Страница:
Саэмон но джо подымается пешком по аллее лавровишневых деревьев. Дальше, среди сосен, дорога поворачивает. Рабочие несут каго. Тянутся сопровождающие подданные с вещами и оружьем, охрана и носильщики.
Опять предстоят ночевки на знакомых станциях.
С перевала видно море. Оно пустынно. Грусть на сердце! Какая скука!
Ушел Путятин. Ушла «Кароляйн» с американской красавицей. Ушел Роджерс. И ушла «Грета». Все, как мы желали! На берегу больше нет американских семей. Как мы требовали! Все по-нашему! Вернемся и мы к привычной жизни!
А день разгорелся. Самая жаркая пора лета. И душно и влажно.
ЧАСТЬ IV
Глава 26
Опять предстоят ночевки на знакомых станциях.
С перевала видно море. Оно пустынно. Грусть на сердце! Какая скука!
Ушел Путятин. Ушла «Кароляйн» с американской красавицей. Ушел Роджерс. И ушла «Грета». Все, как мы желали! На берегу больше нет американских семей. Как мы требовали! Все по-нашему! Вернемся и мы к привычной жизни!
А день разгорелся. Самая жаркая пора лета. И душно и влажно.
ЧАСТЬ IV
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Глава 26
ПОСЛЕДНИЙ МАРШ
Алексею иногда кажется, что он в средней полосе России. Такая же тишина и жара, по утрам, чуть свет, крестьяне идут на иоле. Здесь, в Хэда, они страшатся солнца, как злейшего врага: и мужчины и женщины закутывают лица в черное до глаз и надевают черные халаты и штаны, работают босые на залитых водой полях, похожих па небольшие квадратные бассейны.
У нас дома тоже знают опасную силу солнца, женщины и девушки надевают в поле кофточки с длинными рукавами, длинные юбки и платки, закрывающие лица. На русых волосах чистейшие белые платки крестьянок нашего Севера.
Во дворе Хосенди на дереве сарубэри или «скользит обезьяна», над могилой Букреева распустились большие цветы. Сучковатое, с белым гладким атласом коры, крутыми изгибами ствола, теперь оно все в красных бутонах.
Дочь Пьющего Воду вчера опять была на могиле и зажигала куренья. Приходила сестра ее, похожая на грузинку, с чуть припухлыми глазами, смягчавшими выражение лица. Обе чистенькие, скромные, как воспитанные благородные девицы. Отец их уж больше не был «Пьющим Воду». Он открыл сакайя неподалеку от верфи, где шла постройка двух японских шхун и где постоянно толпился народ: рабочие и любопытные из деревни, много переодетых полицейских и солдат; спрос на сакэ всегда. Глухое ущелье, где жил с семьей сторож при складе Ота, нанимавшийся за несколько чашек риса в день, теперь превратилось в бойкое, поторжное место, и Пьющий Воду становился залихватским кабатчиком. Ему было теперь во что одеть своих дочерей.
Жарко. Грустно бывает Алексею. Жаль Оюки и жаль с ней прощаться. Какая-то пустота впереди, товарищи ушли, и мы тут остались как будто навсегда и не увидим больше их.
Алексей по утрам в казарме, дела не дают распускаться. Но забот по роте не так уж много. Унтер-офицеры в нашем флоте – как и в армии. Они подлинные командиры, наставники и воспитатели, ревнители службы. Все обязанности так исполняют, что офицеру остается только смотреть роту с сознанием, что тут все в порядке. Еще недавно он занимался целыми днями, готовя людей к штыковому бою.
Казарма жила своей жизнью, с утренними и вечерними молитвами, со службами в церкви, с маршировкой, ученьями, со множеством работ, починок, поделок, с нашей кухней, заботой о харчах, с кашей из риса и рыбными щами, с наказаниями, с выставлением «под ружье» за своевольные отлучки, за перемахивание частокола по ночам. С баней, стрижкой, лупкой, стиркой, штопкой, тачанием и смазкой сапог, с ходьбой на работу. Японцы все больше перенимали от матросов их навыки, и уже многие наши на стапелях становились ненужны. Просто нельзя не подумать, что мы уж надоели и нас поторапливают... А Сибирцев ловил себя на тайной мысли об отрадах свидания, Оюки ждет его, ждет ежедневно, и день ото дня все сильней затягивается он в жар чувств, и все горячей и настойчивей их неслышный зов. Но нельзя же все бросить и все забыть и выдать всем себя, это не в его натуре и не в его правилах.
Собирался отправиться в горы с товарищами поохотиться за растениями. В храм за рисовым полем легче, проще и романтичнее пойти в сумерках, побыть со своими тяжкими и двойственными ощущениями наедине.
– Старичка Нода опять нет! – сетовал Елкин.
– Вчера я посылал к нему японца, – отвечал Гошкевич.
Сидели в кают-компании офицерского дома при Хонзенди и ждали проводника и знатока местной флоры.
– Обещал быть!
– Видимо, больше и не придет! – сказал Елкин. – Полная перемена! Вот как надо бы и нам обходиться с иностранцами!
– Идемте, господа, делать нечего! – предложил Сибирцев.
Нода стал избегать русских друзей. Он больше не приходит и на глаза не попадается. Нода не бедняк, живет под горой, в большом и красивом доме с апельсиновым садом и множеством редких растений и деревьев. Говорит, что гора над домом Нода – его собственность. У него поля, которые он засевает летом рисом, а зимой пшеницей, работает сам с большой семьей. Но, кажется, нанимает и поденщиков из соседней деревни Ита; может быть, у него и постоянные рабочие, но про это никто не спрашивает. Лучшего проводника для ботанических экспедиций желать невозможно. Он знает каждое дерево, всякий лист и травинку и все плоды, что из чего делается и в какую пору. Крестьянин-самоучка, но производит впечатление ученого-исследователя, ко всему у него интерес, как к новинке, словно впервые вступает во вновь открытую страну.
Не приходит, – значит, струсил чего-то, хотя, как и все хэдские, не робкого десятка.
В деревне говорят – русские осквернили храм.
Пьющий Воду встретил на днях Янку Берзиня, зазвал к себе в сакайя, угостил и растолковал, что теперь все боятся. Хотя никто не верит, что виноваты русские. И что-то еще говорил очень таинственное и страшное, чего Янка не смог понять без толмача. А переводчики, как известно, все шпионы.
– Пошли! – решил Гошкевич. – Но по дороге зайдем в лагерь, попроведаем моего Прибылова!
Наши в лагере так и живут, и несут службу, и ходят в секреты на горы, как где-нибудь в гарнизоне на Черноморском побережье!
– Долго японцы были уверены, что он прячется. Но теперь решили, что адмирал увез с собой.
