Страница:
– Что, батюшка? – сказал купец, – иль лошадей нет?
– Все в разгоне.
– Нет ли вольных?
– Нет.
– А попутчиков?
– Есть четверня, да вот его благородие уж часа три дожидается.
– Ах, боже мой, боже мой! что мне делать? – вскричал отчаянным голосом купец. – Я готов дать все на свете, только бога ради, господин смотритель, отпустите меня скорее.
Смотритель пожал плечами и не отвечал ни слова.
– Вы, кажется, очень торопитесь? – спросил Рославлев, который не мог без сострадания видеть горя этого почтенного старика.
– Ах, сударь! – отвечал купец, – не под лета бы мне этак скакать; и добро б я спешил на радость, а то… но делать нечего; не мне роптать, окаянному грешнику… его святая воля! – Старик закрыл глаза рукою, и крупные слезы закапали на его седую бороду.
– Извините мое любопытство, – сказал после короткого молчания Рославлев, – какой несчастный случай заставляет вас спешить в Москву?
– Да, сударь! – отвечал старик, утирая глаза, – подлинно несчастный! Господь посетил меня на старости. Я был по торговым делам в Твери; в Москве у меня оставались жена и сын, а меньшой был вместе со мною. Вчера он занемог горячкою, а сегодня поутру я получил письмо от приказчика, в котором он уведомляет, что старшего сына моего разбили лошади, что он чуть жив, а старуха моя со страстей так занемогла, что, того и гляди, отдаст богу душу. И докторов призывали, и Иверскую подымали, все нет легче. Третьего дня ее соборовали маслом; и если я сегодня не поспею в Москву, то, наверно, не застану ее в живых. Эх, сударь! вы молоды, так не знаете, каково расставаться с тем, с кем прожил сорок лет душа в душу. Не тот сирота, батюшка, у кого нет только отца и матери; а тот, кто пережил и родных и приятелей, кому словечка не с кем о старине перемолвить, кто, горемычный, и на своей родине, как на чужой стороне. Живой в могилу не ляжешь, батюшка! Кто знает? Может быть, я еще годов десять промаюсь. С моей старухой я невовсе еще был сиротою, а теперь… голубушка моя, родная!.. хоть бы еще разочек на тебя взглянуть, моя сердечная!..
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, – скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.
– Скажите мне, – спросил он, – можете ли вы расстаться с своим товарищем?
– Могу, сударь! Он ехал на перекладных; а как на последней станции была также задержка, то я взял его с собою.
– Так чего же лучше? Пусть он дожидается лошадей и приедет завтра; а вы не хотите ли доехать до Москвы вместе со мною?
– Ах, мой благодетель!.. Я не смел вас просить об этом; но не стесню ли я вас? – Не беспокойтесь, нам обоим будет просторно.
– Иван Архипович! – сказал другой купец, войдя в избу. – Все лошади в разгоне; что будешь делать? ни за какие деньги нельзя найти. Пришлось поневоле дожидаться.
– Нет, Андрей Васьянович! Вот этот барин – награди его господь! – изволит везти меня, вплоть до самой Москвы, в своей коляске.
– Дай бог вам здоровье, батюшка! – сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. – Он спешит в Москву по самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?
– Да, батюшка! в переулке, в приходе Вознесения господня. Теперь, сударь, – продолжал старик, обращаясь к Рославлеву, – я не смею вас просить остановиться у меня…
– Мне и самому было бы некогда к вам заехать, – перервал Рославлев. – Я только что переменю лошадей в Москве.
– Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я буду еще жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.
– Эх, Иван Архипович! – сказал купец, – на что заране так крушиться? Отчаяние – смертный грех, батюшка! Почему знать, может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как бог.
Старик тяжело вздохнул и, склонив на грудь свою седую голову, не отвечал ни слова.
– Осмелюсь спросить, сударь, – сказал купец после короткого молчания, – откуда изволите ехать?
– Из Петербурга.
– Из Петербурга? А что, сударь, там слышно о войне?
– Вероятно, турецкая война скоро будет кончена.
– Об этом у нас и в Москве давно говорят. Но есть также слухи, что будто бы французы… избави господи!
– Что ж тут страшного? Разве нам в первый раз драться с Наполеоном?
– Да то, сударь, бывало за границею, а теперь, если правда, что болтают, и Наполеон сбирается к нам… помилуй господи!.. Да это не легче будет татарского погрома. И за что бы, подумаешь, французам с нами ссориться? Их ли мы не чествуем? Им ли не житье, хоть, примером сказать у нас в Москве? Бояр наших, не погневайтесь сударь, учат они уму-разуму, а нашу братью, купцов, в грязь затоптали; вас, господа, – не осудите, батюшка! – кругом обирают, а нас, беззащитных, в разор разорили! Ну, как бы после этого им не жить с нами в ладу?
– Но разве вы думаете, что с нами желают драться французские модные торговки и учители? Поверьте, они не менее вашего боятся войны.
– Конечно, батюшка-с, конечно; только – не взыщите на мою простоту – мне сдается, что и Наполеон-та не затеял бы к нам идти, если б не думал, что его примут с хлебом да с солью. Ну, а как ему этого не подумать, когда первые люди в России, родовые дворяне, только что, прости господи! не молятся по-французски. Спору нет, батюшка, если дело до чего дойдет, то благородное русское дворянство себя покажет – постоит за матушку святую Русь и даже ради Кузнецкого моста французов не помилует; да они-то, проклятые, успеют у нас накутить в один месяц столько, что и годами не поправить… От мала до велика, батюшка! Если, например, в овчарне растворят ворота и дворовые собаки станут выть по-волчьи, таи дивиться нечему, когда волк забредет в овчарню. Конечно, собаки его задавят и хозяин дубиною пришибет; а все-таки может статься, он успеет много овец перерезать. Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы жил да жил у себя в лесу, а овцы были бы целы! Не взыщите, батюшка! – примолвил купец с низким поклоном, – я ведь это так, спроста говорю.
– Я могу вас уверить, что много есть дворян, которые думают почти то же самое.
– Как не быть, батюшка! И все так станут думать, как тяжко придет; а впрочем, и теперь, что бога гневить, есть русские дворяне, которые не совсем еще обыноземились. Вот хоть и ваша милость: вы, не погнушались ехать вместе с моим товарищем, хоть он не француаской магазинщик, а русской купец, носит бороду и прозывается просто Иван Сеземов, а не какой-нибудь мусье Чертополох. Да вот еще; вы, верно, изволили читать: «Мысли вслух на Красном крыльце Силы Андреевича Богатырева». Книжка не великонька, а куды в ней много дела, и, говорят, будто бы ее сложил какой-то знатный русской боярин, дай господи ему много лет здравствовать! Помните ль, батюшка, как Сила Андреевич Богатырев изволит говорить о наших модниках и модницах: их-де отечество на Кузнецком мосту, а царство небесное – Париж. И потом: «Ох, тяжело, – прибавляет он, – дай боже, сто лет царствовать государю нашему, а жаль дубинки Петра Великого – взять бы ее хоть на недельку из кунсткамеры да выбить дурь из дураков и дур…» Не погневайтесь, батюшка, ведь это не я; а ваш брат, дворянин, русских барынь и господ так честить изволит.
