарях, но не нашли. Японцы не понимали, чего от них хотят. Иосида, живший когда-то в Иркутске, помог, и разобрались. В России его оставляли, предлагали учиться на православного священника. Но он возвратился в Японию. Чиновники пригрозили казнью, если не согласится быть шпионом. История эта известна матросам.
– Чем же человек виноват, – говорит Сидоров, – ежели его заставили. И тебя бы заставили, и ты бы старался.
Глухарев выпил сразу две полных чашки сакэ.
– Слабовата! – сказал он. – Не берет.
– Да, слабо берет. Вот виски, та покрепше...
– Сколько раз я тебе говорил, – пояснял Глухарев, клонясь через стол. – Осмолят пазы, уберут потеки смолы и обстрогают. Будет гладкое, как яичко. Это когда строится баркас. А на шхуне все высмолят. Потом обшивать медными листами...
Глухарев раскурил трубку. Иосида переводил и тут же, как бы для ясности, что-то рисовал кистью на листе бумаги или писал японской азбукой.
– Для доноса записывает беседу, – сказал Строд и посмотрел на Таракити, как бы остерегая. – Преступления нет, а они привяжутся.
– А потом покроем краской. Вот тогда будет карафунэ! А мне надо идти.
– Да, ты унтер, тебе нельзя, – сказал Строд.
– Теперь лучше понял, как строится западный корабль, – молвил Таракити.
Всех матросов он знал хорошо, но сейчас не сразу мог разобрать, который Маточкин, а который Строд.
– Бывает пеньковая посконь, – объяснял Глухарев. – Ты должен знать, – обратился он к переводчику, – из нее хорошая одежда. А Букреев вил на колесах пеньковые канаты, да его взял с собой адмирал в Симода.
– О-о! В Симода! Хоросё! – сказал Иосида.
Глухарев помолчал, пригляделся к нему и ушел.
– Смола! – орет у соседей отец.
Через дверь видны остановившиеся у фонаря люди в перемазанных парусинниках.
– Ребята, айда в кабак! – крикнул им Сидоров.
Вошли кузнецы с подмастерьями-японцами.
Иосида уронил голову на столик и горько всхлипывал.
– Ка-му щастье – каму не-ету, э-э-э, – орал он и размахнулся в воздухе кулаком.
Молодой матрос Маточкин зашел за занавеску, и там послышался визг и хохот. По всей улице пение, крики. В открытое окно тихо веет теплом и цветущим весенним лесом.
Вошла и поклонилась высокая девушка, лицо ее в меру нарумянено. Она в наколках на распущенных волосах, одета хорошо, в богатом шелке.
– Эй, Оюшка! – сказал ей Сидоров.
Из-за занавески выглянул Маточкин.
– Она спрашивает, не вернулся ли кто из Симода, – сказал он.
– Нет еще никого, Оюшка, – ответил Берзинь. – Но слыхали, что там творится. Садись с нами!
– Спасибо! – чисто ответила Оюки по-русски и ушла без поклона.
– Ее Алеша-сан там уж с другой! – засмеялся кто-то из кузнецов.
– Не дразни, – ответил Сидоров.
Оюки пришла домой. В чертежной пусто и темно. Она зажгла фонарь. Оюки целыми днями сидит в этой комнате в одиночестве с тетрадью, где рукой Ареса-сан написано: «один», «два», «пять», «четырнадцать», «не люблю», «далеко», «близко». Только любящее сердце может терпеть такую муку. Сегодня Оюки ходила к старику гадальщику.
«Твой Ареса-сан сейчас с белой женщиной, высоко с ней прыгает и при этом обнимает». Это ужасно! Сердце рвется на части. И такая ночь...
...Вся деревня Хэда в смоле, все пьют сакэ, как в праздник, в лагере наказывают матросов, но не могут всех найти.
Успех, весна, цветы, а Оюки всегда одинока. Оттолкнула Алексея, не позволяла к себе прикасаться, и теперь он обнимает другую женщину. Книги предсказаний все объясняют. С кем же, с кем же ты, Ареса, и почему ты ее обнимаешь?
В сакайя не расходились.
Из деревни, через бухту, видно по-другому: это гордое сооружение. Теперь шпангоуты насажены не на масленую бумагу, а на смолу и сами высмолены.
А лес вдруг стал светлым, по пословице – когда сакура цветет, она становится заметной.