Казак Дьячков, служивший у Невельского в крепости на Южном Сахалине и понимающий по-японски, приносит новости. Кое-что узнает отец Василий. У Гошкевича много знакомых японцев, и они бывают откровенны.
Вечерами Осип Антонович проводит с Точибаном часы, они занимаются в лагерном лазарете. В Хосенди не встречаются, там всегда много японцев, могут приметить. Они наблюдательны и догадливы. Теперь Точибана приходится скрывать и сохранять особенно тщательно.
– Как он?
– Мрачен стал, – ответил Гошкевич. – Мы сами затянули дело. Много характера надо, чтобы вытерпеть такое сидение под караулом. – Гошкевичу не раз казалось, что друг его Точибан тоскует и раскаивается, может быть, не прочь был бы переменить решение и остаться, но уж поздно.
Монах в нашей форме сидит в углу, поджал ноги, и широкое лицо его, как каменное. Приоткрыл глаза, но не сразу овладел собой и нашел силы для приветливой улыбки и выражения радости. С тех пор как скрылся под защиту моряков, стал тише. Выглядит пришибленным, жалким, словно не рад своему спасению.
Гошкевич поговорил с ним, спросил, учит ли русскую азбуку.
– Да! – ответил Прибылов охотней.
– Ко всякому делу способен, да не всегда душа лежит! Крепки они во всех своих предрассудках двухсотлетнего воспитания!
Из лагеря зашли к Пушкину, который теперь занял квартиру адмирала в Хосенди, а потом и в канцелярию бакуфу. Там полно чиновников.
Уэкава встретил вежливо, но не глядя в глаза. Этак бывает и у нас. Чиновник был хорош, а вдруг отвернется, едва войдешь к нему, избегает говорить. Обычно означает, что дошла какая-то сплетня или донос или чего-то сам придумал и заранее струсил.
Ябадоо ответил на поклон и объяснил, дружески смеясь, что кто-то нагадил на алтарь в шинтоистском храме, на косе, и есть следы русских морских сапог.
– Что их слушать! Так и будут нам глаза колоть! – сказал Елкин.
«Экая мерзость! – подумал Алексей. – Они опять про то же!»
Оказывается, надо об этом написать отчет. Узнали в Эдо, требуют подробностей. Уэкава не может винить русских матросов, но и не может доказать их невиновность. Поэтому он в тупике.
– Но отчет, верно, должен об этом писать новый дайкан, молодой Эгава, а не вы, Деничиро-сама? – ответил Гошкевич.
Уэкава на миг смутился, тут же закивал головой и улыбнулся:
– Да... да...
– Толку не добьешься, – молвил Елкин. – Пошли в лес!
Ябадоо загадочно смеялся и кланялся. Не то над ними, не то над хитростями своих.
– Пушкин предлагал вам назначить комиссию для расследования. Что же вы? Поручик Елкин и Шиллинг в тот же день ходили обследовать остатки уже затоптанных вами следов. Оказалось, сапоги – оба правые. Такие были у Букреева. А когда он наелся ягоды и умер, их кто-то стащил. Значит, это сделали не наши. Вот об этом и напишите, пожалуйста, в Эдо. Нижайше просим быть порядочными людьми. Это хитрость очень глупая и легко распознается. Мы вам об этом уже говорили, Уэкава-сама. Пушкин объяснялся с новым дайканом – молодым Эгава.
Плотник Оаке, когда-то выброшенный ударом ноги из канцелярии бакуфу, на днях сказал матросам, что нагадили сами метеке. О происшествии сразу заговорил весь лагерь. «Следы краденых сапог, братцы!» – толковали в казарме.
– Значит, шла подготовка к чему-то, чего мы сами не знаем и не ведаем! Наши друзья, как Нода, стали нас бояться, – сказал Сибирцев, выходя из канцелярии.
– Что значит «не знаем»! Этого и надо властям, чтобы все нас боялись, чтобы хорошая память о нас была бы вычеркнута навсегда, – ответил Гошкевич. – Видимо, заметили, что слишком приветлив с нами простой народ. Вот и надо отбить охоту, отвратить простонародье. И так будет впредь даже с отдельными людьми, которые произведут хорошее впечатление. Поверьте мне! Еще и вслед пустят, прицепят к хвосту.
Сибирцев не хотел и не мог участвовать в таких поношениях, душа не позволяла. Провокаторы, как он полагал, могут быть всюду. Гошкевич ученый – изучает народ, страну, он, прежде чем дойдет до холодного анализа, под разными впечатлениями сам еще тысячу раз сменит мнение о японцах. Случай, конечно, мерзкий.
– Насторожит хоть кого. Мол, вот вам, что оставили христиане, вам, шинтоистам, загрязнили священную память о предках, самое дорогое для семьи японцев. На прощанье! На самое заветное!
– А что такое за слово «бухтеть», Алексей Николаевич? – вдруг спросил Гошкевич.
– Разве вы не знаете?
– Как объяснить? Откуда? Я долго жил в Китае и не следил за развитием языка.
– Бухтеть, по-моему, все равно что складывать в бухту. Но не канат, а пустые бесконечные разговоры, длинные, как якорный канат, – ответил Сибирцев. – «Не бухти» – употребляется матросами охотно в смысле «не болтай»! Охотники до новинок!
– Как я отстал!
Все засмеялись и полезли в гору, оглядываясь и стараясь не задеть жгучие листья мелких ядовитых деревьев.
Под вечер Алексей зашел в сад храма за рисовым полем. Опять пусто в помещениях и пусто в саду. Почему бы? Алексей остановился на широких ступеньках у главного входа, оглядывая двор, купы деревьев и гряды, сетуя на себя, что мало ждал вечерней встречи с ней и она это угадала. Огорчение и разочарование!
– Ареса! – услыхал он ее голос.
Головка Оюки в цветах и наколках цвета ранней зелени и зелени с желтизной поднялась из-за цветочной грядки. Он с радостью поспешил к ней. Оюки показала высокие, стойко поднимающиеся тычинки расцветающей жимолости. С ней рядом жена Фуджимото.
Оюки не хотела оставаться с ним вдвоем? Она радостна, спокойна, кротка. Жена священника пошла в комнаты, просидела рядом весь урок английского языка.
Корабли приходили в бухту Хэда и уходили, пробуждая живой интерес Оюки к жизни западных народов. Английский давался ей, она училась охотно, как и русскому в эти полгода, но произносила слова, ставя гласные между жестких твердых западных звуков, смягчая их.
Ушел Роджерс, мы так и не дали согласия и ни о чем не договорились. Пока коммодор с судами стоял здесь, поволновались немало, и нелегко было принять решение и отказать и примириться со своим же словом. Бухта опять синяя, круглая и пустая, кое-где обставленная у причалов японскими белыми сэнкокуфунэ под разгрузкой и рыбацкими суденышками.