– Не беспокойтесь! – сказал Рославлев, – я за дур и дураков вступаться не стану. Впрочем, не надобно забывать, что в наш просвещенный век смешно и стыдно чуждаться иностранцев.
– Кто и говорит, батюшка! Чуждаться и носить на руках – два дела разные. Чтоб нам не держаться русской пословицы: как аукнется, так и откликнется. Как нас в чужих землях принимают, так и нам бы чужеземцев принимать!.. Ну, да что об этом говорить… Скажите-ка лучше, батюшка, точно ли правда, что Бонапартий сбирается на нас войною?
– Это еще не решено.
– А как решится, так что ж он – на Москву, что ли, пойдет?
– Может быть. Он избалован счастием и привык заключать мир в столицах своих неприятелей.
– Вот что! Да что ж он в них делает?
– Веселится, отдыхает, берет с обывателей контрибуции, то есть деньги.
– И ему платят?
– Поневоле: против силы делать нечего.
– Как нечего? Что вы, сударь! По-нашему вот как. Если дело пошло наперекор, так не доставайся мое добро ни другу, ни недругу. Господи боже мой! У меня два дома да три лавки в Панском ряду, а если божиим попущением враг придет в Москву, так я их своей рукой запалю. На вот тебе! Не хвались же, что моим владеешь! Нет, батюшка! Русской народ упрям; вели только наш царь-государь, так мы этому Наполеону такую хлеб-соль поднесем, что он хоть и семи пядей во лбу, а – вот те Христос! – подавится.
«Нет, это не хвастовство!» – подумал Рославлев, смотря на благородную и исполненную души физиономию купца.
– Дай мне свою руку, почтенный гражданин! – сказал он. – Ты истинно русской, и если б все так думали, как ты…
– И, сударь! придет беда, так все заговорят одним голосом, и дворяне и простой народ! То ли еще бывало в старину: и триста лет татары владели землею русскою, а разве мы стали от этого сами татарами? Ведь все, а чем нас упрекает Сила Андреевич Богатырев, прививное, батюшка; а корень-то все русской. Дремлем до поры до времени; а как очнемся да стряхнем с себя чужую пыль, так нас и не узнаешь!
– Угодно вам ехать, сударь? – сказал Егор, слуга Рославлева, войдя в избу. – Лошади готовы.
Рославлев пожал еще раз руку молодому купцу и сел с Иваном Архиповичем в коляску. Ямщик тронул лошадей, затянул песню, и когда услышал, что купец даст ему целковый на водку, присвистнул и помчался таким молодцом вдоль улицы, что старой ямщик не усидел на завалине, вскочил и закричал ему вслед: – Ай да Прошка! Вот это по-нашенски! Лихо! Эй ты, закатывай!..
– Все в разгоне.
– Нет ли вольных?
– Нет.
– А попутчиков?
– Есть четверня, да вот его благородие уж часа три дожидается.
– Ах, боже мой, боже мой! что мне делать? – вскричал отчаянным голосом купец. – Я готов дать все на свете, только бога ради, господин смотритель, отпустите меня скорее.
Смотритель пожал плечами и не отвечал ни слова.
– Вы, кажется, очень торопитесь? – спросил Рославлев, который не мог без сострадания видеть горя этого почтенного старика.
– Ах, сударь! – отвечал купец, – не под лета бы мне этак скакать; и добро б я спешил на радость, а то… но делать нечего; не мне роптать, окаянному грешнику… его святая воля! – Старик закрыл глаза рукою, и крупные слезы закапали на его седую бороду.
– Извините мое любопытство, – сказал после короткого молчания Рославлев, – какой несчастный случай заставляет вас спешить в Москву?
– Да, сударь! – отвечал старик, утирая глаза, – подлинно несчастный! Господь посетил меня на старости. Я был по торговым делам в Твери; в Москве у меня оставались жена и сын, а меньшой был вместе со мною. Вчера он занемог горячкою, а сегодня поутру я получил письмо от приказчика, в котором он уведомляет, что старшего сына моего разбили лошади, что он чуть жив, а старуха моя со страстей так занемогла, что, того и гляди, отдаст богу душу. И докторов призывали, и Иверскую подымали, все нет легче. Третьего дня ее соборовали маслом; и если я сегодня не поспею в Москву, то, наверно, не застану ее в живых. Эх, сударь! вы молоды, так не знаете, каково расставаться с тем, с кем прожил сорок лет душа в душу. Не тот сирота, батюшка, у кого нет только отца и матери; а тот, кто пережил и родных и приятелей, кому словечка не с кем о старине перемолвить, кто, горемычный, и на своей родине, как на чужой стороне. Живой в могилу не ляжешь, батюшка! Кто знает? Может быть, я еще годов десять промаюсь. С моей старухой я невовсе еще был сиротою, а теперь… голубушка моя, родная!.. хоть бы еще разочек на тебя взглянуть, моя сердечная!..
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, – скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.
– Скажите мне, – спросил он, – можете ли вы расстаться с своим товарищем?
– Могу, сударь! Он ехал на перекладных; а как на последней станции была также задержка, то я взял его с собою.
– Так чего же лучше? Пусть он дожидается лошадей и приедет завтра; а вы не хотите ли доехать до Москвы вместе со мною?
– Ах, мой благодетель!.. Я не смел вас просить об этом; но не стесню ли я вас? – Не беспокойтесь, нам обоим будет просторно.
– Иван Архипович! – сказал другой купец, войдя в избу. – Все лошади в разгоне; что будешь делать? ни за какие деньги нельзя найти. Пришлось поневоле дожидаться.
– Нет, Андрей Васьянович! Вот этот барин – награди его господь! – изволит везти меня, вплоть до самой Москвы, в своей коляске.
– Дай бог вам здоровье, батюшка! – сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. – Он спешит в Москву по самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?
– Да, батюшка! в переулке, в приходе Вознесения господня. Теперь, сударь, – продолжал старик, обращаясь к Рославлеву, – я не смею вас просить остановиться у меня…
– Мне и самому было бы некогда к вам заехать, – перервал Рославлев. – Я только что переменю лошадей в Москве.
– Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я буду еще жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.
