Страница:
– Что вы, ребята? – закричал курьер. – Посторонитесь!
– Нет, нет! – загремели тысячи голосов, – скажи прежде, что наши?
– Вам это объявят.
– Нет! ты едешь из армии – говори!.. Что светлейший?.. что французы?
– Победа! ребята, победа!..
– Победа?.. – повторил народ. – Слава тебе господи!.. К Иверской, православные! к Иверской!.. Пропустите курьера… посторонитесь!.. Победа!.. – Толпа отхлынула, и курьер помчался далее.
Один молодцеватый, с окладистой темно-русой бородою купец, отделясь от толпы народа, которая теснилась на мосту, взобрался прямой дорогой на крутой берег Москвы-реки и, пройдя мимо нескольких щеголевато одетых молодых людей, шепотом разговаривающих меж собою, подошел к старику, с седой, как снег, бородою, который, облокотясь на береговые перила, смотрел задумчиво на толпу, шумящую внизу под его ногами.
– Слышите ли, Иван Архипович, – сказал молодой купец старику, – победа?
– Слышу, батюшка Андрей Васьянович! – отвечал старик, – слышу. Да точно ли так?
– Дай-то господи!.. а что-то не верится. Я сам слышал, как курьер сказал: победа! Слова радостные, да лицо-то у него вовсе не праздничное. Кабы в самом деле заступница помогла нам разгромить этих супостатов, так он не стал бы говорить сквозь зубы, а крикнул бы так, что сердце бы у всех запрыгало от радости. Нет, Иван Архипович! видно, худо дело!..
– Да, батюшка, гнев божий!.. Мы все твердили, что господь долготерпелив и многомилостив, а никто не думал, что он же и правосуден; грешили да грешили – вот и дождались, что нехотя придет каяться.
– Конечно, Иван Архипыч, в грехах надобно каяться, а все-таки живым в руки даваться не должно; и если Москву будут отстаивать, то я уж, верно, дома не останусь.
– И мои сыновья говорят то же; да, полно, будут ли ее отстаивать? Хоть и в сегодняшней афишке напечатано, что скоро понадобятся молодцы и городские и деревенские, а все заставы отперты, и народ валом валит вон из города. Нет, Андрей Васьянович, несдобровать матушке-Москве: дожили мы опять до татарского погрома.
– А может быть, и до Мамаева побоища. Эх, Иван Архипович, унывать не должно! Да если господь попустит французам одолеть нас теперь, так что ж? У нас благодаря бога не так, как у них, – простору довольно. Погоняются, погоняются за нами, да устанут; а мы все-таки рано или поздно, а свое возьмем.
– Так ты, батюшка, хочешь, если придет беда неминучая, уйти также из Москвы?
– А что ж? или принимать французов с хлебом да с солью? А вы, Иван Архипович?
– Эх, родимый! куда я потащусь? Старик я дряхлой; да и Мавра-то Андревна моя насилу ноги таскает.
– Конечно; вот я человек одинокой! котомку за плеча, да и пошел куда глаза глядят.
– У меня же есть большая забота, Андрей Васьянович! На кого я покину здесь моего гостя?
– Гостя? какого гостя?
– А вот изволишь видеть: вчерась я шел от свата Савельича так около сумерек; глядь – у самых Серпуховских ворот стоит тройка почтовых, на телеге лежит раненый русской офицер, и слуга около него что-то больно суетится. Смотрю, лицо у слуги как будто бы знакомое; я подошел, и лишь только взглянул на офицера, так сердце у меня и замерло! Сердечный! в горячке, без памяти, и кто ж?.. Помнишь, Андрей Васьянович, месяца три тому назад мы догнали в селе Завидове проезжего офицера?
– Который довез вас до Москвы в своей коляске? Как не помнить; я и фамилию его не забыл. Кажется, Рославлев?..
– Да, он и есть! Гляжу, слуга его чуть не плачет, барин без памяти, а он сам не знает, куда ехать. Я обрадовался, что господь привел меня хоть чем-нибудь возблагодарить моего благодетеля. Велел ямщику ехать ко мне и отвел больному лучшую комнату в моем доме. Наш частной лекарь прописал лекарство, и ему теперь как будто бы полегче; а все еще в память не приходит.
– Что ж вы будете делать, если французы войдут в Москву? Ведь его, как пленного офицера, у вас не оставят.
– Уж я обо всем с домашними условился: мундир его припрячем подале, и если чего дойдет, так я назову его моим сыном. Сосед мой, золотых дел мастер, Франц Иваныч, стал было мне отсоветывать и говорил, что мы этак беду наживем; что если французы дознаются, что мы скрываем у себя под чужим именем русского офицера, то, пожалуй, расстреляют нас как шпионов; но не только я, да и старуха моя слышать об этом не хочет. Что будет, то и будет, а благодетеля нашего не выдадим.
– Сохрани боже выдать! Только напрасно об этом сосед-то ваш знает. Смотрите, чтоб этот Франц Иваныч…
– Нет, Андрей Васьянович! Конечно, сам он от неприятеля не станет прятать русского офицера, да и на нас не донесет, ведь он не француз, а немец, и надобно сказать правду – честная душа! А подумаешь, куда тяжко будет, если господь нас не помилует. Ты уйдешь, Андрей Васьянович, а каково-то будет мне смотреть, как эти злодеи станут владеть Москвою, разорять храмы господни, жечь домы наши…
– Моих замоскворецких домов не сожгут, Иван Архипович!
– А почему так?
– Да потому, что прежде чем французская нога переступит через мой порог, я запалю их сам своей рукою; я уж на всякой случай и смоляных бочек припас. Вчера разговорились со мной об этом молодцы из Каретного ряда и они то же поют. Не много французов станет разъезжать в русских каретах, и если подлинно Москвы отстаивать не будут, хоть то порадует наше сердце, что этот Бонапартий гриб съест. Чай, он теперь рассуждает с своими генералами, какая встреча ему будет; делает раскладку да подводит итоги, сколько надо собрать с нас контрибуции. Дожидайся, голубчик! много возьмешь! поднесем мы тебе хлеб с солью! Разве один Кузнецкой мост выйдет к тебе навстречу да с полсотни таких же шалобаев, как эти молокососы, – прибавил купец, указывая на троих молодых людей, которые вполголоса разговаривали меж собою. – Слышите ль, Иван Архипович? ведь они по-французски говорят.
– И, батюшка, какое нам до этого дело? Видно, магазинщики с Кузнецкого моста, так и говорят по-своему.