Так много розовой белизны, что лес становится просторным, входишь в него, как в большой празднично украшенный храм.
Цветение сакуры продолжается недолго; как одно мгновение – несколько дней или недель – какая разница! И все опять станет глухим и мрачным, потемнеют ущелья и обрывы. Как пора молодого счастья. А потом – непрерывное ожидание смерти. Это видно по лицам людей, по песням и молитвам, в книгах и картинах. Все прекрасное напоминает о неизбежном, мрачном и глухом безмолвии, о пожирании всего огнем или о разложении и распаде. Такова прекрасная жизнь, и она тем прекрасней, чем короче, как недолгое цветение и счастье.
В эту пору люди идут в лес «на сакуру», хотя бы ненадолго. Плотники посидят после работы, и не сразу угадаешь, куда смотрят и почему задержались на площадке. Крестьяне сидят на террасах, у домов, на окраине леса, чувствуя мгновения весеннего счастья перед неизбежной неизвестностью. Любование высветленным миром цветущей сакуры!
Старик Ичиро нес гнутую доску на плече и на трапе встретил главного начальника полицейских Танака. Не уступил ему дороги. Танака сам подошел и заговорил ласково и вежливо похвалил работу. Полиция перевоспитывается! Как хорошо жить! Даже старому Ичиро.
После того, как поставили первый шпангоут, сразу работа пошла быстро. А с первым шпангоутом очень долго возились, казалось, что западный корабль никогда не построится.
Шхуну обшивали. Длинные и толстые доски держали над котлами с кипятком, а потом гнули, осторожно налегая на них и оставляя на срок с грузом на концах. Гнутые доски пришивали к шпангоутам. Матросы и японцы начали конопатить, стук, много пыли, волокна пеньки летают по всему стапелю.
Шхуна стала выглядеть громадной, ее борта, казалось, выросли еще выше. Люди в шляпах, или с косынками на головах, или в фуражках военных морских солдат стоят на подставках, на лесах, на ногах или на коленях и все дружно стучат и стараются в пыли или плетут из пеньки длинные свитки, закладывают их в пазы меж досок.
Аввакумов, желтый и худой после болезни, смотрел конопатку и вдруг дал затрещину рабочему, Аввакумов вытащил всю пеньку из паза, ткнул ему в нос и бросил.
– А ну, старый хрыч, иди конопатить! – позвал унтер-офицер старика Ичиро.
Дайкан Эгава Тародзаэмон в эти дни почти не уходит со стройки. Он все видит.
Трап гнется. Таракити – сын старика Ичиро – несет наверх толстую короткую доску, гладкую как зеркало. Он в красной повязке над грязным лицом.
Одни счастливы, других бьют. Наверху, в самом корабле, идет перестук, там усатые матросы заполняют пространство между люферсов.
Многие молодые слегли после работы в воде, по целому дню и даже по два не могли выходить на работу, лежали на татами, жены и матери их отпаивали наварами из трав. Пока молодых было мало, Ичиро дорвался до работы. Старик давно уже не студился, он десятки лет продрожал на холодных ветрах и привык с детства к любой непогоде. Помнит время, когда у деревенских теперешней одежды и обуви не было, зимой работали с голыми ногами. Поэтому он не захворал после того, как поработал в воде.
За ночь ветром принесло тучи от Фудзи и выпал снег. Утром подул холодный ветер. В такую погоду кажется, что вся Япония замерзла и дрожит под соломенными накидками или пляшет, отогревая озябшие колени.
– Давай-ка, кривой леший! – опять зовет Аввакумов старого мастера.
Вместе с Ичиро выворачивает смолу из бочки. Началась осмолка. Корабль, обшитый поверх шпангоутов досками, из белого понемногу превращается в черный.
Все спешат и все боятся, что может не то получиться. Очень страшно.
Вот он! Западный корабль почти готов! Таракити перемазался в смоле, как будто работал у котла, варил грешников.
Дайкан Эгава опять пришел, смотрит так мрачно и холодно, словно снег выпал в его душе. На нем дайканская шапка из осоки и тяжелый ватный халат. Эгава немного сгорбился, словно хочет скрыть рост, казаться пониже. Его острое лицо с большим носом немного одрябло и кое-где покрылось мелкими морщинками. Длинные пряди черных волос, острые как ножи касатки, пущены от висков, на них проступает седина.