– Эх, Иван Архипович! – сказал купец, – на что заране так крушиться? Отчаяние – смертный грех, батюшка! Почему знать, может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как бог.
Старик тяжело вздохнул и, склонив на грудь свою седую голову, не отвечал ни слова.
– Осмелюсь спросить, сударь, – сказал купец после короткого молчания, – откуда изволите ехать?
– Из Петербурга.
– Из Петербурга? А что, сударь, там слышно о войне?
– Вероятно, турецкая война скоро будет кончена.
– Об этом у нас и в Москве давно говорят. Но есть также слухи, что будто бы французы… избави господи!
– Что ж тут страшного? Разве нам в первый раз драться с Наполеоном?
– Да то, сударь, бывало за границею, а теперь, если правда, что болтают, и Наполеон сбирается к нам… помилуй господи!.. Да это не легче будет татарского погрома. И за что бы, подумаешь, французам с нами ссориться? Их ли мы не чествуем? Им ли не житье, хоть, примером сказать у нас в Москве? Бояр наших, не погневайтесь сударь, учат они уму-разуму, а нашу братью, купцов, в грязь затоптали; вас, господа, – не осудите, батюшка! – кругом обирают, а нас, беззащитных, в разор разорили! Ну, как бы после этого им не жить с нами в ладу?
– Но разве вы думаете, что с нами желают драться французские модные торговки и учители? Поверьте, они не менее вашего боятся войны.
– Конечно, батюшка-с, конечно; только – не взыщите на мою простоту – мне сдается, что и Наполеон-та не затеял бы к нам идти, если б не думал, что его примут с хлебом да с солью. Ну, а как ему этого не подумать, когда первые люди в России, родовые дворяне, только что, прости господи! не молятся по-французски. Спору нет, батюшка, если дело до чего дойдет, то благородное русское дворянство себя покажет – постоит за матушку святую Русь и даже ради Кузнецкого моста французов не помилует; да они-то, проклятые, успеют у нас накутить в один месяц столько, что и годами не поправить… От мала до велика, батюшка! Если, например, в овчарне растворят ворота и дворовые собаки станут выть по-волчьи, таи дивиться нечему, когда волк забредет в овчарню. Конечно, собаки его задавят и хозяин дубиною пришибет; а все-таки может статься, он успеет много овец перерезать. Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы жил да жил у себя в лесу, а овцы были бы целы! Не взыщите, батюшка! – примолвил купец с низким поклоном, – я ведь это так, спроста говорю.
– Я могу вас уверить, что много есть дворян, которые думают почти то же самое.
– Как не быть, батюшка! И все так станут думать, как тяжко придет; а впрочем, и теперь, что бога гневить, есть русские дворяне, которые не совсем еще обыноземились. Вот хоть и ваша милость: вы, не погнушались ехать вместе с моим товарищем, хоть он не француаской магазинщик, а русской купец, носит бороду и прозывается просто Иван Сеземов, а не какой-нибудь мусье Чертополох. Да вот еще; вы, верно, изволили читать: «Мысли вслух на Красном крыльце Силы Андреевича Богатырева». Книжка не великонька, а куды в ней много дела, и, говорят, будто бы ее сложил какой-то знатный русской боярин, дай господи ему много лет здравствовать! Помните ль, батюшка, как Сила Андреевич Богатырев изволит говорить о наших модниках и модницах: их-де отечество на Кузнецком мосту, а царство небесное – Париж. И потом: «Ох, тяжело, – прибавляет он, – дай боже, сто лет царствовать государю нашему, а жаль дубинки Петра Великого – взять бы ее хоть на недельку из кунсткамеры да выбить дурь из дураков и дур…» Не погневайтесь, батюшка, ведь это не я; а ваш брат, дворянин, русских барынь и господ так честить изволит.
– Не беспокойтесь! – сказал Рославлев, – я за дур и дураков вступаться не стану. Впрочем, не надобно забывать, что в наш просвещенный век смешно и стыдно чуждаться иностранцев.
– Кто и говорит, батюшка! Чуждаться и носить на руках – два дела разные. Чтоб нам не держаться русской пословицы: как аукнется, так и откликнется. Как нас в чужих землях принимают, так и нам бы чужеземцев принимать!.. Ну, да что об этом говорить… Скажите-ка лучше, батюшка, точно ли правда, что Бонапартий сбирается на нас войною?
– Это еще не решено.
– А как решится, так что ж он – на Москву, что ли, пойдет?
– Может быть. Он избалован счастием и привык заключать мир в столицах своих неприятелей.
– Вот что! Да что ж он в них делает?
– Веселится, отдыхает, берет с обывателей контрибуции, то есть деньги.
– И ему платят?
– Поневоле: против силы делать нечего.
– Как нечего? Что вы, сударь! По-нашему вот как. Если дело пошло наперекор, так не доставайся мое добро ни другу, ни недругу. Господи боже мой! У меня два дома да три лавки в Панском ряду, а если божиим попущением враг придет в Москву, так я их своей рукой запалю. На вот тебе! Не хвались же, что моим владеешь! Нет, батюшка! Русской народ упрям; вели только наш царь-государь, так мы этому Наполеону такую хлеб-соль поднесем, что он хоть и семи пядей во лбу, а – вот те Христос! – подавится.
«Нет, это не хвастовство!» – подумал Рославлев, смотря на благородную и исполненную души физиономию купца.
– Дай мне свою руку, почтенный гражданин! – сказал он. – Ты истинно русской, и если б все так думали, как ты…
– И, сударь! придет беда, так все заговорят одним голосом, и дворяне и простой народ! То ли еще бывало в старину: и триста лет татары владели землею русскою, а разве мы стали от этого сами татарами? Ведь все, а чем нас упрекает Сила Андреевич Богатырев, прививное, батюшка; а корень-то все русской. Дремлем до поры до времени; а как очнемся да стряхнем с себя чужую пыль, так нас и не узнаешь!
– Угодно вам ехать, сударь? – сказал Егор, слуга Рославлева, войдя в избу. – Лошади готовы.
Рославлев пожал еще раз руку молодому купцу и сел с Иваном Архиповичем в коляску. Ямщик тронул лошадей, затянул песню, и когда услышал, что купец даст ему целковый на водку, присвистнул и помчался таким молодцом вдоль улицы, что старой ямщик не усидел на завалине, вскочил и закричал ему вслед: – Ай да Прошка! Вот это по-нашенски! Лихо! Эй ты, закатывай!..
ГЛАВА VI
– Егор!
– Чего изволите, сударь?
– Где ж поворот налево?
– А вон, сударь, за тем леском.
– Не может быть, мы, верно, проехали мимо.
– Никак нет, сударь! До поворота версты две еще осталось.