...Оюки втайне еще ждала. Он склонен к внезапным горячим проявлениям чувств и всегда благороден. Он может стать выше предрассудков Запада и Востока. Он сильный воин. Он может исполнить все, что захочет.
Но неужели кого-то он любит больше, чем меня? Женщину? Но в таком случае все понятно. Самурай не меняет данного слова. Он обязан поступить как воин. «Ну, скажи мне!»– думала она, глядя на его жесткие губы.
Днем кажется, что в храме холодно, так велика его свешивающаяся деревянная крыша и так прочно защищает она от солнца. Ночью, после прогулки в саду и прохлады, в этом храме жарко, от тепла нагретых стен, от жаровен и от жара в голове.
Бонза Фуджимото встречает и кланяется, чьи-то руки приготовили чан и постель. Уж очень походит на семейную жизнь! Приятно, а невольно настораживаешься! Да и не сознаешь ничего толком.
«Видишь, как мы просто прощаемся? – говорил добрый взгляд Оюки. – Ты сам меня приучил к западным обычаям... Я жду до последнего мгновения твоего слова и не спрошу сама. Горьких слез и криков не будет».
Она улыбнулась и протянула ему руки.
Но разве ты не думаешь, что твой сын будет тебя всегда любить и ждать, как и я? Разве ты еще такой мальчик, ничего не понимаешь, не знаешь и не догадываешься? Но как же он? Чей же он будет? Ведь он узнает все... Взгляд ее стал озабоченным, а потом упрямым и гневным, словно она решала великую судьбу, а он, сражаясь за эту судьбу, совершенно ничего не понимал и не видел, что делается около.
Корабли приходили и уходили. Со дня на день, с часу на час ждали разлуки навсегда. От этого самые прекрасные свидания пропитаны то сладкой болью, то горькой, почти пьяной радостью.
Она все еще слабо надеялась, что, глядя в ее глаза, Ареса-сан догадается, увидит ее и вспомнит о ней.
В просторной, опустевшей квартире при храме, где, приезжая в Хэда, останавливалась семья князя, где еще недавно собиралось такое смешанное общество с княжной, Григорьевым и художниками, теперь пусто. Алексей подымался, когда из утренней мглы за окном начинали проступать красные цветы.
Храм казался теперь захолустным, как бы постарел. Приходившие сюда утром люди приносили по рыбине или по жалкой рисовой лепешке. Чувствовалось, как обеднела деревня, как выкачали из нее за эти полгода все, что было возможно. Матросы, не терявшие дружбы с крестьянами, рассказывали, что тут все голодают, все у людей взято.
– ...Шкипера и капитаны торговых кораблей во всем мире – это существа, у которых вместо чести хамство и скотство. И матросы у них еще хуже их самих, и с ними без хамства не сладишь!
– А военные моряки? – спрашивает Елкин.
– Другое дело, – отвечает Александр Сергеевич. – Военным морякам короли платят. У них нет барышей и торговых выгод. Нет и проторей. Другая среда, другие нравы. А торговые – зверье. Послушайте, как они разговаривают с людьми, у них мозги шершавые, кроме хамских приемов, грязной брани и торгашеских уловок, ничего не усваивают. Бобкок не пример ли...
Под эту речь своего старшего начальника офицеры смотрели с террасы храма Хосенди на входивший в бухту бременский бриг «Грета».
Алексей помнил Бобкока. Приплюснутая голова, лба почти нет, вжался в брови, глаза спрятаны, челюсти выдаются, готовые хватать и кусать, и огромный сморщенный горбатый нос принюхивается. Хитрая улыбка плута не сходит с этой физиономии.
...Каков же окажется шкипер немецкого судна? Опять предстоят неприятные переговоры, и, может быть, опять ни о чем не договоримся. Так живешь и не уходишь. Долг любви и долг солдата! Пытка!
При штабе всегда дежурит офицер или юнкер и стоит вооруженная охрана. Пушкин по утрам обязывает офицеров являться. Здесь решает сегодня судьбу трехсот моряков.
Тучи нашли. Море серо, и серы горы. Сеет невидимый дождь. Печальный, жаркий день дождливого июня. Большое судно с голыми мачтами смутно проступает на поверхности бухты, как сквозь туман.
Вот и шкипер господин Тауло. Высокого роста, рыжий, лысый, разговаривает приветливо. Передал рекомендательное письмо адмиралу Путятину от банкира Сайлеса Берроуза из Гонконга.
– Почему в Охотск? – удивился он.
– Вы же сами сказали моим офицерам, что заходили в Хакодате, видели сильную английскую эскадру, которая направлялась на Амур для уничтожения русских крепостей.
В Камчатку нельзя и в Татарский пролив нельзя. Пушкин упрямо добывал сведения от американцев в Симода и от японцев, которые, как оказалось, вели порядочное наблюдение за морями. В Де-Кастри прохода не будет, а на Камчатку идти незачем. Единственно, куда еще можно, вероятно, пройти, – в Охотск. Не должно быть блокады Охотского побережья.
– В Охотск, я вам сказал! – говорит по-немецки Пушкин. – Приходила «Кароляйн Фут». На Камчатке нет никого, все ушли, и «Кароляйн» передала Лесовского с матросами другому американцу, чтобы доставить их на Амур.
Кто они все? Один другого стоит! Мусин-Пушкин помнил, как оскорбились и разъярились наши матросы, когда уже все собрались в Россию, а на «Янг Америка» вдруг стали их отталкивать, не пускать на судно. Неужели и с этими драться?
– Не лежит у меня душа ко всей этой сволочи, – обращаясь к Шиллингу, Михайлову и Сибирцеву, говорит Пушкин при шкипере и его пособниках. Хотел бы добавить, что и здесь нельзя оставаться больше, надо идти, война требует, и в море хорошего нечего ждать.
На «Грете» комиссия из офицеров во главе с Пушкиным осмотрела каюты и трюмы для грузов.
– Вы, капитан, крыс выморите.
– Чем? – весело спросил немец.
– Серой! – сказал Шиллинг. – У японцев есть. Японцы вам живо все сделают.
– Трюм хорош, при случае можно спрятать всех матросов.
Пушкин сказал, что силами наших мастеровых придется в трюме настлать временную жилую палубу для помещения всей команды.
Съехали на берег, пошли в канцелярию бакуфу.
Уэкава скрепил договор своей личной четырехугольной печаткой-миниатюрой и портовой печатью европейского образца. Заверил копии и одну попросил оставить для себя с немецкой и русской подписями.
– Теперь уже совсем? – спросил он.
– Да, совсем.
Как же мы все чужды им стали! И чем дальше, тем будет хуже! Пушкину хотелось кое-что из вещей и книг оставить у Ябадоо. Есть и подарки для японцев, но если бы не этот обгаженный храм! На прощанье как в душу мне нагадили!