Только сам Эгава знает, как ему нелегко. Силы подорваны, всегда ноет сердце. Сегодня ночью оно заныло особенно сильно. Он смотрит на осмолку, на котлы и бочки, на костры, где над паром гнулись доски, и думает, что все это походит на тот ад, который двести лет тому назад изображали португальцы, пугая японцев. Уничтожив христиан в те времена, шогун, вельможи бакуфу и бонзы переняли от них некоторые картины ада, чтобы тоже немножко устрашить японцев к их же пользе.
Рождается Черный Корабль. Мечта Японии! Черные корабли Перри были такими же. Теперь мы сами построили. Путятин пойдет на этом корабле на свою родину и обещает, что потом вернет его, подарит Японии в знак вечной дружбы японцев и русских.
Сам Эгава не смог построить, как следует западного корабля. Уже второй опыт неудачен. Доложили правительству. Но не можем спустить в море: получилось плохо. Разобрали корабль и опять собрали на стапеле. Но опять неудача. Не так строили. Теперь понятно.
У Путятина хэдские плотпики делают все очень основательно, стараются, чтобы научиться, как им и приказано свыше. Здесь уже заложили второй корабль для Японии. Своими силами закладывалось, но опять все по указанию молодых офицеров. А наш второй корабль «Асахи-сее», построенный Эгава, народ прозвал «пустые хлопоты».
Сплошное издевательство! Пословица у всех народов одинаковая. Что за двумя гоняться – ни одного не поймать. Но и на что-то одно нельзя надеяться. Путятин говорил, что у Франции есть пословица: нельзя все яйца класть в одну корзину! Очень смешно!
Нельзя радоваться и успешной постройке шхуны «Хэда», которая к тому же уйдет в Россию. По примеру шхуны «Хэда» мы заложили вторую шхуну, но еще неизвестно, как сумеем закончить, если уйдет Путятин. Третью начнем закладывать потом, будет строиться четвертая и другие.
«Но как же, как же все-таки ваш-то западный корабль, Эгава-сама, ваш корабль?» – спрашивают русские. Это они про «Асахи-сее». Обидно. В ближайшее время без замедления, тут и там, в разных городах и княжествах появятся новые и новые стапели. Их начнут строить князья со своими инженерами, кто как умеет. Никто не будет ждать. Все решили перевооружиться по-западному. Япония оживает!
А мой первенец? Корабль «Хоо-мару» был совсем неудачен! «Асахи-сее» немногим лучше. У Эгава болит плечо и руку трудно подымать, – это боль от сердца. Тяжесть и боль не проходят, как раньше. Эгава не покидает дела. Он учится. Ему поручено, и он исполнит.
Эгава искоса поглядывает на Таракити. На молодого плотника есть доносы. Обвиняется в сношениях с западными людьми. Тайная полиция хотела бы добиться его наказаний после ухода Путятина. Теперь это почти невозможно. Таракити награжден фамилией, стал самураем. Он один из самых лучших японских мастеров судостроения. Для полиции это не имеет значения, полиция еще не осознала пользы западных наук, верит только в небольшие ценные подарки. Эгава втайне гордится плотником Таракити и завидует ему. Уэда Таракити исполняет для Японии то, чего не смог Эгава. Уничтожить его, наказать? Или наградить? Что сильней: зависть или патриотизм? Гениальный, всесильный ученый и художник, гордость страны, друг князя Мито! А сын старика в соломенных валенках опережает. Иногда является что-то вроде ненависти. А иногда – гордость!
Да, вот уже по совету Колокольцова корабль «Асахи-сее», который строится в Урага, близ столицы Эдо, очень быстро разобрали. У воды построили стапель, такой же, как в Хэда. Теперь корабль снова собирают на стапеле. Теперь особенно ясно, что до сих пор опять делали все неправильно, как и с «Хоо-мару».
А Таракити думал о том, что черный корабль, построенный в Хэда, настоящий. До сих пор такие корабли наводили страх на японцев. Но это наш корабль, сами сделали смело, никто не испугался. Только еще не совсем черный, полосатый, в пятнах, но уже быстро становится черным. Надо бы еще подсмолить, чтобы стал совсем как у Перри.