– Ты врешь! Вот уж с час, как мы выехали с последней станции.
– Помилуйте, Владимир Сергеевич! и полчаса не будет.
– Ты опять пьян, бездельник!
– Никак нет, сударь! В Москве старик купец, которого вы довезли до дому, на радостях, что его жене стало лучше, хотел было поднести мне чарку водки да вы так изволили спешить, что он вместо водки успел только сунуть мне полтинник в руку.
– А как ты смел взять? Ты знаешь, что я этого терпеть не могу.
– Воля ваша, сударь! некогда было спорить, вы так изволили торопиться.
– Эй, ямщик! да полно, знаешь ли ты дорогу в село Утешино?
– Как не знать, ваша милость. Я не раз важивал Прасковью Степановну Лидину в город. Ну ты, одер! посматривай по сторонам-то. – Мне помнится, что поворот с большой дороги был на восьмой версте от станции.
– Да, барин; да восьмая-то верста вон за этим лесом. Ей вы, милые!..
Рославлев замолчал. Минут через пять березовая роща осталась у них назади; коляска своротила с большой дороги на проселочную, которая шла посреди полей, засеянных хлебом; справа и слева мелькали небольшие лесочки и отдельные группы деревьев; вдали чернелась густая дубовая роща, из-за которой подымались высокие деревянные хоромы, построенные еще дедом Полины, храбрым секунд-майором Лидиным, убитым при штурме Измаила. Подъехав к крутому спуску, извозчик остановил лошадей и слез с козел, чтоб подтормозить колеса.
– Посмотрите-ка, сударь! – сказал Егор, – никак, это идет по дороге дурочка Федора?.. Ну так и есть – она!
Крестьянская девка, лет двадцати пяти, в изорванном сарафане, с распущенными волосами и босиком, шла к ним навстречу. Длинное, худощавое лицо ее до того загорело, что казалось почти черным; светло-серые глаза сверкали каким-то диким огнем; она озиралась и посматривало во все стороны с беспокойством; то шла скоро, то останавливалась, разговаривала потихоньку сама с собою и вдруг начала хохотать так громко и таким отвратительным образом, что Егор вздрогнул и сказал с приметным ужасом:
– Ну, встреча! черт бы ее побрал. Терпеть не могу этой дуры… Помните, сударь! у нас в селе жила полоумная Аксинья? Та вовсе была нестрашна: все, бывало, поет песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днем только и речей, что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только что не в саване.
Меж тем полоумная, поравнявшись с коляской, остановилось, захохотала во все горло и сказала охриплым голосом:
– Здравствуй, барин!
– Здравствуй, Федорушка! Куда идешь?
– Вестимо куда – на похороны. А ты куда едешь?
– В Утешино.
– Ой ли? Да разве барышня-то уж умерла?
– Что ты врешь, дура? – закричал Егор.
– Смотри не дерись! – сказала полоумная, – а не то ведь я сама камнем хвачу.
– А давно ли ты видела барышню? – спросил Рославлев.
– Барышню?.. какую?.. невесту-та, что ль, твою?
– Да, Федорушка!
– Ономнясь на барском дворе она дала мне краюшку хлеба, да такой белой, словно просвира.
– Ну что?.. Она здорова?
– Нет, слава богу, худа: скоро умрет. То-то наемся кутьи на ее похоронах!
– Как?.. Она больна?..
– Эх, сударь! – перервал Егор, – что вы ее слушаете? Она весь свет хоронит.
– Погоди, голубчик! и ты протянешься.
– Типун бы тебе на язык, ведьма!.. Эко воронье пугало! Над тобой бы и треслось, проклятая! Ну что зеваешь? Пошел!
Коляска двинулась под гору, а сумасшедшая пошла по дороге и запела во все горло: «Со святыми упокой!»
Проехав версты две большой рысью, они поравнялись с мелким сосновым лесом. В близком расстоянии от большой дороги послышались охотничье рога; вдруг из-за леса показался один охотник, одетый черкесом, за ним другой, и вскоре человек двадцать верховых, окруженных множеством борзых собак, выехали на опушку леса. Впереди всех, в провожании двух стремянных, ехал на сером горском коне толстый барин, в полевом кафтане из черного бархата, с огромными корольковыми пуговицами; на шелковом персидском кушаке, которым он был подпоясан, висел небольшой охотничий нож в дорогой турецкой оправе. Рядом с ним ехал высокий и худощавый человек в зеленом сюртуке, подпоясанный также кушаком, за которым заткнут был широкой черкесской кинжал. Вслед за охотниками выехали из леса, окруженные стаею гончих, человек десять ловчих, доезжачих и псарей. Когда коляска поравнялась с охотою, толстый барин приостановил свою лошадь и закричал:
– Что это? Ба, ба, ба! Рославлев! Стой, стой! Ямщик остановил лошадей.
– А! это вы, Николай Степанович? – сказал Рославлев.
– Милости просим, будущий племянник! Здорово, моя душа! Ну, мы сегодня тебя не ожидали! Да вылезай, брат, из коляски.
– Извините, я спешу!..
– В Утешино? Не, беспокойся: ты там не найдешь своей невесты.
– Ax, боже мой!.. где ж она?
– Христос с тобой!.. что ты испугался? Все, слава богу, здоровы. Они поехали в город с визитом – вот к его жене.
– Здравствуйте, Владимир Сергеевич! – сказал худощавый старик в зеленом сюртуке.
– Насилу мы вас дождались!
– Так я проеду прямо в город.
– Хуже, брат! как раз разъедетесь. Они часа через полтора сюда будут. Я угощаю их охотничьим обедом здесь в лесу, на чистом воздухе. Да вылезай же!
Рославлев выпрыгнул из коляски.
– Ну, здравствуй еще раз, любезный жених! – сказал Николай Степанович Ижорской, пожимая руку Рославлева. – Знаешь ли что? Пока еще наши барыни не приехали, мы успеем двух, трех русаков затравить. Ей, Терешка! Долой с лошади! Один из стремянных слез с лошади и подвел ее Рославлеву.
– Садись-ка, брат! – продолжал Ижорской, – а вы с коляскою ступайте в Утешино.
Рославлеву вовсе не хотелось травить зайцев; но делать было нечего; он знал, что дядя его невесты человек упрямый и любит делать все по-своему.
– Ну, брат! – сказал Ижорской, когда Рославлев сел на лошадь, – смотри держись крепче; конь черкесской, настоящий Шалох. Прошлого года мне его привели прямо с Кавказа: зверь, а не лошадь! Да ты старый кавалерист, так со всяким чертом сладишь. Ей, Шурлов! кинь гончих вон в тот остров; а вы, дурачье, ступайте на все лазы; ты, Заливной, стань у той перемычки, что к песочному оврагу. Да чур не зевать! Поставьте прямо на нас милого дружка, чтобы было чем потешить приезжего гостя.