Две с половиной тысячи долларов – четвертую часть денег – сразу отдали шкиперу и получили расписку. Остальные обещаны чеками и наличными в порту назначения.
В Хосенди вызвали офицеров и юнкеров. Пушкин объявил приказ об уходе. Погрузку закончить как можно быстрей. Два дня потребуется.
Каждый почувствовал, что решающий час настает. Офицерам велено составить расписание сборов и немедленно отправляться по местам.
– Немец не американец! – сказал Пушкин. – Мнения своего не переменит! С богом!
Матросы принесли на могилу Букреева саранок. На коленях у небольшой плиты, поставленной товарищами покойного под крестом, юная японка, маленькая, как девочка. Она помолилась и зажгла куренья, как бы напоминая уходящим о вечной преданности и верности.
Молодой дайкан Эгава подъехал верхом к Хосенди с пешей свитой скороходов. Он отлично сидит на коне. Розовое лицо, черные брови вразлет, гордый взгляд. С такой осанкой Тамерлан въезжал в завоеванные страны! Спрыгнул с седла и поздоровался за руку с вышедшим навстречу Сибирцевым, которого знал по зимней охоте.
Пьющий Воду зашел за скалу и забрел в море. Он нырнул под скалу и вынырнул в пещере. Пещера небольшая, ведет в глубину горы. Лезть туда очень страшно. Особенно неприятно, когда с трудом проталкиваешься под висящим сводом, который касается и как бы вдавливается в спину. Если в это время произойдет землетрясение, то так и останешься. Ногами к свету, а головой во тьму. Кто лазал в таких местах сам в молодости или в мальчишестве, знает, что это такое. Дальше можно нащупать сокровище. Пьющий Воду протянул руку. Оно здесь! Быстро проскользнул обратно и вылез. Ночь, волна. Никому и в голову не придет что-то тут искать, под водой. Вот так прячутся средства для возмездия! Так же глубоко бывают спрятаны воинственные и мстительные мысли.
Оружие очень удобное, хорошее, сохраняется и смазывается. Испытано предками казненных родственников во многих бунтах, многократно. Их потом пытали и убивали, но оружие это удавалось спрятать. Очень счастливое оружие, старинное. Это пика с секирой, наподобие алебарды. Но секира длинная и кривая, похожая на серп, отточена с обеих сторон, как бритва. Названа: «Борьба насмерть, когда больше невозможно терпеть!» Надпись сделана на случай, если оружие попадет в руки властей. Пусть прочтут и подумают. И не изнуряют людей. Это оружие повстанцев. С князей легко снимает головы.
Пьющий Воду на соломенных подошвах шел, ступая по густой траве, держа свое оружие внизу и склонившись, помня, что крюк или секиру нельзя никому показывать. Соломенные подошвы на траве не оставят следа. Трава к утру поднимется.
После происшествия в храме Джинджя посетителей в сакайя у Пьющего Воду еще больше. Все крестьяне приходили посмотреть следы сапог. Тысячи людей побывали в оскверненном храме и, собираясь компаниями, обсуждали целыми днями происшедшее событие, как назначенные полицейские добровольные комиссии. Вообще иногда у косы такой вид, словно там всенародный сбор, канун восстания и резни, мятежа.
Огромный корабль стоит среди бухты, иностранцы опять собираются, но не уходят. Неизвестно еще, все уйдут или опять лишь часть.
– Пусть скорей убираются! – говорят посетители, побывавшие в Джинджя.
Другие смеются, не верят, ругаются, кто тихо, а кто – громко. Но все зайдут в сакайя и выпьют. И приходится каждый день ездить в лодке к Ота-сан на склад за бочками сакэ. Денежки теперь полились.
С тех пор как ужасное осквернение произошло, Пьющий Воду велит обеим дочерям на валуны больше не ходить, на косе не появляться. Ходите каждый день на могилу Яся! Обе!
В тот день они, не от голода, а по нищенской привычке, скребли водоросли в отлив. Хорошо, что залегли в валунах. А карлик прыгал по камням, по самой вершине косы. Отец сказал детям, что это Земляной Паук, он следит за кем-то, осквернившим святыню! Кто осквернил? Еще не знаем. Но за кем-то следили. В валунах свой мир, как в тайной пещере, сжимающей грудь и спину, или как в библиотеке священных книг в храме у Фуджимото!
Мистер Тунджинг явился в сакайя. Пьющий Воду его угощал, слушая беседу посетителей, и все время смотрел в окно на косу, глаз не сводя с гребня валунов. Это легко понять. Он хочет поймать святотатца-варвара. Может быть, отцу мерещится, не замелькает ли среди цветов хамаю чья-то маленькая, очень маленькая голова? Вершина косы в камнях, там следы не остаются. Пониже на валунах водоросли. Морская змея может проползти незамеченной. Прилив или накат все смывают, остаются только наросты на камнях.
С гостем объяснялись два полуголых японца-носильщика, два бонзы и прилипший к ним метеке. Оба бонзы пожилые, грамотные, склонны к философии. Один из носильщиков был прежде писарем в секте, но изгнан. Объяснялись иероглифами.
– У вас в Японии недостаточно правильное понятие идеи неба. Поэтому понятие сына неба неясно, – доказывал мистер Тунджинг.
«Только по траве, только соломой по соломе, – неотступно думает о своем Пьющий Воду. – Лишь бы след остался незамеченным. Но сейчас самое подходящее время. Мистер Тунджинг еще здесь. Корабль чистится, и на нем морят крыс. Тайная полиция страдает, у них монах-начетчик убежал с Путятиным, не сумели задержать, теперь им будет совсем плохо!»
– Но мне кажется, что в деревне Хэда взгляды на понятие неба верней, чем в столице, – продолжал мистер Тунджинг. – Ваши взгляды расходятся с тем, чему учат в Эдо.
Тут уж Пьющий Воду, услыхав чтение вслух, вмешался:
– Нет! Нет! Этого не происходит. У нас в Японии все едины и крепки. Мы соблюдаем очень высоко совершенство единства духа и чистоту идей. Все наши взоры обращены в Киото к тенно, как сыну неба, более правильному, чем другие сыновья неба. И еще в Эдо – к верховному! По велению главного шамана Японии мы обращаемся к душам предков, а по учению буддийской церкви...
– Скажите, досточтимый гость, кто вы, из какого народа? Откуда прибыли? – спросил носильщик, закрывая плечи мешком. – Кто почтеннейшие, достославные родители такого великого и мудрого героя?
– Мой отец из Кантона!
– О-о! И он...
– Да, он!
– Китаец?
– Да!
– А ваша досточтимая мамаша, уродившая вас? Китаянка?
– Нет, она португалка. Ее отец португальский китаец и мать также лодочница из Макао.
– А вы сами?