– Нет, Иван Архипович! один-то из них русской и наш брат купец – вон что в синем сюртуке. Я уж не в первый раз его вижу. Не знаю, чем он торговал прежде, а теперь, кажется, за дурной взялся промысел. Ну то ли время, чтоб русскому якшаться с французами? А у него другой компании нет. Слышите ли, как он им напевает? и, верно, что-нибудь благое. Отчего они так робко вокруг себя посматривают? Для чего говорят вполголоса? Глядите!.. Вытащил из кармана бумагу… читает им… Хоть сейчас голову на плаху, а тут есть что-нибудь недоброе!.. Видите ли, как у этих французов рожи расцвели – так и ухмыляются!.. Эх, если б выведать как-нибудь!.. Постойте-ка, авось удастся!..
Купец подошел к молодому человеку в синем сюртуке и, поклонись ему вежливо, сказал вполголоса:
– Позвольте мне вас предостеречь, батюшка. Вы, кажется, русской? Молодой человек спрятал поспешно в карман бумагу, которую читал своим товарищам, и, взглянув недоверчиво на купца, отвечал отрывистым голосом:
– Да, сударь!.. Что вам угодно?
– А эти господа, кажется, французы?
– Ну да! Так что ж?
– Да так, батюшка; вы с ними говорите по-французски, стоите вместе…
– Так что ж? – повторил молодой человек. – Разве это уголовное преступление? Они мои приятели.
– И может быть, пречестные люди, да время-то не то, батюшка.
– Я во всякое время вправе говорить с моими приятелями и желал бы знать, кто может запретить мне?..
– Уж, конечно, не я. По мне тут нет ничего худого, а еще, может быть, это знакомство и очень вам пригодится. Да простой-то народ глуп, батюшка! пожалуй, сочтут вас шпионом. Поди толкуй им, что не их дело в это мешаться, что мы люди не военные, что в чужих землях войска дерутся, а обыватели сидят смирно по домам; и если неприятель войдет в город, так для сохранения своих имуществ принимают его с честию. Что в самом деле! не нами свет начался, не нами кончится. Когда везде уж так заведено, так нам-то к чему быть выскочками?
Молодой человек улыбнулся с удовольствием и, поглядев пристально на купца, сказал:
– Я вижу, что вы, несмотря на ваш костюм, человек просвещенный и не убежите из Москвы, когда Наполеон войдет в нее победителем.
– Нет, батюшка!.. У меня здесь два дома и три лавки, так слуга покорный. Если будут какие поборы, так что ж? лучше отдать половину, чем все потерять.
– Половину? Да кто вам сказал, что вы отдадите что-нибудь? С чего вы взяли, что французы грабители? Я вижу, вы человек умный; неужели вы в самом деле верите тому, в чем нас стараются уверить? Пора, кажется, нам перестать быть варварами и хотя несколько походить на других европейцев. Помилуйте! бежать вон из города!.. Да разве французы татары? Французы самая великодушная и благородная нация в Европе. Знаете ли, чего боится наше правительство? Не французов, а просвещения, которое они принесут вместе с собою. Поверьте мне, если б московские жители встретили Наполеона с должной почестью…
– Эх, батюшка! за этим бы дело не стало, да ведь бог весть! Ну как в самом деле он примется разорять нас? Кто знает, что у него на уме?
– Кто знает? Многие это знают. И если хотите, – прибавил молодой человек почти шепотом, – и вы будете это знать.
– Как не хотеть, батюшка. Как знаешь, чего ждать, так все-таки куражнее. А разве вам что-нибудь известно?
– Да!.. но говорите тише. У меня есть прокламация Наполеона к московским жителям.
– Прокламация?..
– То есть воззвание, манифест.
– В самом деле, – вскричал купец с живостию; но вдруг, понизив голос, продолжал: – Прокламация, сиречь манифест? Понимаю, батюшка! Эх, жаль!.. Чай, писано по-французски?
– У меня есть и перевод.
– Перевод? Покажите-ка, отец родной! Да кто это добрый человек потрудился перевести? Уж не вы ли, батюшка?
– Я или не я, какое вам до этого дело; только перевод недурен, за это я вам ручаюсь, – прибавил с гордой улыбкою красноречивый незнакомец, вынимая из кармана исписанную кругом бумагу. Купец протянул руку; но в ту самую минуту молодой человек поднял глаза и – взоры их встретились. Кипящий гневом и исполненный презрения взгляд купца, который не мог уже долее скрывать своего негодования, поразил изменника; он поспешил спрятать бумагу опять в карман и отступил шаг назад.
– Ни с места, предатель! – закричал купец, схватив его за ворот. – Подай бумагу! Молодой человек побледнел как смерть, рванулся из всей силы и, оставив в руке купца лоскут своего сюртука, ударился бежать.
– Держите! – закричал купец, – православные, держите! Это шпион, изменник!..
Но вдруг из толпы, которая стояла под горою, раздался громкой крик. «Солдаты, солдаты! Французские солдаты!..» – закричало несколько голосов. Весь народ взволновался; передние кинулись назад; задние побежали вперед, и в одну минуту улица, идущая в гору, покрылась народом. Молодой человек, пользуясь этим минутным смятением, бросился в толпу и исчез из глаз купца.
– Ушел, разбойник! – сказал он, скрыпя от бешенства зубами. – Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до чего мы дожили! Русской купец – и, может быть, сын благочестивых родителей!..
Меж тем небольшой отряд, наделавший так много тревоги, приблизился к мосту; впереди шло человек пятьсот безоружных французов, и не удивительно, что они перепугали народ. Издали их нельзя было принять за пленных, которых обыкновенно водят беспорядочной толпою. Напротив, эти французы шли по улице почти церемониальным маршем, повзводно, тихим, ровным шагом и даже с наблюдением должной дистанции. Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шел позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их, толстый, лет сорока офицер, в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный в руку, в плаще и уланской шапке; другой в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою. Гусарской офицер первой заметил ошибку народа.
– Посмотрите, Зарядьев, – сказал он пехотному офицеру, – ведь нас приняли за французов; а все ты виноват: твои пленные маршируют, как на ученье.
– А по-твоему, лучше бы, – возразил пехотной офицер, – чтоб они шли как попало. Если б им от этого было легче, то так бы уж и быть; а то что толку? Как хочешь иди, а переход надобно сделать. Посмотришь у других – терпеть не могу – разбредутся по сторонам: одни убегут вперед, другие оттянут за версту; ну то ли дело, когда идут порядком? Самим веселее. Эй, Демин! – продолжал он, обращаясь к видному унтер-офицеру, – забеги вперед и приостанови первый взвод. Куда торопятся эти французы! Да посмотри, правой-то фланг совсем завалился. Уланской офицер улыбнулся.
– Ну что ты смеешься, Сборской? – сказал гусарской офицер. – Зарядьев прав: он любит дисциплину и порядок, зато, посмотри, какая у него рота; я видел ее в деле – молодцы! под ядрами в ногу идут.