– Уж не извольте опасаться, батюшка! – сказал Шурлов, поседевший в отъезжих полях ловчий, который имел исключительное право говорить и даже иногда перебраниваться с своим барином. – У нас косой не отвертится – поставим прямехонько на вас; извольте только стать вон к этому отъемному острову.
– Ну то-то же, Шурлов, не ударь лицом в грязь.
– Помилуйте, сударь! да если я не потешу Владимира Сергеевича, так не прикажите меня целой месяц к корыту подпускать. Смотрите, молодцы! держать ухо востро! Сбирай стаю. Да все ли довалились?.. Где Гаркало и Будило? Ну что ж зеваешь, Андрей, – подай в рог Ванька! возьми своего полвапегова-то кобеля на свору; вишь, как он избаловался – все опушничает. Ну, ребята, с богом! – прибавил ловчий, сняв картуз и перекрестясь с набожным видом, – в добрый час! Забирай левее!
В одну минуту охотники разъехались по разным сторонам, а псари, с стаею гончих, отправились прямо к небольшому леску, поросшему низким кустарником.
– Терешка! – сказал Ижорской стремянному, который отдал свою лошадь Рославлеву, – ступай в липовую рощу, посмотри, раскинут ли шатер и пришла ли роговая музыка; да скажи, чтоб чрез час обед был готов. Ну, любезные! – продолжал он, обращаясь к Рославлеву, – не думал я сегодня заполевать такого зверя. Вчера Оленька раскладывала карты, и все выходило, что ты прежде недели не будешь. Как они обрадуются!
– Да точно ли они сюда приедут?
– Экой ты, братец! уж я сказал тебе, что они обедают здесь, вон в этой роще. Да не отставай, Ильменев! Что ты? иль в стремянные ко мне хочешь?
– Лошаденка-то устала, батюшка Николай Степанович! – отвечал господин в зеленом сюртуке.
– Молчи, брат! будешь с лошадью. Я велел для тебя выездить чалого донца, знаешь, что в карсте под рукой ходит?
– Ох, боек, отец мой! Не по мне: как раз слечу наземь!
– И полно, братец, вздор! Не кверху полетишь! Да тебе же не в диковинку, – прибавил Ижорской, толкнув локтем Рославлева. – Ты и с места слетел, да не ушибся!
– Как, Прохор Кондратьевич? – спросил Рославлев, – так не вы уж городничим в нашем городе?
– Да, сударь! злые люди обнесли меня перед начальством.
– Расспроси-ка, какую он терпит напраслину, – сказал Ижорской, мигнув потихоньку Рославлеву. – Поклепали малого, будто бы он грамоте не знает.
– Неужели?
– Не грамоты, батюшка, – имя-то свое мы подчеркнем не хуже других прочих, а вот в чем дело: с месяц тому назад наслали ко мне указ из губернского правления, чтоб я донес, сколько квадратных саженей в нашей площади. Я было хотел посоветоваться с уездным стряпчим: человек он ученой, из семинаристов; но на ту пору он уехал производить следствие. Вот я подумал, подумал, да и отрепортовал, что у меня в городе квадратной сажени не имеется и чтоб благоволили мне из губернии доставить образцовую. Что ж, сударь? Ждать-пождать, слышу, – наш губернатор и рвет и мечет! И неуч-то я, и безграмотной – и как, дискать, быть городничим такому невежде; а помилуйте! какое я сделал невежество?.. Вдруг на прошлой неделе бряк указ – я отставлен; а на мое место какой-то немецкой Фон. А так как он еще не прибыл, так сдать мне должность старшему приставу. Что делать, батюшка? Плетью обуха не перешибешь!
– И вас за одно это отставили? – спросил Рославлев.
– Да, сударь! Вот так-то всегда бывает: прикажут без толку, а там наш брат подчиненный и отвечай. Без вины виноват!
– Жаль, что наш губернатор поторопился вас отставить. Если вы не знали, что такое квадратная сажень, зато не знали также, как берут взятки с обывателей.
– Видит бог, нет, батюшка! И ко мне, случалось, забегали с кулечками: кто голову сахару, кто фунтик чаю; да я, бывало, так турну со двора, что насилу ноги уплетут.
– Впрочем, охота вам горевать, Прохор Кондратьевич! Вы жили не службою: у вас есть собственное состояние.
– Конечно, есть посильное место, сударь! С голоду не умрем. Да ведь я служил из чести, Владимир Сергеевич! Что ни говори, а городничий у себя в городе велико дело. Бывало, идешь гоголем по улице, побрякиваешь себе шпорами да постукиваешь саблею; кто ни попался – шапку долой да в пояс! А в табельные-то дни, батюшка! приедешь в собор – у дверей встречает частный пристав, народ расступается; идешь по церкви барин барином! Становишься впереди всех, у самого амвона, к кресту подходишь первый… а теперь?.. Ну, да делать нечего, – была и нам честь.
– А как приедет, бывало, в город губернатор? – спросил с улыбкою Рославлев.
– Ну, конечно, батюшка! подчас напляшешься. Не только губернатор, и слуги-то его начнут тебя пырять да гонять из угла в угол, как легавую собаку. Чего б ни потребовали к его превосходительству, хоть птичьего молока, чтоб тут же родилось и выросло. Бывало, с ног собьют, разбойники! А как еще, на беду, губернатор приедет с супругою… ну! совсем молодца замотают! хоть вовсе спать не ложись!
– Вот то-то же, братец! Я слышал, что губернатор объезжает губернию: теперь тебе и горюшка мало, а он, верно, в будущем месяце заедет в наш город и у меня будет в гостях, – примолвил с приметной важностию Ижорской.
– Он много наслышался о моей больнице, о моем конском заводе и о прочих других заведениях. Ну что ж? Праздников давать не станем, а запросто, милости просим!
В продолжение этого разговора они проехали с полверсты полем и остановились подле частого кустарника. С одной стороны он отделялся от леса узкой поляною, а с другой был окружен обширными лугами, которые спускались пологим скатом до небольшой, но отменно быстрой речки; по ту сторону оной начинались возвышенные места и по крутому косогору изгибалась большая дорога, ведущая в город. Прямо против них не было никакой переправы; но вниз по течению реки, версты полторы от того места, где они остановились, перекинут был чрез нее бревенчатый и узкой мостик без перил.