– Я – англичанин.
– О-о!
– Моя королева живет в Лондоне!
Мистер Тунджинг показал портрет королевы на серебряной монете.
– А вы?
– Я живу в Гонконге! – И со смущенной улыбкой мистер Тунджинг дописал на бумаге: – Но сейчас я – американец. Временно.
– О-о! Вы прибыли на немецком корабле?
Отец и мать китайцы и португальцы, сам англичанин, без косы, в воротничке, но с китайскими глазами, живет у посла Англии, служит королеве, пришел во время войны на немецком корабле с американским флагом спасать русскую команду посла Путятина.
Настоящий игирису – англичанин!
...Эгава-сын остановился в том же храме за рекой, где останавливался его отец. Здесь, в соседнем, еще более роскошном саду, в храме стоял во время двух пребываний в Хэда великий Кавадзи Саэмон но джо.
У нас дома тоже знают опасную силу солнца, женщины и девушки надевают в поле кофточки с длинными рукавами, длинные юбки и платки, закрывающие лица. На русых волосах чистейшие белые платки крестьянок нашего Севера.
Во дворе Хосенди на дереве сарубэри или «скользит обезьяна», над могилой Букреева распустились большие цветы. Сучковатое, с белым гладким атласом коры, крутыми изгибами ствола, теперь оно все в красных бутонах.
Дочь Пьющего Воду вчера опять была на могиле и зажигала куренья. Приходила сестра ее, похожая на грузинку, с чуть припухлыми глазами, смягчавшими выражение лица. Обе чистенькие, скромные, как воспитанные благородные девицы. Отец их уж больше не был «Пьющим Воду». Он открыл сакайя неподалеку от верфи, где шла постройка двух японских шхун и где постоянно толпился народ: рабочие и любопытные из деревни, много переодетых полицейских и солдат; спрос на сакэ всегда. Глухое ущелье, где жил с семьей сторож при складе Ота, нанимавшийся за несколько чашек риса в день, теперь превратилось в бойкое, поторжное место, и Пьющий Воду становился залихватским кабатчиком. Ему было теперь во что одеть своих дочерей.
Жарко. Грустно бывает Алексею. Жаль Оюки и жаль с ней прощаться. Какая-то пустота впереди, товарищи ушли, и мы тут остались как будто навсегда и не увидим больше их.
Алексей по утрам в казарме, дела не дают распускаться. Но забот по роте не так уж много. Унтер-офицеры в нашем флоте – как и в армии. Они подлинные командиры, наставники и воспитатели, ревнители службы. Все обязанности так исполняют, что офицеру остается только смотреть роту с сознанием, что тут все в порядке. Еще недавно он занимался целыми днями, готовя людей к штыковому бою.
Казарма жила своей жизнью, с утренними и вечерними молитвами, со службами в церкви, с маршировкой, ученьями, со множеством работ, починок, поделок, с нашей кухней, заботой о харчах, с кашей из риса и рыбными щами, с наказаниями, с выставлением «под ружье» за своевольные отлучки, за перемахивание частокола по ночам. С баней, стрижкой, лупкой, стиркой, штопкой, тачанием и смазкой сапог, с ходьбой на работу. Японцы все больше перенимали от матросов их навыки, и уже многие наши на стапелях становились ненужны. Просто нельзя не подумать, что мы уж надоели и нас поторапливают... А Сибирцев ловил себя на тайной мысли об отрадах свидания, Оюки ждет его, ждет ежедневно, и день ото дня все сильней затягивается он в жар чувств, и все горячей и настойчивей их неслышный зов. Но нельзя же все бросить и все забыть и выдать всем себя, это не в его натуре и не в его правилах.
Собирался отправиться в горы с товарищами поохотиться за растениями. В храм за рисовым полем легче, проще и романтичнее пойти в сумерках, побыть со своими тяжкими и двойственными ощущениями наедине.
– Старичка Нода опять нет! – сетовал Елкин.
– Вчера я посылал к нему японца, – отвечал Гошкевич.
Сидели в кают-компании офицерского дома при Хонзенди и ждали проводника и знатока местной флоры.
– Обещал быть!
– Видимо, больше и не придет! – сказал Елкин. – Полная перемена! Вот как надо бы и нам обходиться с иностранцами!
– Идемте, господа, делать нечего! – предложил Сибирцев.
Нода стал избегать русских друзей. Он больше не приходит и на глаза не попадается. Нода не бедняк, живет под горой, в большом и красивом доме с апельсиновым садом и множеством редких растений и деревьев. Говорит, что гора над домом Нода – его собственность. У него поля, которые он засевает летом рисом, а зимой пшеницей, работает сам с большой семьей. Но, кажется, нанимает и поденщиков из соседней деревни Ита; может быть, у него и постоянные рабочие, но про это никто не спрашивает. Лучшего проводника для ботанических экспедиций желать невозможно. Он знает каждое дерево, всякий лист и травинку и все плоды, что из чего делается и в какую пору. Крестьянин-самоучка, но производит впечатление ученого-исследователя, ко всему у него интерес, как к новинке, словно впервые вступает во вновь открытую страну.
Не приходит, – значит, струсил чего-то, хотя, как и все хэдские, не робкого десятка.
В деревне говорят – русские осквернили храм.
Пьющий Воду встретил на днях Янку Берзиня, зазвал к себе в сакайя, угостил и растолковал, что теперь все боятся. Хотя никто не верит, что виноваты русские. И что-то еще говорил очень таинственное и страшное, чего Янка не смог понять без толмача. А переводчики, как известно, все шпионы.
– Пошли! – решил Гошкевич. – Но по дороге зайдем в лагерь, попроведаем моего Прибылова!
Наши в лагере так и живут, и несут службу, и ходят в секреты на горы, как где-нибудь в гарнизоне на Черноморском побережье!
– Долго японцы были уверены, что он прячется. Но теперь решили, что адмирал увез с собой.
Казак Дьячков, служивший у Невельского в крепости на Южном Сахалине и понимающий по-японски, приносит новости. Кое-что узнает отец Василий. У Гошкевича много знакомых японцев, и они бывают откровенны.
Вечерами Осип Антонович проводит с Точибаном часы, они занимаются в лагерном лазарете. В Хосенди не встречаются, там всегда много японцев, могут приметить. Они наблюдательны и догадливы. Теперь Точибана приходится скрывать и сохранять особенно тщательно.
– Как он?
– Мрачен стал, – ответил Гошкевич. – Мы сами затянули дело. Много характера надо, чтобы вытерпеть такое сидение под караулом. – Гошкевичу не раз казалось, что друг его Точибан тоскует и раскаивается, может быть, не прочь был бы переменить решение и остаться, но уж поздно.