Таракити теперь награжден фамилией. Он Уэда Таракити. Он хочет, чтобы отец его был Уэда Ичиро. Пока еще нет разъяснения, распространяется ли награда на предков или только на потомков. При изучении точных паук все узнаешь точно. Но политика и управление народом, значит, еще не совсем точные науки, невозможно ничего узнать толком. Хотя законов много, но сейчас всем объяснений не дается. Теперь, наверно, Уэда Таракити никогда не могут отрубить голову, и речи об этом быть не может. О нем уже, конечно, все известно в бакуфу! И об Оаке! Ведь каждый человек без фамилии должен быть очень покорным и послушным, каждый знает с детства, что ему очень быстро могут отрезать саблей голову за какой-нибудь поступок, или по навету, или из важного подозрения. Теперь посмотрим, как жить будем с фамилией! Конечно, лучше?
раздавалась по утрам знакомая всей деревне песня шагающих на работу морских солдат.
...Как бушует сине море,
Как волнуется оно... –
Шагают бодро и поют весело, хотя и грустна их песня и лица угрюмы.
В голубо-ом его просто-о-ре
Много жертв заключено...
Весь лес в цветах. И опять снег выпал. Холодно, всюду сугробы. Снега намело в улицы, к домам. Рабочие плохо одеты. Ежатся, жмутся перед работой. А кто не работает все время с рубанком или с топором, тот, как всегда, больше всего жалуется на трудности. Особенно тяжело чиновникам и шпионам тайной слежки. Конечно, им очень трудно!
Опять что-то новое. Пока Таракити был занят осмолкой, по обе стороны шхуны, поверх нового устроенного вокруг нее настила, поставлены полозья, две штуки, вытесанные из бревен очень гладко. На чертеже, как видел Таракити, эти полозья посредством многих кильблоков и клиньев скреплены со шхуной.
Усатые матросы уже настилают палубу, стучат топорами и ползают по всей шхуне, как сивучи.
...Цветы весны белей снега и цвета больше, чем снегов. Но не от поры цветения сакуры, а от варки смолы и оттого, что бочки ее катят и катят, душа Таракити радуется, словно летит вверх на крыльях и мчится над всем миром. Шхуна стала совсем черная.
Сегодня жарко. Очень быстро, уже к обеду, вернулась весна. К вечеру от зноя людей с непривычки охватила истома.
Все перемазаны с ног до головы. Лица как у чертей и дьяволов. После работы все вдруг это увидели и стали потешаться друг над другом. Но сегодня счастливый день. Первый японский корабль вполне чернеет! Уже не наполовину, полосами почернел, а целиком.
– Ты, Никита, как обезьяна или как черная китайская свинья... – зло подсмеивается Хэйбей.
Хэйбею не дали фамилии. Но он не обижается; на правительство нельзя обижаться. Но скоро, наверно, дадут.
На Таракити он тоже не обижается. Гордится за своего товарища. Но, как всегда, хочется посмеяться. А получается зло.
Настоящий жаркий весенний вечер. Откуда вдруг к нам в холодные, весенние горы пришло такое тепло! Какой-то перелом наступил и в погоде, и в жизни, и на шхуне. И еще два стапеля кроются крышами, чтобы не помешали будущие грозы и ливни.
Таракити идет как пьяный, и такими же кажутся ему все его плотники, и все товарищи, и все матросы, весь мир пьян, чист душой, любим и в цвету...
– Выпейте, господин Таракити, – подносит чашечку старый японец. Плотников, возвращающихся с работы, зазывают в дома, как на праздник, и угощают прямо на улице. Теперь в Хэда открыто множество сакайя, где продают сакэ. Вечером хозяин выходит из дома и угощает прохожих, чтобы зазвать, чтобы знали, что здесь открыто новое заведение, а не просто старый крестьянский дом.
Таракити выпил чашечку сакэ. Его посадили за столик, вся семья тут же, хозяин еще раз сам налил, поднес и попросил с поклоном взять из своих рук. Отец сидит в другом доме, у соседа. Слышно, как он разговаривает. Дома построены очень близко друг к другу – все слышно. Там тоже угощают.
– Пенька! – орет отец по-русски. – Смола! Хлеб!
Хозяин заслышал шаги на улице и вышел угощать и зазывать. Ввалились четверо матросов и унтер Глухарев. С ними Иосида. Его все знают: всем товарищ, веселый.
Таракити, падая на колени, опустился ниц, кланяясь переводчику.
– Не бойся. Это шпион хороший! – сказал Сидоров.
– И выпить не дурак, – добавил Маточкин.
– А все равно подведет, – заметил матрос Строд с сивыми усами.
– Васька Букреев с ним приятель, – сказал Берзинь.