Прошло несколько минут в глубоком молчании. Ижорской не спускал глаз с мелкого леса, в который кинули гончих. Ильменев, боясь развлечь его внимание, едва смел переводить дух; стремянный стоял неподвижно, как истукан; один Рославлев повертывал часто свою лошадь, чтоб посмотреть на большую дорогу. Он решился наконец перервать молчание и спросил Ижорского: здоров ли их сосед, Федор Андреевич Сурской?
– Здоров, братец! – отвечал Ижорской, – что ему делается?.. Постой-ка?.. Слышишь?.. Никак тяфкнула?.. Нет, нет!.. Он будет сюда с нашими барынями… Чудак!.. поверишь ли? не могу его уговорить поохотиться со мною!.. Бродит пешком да ездит верхом по своим полям, как будто бы некому, кроме его, присмотреть за работою; а уж читает, читает!..
– С утра до вечера, батюшка! – перервал Ильменев. – Как это ему не надоест, подумаешь? Третьего дня я заехал к нему… Господи боже мой! и на столе-то, и на окнах, и на стульях – все книги! И охота же, подумаешь, жить чужим умом? Человек, кажется, неглупый, а – поверите ль? – зарылся по уши в эту дрянь!..
– Слышишь, Владимир? – сказал Ижорской. – Вот умной-то малый! Книги – дрянь! Ах ты, безграмотный!.. Посмотри-ка, сколько у меня этой дряни!
– Помилуйте, батюшка! да у вас дело другое – за стеклышком, книга к книге, так они и красу делают!
– Да, брат, на мою библиотеку полюбоваться можно.
– И вы, сударь, иногда от безделья книжку возьмете; да вы человек рассудительный: прочли страничку, другую, и будет; а ведь он меры не знает. Недели две тому назад…
– Молчи-ка, брат!.. Чу! никак добираются?.. так и есть!.. Натекли!.. Ого-го! как приняли!.. Ну! свалились!.. пошла писать!.. помчали!..
– Никак, по горячему следу, батюшка?
– Нет, братец! иль не слышишь? по зрячему… Владимир, смотри, смотри!.. Да не туда, куда ты смотришь. Рославлев! что ты, братец?
Но Рославлев не видел и не слышал ничего. Вдали за речкой показался на большой дороге ландо, заложенный шестью лошадьми.
– Вот он, вот он! – закричал вполголоса Ижорской.
– Да, это он! – повторил Рославлев, узнав экипаж Лидиной.
– О-о-ту его!.. – затянул протяжным голосом стремянный, показывая собакам русака, который отделился от леса.
– Береги, Рославлев, береги! – закричал Ижорской. – Вот он!.. О-ту его!.. Постой, братец! Куда ты, пострел? Постой!.. не туда, не туда!..
Но Рославлев был уже далеко. Он пустился, как из лука стрела, вниз по течению реки; собаки Ижорского бросились вслед за ним; другие охотники были далеко, и заяц начал преспокойно пробираться лугами к большому лесу, который был у них позади. Ижорской бесился, кричал; но вскоре крик его заглушили отчаянные вопли ловчего Шурлова, который, выскакав вслед за гончими из острова, увидел эту непростительную ошибку. Он рвал на себе волосы, выл, ревел, осыпал проклятиями Рославлева; как полоумный пустился скакать по полю за зайцем, наскакал на пенек, перекувырнулся вместе с своею лошадью и, лежа на земле, продолжал кричать: «О-ту его – о-ту! береги, береги!..»
– Чего изволите, сударь?
– Где ж поворот налево?
– А вон, сударь, за тем леском.
– Не может быть, мы, верно, проехали мимо.
– Никак нет, сударь! До поворота версты две еще осталось.
– Ты врешь! Вот уж с час, как мы выехали с последней станции.
– Помилуйте, Владимир Сергеевич! и полчаса не будет.
– Ты опять пьян, бездельник!
– Никак нет, сударь! В Москве старик купец, которого вы довезли до дому, на радостях, что его жене стало лучше, хотел было поднести мне чарку водки да вы так изволили спешить, что он вместо водки успел только сунуть мне полтинник в руку.
– А как ты смел взять? Ты знаешь, что я этого терпеть не могу.
– Воля ваша, сударь! некогда было спорить, вы так изволили торопиться.
– Эй, ямщик! да полно, знаешь ли ты дорогу в село Утешино?
– Как не знать, ваша милость. Я не раз важивал Прасковью Степановну Лидину в город. Ну ты, одер! посматривай по сторонам-то. – Мне помнится, что поворот с большой дороги был на восьмой версте от станции.
– Да, барин; да восьмая-то верста вон за этим лесом. Ей вы, милые!..
Рославлев замолчал. Минут через пять березовая роща осталась у них назади; коляска своротила с большой дороги на проселочную, которая шла посреди полей, засеянных хлебом; справа и слева мелькали небольшие лесочки и отдельные группы деревьев; вдали чернелась густая дубовая роща, из-за которой подымались высокие деревянные хоромы, построенные еще дедом Полины, храбрым секунд-майором Лидиным, убитым при штурме Измаила. Подъехав к крутому спуску, извозчик остановил лошадей и слез с козел, чтоб подтормозить колеса.
– Посмотрите-ка, сударь! – сказал Егор, – никак, это идет по дороге дурочка Федора?.. Ну так и есть – она!
Крестьянская девка, лет двадцати пяти, в изорванном сарафане, с распущенными волосами и босиком, шла к ним навстречу. Длинное, худощавое лицо ее до того загорело, что казалось почти черным; светло-серые глаза сверкали каким-то диким огнем; она озиралась и посматривало во все стороны с беспокойством; то шла скоро, то останавливалась, разговаривала потихоньку сама с собою и вдруг начала хохотать так громко и таким отвратительным образом, что Егор вздрогнул и сказал с приметным ужасом:
– Ну, встреча! черт бы ее побрал. Терпеть не могу этой дуры… Помните, сударь! у нас в селе жила полоумная Аксинья? Та вовсе была нестрашна: все, бывало, поет песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днем только и речей, что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только что не в саване.
Меж тем полоумная, поравнявшись с коляской, остановилось, захохотала во все горло и сказала охриплым голосом:
– Здравствуй, барин!
– Здравствуй, Федорушка! Куда идешь?
– Вестимо куда – на похороны. А ты куда едешь?
– В Утешино.
– Ой ли? Да разве барышня-то уж умерла?
– Что ты врешь, дура? – закричал Егор.
– Смотри не дерись! – сказала полоумная, – а не то ведь я сама камнем хвачу.
– А давно ли ты видела барышню? – спросил Рославлев.
– Барышню?.. какую?.. невесту-та, что ль, твою?
– Да, Федорушка!
– Ономнясь на барском дворе она дала мне краюшку хлеба, да такой белой, словно просвира.
– Ну что?.. Она здорова?