– Что ты, Зарецкой! Я вовсе не думал смеяться; да признаюсь, мне и не до того: рука моя больно шалит. Послушай, братец! Наше торжественное шествие может продолжиться долго, а дом моей тетки на Мясницкой: поедем скорее.
– Поедем.
Оба кавалериста кивнули головами Зарядьеву и пустились рысью к Смоленскому рынку.
– Ты долго проживешь в Москве? – спросил Зарецкой своего товарища.
– Долго? Да разве это зависит от меня? Может быть, дня через три сюда пожалуют гости, с которыми я пировать вовсе не намерен.
– Так ты полагаешь, что их не встретят?..
– Пушечными выстрелами? Вряд ли. Да и депутации также не будет.
– Ну, бог знает. Я думаю, в Москве наберется еще десятка два-три французских учителей; Наполеон назовет их в своем бюллетене сенаторами, а добрые парижане всему поверят. Однако же, что ни говори, а свое поневоле любишь. Я терпеть не могу Москвы, а теперь мне ее жаль. В прошлую зиму я прожил в ней два месяца и чуть не умер с тоски: театр предурной, балы прескучные, а сплетней, сплетней!.. Ну, право, здесь в одни сутки услышишь больше комеражей[64], чем в круглый год в нашем благочестивом Петербурге, который также не очень забавен – надобно отдать ему эту справедливость.
– А где же, по-твоему, весело?
– Где? да там, где некогда подумать о деле; например – в Париже.
– И, милый! Париж от нас так далеко.
– Не дальше и не ближе, как Москва от французов. Что если бы… на свете все круговая порука, и ежели французы побывают в Москве, так почему бы, кажется, и нам не загулять в Париж? К тому ж и вежливость требует…
– А что ты думаешь? В самом деле, не заготовить ли нам визитных карточек?
– Ах, черт возьми! То-то бы повеселились! А кажется, они в Москве не очень будут веселиться. Посмотри-ка: по всей Арбатской улице ни одной души. Ну, чего другого, а французам простор будет славный!
В самом деле, от Драгомиловского моста до самой Мясницкой они встретили не более трех карет, запряженных по-дорожнему, и только на Красной площади и около одного дома, на Лубянке, толпился народ.
– Что это? – сказал Сборской, подъезжая к длинному деревянному дому. – Ставни закрыты, ворота на запоре. Ну, видно, плохо дело, и тетушка отправилась в деревню. Тридцать лет она не выезжала из Москвы, лет десять сряду, аккуратно каждый день, делали ее партию два бригадира и один отставной камергер. Ах, бедная, бедная! С кем она будет теперь играть в вист?
– Ну, братец, куда же нам деваться? – спросил Зарецкой. – А вот посмотрим; верно, хоть дворник остался. Офицеры слезли с лошадей, начали стучаться, и через несколько минут вышел на улицу старик в изорванной фризовой шинели.
– Ах, батюшка! Это вы, Федор Васильич! – сказал он, увидя Сборского.
– Здравствуй, Федот! Ну что, тетушка в деревне?
– Да, сударь; изволила уехать. Думала, думала да вдруг поднялась; вчера поутру закрутила так, что и боже упаси!
Порядком заложить не успели. Ох, батюшка! Видно, злодеи-то наши недалеко?
– Нет, еще не близко. Ну что, есть ли у тебя что-нибудь съестное?
– Как же, сударь, весь годовой запас: мука, крупа, овес, сушеные куры, вяленая рыба, гусиные полотки, масло.
– Так мы и наши лошади с голоду не умрем? Слава богу!
– А есть ли у вас что-нибудь в подвале? – спросил Зарецкой.
– Как же, сударь! одних виноградных вин дюжины четыре будет.
– Славно! – закричал Сборской. – Смотри, Зарецкой, больше пить, чтоб французам ни капли не осталось. – Ну, Федот, отпирай ворота! Пойдем, братец! Делать нечего, займем парадные комнаты.
Пройдя через обширную лакейскую, в которой стены, налакированные спинами лакеев, ничем не были обиты, они вошли в столовую, оклеенную зелеными обоями; кругом в холстинных чехлах стояли набитые пухом стулья; а по стенам висели низанные из стекляруса картины, представляющие попугаев, павлинов и других пестрых птиц.
– Ну, братец! – сказал Зарецкой, – мы проживем здесь дни два, три, а потом…
– А потом, когда нагрянут незваные гости, я отправлюсь лечиться в Калугу. А ты?
– Если щеке моей будет легче, пристану опять к нашему войску; а если нет, то поеду отсюда к приятелю моему Рославлеву.
– К Рославлеву?
– Да, он лечит теперь и руку и сердце подле своей невесты, верст за пятьдесят отсюда. Однако ж знаешь ли что? Если в гостиной диваны набиты так же, как здесь стулья, то на них славно можно выспаться. Мы почти всю ночь ехали, и не знаю, как ты, а я очень устал.
– Ну, хорошо, отдохнем! Да не послать ли дворника отыскать какого-нибудь лекаришку? Нам надобно перевязать наши раны.
– Да, не мешает. Ах, черт возьми! Я думал, что французской латник только оцарапал мне щеку; а он, видно, порядком съездил меня по роже.
Офицеры послали дворника за лекарем, а сами пошли в гостиную и улеглись преспокойно на мягких шелковых диванах.
– Ах, тетушка, тетушка! С каким бы гневом возопила ты на это нарушение всех приличий! Как ужаснулась бы, увидев шинели, сабли, мундиры, разбросанные по креслам твоей парадной гостиной, и гусарские сапоги со шпорами на твоем наследственном объяринном канапе.
– Нет, нет! – загремели тысячи голосов, – скажи прежде, что наши?
– Вам это объявят.
– Нет! ты едешь из армии – говори!.. Что светлейший?.. что французы?
– Победа! ребята, победа!..
– Победа?.. – повторил народ. – Слава тебе господи!.. К Иверской, православные! к Иверской!.. Пропустите курьера… посторонитесь!.. Победа!.. – Толпа отхлынула, и курьер помчался далее.
Один молодцеватый, с окладистой темно-русой бородою купец, отделясь от толпы народа, которая теснилась на мосту, взобрался прямой дорогой на крутой берег Москвы-реки и, пройдя мимо нескольких щеголевато одетых молодых людей, шепотом разговаривающих меж собою, подошел к старику, с седой, как снег, бородою, который, облокотясь на береговые перила, смотрел задумчиво на толпу, шумящую внизу под его ногами.
– Слышите ли, Иван Архипович, – сказал молодой купец старику, – победа?
– Слышу, батюшка Андрей Васьянович! – отвечал старик, – слышу. Да точно ли так?