Монах в нашей форме сидит в углу, поджал ноги, и широкое лицо его, как каменное. Приоткрыл глаза, но не сразу овладел собой и нашел силы для приветливой улыбки и выражения радости. С тех пор как скрылся под защиту моряков, стал тише. Выглядит пришибленным, жалким, словно не рад своему спасению.
Гошкевич поговорил с ним, спросил, учит ли русскую азбуку.
– Да! – ответил Прибылов охотней.
– Ко всякому делу способен, да не всегда душа лежит! Крепки они во всех своих предрассудках двухсотлетнего воспитания!
Из лагеря зашли к Пушкину, который теперь занял квартиру адмирала в Хосенди, а потом и в канцелярию бакуфу. Там полно чиновников.
Уэкава встретил вежливо, но не глядя в глаза. Этак бывает и у нас. Чиновник был хорош, а вдруг отвернется, едва войдешь к нему, избегает говорить. Обычно означает, что дошла какая-то сплетня или донос или чего-то сам придумал и заранее струсил.
Ябадоо ответил на поклон и объяснил, дружески смеясь, что кто-то нагадил на алтарь в шинтоистском храме, на косе, и есть следы русских морских сапог.
– Что их слушать! Так и будут нам глаза колоть! – сказал Елкин.
«Экая мерзость! – подумал Алексей. – Они опять про то же!»
Оказывается, надо об этом написать отчет. Узнали в Эдо, требуют подробностей. Уэкава не может винить русских матросов, но и не может доказать их невиновность. Поэтому он в тупике.
– Но отчет, верно, должен об этом писать новый дайкан, молодой Эгава, а не вы, Деничиро-сама? – ответил Гошкевич.
Уэкава на миг смутился, тут же закивал головой и улыбнулся:
– Да... да...
– Толку не добьешься, – молвил Елкин. – Пошли в лес!
Ябадоо загадочно смеялся и кланялся. Не то над ними, не то над хитростями своих.
– Пушкин предлагал вам назначить комиссию для расследования. Что же вы? Поручик Елкин и Шиллинг в тот же день ходили обследовать остатки уже затоптанных вами следов. Оказалось, сапоги – оба правые. Такие были у Букреева. А когда он наелся ягоды и умер, их кто-то стащил. Значит, это сделали не наши. Вот об этом и напишите, пожалуйста, в Эдо. Нижайше просим быть порядочными людьми. Это хитрость очень глупая и легко распознается. Мы вам об этом уже говорили, Уэкава-сама. Пушкин объяснялся с новым дайканом – молодым Эгава.
Плотник Оаке, когда-то выброшенный ударом ноги из канцелярии бакуфу, на днях сказал матросам, что нагадили сами метеке. О происшествии сразу заговорил весь лагерь. «Следы краденых сапог, братцы!» – толковали в казарме.
– Значит, шла подготовка к чему-то, чего мы сами не знаем и не ведаем! Наши друзья, как Нода, стали нас бояться, – сказал Сибирцев, выходя из канцелярии.
– Что значит «не знаем»! Этого и надо властям, чтобы все нас боялись, чтобы хорошая память о нас была бы вычеркнута навсегда, – ответил Гошкевич. – Видимо, заметили, что слишком приветлив с нами простой народ. Вот и надо отбить охоту, отвратить простонародье. И так будет впредь даже с отдельными людьми, которые произведут хорошее впечатление. Поверьте мне! Еще и вслед пустят, прицепят к хвосту.
Сибирцев не хотел и не мог участвовать в таких поношениях, душа не позволяла. Провокаторы, как он полагал, могут быть всюду. Гошкевич ученый – изучает народ, страну, он, прежде чем дойдет до холодного анализа, под разными впечатлениями сам еще тысячу раз сменит мнение о японцах. Случай, конечно, мерзкий.
– Насторожит хоть кого. Мол, вот вам, что оставили христиане, вам, шинтоистам, загрязнили священную память о предках, самое дорогое для семьи японцев. На прощанье! На самое заветное!
– А что такое за слово «бухтеть», Алексей Николаевич? – вдруг спросил Гошкевич.
– Разве вы не знаете?
– Как объяснить? Откуда? Я долго жил в Китае и не следил за развитием языка.
– Бухтеть, по-моему, все равно что складывать в бухту. Но не канат, а пустые бесконечные разговоры, длинные, как якорный канат, – ответил Сибирцев. – «Не бухти» – употребляется матросами охотно в смысле «не болтай»! Охотники до новинок!
– Как я отстал!
Все засмеялись и полезли в гору, оглядываясь и стараясь не задеть жгучие листья мелких ядовитых деревьев.
Под вечер Алексей зашел в сад храма за рисовым полем. Опять пусто в помещениях и пусто в саду. Почему бы? Алексей остановился на широких ступеньках у главного входа, оглядывая двор, купы деревьев и гряды, сетуя на себя, что мало ждал вечерней встречи с ней и она это угадала. Огорчение и разочарование!
– Ареса! – услыхал он ее голос.
Головка Оюки в цветах и наколках цвета ранней зелени и зелени с желтизной поднялась из-за цветочной грядки. Он с радостью поспешил к ней. Оюки показала высокие, стойко поднимающиеся тычинки расцветающей жимолости. С ней рядом жена Фуджимото.
Оюки не хотела оставаться с ним вдвоем? Она радостна, спокойна, кротка. Жена священника пошла в комнаты, просидела рядом весь урок английского языка.
Корабли приходили в бухту Хэда и уходили, пробуждая живой интерес Оюки к жизни западных народов. Английский давался ей, она училась охотно, как и русскому в эти полгода, но произносила слова, ставя гласные между жестких твердых западных звуков, смягчая их.
Ушел Роджерс, мы так и не дали согласия и ни о чем не договорились. Пока коммодор с судами стоял здесь, поволновались немало, и нелегко было принять решение и отказать и примириться со своим же словом. Бухта опять синяя, круглая и пустая, кое-где обставленная у причалов японскими белыми сэнкокуфунэ под разгрузкой и рыбацкими суденышками.
...Оюки втайне еще ждала. Он склонен к внезапным горячим проявлениям чувств и всегда благороден. Он может стать выше предрассудков Запада и Востока. Он сильный воин. Он может исполнить все, что захочет.
Но неужели кого-то он любит больше, чем меня? Женщину? Но в таком случае все понятно. Самурай не меняет данного слова. Он обязан поступить как воин. «Ну, скажи мне!»– думала она, глядя на его жесткие губы.
Днем кажется, что в храме холодно, так велика его свешивающаяся деревянная крыша и так прочно защищает она от солнца. Ночью, после прогулки в саду и прохлады, в этом храме жарко, от тепла нагретых стен, от жаровен и от жара в голове.
Бонза Фуджимото встречает и кланяется, чьи-то руки приготовили чан и постель. Уж очень походит на семейную жизнь! Приятно, а невольно настораживаешься! Да и не сознаешь ничего толком.