– Нет, слава богу, худа: скоро умрет. То-то наемся кутьи на ее похоронах!
– Как?.. Она больна?..
– Эх, сударь! – перервал Егор, – что вы ее слушаете? Она весь свет хоронит.
– Погоди, голубчик! и ты протянешься.
– Типун бы тебе на язык, ведьма!.. Эко воронье пугало! Над тобой бы и треслось, проклятая! Ну что зеваешь? Пошел!
Коляска двинулась под гору, а сумасшедшая пошла по дороге и запела во все горло: «Со святыми упокой!»
Проехав версты две большой рысью, они поравнялись с мелким сосновым лесом. В близком расстоянии от большой дороги послышались охотничье рога; вдруг из-за леса показался один охотник, одетый черкесом, за ним другой, и вскоре человек двадцать верховых, окруженных множеством борзых собак, выехали на опушку леса. Впереди всех, в провожании двух стремянных, ехал на сером горском коне толстый барин, в полевом кафтане из черного бархата, с огромными корольковыми пуговицами; на шелковом персидском кушаке, которым он был подпоясан, висел небольшой охотничий нож в дорогой турецкой оправе. Рядом с ним ехал высокий и худощавый человек в зеленом сюртуке, подпоясанный также кушаком, за которым заткнут был широкой черкесской кинжал. Вслед за охотниками выехали из леса, окруженные стаею гончих, человек десять ловчих, доезжачих и псарей. Когда коляска поравнялась с охотою, толстый барин приостановил свою лошадь и закричал:
– Что это? Ба, ба, ба! Рославлев! Стой, стой! Ямщик остановил лошадей.
– А! это вы, Николай Степанович? – сказал Рославлев.
– Милости просим, будущий племянник! Здорово, моя душа! Ну, мы сегодня тебя не ожидали! Да вылезай, брат, из коляски.
– Извините, я спешу!..
– В Утешино? Не, беспокойся: ты там не найдешь своей невесты.
– Ax, боже мой!.. где ж она?
– Христос с тобой!.. что ты испугался? Все, слава богу, здоровы. Они поехали в город с визитом – вот к его жене.
– Здравствуйте, Владимир Сергеевич! – сказал худощавый старик в зеленом сюртуке.
– Насилу мы вас дождались!
– Так я проеду прямо в город.
– Хуже, брат! как раз разъедетесь. Они часа через полтора сюда будут. Я угощаю их охотничьим обедом здесь в лесу, на чистом воздухе. Да вылезай же!
Рославлев выпрыгнул из коляски.
– Ну, здравствуй еще раз, любезный жених! – сказал Николай Степанович Ижорской, пожимая руку Рославлева. – Знаешь ли что? Пока еще наши барыни не приехали, мы успеем двух, трех русаков затравить. Ей, Терешка! Долой с лошади! Один из стремянных слез с лошади и подвел ее Рославлеву.
– Садись-ка, брат! – продолжал Ижорской, – а вы с коляскою ступайте в Утешино.
Рославлеву вовсе не хотелось травить зайцев; но делать было нечего; он знал, что дядя его невесты человек упрямый и любит делать все по-своему.
– Ну, брат! – сказал Ижорской, когда Рославлев сел на лошадь, – смотри держись крепче; конь черкесской, настоящий Шалох. Прошлого года мне его привели прямо с Кавказа: зверь, а не лошадь! Да ты старый кавалерист, так со всяким чертом сладишь. Ей, Шурлов! кинь гончих вон в тот остров; а вы, дурачье, ступайте на все лазы; ты, Заливной, стань у той перемычки, что к песочному оврагу. Да чур не зевать! Поставьте прямо на нас милого дружка, чтобы было чем потешить приезжего гостя.
– Уж не извольте опасаться, батюшка! – сказал Шурлов, поседевший в отъезжих полях ловчий, который имел исключительное право говорить и даже иногда перебраниваться с своим барином. – У нас косой не отвертится – поставим прямехонько на вас; извольте только стать вон к этому отъемному острову.
– Ну то-то же, Шурлов, не ударь лицом в грязь.
– Помилуйте, сударь! да если я не потешу Владимира Сергеевича, так не прикажите меня целой месяц к корыту подпускать. Смотрите, молодцы! держать ухо востро! Сбирай стаю. Да все ли довалились?.. Где Гаркало и Будило? Ну что ж зеваешь, Андрей, – подай в рог Ванька! возьми своего полвапегова-то кобеля на свору; вишь, как он избаловался – все опушничает. Ну, ребята, с богом! – прибавил ловчий, сняв картуз и перекрестясь с набожным видом, – в добрый час! Забирай левее!
В одну минуту охотники разъехались по разным сторонам, а псари, с стаею гончих, отправились прямо к небольшому леску, поросшему низким кустарником.
– Терешка! – сказал Ижорской стремянному, который отдал свою лошадь Рославлеву, – ступай в липовую рощу, посмотри, раскинут ли шатер и пришла ли роговая музыка; да скажи, чтоб чрез час обед был готов. Ну, любезные! – продолжал он, обращаясь к Рославлеву, – не думал я сегодня заполевать такого зверя. Вчера Оленька раскладывала карты, и все выходило, что ты прежде недели не будешь. Как они обрадуются!
– Да точно ли они сюда приедут?
– Экой ты, братец! уж я сказал тебе, что они обедают здесь, вон в этой роще. Да не отставай, Ильменев! Что ты? иль в стремянные ко мне хочешь?
– Лошаденка-то устала, батюшка Николай Степанович! – отвечал господин в зеленом сюртуке.
– Молчи, брат! будешь с лошадью. Я велел для тебя выездить чалого донца, знаешь, что в карсте под рукой ходит?
– Ох, боек, отец мой! Не по мне: как раз слечу наземь!
– И полно, братец, вздор! Не кверху полетишь! Да тебе же не в диковинку, – прибавил Ижорской, толкнув локтем Рославлева. – Ты и с места слетел, да не ушибся!
– Как, Прохор Кондратьевич? – спросил Рославлев, – так не вы уж городничим в нашем городе?
– Да, сударь! злые люди обнесли меня перед начальством.
– Расспроси-ка, какую он терпит напраслину, – сказал Ижорской, мигнув потихоньку Рославлеву. – Поклепали малого, будто бы он грамоте не знает.
– Неужели?