– Не знаем, что там у Васьки получилось. Не этот ли Иуда виноват, – возразил Строд.
Матросы попросили Иосиду объяснить хозяину, чтобы сменил чашки, подал большие. Хозяин и хозяйка поняли, закивали головами. Хозяйка принесла чайные.
Еще недавно слово «пенька» искали в голландских и китайских словарях, но не нашли. Японцы не понимали, чего от них хотят. Иосида, живший когда-то в Иркутске, помог, и разобрались. В России его оставляли, предлагали учиться на православного священника. Но он возвратился в Японию. Чиновники пригрозили казнью, если не согласится быть шпионом. История эта известна матросам.
– Чем же человек виноват, – говорит Сидоров, – ежели его заставили. И тебя бы заставили, и ты бы старался.
Глухарев выпил сразу две полных чашки сакэ.
– Слабовата! – сказал он. – Не берет.
– Да, слабо берет. Вот виски, та покрепше...
– Сколько раз я тебе говорил, – пояснял Глухарев, клонясь через стол. – Осмолят пазы, уберут потеки смолы и обстрогают. Будет гладкое, как яичко. Это когда строится баркас. А на шхуне все высмолят. Потом обшивать медными листами...
Глухарев раскурил трубку. Иосида переводил и тут же, как бы для ясности, что-то рисовал кистью на листе бумаги или писал японской азбукой.
– Для доноса записывает беседу, – сказал Строд и посмотрел на Таракити, как бы остерегая. – Преступления нет, а они привяжутся.
– А потом покроем краской. Вот тогда будет карафунэ! А мне надо идти.
– Да, ты унтер, тебе нельзя, – сказал Строд.
– Теперь лучше понял, как строится западный корабль, – молвил Таракити.
Всех матросов он знал хорошо, но сейчас не сразу мог разобрать, который Маточкин, а который Строд.
– Бывает пеньковая посконь, – объяснял Глухарев. – Ты должен знать, – обратился он к переводчику, – из нее хорошая одежда. А Букреев вил на колесах пеньковые канаты, да его взял с собой адмирал в Симода.
– О-о! В Симода! Хоросё! – сказал Иосида.
Глухарев помолчал, пригляделся к нему и ушел.
– Смола! – орет у соседей отец.
Через дверь видны остановившиеся у фонаря люди в перемазанных парусинниках.
– Ребята, айда в кабак! – крикнул им Сидоров.
Вошли кузнецы с подмастерьями-японцами.
Иосида уронил голову на столик и горько всхлипывал.
– Ка-му щастье – каму не-ету, э-э-э, – орал он и размахнулся в воздухе кулаком.
Молодой матрос Маточкин зашел за занавеску, и там послышался визг и хохот. По всей улице пение, крики. В открытое окно тихо веет теплом и цветущим весенним лесом.
Вошла и поклонилась высокая девушка, лицо ее в меру нарумянено. Она в наколках на распущенных волосах, одета хорошо, в богатом шелке.
– Эй, Оюшка! – сказал ей Сидоров.
Из-за занавески выглянул Маточкин.
– Она спрашивает, не вернулся ли кто из Симода, – сказал он.
– Нет еще никого, Оюшка, – ответил Берзинь. – Но слыхали, что там творится. Садись с нами!
– Спасибо! – чисто ответила Оюки по-русски и ушла без поклона.
– Ее Алеша-сан там уж с другой! – засмеялся кто-то из кузнецов.
– Не дразни, – ответил Сидоров.
Оюки пришла домой. В чертежной пусто и темно. Она зажгла фонарь. Оюки целыми днями сидит в этой комнате в одиночестве с тетрадью, где рукой Ареса-сан написано: «один», «два», «пять», «четырнадцать», «не люблю», «далеко», «близко». Только любящее сердце может терпеть такую муку. Сегодня Оюки ходила к старику гадальщику.
«Твой Ареса-сан сейчас с белой женщиной, высоко с ней прыгает и при этом обнимает». Это ужасно! Сердце рвется на части. И такая ночь...
...Вся деревня Хэда в смоле, все пьют сакэ, как в праздник, в лагере наказывают матросов, но не могут всех найти.
Успех, весна, цветы, а Оюки всегда одинока. Оттолкнула Алексея, не позволяла к себе прикасаться, и теперь он обнимает другую женщину. Книги предсказаний все объясняют. С кем же, с кем же ты, Ареса, и почему ты ее обнимаешь?
В сакайя не расходились.