«Видишь, как мы просто прощаемся? – говорил добрый взгляд Оюки. – Ты сам меня приучил к западным обычаям... Я жду до последнего мгновения твоего слова и не спрошу сама. Горьких слез и криков не будет».
Она улыбнулась и протянула ему руки.
Но разве ты не думаешь, что твой сын будет тебя всегда любить и ждать, как и я? Разве ты еще такой мальчик, ничего не понимаешь, не знаешь и не догадываешься? Но как же он? Чей же он будет? Ведь он узнает все... Взгляд ее стал озабоченным, а потом упрямым и гневным, словно она решала великую судьбу, а он, сражаясь за эту судьбу, совершенно ничего не понимал и не видел, что делается около.
Корабли приходили и уходили. Со дня на день, с часу на час ждали разлуки навсегда. От этого самые прекрасные свидания пропитаны то сладкой болью, то горькой, почти пьяной радостью.
Она все еще слабо надеялась, что, глядя в ее глаза, Ареса-сан догадается, увидит ее и вспомнит о ней.
В просторной, опустевшей квартире при храме, где, приезжая в Хэда, останавливалась семья князя, где еще недавно собиралось такое смешанное общество с княжной, Григорьевым и художниками, теперь пусто. Алексей подымался, когда из утренней мглы за окном начинали проступать красные цветы.
Храм казался теперь захолустным, как бы постарел. Приходившие сюда утром люди приносили по рыбине или по жалкой рисовой лепешке. Чувствовалось, как обеднела деревня, как выкачали из нее за эти полгода все, что было возможно. Матросы, не терявшие дружбы с крестьянами, рассказывали, что тут все голодают, все у людей взято.
– ...Шкипера и капитаны торговых кораблей во всем мире – это существа, у которых вместо чести хамство и скотство. И матросы у них еще хуже их самих, и с ними без хамства не сладишь!
– А военные моряки? – спрашивает Елкин.
– Другое дело, – отвечает Александр Сергеевич. – Военным морякам короли платят. У них нет барышей и торговых выгод. Нет и проторей. Другая среда, другие нравы. А торговые – зверье. Послушайте, как они разговаривают с людьми, у них мозги шершавые, кроме хамских приемов, грязной брани и торгашеских уловок, ничего не усваивают. Бобкок не пример ли...
Под эту речь своего старшего начальника офицеры смотрели с террасы храма Хосенди на входивший в бухту бременский бриг «Грета».
Алексей помнил Бобкока. Приплюснутая голова, лба почти нет, вжался в брови, глаза спрятаны, челюсти выдаются, готовые хватать и кусать, и огромный сморщенный горбатый нос принюхивается. Хитрая улыбка плута не сходит с этой физиономии.
...Каков же окажется шкипер немецкого судна? Опять предстоят неприятные переговоры, и, может быть, опять ни о чем не договоримся. Так живешь и не уходишь. Долг любви и долг солдата! Пытка!
При штабе всегда дежурит офицер или юнкер и стоит вооруженная охрана. Пушкин по утрам обязывает офицеров являться. Здесь решает сегодня судьбу трехсот моряков.
Тучи нашли. Море серо, и серы горы. Сеет невидимый дождь. Печальный, жаркий день дождливого июня. Большое судно с голыми мачтами смутно проступает на поверхности бухты, как сквозь туман.
Вот и шкипер господин Тауло. Высокого роста, рыжий, лысый, разговаривает приветливо. Передал рекомендательное письмо адмиралу Путятину от банкира Сайлеса Берроуза из Гонконга.
– Почему в Охотск? – удивился он.
– Вы же сами сказали моим офицерам, что заходили в Хакодате, видели сильную английскую эскадру, которая направлялась на Амур для уничтожения русских крепостей.
В Камчатку нельзя и в Татарский пролив нельзя. Пушкин упрямо добывал сведения от американцев в Симода и от японцев, которые, как оказалось, вели порядочное наблюдение за морями. В Де-Кастри прохода не будет, а на Камчатку идти незачем. Единственно, куда еще можно, вероятно, пройти, – в Охотск. Не должно быть блокады Охотского побережья.
– В Охотск, я вам сказал! – говорит по-немецки Пушкин. – Приходила «Кароляйн Фут». На Камчатке нет никого, все ушли, и «Кароляйн» передала Лесовского с матросами другому американцу, чтобы доставить их на Амур.
Кто они все? Один другого стоит! Мусин-Пушкин помнил, как оскорбились и разъярились наши матросы, когда уже все собрались в Россию, а на «Янг Америка» вдруг стали их отталкивать, не пускать на судно. Неужели и с этими драться?
– Не лежит у меня душа ко всей этой сволочи, – обращаясь к Шиллингу, Михайлову и Сибирцеву, говорит Пушкин при шкипере и его пособниках. Хотел бы добавить, что и здесь нельзя оставаться больше, надо идти, война требует, и в море хорошего нечего ждать.
На «Грете» комиссия из офицеров во главе с Пушкиным осмотрела каюты и трюмы для грузов.
– Вы, капитан, крыс выморите.
– Чем? – весело спросил немец.
– Серой! – сказал Шиллинг. – У японцев есть. Японцы вам живо все сделают.
– Трюм хорош, при случае можно спрятать всех матросов.
Пушкин сказал, что силами наших мастеровых придется в трюме настлать временную жилую палубу для помещения всей команды.
Съехали на берег, пошли в канцелярию бакуфу.
Уэкава скрепил договор своей личной четырехугольной печаткой-миниатюрой и портовой печатью европейского образца. Заверил копии и одну попросил оставить для себя с немецкой и русской подписями.
– Теперь уже совсем? – спросил он.
– Да, совсем.
Как же мы все чужды им стали! И чем дальше, тем будет хуже! Пушкину хотелось кое-что из вещей и книг оставить у Ябадоо. Есть и подарки для японцев, но если бы не этот обгаженный храм! На прощанье как в душу мне нагадили!
Две с половиной тысячи долларов – четвертую часть денег – сразу отдали шкиперу и получили расписку. Остальные обещаны чеками и наличными в порту назначения.
В Хосенди вызвали офицеров и юнкеров. Пушкин объявил приказ об уходе. Погрузку закончить как можно быстрей. Два дня потребуется.
Каждый почувствовал, что решающий час настает. Офицерам велено составить расписание сборов и немедленно отправляться по местам.
– Немец не американец! – сказал Пушкин. – Мнения своего не переменит! С богом!
Матросы принесли на могилу Букреева саранок. На коленях у небольшой плиты, поставленной товарищами покойного под крестом, юная японка, маленькая, как девочка. Она помолилась и зажгла куренья, как бы напоминая уходящим о вечной преданности и верности.