– Дай-то господи!.. а что-то не верится. Я сам слышал, как курьер сказал: победа! Слова радостные, да лицо-то у него вовсе не праздничное. Кабы в самом деле заступница помогла нам разгромить этих супостатов, так он не стал бы говорить сквозь зубы, а крикнул бы так, что сердце бы у всех запрыгало от радости. Нет, Иван Архипович! видно, худо дело!..
– Да, батюшка, гнев божий!.. Мы все твердили, что господь долготерпелив и многомилостив, а никто не думал, что он же и правосуден; грешили да грешили – вот и дождались, что нехотя придет каяться.
– Конечно, Иван Архипыч, в грехах надобно каяться, а все-таки живым в руки даваться не должно; и если Москву будут отстаивать, то я уж, верно, дома не останусь.
– И мои сыновья говорят то же; да, полно, будут ли ее отстаивать? Хоть и в сегодняшней афишке напечатано, что скоро понадобятся молодцы и городские и деревенские, а все заставы отперты, и народ валом валит вон из города. Нет, Андрей Васьянович, несдобровать матушке-Москве: дожили мы опять до татарского погрома.
– А может быть, и до Мамаева побоища. Эх, Иван Архипович, унывать не должно! Да если господь попустит французам одолеть нас теперь, так что ж? У нас благодаря бога не так, как у них, – простору довольно. Погоняются, погоняются за нами, да устанут; а мы все-таки рано или поздно, а свое возьмем.
– Так ты, батюшка, хочешь, если придет беда неминучая, уйти также из Москвы?
– А что ж? или принимать французов с хлебом да с солью? А вы, Иван Архипович?
– Эх, родимый! куда я потащусь? Старик я дряхлой; да и Мавра-то Андревна моя насилу ноги таскает.
– Конечно; вот я человек одинокой! котомку за плеча, да и пошел куда глаза глядят.
– У меня же есть большая забота, Андрей Васьянович! На кого я покину здесь моего гостя?
– Гостя? какого гостя?
– А вот изволишь видеть: вчерась я шел от свата Савельича так около сумерек; глядь – у самых Серпуховских ворот стоит тройка почтовых, на телеге лежит раненый русской офицер, и слуга около него что-то больно суетится. Смотрю, лицо у слуги как будто бы знакомое; я подошел, и лишь только взглянул на офицера, так сердце у меня и замерло! Сердечный! в горячке, без памяти, и кто ж?.. Помнишь, Андрей Васьянович, месяца три тому назад мы догнали в селе Завидове проезжего офицера?
– Который довез вас до Москвы в своей коляске? Как не помнить; я и фамилию его не забыл. Кажется, Рославлев?..
– Да, он и есть! Гляжу, слуга его чуть не плачет, барин без памяти, а он сам не знает, куда ехать. Я обрадовался, что господь привел меня хоть чем-нибудь возблагодарить моего благодетеля. Велел ямщику ехать ко мне и отвел больному лучшую комнату в моем доме. Наш частной лекарь прописал лекарство, и ему теперь как будто бы полегче; а все еще в память не приходит.
– Что ж вы будете делать, если французы войдут в Москву? Ведь его, как пленного офицера, у вас не оставят.
– Уж я обо всем с домашними условился: мундир его припрячем подале, и если чего дойдет, так я назову его моим сыном. Сосед мой, золотых дел мастер, Франц Иваныч, стал было мне отсоветывать и говорил, что мы этак беду наживем; что если французы дознаются, что мы скрываем у себя под чужим именем русского офицера, то, пожалуй, расстреляют нас как шпионов; но не только я, да и старуха моя слышать об этом не хочет. Что будет, то и будет, а благодетеля нашего не выдадим.
– Сохрани боже выдать! Только напрасно об этом сосед-то ваш знает. Смотрите, чтоб этот Франц Иваныч…
– Нет, Андрей Васьянович! Конечно, сам он от неприятеля не станет прятать русского офицера, да и на нас не донесет, ведь он не француз, а немец, и надобно сказать правду – честная душа! А подумаешь, куда тяжко будет, если господь нас не помилует. Ты уйдешь, Андрей Васьянович, а каково-то будет мне смотреть, как эти злодеи станут владеть Москвою, разорять храмы господни, жечь домы наши…
– Моих замоскворецких домов не сожгут, Иван Архипович!
– А почему так?
– Да потому, что прежде чем французская нога переступит через мой порог, я запалю их сам своей рукою; я уж на всякой случай и смоляных бочек припас. Вчера разговорились со мной об этом молодцы из Каретного ряда и они то же поют. Не много французов станет разъезжать в русских каретах, и если подлинно Москвы отстаивать не будут, хоть то порадует наше сердце, что этот Бонапартий гриб съест. Чай, он теперь рассуждает с своими генералами, какая встреча ему будет; делает раскладку да подводит итоги, сколько надо собрать с нас контрибуции. Дожидайся, голубчик! много возьмешь! поднесем мы тебе хлеб с солью! Разве один Кузнецкой мост выйдет к тебе навстречу да с полсотни таких же шалобаев, как эти молокососы, – прибавил купец, указывая на троих молодых людей, которые вполголоса разговаривали меж собою. – Слышите ль, Иван Архипович? ведь они по-французски говорят.
– И, батюшка, какое нам до этого дело? Видно, магазинщики с Кузнецкого моста, так и говорят по-своему.
– Нет, Иван Архипович! один-то из них русской и наш брат купец – вон что в синем сюртуке. Я уж не в первый раз его вижу. Не знаю, чем он торговал прежде, а теперь, кажется, за дурной взялся промысел. Ну то ли время, чтоб русскому якшаться с французами? А у него другой компании нет. Слышите ли, как он им напевает? и, верно, что-нибудь благое. Отчего они так робко вокруг себя посматривают? Для чего говорят вполголоса? Глядите!.. Вытащил из кармана бумагу… читает им… Хоть сейчас голову на плаху, а тут есть что-нибудь недоброе!.. Видите ли, как у этих французов рожи расцвели – так и ухмыляются!.. Эх, если б выведать как-нибудь!.. Постойте-ка, авось удастся!..
Купец подошел к молодому человеку в синем сюртуке и, поклонись ему вежливо, сказал вполголоса:
– Позвольте мне вас предостеречь, батюшка. Вы, кажется, русской? Молодой человек спрятал поспешно в карман бумагу, которую читал своим товарищам, и, взглянув недоверчиво на купца, отвечал отрывистым голосом:
– Да, сударь!.. Что вам угодно?
– А эти господа, кажется, французы?
– Ну да! Так что ж?
– Да так, батюшка; вы с ними говорите по-французски, стоите вместе…
– Так что ж? – повторил молодой человек. – Разве это уголовное преступление? Они мои приятели.
– И может быть, пречестные люди, да время-то не то, батюшка.