– Не грамоты, батюшка, – имя-то свое мы подчеркнем не хуже других прочих, а вот в чем дело: с месяц тому назад наслали ко мне указ из губернского правления, чтоб я донес, сколько квадратных саженей в нашей площади. Я было хотел посоветоваться с уездным стряпчим: человек он ученой, из семинаристов; но на ту пору он уехал производить следствие. Вот я подумал, подумал, да и отрепортовал, что у меня в городе квадратной сажени не имеется и чтоб благоволили мне из губернии доставить образцовую. Что ж, сударь? Ждать-пождать, слышу, – наш губернатор и рвет и мечет! И неуч-то я, и безграмотной – и как, дискать, быть городничим такому невежде; а помилуйте! какое я сделал невежество?.. Вдруг на прошлой неделе бряк указ – я отставлен; а на мое место какой-то немецкой Фон. А так как он еще не прибыл, так сдать мне должность старшему приставу. Что делать, батюшка? Плетью обуха не перешибешь!
– И вас за одно это отставили? – спросил Рославлев.
– Да, сударь! Вот так-то всегда бывает: прикажут без толку, а там наш брат подчиненный и отвечай. Без вины виноват!
– Жаль, что наш губернатор поторопился вас отставить. Если вы не знали, что такое квадратная сажень, зато не знали также, как берут взятки с обывателей.
– Видит бог, нет, батюшка! И ко мне, случалось, забегали с кулечками: кто голову сахару, кто фунтик чаю; да я, бывало, так турну со двора, что насилу ноги уплетут.
– Впрочем, охота вам горевать, Прохор Кондратьевич! Вы жили не службою: у вас есть собственное состояние.
– Конечно, есть посильное место, сударь! С голоду не умрем. Да ведь я служил из чести, Владимир Сергеевич! Что ни говори, а городничий у себя в городе велико дело. Бывало, идешь гоголем по улице, побрякиваешь себе шпорами да постукиваешь саблею; кто ни попался – шапку долой да в пояс! А в табельные-то дни, батюшка! приедешь в собор – у дверей встречает частный пристав, народ расступается; идешь по церкви барин барином! Становишься впереди всех, у самого амвона, к кресту подходишь первый… а теперь?.. Ну, да делать нечего, – была и нам честь.
– А как приедет, бывало, в город губернатор? – спросил с улыбкою Рославлев.
– Ну, конечно, батюшка! подчас напляшешься. Не только губернатор, и слуги-то его начнут тебя пырять да гонять из угла в угол, как легавую собаку. Чего б ни потребовали к его превосходительству, хоть птичьего молока, чтоб тут же родилось и выросло. Бывало, с ног собьют, разбойники! А как еще, на беду, губернатор приедет с супругою… ну! совсем молодца замотают! хоть вовсе спать не ложись!
– Вот то-то же, братец! Я слышал, что губернатор объезжает губернию: теперь тебе и горюшка мало, а он, верно, в будущем месяце заедет в наш город и у меня будет в гостях, – примолвил с приметной важностию Ижорской.
– Он много наслышался о моей больнице, о моем конском заводе и о прочих других заведениях. Ну что ж? Праздников давать не станем, а запросто, милости просим!
В продолжение этого разговора они проехали с полверсты полем и остановились подле частого кустарника. С одной стороны он отделялся от леса узкой поляною, а с другой был окружен обширными лугами, которые спускались пологим скатом до небольшой, но отменно быстрой речки; по ту сторону оной начинались возвышенные места и по крутому косогору изгибалась большая дорога, ведущая в город. Прямо против них не было никакой переправы; но вниз по течению реки, версты полторы от того места, где они остановились, перекинут был чрез нее бревенчатый и узкой мостик без перил.
Прошло несколько минут в глубоком молчании. Ижорской не спускал глаз с мелкого леса, в который кинули гончих. Ильменев, боясь развлечь его внимание, едва смел переводить дух; стремянный стоял неподвижно, как истукан; один Рославлев повертывал часто свою лошадь, чтоб посмотреть на большую дорогу. Он решился наконец перервать молчание и спросил Ижорского: здоров ли их сосед, Федор Андреевич Сурской?
– Здоров, братец! – отвечал Ижорской, – что ему делается?.. Постой-ка?.. Слышишь?.. Никак тяфкнула?.. Нет, нет!.. Он будет сюда с нашими барынями… Чудак!.. поверишь ли? не могу его уговорить поохотиться со мною!.. Бродит пешком да ездит верхом по своим полям, как будто бы некому, кроме его, присмотреть за работою; а уж читает, читает!..
– С утра до вечера, батюшка! – перервал Ильменев. – Как это ему не надоест, подумаешь? Третьего дня я заехал к нему… Господи боже мой! и на столе-то, и на окнах, и на стульях – все книги! И охота же, подумаешь, жить чужим умом? Человек, кажется, неглупый, а – поверите ль? – зарылся по уши в эту дрянь!..
– Слышишь, Владимир? – сказал Ижорской. – Вот умной-то малый! Книги – дрянь! Ах ты, безграмотный!.. Посмотри-ка, сколько у меня этой дряни!
– Помилуйте, батюшка! да у вас дело другое – за стеклышком, книга к книге, так они и красу делают!
– Да, брат, на мою библиотеку полюбоваться можно.
– И вы, сударь, иногда от безделья книжку возьмете; да вы человек рассудительный: прочли страничку, другую, и будет; а ведь он меры не знает. Недели две тому назад…
– Молчи-ка, брат!.. Чу! никак добираются?.. так и есть!.. Натекли!.. Ого-го! как приняли!.. Ну! свалились!.. пошла писать!.. помчали!..
– Никак, по горячему следу, батюшка?
– Нет, братец! иль не слышишь? по зрячему… Владимир, смотри, смотри!.. Да не туда, куда ты смотришь. Рославлев! что ты, братец?
Но Рославлев не видел и не слышал ничего. Вдали за речкой показался на большой дороге ландо, заложенный шестью лошадьми.
– Вот он, вот он! – закричал вполголоса Ижорской.
– Да, это он! – повторил Рославлев, узнав экипаж Лидиной.
– О-о-ту его!.. – затянул протяжным голосом стремянный, показывая собакам русака, который отделился от леса.
– Береги, Рославлев, береги! – закричал Ижорской. – Вот он!.. О-ту его!.. Постой, братец! Куда ты, пострел? Постой!.. не туда, не туда!..
Но Рославлев был уже далеко. Он пустился, как из лука стрела, вниз по течению реки; собаки Ижорского бросились вслед за ним; другие охотники были далеко, и заяц начал преспокойно пробираться лугами к большому лесу, который был у них позади. Ижорской бесился, кричал; но вскоре крик его заглушили отчаянные вопли ловчего Шурлова, который, выскакав вслед за гончими из острова, увидел эту непростительную ошибку. Он рвал на себе волосы, выл, ревел, осыпал проклятиями Рославлева; как полоумный пустился скакать по полю за зайцем, наскакал на пенек, перекувырнулся вместе с своею лошадью и, лежа на земле, продолжал кричать: «О-ту его – о-ту! береги, береги!..»