Молодой дайкан Эгава подъехал верхом к Хосенди с пешей свитой скороходов. Он отлично сидит на коне. Розовое лицо, черные брови вразлет, гордый взгляд. С такой осанкой Тамерлан въезжал в завоеванные страны! Спрыгнул с седла и поздоровался за руку с вышедшим навстречу Сибирцевым, которого знал по зимней охоте.
Пьющий Воду зашел за скалу и забрел в море. Он нырнул под скалу и вынырнул в пещере. Пещера небольшая, ведет в глубину горы. Лезть туда очень страшно. Особенно неприятно, когда с трудом проталкиваешься под висящим сводом, который касается и как бы вдавливается в спину. Если в это время произойдет землетрясение, то так и останешься. Ногами к свету, а головой во тьму. Кто лазал в таких местах сам в молодости или в мальчишестве, знает, что это такое. Дальше можно нащупать сокровище. Пьющий Воду протянул руку. Оно здесь! Быстро проскользнул обратно и вылез. Ночь, волна. Никому и в голову не придет что-то тут искать, под водой. Вот так прячутся средства для возмездия! Так же глубоко бывают спрятаны воинственные и мстительные мысли.
Оружие очень удобное, хорошее, сохраняется и смазывается. Испытано предками казненных родственников во многих бунтах, многократно. Их потом пытали и убивали, но оружие это удавалось спрятать. Очень счастливое оружие, старинное. Это пика с секирой, наподобие алебарды. Но секира длинная и кривая, похожая на серп, отточена с обеих сторон, как бритва. Названа: «Борьба насмерть, когда больше невозможно терпеть!» Надпись сделана на случай, если оружие попадет в руки властей. Пусть прочтут и подумают. И не изнуряют людей. Это оружие повстанцев. С князей легко снимает головы.
Пьющий Воду на соломенных подошвах шел, ступая по густой траве, держа свое оружие внизу и склонившись, помня, что крюк или секиру нельзя никому показывать. Соломенные подошвы на траве не оставят следа. Трава к утру поднимется.
После происшествия в храме Джинджя посетителей в сакайя у Пьющего Воду еще больше. Все крестьяне приходили посмотреть следы сапог. Тысячи людей побывали в оскверненном храме и, собираясь компаниями, обсуждали целыми днями происшедшее событие, как назначенные полицейские добровольные комиссии. Вообще иногда у косы такой вид, словно там всенародный сбор, канун восстания и резни, мятежа.
Огромный корабль стоит среди бухты, иностранцы опять собираются, но не уходят. Неизвестно еще, все уйдут или опять лишь часть.
– Пусть скорей убираются! – говорят посетители, побывавшие в Джинджя.
Другие смеются, не верят, ругаются, кто тихо, а кто – громко. Но все зайдут в сакайя и выпьют. И приходится каждый день ездить в лодке к Ота-сан на склад за бочками сакэ. Денежки теперь полились.
С тех пор как ужасное осквернение произошло, Пьющий Воду велит обеим дочерям на валуны больше не ходить, на косе не появляться. Ходите каждый день на могилу Яся! Обе!
В тот день они, не от голода, а по нищенской привычке, скребли водоросли в отлив. Хорошо, что залегли в валунах. А карлик прыгал по камням, по самой вершине косы. Отец сказал детям, что это Земляной Паук, он следит за кем-то, осквернившим святыню! Кто осквернил? Еще не знаем. Но за кем-то следили. В валунах свой мир, как в тайной пещере, сжимающей грудь и спину, или как в библиотеке священных книг в храме у Фуджимото!
Мистер Тунджинг явился в сакайя. Пьющий Воду его угощал, слушая беседу посетителей, и все время смотрел в окно на косу, глаз не сводя с гребня валунов. Это легко понять. Он хочет поймать святотатца-варвара. Может быть, отцу мерещится, не замелькает ли среди цветов хамаю чья-то маленькая, очень маленькая голова? Вершина косы в камнях, там следы не остаются. Пониже на валунах водоросли. Морская змея может проползти незамеченной. Прилив или накат все смывают, остаются только наросты на камнях.
С гостем объяснялись два полуголых японца-носильщика, два бонзы и прилипший к ним метеке. Оба бонзы пожилые, грамотные, склонны к философии. Один из носильщиков был прежде писарем в секте, но изгнан. Объяснялись иероглифами.
– У вас в Японии недостаточно правильное понятие идеи неба. Поэтому понятие сына неба неясно, – доказывал мистер Тунджинг.
«Только по траве, только соломой по соломе, – неотступно думает о своем Пьющий Воду. – Лишь бы след остался незамеченным. Но сейчас самое подходящее время. Мистер Тунджинг еще здесь. Корабль чистится, и на нем морят крыс. Тайная полиция страдает, у них монах-начетчик убежал с Путятиным, не сумели задержать, теперь им будет совсем плохо!»
– Но мне кажется, что в деревне Хэда взгляды на понятие неба верней, чем в столице, – продолжал мистер Тунджинг. – Ваши взгляды расходятся с тем, чему учат в Эдо.
Тут уж Пьющий Воду, услыхав чтение вслух, вмешался:
– Нет! Нет! Этого не происходит. У нас в Японии все едины и крепки. Мы соблюдаем очень высоко совершенство единства духа и чистоту идей. Все наши взоры обращены в Киото к тенно, как сыну неба, более правильному, чем другие сыновья неба. И еще в Эдо – к верховному! По велению главного шамана Японии мы обращаемся к душам предков, а по учению буддийской церкви...
– Скажите, досточтимый гость, кто вы, из какого народа? Откуда прибыли? – спросил носильщик, закрывая плечи мешком. – Кто почтеннейшие, достославные родители такого великого и мудрого героя?
– Мой отец из Кантона!
– О-о! И он...
– Да, он!
– Китаец?
– Да!
– А ваша досточтимая мамаша, уродившая вас? Китаянка?
– Нет, она португалка. Ее отец португальский китаец и мать также лодочница из Макао.
– А вы сами?
– Я – англичанин.
– О-о!
– Моя королева живет в Лондоне!
Мистер Тунджинг показал портрет королевы на серебряной монете.
– А вы?
– Я живу в Гонконге! – И со смущенной улыбкой мистер Тунджинг дописал на бумаге: – Но сейчас я – американец. Временно.
– О-о! Вы прибыли на немецком корабле?
Отец и мать китайцы и португальцы, сам англичанин, без косы, в воротничке, но с китайскими глазами, живет у посла Англии, служит королеве, пришел во время войны на немецком корабле с американским флагом спасать русскую команду посла Путятина.
Настоящий игирису – англичанин!
...Эгава-сын остановился в том же храме за рекой, где останавливался его отец. Здесь, в соседнем, еще более роскошном саду, в храме стоял во время двух пребываний в Хэда великий Кавадзи Саэмон но джо.