– Я во всякое время вправе говорить с моими приятелями и желал бы знать, кто может запретить мне?..
– Уж, конечно, не я. По мне тут нет ничего худого, а еще, может быть, это знакомство и очень вам пригодится. Да простой-то народ глуп, батюшка! пожалуй, сочтут вас шпионом. Поди толкуй им, что не их дело в это мешаться, что мы люди не военные, что в чужих землях войска дерутся, а обыватели сидят смирно по домам; и если неприятель войдет в город, так для сохранения своих имуществ принимают его с честию. Что в самом деле! не нами свет начался, не нами кончится. Когда везде уж так заведено, так нам-то к чему быть выскочками?
Молодой человек улыбнулся с удовольствием и, поглядев пристально на купца, сказал:
– Я вижу, что вы, несмотря на ваш костюм, человек просвещенный и не убежите из Москвы, когда Наполеон войдет в нее победителем.
– Нет, батюшка!.. У меня здесь два дома и три лавки, так слуга покорный. Если будут какие поборы, так что ж? лучше отдать половину, чем все потерять.
– Половину? Да кто вам сказал, что вы отдадите что-нибудь? С чего вы взяли, что французы грабители? Я вижу, вы человек умный; неужели вы в самом деле верите тому, в чем нас стараются уверить? Пора, кажется, нам перестать быть варварами и хотя несколько походить на других европейцев. Помилуйте! бежать вон из города!.. Да разве французы татары? Французы самая великодушная и благородная нация в Европе. Знаете ли, чего боится наше правительство? Не французов, а просвещения, которое они принесут вместе с собою. Поверьте мне, если б московские жители встретили Наполеона с должной почестью…
– Эх, батюшка! за этим бы дело не стало, да ведь бог весть! Ну как в самом деле он примется разорять нас? Кто знает, что у него на уме?
– Кто знает? Многие это знают. И если хотите, – прибавил молодой человек почти шепотом, – и вы будете это знать.
– Как не хотеть, батюшка. Как знаешь, чего ждать, так все-таки куражнее. А разве вам что-нибудь известно?
– Да!.. но говорите тише. У меня есть прокламация Наполеона к московским жителям.
– Прокламация?..
– То есть воззвание, манифест.
– В самом деле, – вскричал купец с живостию; но вдруг, понизив голос, продолжал: – Прокламация, сиречь манифест? Понимаю, батюшка! Эх, жаль!.. Чай, писано по-французски?
– У меня есть и перевод.
– Перевод? Покажите-ка, отец родной! Да кто это добрый человек потрудился перевести? Уж не вы ли, батюшка?
– Я или не я, какое вам до этого дело; только перевод недурен, за это я вам ручаюсь, – прибавил с гордой улыбкою красноречивый незнакомец, вынимая из кармана исписанную кругом бумагу. Купец протянул руку; но в ту самую минуту молодой человек поднял глаза и – взоры их встретились. Кипящий гневом и исполненный презрения взгляд купца, который не мог уже долее скрывать своего негодования, поразил изменника; он поспешил спрятать бумагу опять в карман и отступил шаг назад.
– Ни с места, предатель! – закричал купец, схватив его за ворот. – Подай бумагу! Молодой человек побледнел как смерть, рванулся из всей силы и, оставив в руке купца лоскут своего сюртука, ударился бежать.
– Держите! – закричал купец, – православные, держите! Это шпион, изменник!..
Но вдруг из толпы, которая стояла под горою, раздался громкой крик. «Солдаты, солдаты! Французские солдаты!..» – закричало несколько голосов. Весь народ взволновался; передние кинулись назад; задние побежали вперед, и в одну минуту улица, идущая в гору, покрылась народом. Молодой человек, пользуясь этим минутным смятением, бросился в толпу и исчез из глаз купца.
– Ушел, разбойник! – сказал он, скрыпя от бешенства зубами. – Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до чего мы дожили! Русской купец – и, может быть, сын благочестивых родителей!..
Меж тем небольшой отряд, наделавший так много тревоги, приблизился к мосту; впереди шло человек пятьсот безоружных французов, и не удивительно, что они перепугали народ. Издали их нельзя было принять за пленных, которых обыкновенно водят беспорядочной толпою. Напротив, эти французы шли по улице почти церемониальным маршем, повзводно, тихим, ровным шагом и даже с наблюдением должной дистанции. Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шел позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их, толстый, лет сорока офицер, в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный в руку, в плаще и уланской шапке; другой в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою. Гусарской офицер первой заметил ошибку народа.
– Посмотрите, Зарядьев, – сказал он пехотному офицеру, – ведь нас приняли за французов; а все ты виноват: твои пленные маршируют, как на ученье.
– А по-твоему, лучше бы, – возразил пехотной офицер, – чтоб они шли как попало. Если б им от этого было легче, то так бы уж и быть; а то что толку? Как хочешь иди, а переход надобно сделать. Посмотришь у других – терпеть не могу – разбредутся по сторонам: одни убегут вперед, другие оттянут за версту; ну то ли дело, когда идут порядком? Самим веселее. Эй, Демин! – продолжал он, обращаясь к видному унтер-офицеру, – забеги вперед и приостанови первый взвод. Куда торопятся эти французы! Да посмотри, правой-то фланг совсем завалился. Уланской офицер улыбнулся.
– Ну что ты смеешься, Сборской? – сказал гусарской офицер. – Зарядьев прав: он любит дисциплину и порядок, зато, посмотри, какая у него рота; я видел ее в деле – молодцы! под ядрами в ногу идут.
– Что ты, Зарецкой! Я вовсе не думал смеяться; да признаюсь, мне и не до того: рука моя больно шалит. Послушай, братец! Наше торжественное шествие может продолжиться долго, а дом моей тетки на Мясницкой: поедем скорее.
– Поедем.
Оба кавалериста кивнули головами Зарядьеву и пустились рысью к Смоленскому рынку.
– Ты долго проживешь в Москве? – спросил Зарецкой своего товарища.
– Долго? Да разве это зависит от меня? Может быть, дня через три сюда пожалуют гости, с которыми я пировать вовсе не намерен.
– Так ты полагаешь, что их не встретят?..
– Пушечными выстрелами? Вряд ли. Да и депутации также не будет.
– Ну, бог знает. Я думаю, в Москве наберется еще десятка два-три французских учителей; Наполеон назовет их в своем бюллетене сенаторами, а добрые парижане всему поверят. Однако же, что ни говори, а свое поневоле любишь. Я терпеть не могу Москвы, а теперь мне ее жаль. В прошлую зиму я прожил в ней два месяца и чуть не умер с тоски: театр предурной, балы прескучные, а сплетней, сплетней!.. Ну, право, здесь в одни сутки услышишь больше комеражей[64], чем в круглый год в нашем благочестивом Петербурге, который также не очень забавен – надобно отдать ему эту справедливость.
– А где же, по-твоему, весело?
– Где? да там, где некогда подумать о деле; например – в Париже.
– И, милый! Париж от нас так далеко.
– Не дальше и не ближе, как Москва от французов. Что если бы… на свете все круговая порука, и ежели французы побывают в Москве, так почему бы, кажется, и нам не загулять в Париж? К тому ж и вежливость требует…
– А что ты думаешь? В самом деле, не заготовить ли нам визитных карточек?
– Ах, черт возьми! То-то бы повеселились! А кажется, они в Москве не очень будут веселиться. Посмотри-ка: по всей Арбатской улице ни одной души. Ну, чего другого, а французам простор будет славный!
В самом деле, от Драгомиловского моста до самой Мясницкой они встретили не более трех карет, запряженных по-дорожнему, и только на Красной площади и около одного дома, на Лубянке, толпился народ.
– Что это? – сказал Сборской, подъезжая к длинному деревянному дому. – Ставни закрыты, ворота на запоре. Ну, видно, плохо дело, и тетушка отправилась в деревню. Тридцать лет она не выезжала из Москвы, лет десять сряду, аккуратно каждый день, делали ее партию два бригадира и один отставной камергер. Ах, бедная, бедная! С кем она будет теперь играть в вист?
– Ну, братец, куда же нам деваться? – спросил Зарецкой. – А вот посмотрим; верно, хоть дворник остался. Офицеры слезли с лошадей, начали стучаться, и через несколько минут вышел на улицу старик в изорванной фризовой шинели.
– Ах, батюшка! Это вы, Федор Васильич! – сказал он, увидя Сборского.
– Здравствуй, Федот! Ну что, тетушка в деревне?
– Да, сударь; изволила уехать. Думала, думала да вдруг поднялась; вчера поутру закрутила так, что и боже упаси!
Порядком заложить не успели. Ох, батюшка! Видно, злодеи-то наши недалеко?
– Нет, еще не близко. Ну что, есть ли у тебя что-нибудь съестное?
– Как же, сударь, весь годовой запас: мука, крупа, овес, сушеные куры, вяленая рыба, гусиные полотки, масло.
– Так мы и наши лошади с голоду не умрем? Слава богу!
– А есть ли у вас что-нибудь в подвале? – спросил Зарецкой.
– Как же, сударь! одних виноградных вин дюжины четыре будет.
– Славно! – закричал Сборской. – Смотри, Зарецкой, больше пить, чтоб французам ни капли не осталось. – Ну, Федот, отпирай ворота! Пойдем, братец! Делать нечего, займем парадные комнаты.
Пройдя через обширную лакейскую, в которой стены, налакированные спинами лакеев, ничем не были обиты, они вошли в столовую, оклеенную зелеными обоями; кругом в холстинных чехлах стояли набитые пухом стулья; а по стенам висели низанные из стекляруса картины, представляющие попугаев, павлинов и других пестрых птиц.
– Ну, братец! – сказал Зарецкой, – мы проживем здесь дни два, три, а потом…
– А потом, когда нагрянут незваные гости, я отправлюсь лечиться в Калугу. А ты?
– Если щеке моей будет легче, пристану опять к нашему войску; а если нет, то поеду отсюда к приятелю моему Рославлеву.
– К Рославлеву?
– Да, он лечит теперь и руку и сердце подле своей невесты, верст за пятьдесят отсюда. Однако ж знаешь ли что? Если в гостиной диваны набиты так же, как здесь стулья, то на них славно можно выспаться. Мы почти всю ночь ехали, и не знаю, как ты, а я очень устал.
– Ну, хорошо, отдохнем! Да не послать ли дворника отыскать какого-нибудь лекаришку? Нам надобно перевязать наши раны.
– Да, не мешает. Ах, черт возьми! Я думал, что французской латник только оцарапал мне щеку; а он, видно, порядком съездил меня по роже.
Офицеры послали дворника за лекарем, а сами пошли в гостиную и улеглись преспокойно на мягких шелковых диванах.
– Ах, тетушка, тетушка! С каким бы гневом возопила ты на это нарушение всех приличий! Как ужаснулась бы, увидев шинели, сабли, мундиры, разбросанные по креслам твоей парадной гостиной, и гусарские сапоги со шпорами на твоем наследственном объяринном канапе.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
2-го числа сентября, часу в восьмом утра, Сборской, садясь в тележку, запряженную двумя плохими извозчичьими лошадьми, пожал в последний раз руку своего товарища.
– Прощай, мой друг! – сказал он. – Боюсь, что мне не удастся полечиться в Калуге. Пожалуй, эти французы и оттуда меня выживут.
– Но точно ли правда, что они так близко от Москвы? – спросил Зарецкой.
– Да вот послушай, что он говорит, – продолжал Сборской, показывая на усастого вахмистра, который стоял вытянувшись перед офицерами.
– У страха глаза велики! – возразил Зарецкой. – Французов ли ты видел?
– Не могу знать, ваше благородие, французы ли – только не наши.
– Да где ж ты их видел?
– А вот вчера, ваше благородие, меня схватило на походе такое колотье, что не чаял жив остаться. Эскадрон ушел вперед, а меня покинули с двумя рядовыми в селе Везюме, верстах в тридцати отсюда. Мне стало легче, и я хотел на другой день чем свет отправиться догонять эскадрон; вдруг, этак перед сумерками, глядим – по Смоленской дороге пыль столбом! Мы скорей на коня да к околице; смотрим – скачут в медвежьих шапках, а за ними валит пехота, видимо-невидимо! Подскакали поближе – хлоп по нас из пистолетов! Мы также, да и наутек. Обогнали наших полков десять: одни идут на Москву, другие обходом; а эскадрон-то, видно, принял куда-нибудь в сторону – не изволите ли знать, ваше благородие?
– Нет, братец, не знаю, – сказал Сборской. – Послушай, Зарецкой, ты будешь держаться около Москвы, так возьми его с собою. С тобой надобно же кому-нибудь быть: ты едешь верхом. Прощай, мой друг!.. Тьфу, пропасть! не знаю, как тебе, а мне больно грустно! Ну, господа французы! дорвемся же и мы когда-нибудь до вас!
– Признаюсь, и у меня что-то вот тут неловко, – сказал Зарецкой, показывая на грудь. – Французы под Москвою!.. Да что горевать, mon cher! придет, может быть, и наша очередь; а покамест… эй! Федот! остальные бутылки с вином выпей сам или брось в колодезь. Прощай, Сборской!
Сборской отправился на своей тележке за Москву-реку, а Зарецкой сел на лошадь и в провожании уланского вахмистра поехал через город к Тверской заставе. Выезжая на Красную площадь, он заметил, что густые толпы народа с ужасным шумом и криком бежали по Никольской улице. Против самых Спасских ворот повстречался с ним Зарядьев, который шел из Кремля.
– Ты еще здесь, братец? – сказал с удивлением Зарецкой.
– Сейчас отправляюсь, – отвечал Зарядьев. – Слава богу! развязался с моими пленными: их ведет ополченный офицер.
– Ну, что слышно?
– Говорят, будто бы Наполеон ночевал в Везюме.
– Так поэтому через несколько часов?..
– На Поклонной горе будут французы.
– А наши войска?..
– Те, которые здесь, выходят; а другие обошли Москву стороною.
– Итак, решительно ее уступают без боя?
– Да. Эх, Зарецкой, что бы вдоль Драгомиловского моста хоть разика два шарахнуть картечью!.. все-таки легче бы на сердце было. И Смоленск им не дешево достался, а в Москву войдут без выстрела! Впрочем, видно, так надобно. Наш брат фрунтовой офицер рассуждать не должен: что велят, то и делай.
– А мне кажется, – сказал Зарецкой, – что если бы дали сражение под Москвою, и здешние жители присоединились к войску…
– Да! – возразил Зарядьев, – много бы мы наделали с ними дела. Эх, братец! Что значит этот народ? Да я с одной моей ротой загоню их всех в Москву-реку. Посмотри-ка, – продолжал он, показывая на беспорядочные толпы народа, которые, шумя и волнуясь, рассыпались по Красной площади. – Ну на что годится это стадо баранов? Жмутся друг к другу, орут во все горло; а начни-ка их плутонгами, так с двух залпов ни одной души на площади не останется.
– Да что это они так расшумелись? – перервал Зарецкой. – Вон еще бегут из Никольской улицы… уж не входят ли французы?.. Эй, любезный! – продолжал он, подъехав к одному молодому и видному купцу, который, стоя среди толпы, рассказывал что-то с большим жаром, – что это народ так шумит?
– Сейчас, сударь, казнили одного изменника, – отвечал купец, приподняв вежливо свою шляпу.
– Изменника?.. А кто он такой?
– Стыдно сказать: русской и наш брат купец! Он еще третьего дня чуть было не попался, да ускользнул, проклятый!..
– Что ж он такое сделал?
– Да так, безделку! Перевел манифест Наполеона к московским жителям.
– Ах он негодяй! – вскричал Зарядьев. – Вот то-то и дело, забрил бы ему лоб, так небось не стал бы переводить наполеоновских манифестов. Купец!.. да и пристало ли ему, торгашу, знать по-французски? Видишь, все полезли в просвещенные люди!
– В этом еще немного худого, Зарядьев, – перервал Зарецкой. – Можно в одно и то же время любить французской язык и не быть изменником; а конечно, для этого молодца лучше бы было, если б он не учился по-французски. Однако ж прощай! Мне еще до заставы версты четыре надобно ехать.
Зарецкой выехал Иверскими воротами на Тверскую. Эта великолепная улица; за несколько недель до этого наполненная народом, казалась вовсе необитаемою. Нарядные вывески магазинов пестрелись по стенам домов; но все двери были заперты. Как молчаливые обидели иноков, стояли опустевшие палаты русских бояр. Давно ли под их гостеприимным кровом кипело все жизнию и весельем? Давно ли те самые французы, которые спешили завладеть Москвою, находили в них всегда радушный прием и, осыпанные ласками хозяев, приучались думать, что русские не должны и не могут поступать иначе?.. Проехав всю Тверскую улицу, Зарецкой остановился на минуту у Триумфальных ворот; он невольно поворотил свою лошадь, чтоб взглянуть еще раз на Москву. Сердце его сжалось, на глазах навернулись слезы. «Тьфу, пропасть! – сказал он вполголоса, – я чуть не плачу; а что мне до Москвы?.. Дело другое, если б родина моя – Петербург. Там есть у меня друзья, родные… а здесь ровно никого… и, несмотря на это, мне кажется… да, я отдал бы жизнь мою, чтоб спасти эту скучную, несносную Москву, в которой нога моя никогда не будет. Ах, черт возьми! Ну, прошу после этого быть всемирным гражданином!»
Он повернул свою лошадь и через несколько минут, выехав за Тверскую заставу, принял направо полем к Марьиной роще.
– Осмелюсь доложить, ваше благородие! куда мы едем? – спросил уланской вахмистр.
– Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя будут кормить до отвалу.
– Не худо бы, ваше благородие! Я еще и туда и сюда, а саврасый-то мой недели две овса не нюхал. На рысях от других не отстанет, а если б пришлось идти в атаку…
– Придется еще, братец, не беспокойся. Я уверен, что теперь скорей французы захотят мириться, чем мы.
– До мировой ли теперь, ваше благородие! Дело пошло на азарт, и если они возьмут да разорят Москву, так вся святая Русь подымется. Что в самом деле за буяны?.. Обидно, ваше благородие!
Зарецкой, не желая продолжать разговора с словоохотным вахмистром, вынул из кармана кисет, высек огню и закурил свою трубку. Миновав Марьину рощу, они выехали на дорогу, ведущую в Останкино; шагах в пятидесяти от них, той же самою дорогою, шел один прохожий. По его длинному кафтану, широкому поясу без складок, а более всего по туго заплетенной и загнутой кверху косичке, которая выглядывала из-под широких полей его круглой шляпы, нетрудно было отгадать, что он принадлежит к духовному званию; на полном и румяном лице его изображалось какое-то беззаботное веселье; он шел весьма тихо, часто останавливался, поглядывал с удовольствием вокруг себя и вдруг запел тонким голосом:
– Прощай, мой друг! – сказал он. – Боюсь, что мне не удастся полечиться в Калуге. Пожалуй, эти французы и оттуда меня выживут.
– Но точно ли правда, что они так близко от Москвы? – спросил Зарецкой.
– Да вот послушай, что он говорит, – продолжал Сборской, показывая на усастого вахмистра, который стоял вытянувшись перед офицерами.
– У страха глаза велики! – возразил Зарецкой. – Французов ли ты видел?
– Не могу знать, ваше благородие, французы ли – только не наши.
– Да где ж ты их видел?
– А вот вчера, ваше благородие, меня схватило на походе такое колотье, что не чаял жив остаться. Эскадрон ушел вперед, а меня покинули с двумя рядовыми в селе Везюме, верстах в тридцати отсюда. Мне стало легче, и я хотел на другой день чем свет отправиться догонять эскадрон; вдруг, этак перед сумерками, глядим – по Смоленской дороге пыль столбом! Мы скорей на коня да к околице; смотрим – скачут в медвежьих шапках, а за ними валит пехота, видимо-невидимо! Подскакали поближе – хлоп по нас из пистолетов! Мы также, да и наутек. Обогнали наших полков десять: одни идут на Москву, другие обходом; а эскадрон-то, видно, принял куда-нибудь в сторону – не изволите ли знать, ваше благородие?
– Нет, братец, не знаю, – сказал Сборской. – Послушай, Зарецкой, ты будешь держаться около Москвы, так возьми его с собою. С тобой надобно же кому-нибудь быть: ты едешь верхом. Прощай, мой друг!.. Тьфу, пропасть! не знаю, как тебе, а мне больно грустно! Ну, господа французы! дорвемся же и мы когда-нибудь до вас!
– Признаюсь, и у меня что-то вот тут неловко, – сказал Зарецкой, показывая на грудь. – Французы под Москвою!.. Да что горевать, mon cher! придет, может быть, и наша очередь; а покамест… эй! Федот! остальные бутылки с вином выпей сам или брось в колодезь. Прощай, Сборской!
Сборской отправился на своей тележке за Москву-реку, а Зарецкой сел на лошадь и в провожании уланского вахмистра поехал через город к Тверской заставе. Выезжая на Красную площадь, он заметил, что густые толпы народа с ужасным шумом и криком бежали по Никольской улице. Против самых Спасских ворот повстречался с ним Зарядьев, который шел из Кремля.
– Ты еще здесь, братец? – сказал с удивлением Зарецкой.
– Сейчас отправляюсь, – отвечал Зарядьев. – Слава богу! развязался с моими пленными: их ведет ополченный офицер.
– Ну, что слышно?
– Говорят, будто бы Наполеон ночевал в Везюме.
– Так поэтому через несколько часов?..
– На Поклонной горе будут французы.
– А наши войска?..
– Те, которые здесь, выходят; а другие обошли Москву стороною.
– Итак, решительно ее уступают без боя?
– Да. Эх, Зарецкой, что бы вдоль Драгомиловского моста хоть разика два шарахнуть картечью!.. все-таки легче бы на сердце было. И Смоленск им не дешево достался, а в Москву войдут без выстрела! Впрочем, видно, так надобно. Наш брат фрунтовой офицер рассуждать не должен: что велят, то и делай.
– А мне кажется, – сказал Зарецкой, – что если бы дали сражение под Москвою, и здешние жители присоединились к войску…
– Да! – возразил Зарядьев, – много бы мы наделали с ними дела. Эх, братец! Что значит этот народ? Да я с одной моей ротой загоню их всех в Москву-реку. Посмотри-ка, – продолжал он, показывая на беспорядочные толпы народа, которые, шумя и волнуясь, рассыпались по Красной площади. – Ну на что годится это стадо баранов? Жмутся друг к другу, орут во все горло; а начни-ка их плутонгами, так с двух залпов ни одной души на площади не останется.
– Да что это они так расшумелись? – перервал Зарецкой. – Вон еще бегут из Никольской улицы… уж не входят ли французы?.. Эй, любезный! – продолжал он, подъехав к одному молодому и видному купцу, который, стоя среди толпы, рассказывал что-то с большим жаром, – что это народ так шумит?
– Сейчас, сударь, казнили одного изменника, – отвечал купец, приподняв вежливо свою шляпу.
– Изменника?.. А кто он такой?
– Стыдно сказать: русской и наш брат купец! Он еще третьего дня чуть было не попался, да ускользнул, проклятый!..
– Что ж он такое сделал?
– Да так, безделку! Перевел манифест Наполеона к московским жителям.
– Ах он негодяй! – вскричал Зарядьев. – Вот то-то и дело, забрил бы ему лоб, так небось не стал бы переводить наполеоновских манифестов. Купец!.. да и пристало ли ему, торгашу, знать по-французски? Видишь, все полезли в просвещенные люди!
– В этом еще немного худого, Зарядьев, – перервал Зарецкой. – Можно в одно и то же время любить французской язык и не быть изменником; а конечно, для этого молодца лучше бы было, если б он не учился по-французски. Однако ж прощай! Мне еще до заставы версты четыре надобно ехать.
Зарецкой выехал Иверскими воротами на Тверскую. Эта великолепная улица; за несколько недель до этого наполненная народом, казалась вовсе необитаемою. Нарядные вывески магазинов пестрелись по стенам домов; но все двери были заперты. Как молчаливые обидели иноков, стояли опустевшие палаты русских бояр. Давно ли под их гостеприимным кровом кипело все жизнию и весельем? Давно ли те самые французы, которые спешили завладеть Москвою, находили в них всегда радушный прием и, осыпанные ласками хозяев, приучались думать, что русские не должны и не могут поступать иначе?.. Проехав всю Тверскую улицу, Зарецкой остановился на минуту у Триумфальных ворот; он невольно поворотил свою лошадь, чтоб взглянуть еще раз на Москву. Сердце его сжалось, на глазах навернулись слезы. «Тьфу, пропасть! – сказал он вполголоса, – я чуть не плачу; а что мне до Москвы?.. Дело другое, если б родина моя – Петербург. Там есть у меня друзья, родные… а здесь ровно никого… и, несмотря на это, мне кажется… да, я отдал бы жизнь мою, чтоб спасти эту скучную, несносную Москву, в которой нога моя никогда не будет. Ах, черт возьми! Ну, прошу после этого быть всемирным гражданином!»
Он повернул свою лошадь и через несколько минут, выехав за Тверскую заставу, принял направо полем к Марьиной роще.
– Осмелюсь доложить, ваше благородие! куда мы едем? – спросил уланской вахмистр.
– Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя будут кормить до отвалу.
– Не худо бы, ваше благородие! Я еще и туда и сюда, а саврасый-то мой недели две овса не нюхал. На рысях от других не отстанет, а если б пришлось идти в атаку…
– Придется еще, братец, не беспокойся. Я уверен, что теперь скорей французы захотят мириться, чем мы.
– До мировой ли теперь, ваше благородие! Дело пошло на азарт, и если они возьмут да разорят Москву, так вся святая Русь подымется. Что в самом деле за буяны?.. Обидно, ваше благородие!
Зарецкой, не желая продолжать разговора с словоохотным вахмистром, вынул из кармана кисет, высек огню и закурил свою трубку. Миновав Марьину рощу, они выехали на дорогу, ведущую в Останкино; шагах в пятидесяти от них, той же самою дорогою, шел один прохожий. По его длинному кафтану, широкому поясу без складок, а более всего по туго заплетенной и загнутой кверху косичке, которая выглядывала из-под широких полей его круглой шляпы, нетрудно было отгадать, что он принадлежит к духовному званию; на полном и румяном лице его изображалось какое-то беззаботное веселье; он шел весьма тихо, часто останавливался, поглядывал с удовольствием вокруг себя и вдруг запел тонким голосом: