Страница:
Прошло еще несколько секунд; сердце Рославлева почти перестало биться. Расстояние между поединщиками становилось все менее; вот уже оставалось не более шести или семи шагов… вдруг раздался третий выстрел.
– Ты ранен? – вскричал кавалерист.
– Нет, – отвечал офицер, взглянув хладнокровно на правое плечо свое, с которого пулею сорвало эполет. – Теперь милости прошу сюда к барьеру! – продолжал он, устремив свой неподвижный взор на француза.
– Je suis mort![34] – промолвил вполголоса раненый.
– Боже мой! он истекает кровью! – сказал его секундант, вынимая белый платок из кармана.
– Не трудитесь! – перервал офицер, – он доживет еще до последнего моего выстрела. Ну, что ж, сударь? Да подходите смелее! ведь я не стану стрелять, пока вы не будете у самого барьера.
– Господин офицер! – вскричал иностранец. – Подумайте! в двух шагах! Это все равно…
– Если б я приставил ему мой пистолет ко лбу? Разумеется. Еще один шаг, господин кавалер Почетного легиона! Прошу покорно!
– Eh bien! soit![35] – сказал француз, бросив в сторону свой пистолет. Он подошел, шатаясь, к барьеру и, сложив крест-накрест руки, стал прямо грудью против своего соперника. Кровь ручьем текла из его раны; смертная бледность покрывала лицо; но он смело смотрел в глаза офицеру, и только едва заметная судорожная дрожь пробегала от времени до времени по всем его членам. Офицер прицелился, – конец его пистолета почти упирался в лоб француза. Вся кровь застыла в жилах Рославлева. Он хотел закричать; но ужас оковал язык его. Меж тем офицер спустил курок, на полке вспыхнуло, но пистолет не выстрелил.
– Ты жив еще, мой друг! – вскричал секундант француза.
– Ненадолго! – примолвил хладнокровно офицер. – Подсыпь на полку, братец!
– Ради самого бога! – сказал отчаянным голосом иностранец, – пощадите этого несчастного!.. У него жена и шестеро детей!
Вместо ответа офицер улыбнулся и, взглянув спокойно на бледное лицо своей жертвы, устремил глаза свои в другую сторону. Ах! если б они пылали бешенством, то несчастный мог бы еще надеяться, – и тигр имеет минуты милосердия; но этот бесчувственный, неумолимый взор, выражающий одно мертвое равнодушие, не обещал никакой пощады.
– Господин офицер! – продолжал иностранец, – если жалость, вам неизвестна, то подумайте, по крайней мере, что вы хотите отправлять в эту минуту должность палача.
– Да, я желал бы быть палачом, чтоб отсечь одним ударом голову всей вашей нации. Посторонитесь!
– Одно слово, сударь, – прошептал едва слышным голосом раненый. – Прощай, мой друг! – продолжал он, обращаясь к своему секунданту. – Не забудь рассказать всем, что я умер как храбрый и благородный француз, скажи ей… – Он не мог докончить и упал без чувств в объятия своего друга.
– Жаль! – сказал кавалерист, – он не трус! И признаюсь, если б я был на твоем месте…
– И полно, братец! Все-таки одним меньше. Теперь, кажется, осечки не будет, – прибавил офицер, взглянув на полку пистолета. Он взвел курок…
– Остановитесь! – вскричал Рославлев, выбежав из-за куста и заслонив собою француза. – Это ужасно! Это не поединок, а смертоубийство!
– Кто вы? – спросил офицер, опустив свой пистолет.
– Такой же русской, как вы.
– В самом деле? Что ж вам здесь надобно?
– Спасти этого несчастного отца семейства!
– Право? То есть вам угодно стать на его место?
– Да! – вскричал Рославлев. – И если вы хотите быть чьим-нибудь убийцею…
– Хочу, сударь! Но прежде мне надобно кончить с этим кавалером Почетного легиона!
– Стыдитесь, господин офицер! Разве вы не видите? он без чувств!
– Но жив еще. Позвольте!..
– Нет! – сказал Рославлев, взглянув с ужасом на офицера, – вы не человек, а демон! Возьмите отсюда вашего приятеля, – продолжал он, относясь к иностранцу, – и оставьте мне его пистолеты. А вы, сударь! вы бесчеловечием вашим срамите наше отечество – и я, от имени всех русских, требую от вас удовлетворения.
– О, если вы непременно хотите… Помоги ему, братец, дотащить до дрожек этого храбреца. А с вами, сударь, мы сейчас разделаемся. Русской, который заступается за француза, ничем его не лучше. Вот порох и пули. Потрудитесь зарядить ваши пистолеты.
Иностранец перевязал наскоро руку своего товарища и при помощи кавалериста понес его вон из леса. Меж тем, пока Рославлев заряжал оставленные французом пистолеты, офицер не спускал с него глаз.
– Не обедали ли вы вчера в ресторации у Френзеля? – спросил он наконец.
– Да, сударь! Но к чему это?..
– Не трудитесь заряжать ваши пистолеты – я не дерусь с вами.
– Не деретесь?..
– Да. Это было бы слишком нерасчетисто: оставить живым француза, а убить, может быть, русского. Вчера я слышал ваш разговор с этим самохвалом: вы не полуфранцуз, а русской в душе. Вы только чересчур чувствительны; да это пройдет.
– Нет, сударь, права человечества будут для меня всегда священны!
– Даже и тогда, когда эта нация хвастунов и нахалов зальет кровью наше отечество? Не думаете ли вы заслужить их уважение, поступая с ними, как с людьми? Не беспокойтесь! они покроют пеплом всю Россию и станут хвастаться своим великодушием; а если мы придем во Францию и будем вести себя смирнее, чем собственные их войска, то они и тогда не перестанут называть нас варварами. Неблагодарные! чем платили они до сих пор за нашу ласку и хлебосольство? – продолжал офицер, и глаза его в первый раз еще заблистали каким-то нечеловеческим огнем. – Прочтите, что пишут и печатают у них о России; как насмехаются они над нашим простодушием: доброту называют невежеством, гостеприимство – чванством. С каким адским искусством превращают все добродетели наши в пороки. Прочтите все это, подслушайте их разговоры – и если вы не поймете и тогда моей ненависти к этим европейским разбойникам, то вы не русской! Но что я говорю? Вы так же их ненавидите, как я, и, может быть, скоро придет время, что и для вас будет наслажденьем зарезать из своих рук хотя одного француза. Прощайте! Офицер приподнял свою фуражку и пошел скорыми шагами по тропинке, которая шла к противуположной стороне зверинца.
С невольным трепетом смотрел Рославлев вслед за уходящим офицером. Все, что ненависть имеет в себе ужасного, показалось бы добротою в сравнении с той адской злобою, которая пылала в глазах его, одушевляла все Черты лица, выражалась в самом голосе в то время, как он говорил о французах. Рославлев вышел из леса и догнал свою коляску, которая ехала шагом вдоль зверинца. «Боже мой! – думал он в то время, как отдохнувшие лошади мчали его по большой Московской дороге, – до какой степени может ожесточиться сердце человеческое! И как виновен тот, чье властолюбие сделало предметом всеобщей ненависти нацию, столь благородную и некогда столь любимую всеми просвещенными народами Европы». Не скоро прояснилось в душе его, потрясенной ужасной сценою, которой он был свидетелем; но наконец образ Полины, надежда скорого свидания и усладительная мысль, что с каждым шагом уменьшается пространство, их разделяющее, рассеяли грусть его, и будущее предстало пред ним во всем очаровательном своем блеске – обманчивом и ложном, но необходимом для нас, жалких детей земли, почти всегда обманутых надеждою и всегда готовых снова надеяться.
– Ты ранен? – вскричал кавалерист.
– Нет, – отвечал офицер, взглянув хладнокровно на правое плечо свое, с которого пулею сорвало эполет. – Теперь милости прошу сюда к барьеру! – продолжал он, устремив свой неподвижный взор на француза.
– Je suis mort![34] – промолвил вполголоса раненый.
– Боже мой! он истекает кровью! – сказал его секундант, вынимая белый платок из кармана.
– Не трудитесь! – перервал офицер, – он доживет еще до последнего моего выстрела. Ну, что ж, сударь? Да подходите смелее! ведь я не стану стрелять, пока вы не будете у самого барьера.
– Господин офицер! – вскричал иностранец. – Подумайте! в двух шагах! Это все равно…
– Если б я приставил ему мой пистолет ко лбу? Разумеется. Еще один шаг, господин кавалер Почетного легиона! Прошу покорно!
– Eh bien! soit![35] – сказал француз, бросив в сторону свой пистолет. Он подошел, шатаясь, к барьеру и, сложив крест-накрест руки, стал прямо грудью против своего соперника. Кровь ручьем текла из его раны; смертная бледность покрывала лицо; но он смело смотрел в глаза офицеру, и только едва заметная судорожная дрожь пробегала от времени до времени по всем его членам. Офицер прицелился, – конец его пистолета почти упирался в лоб француза. Вся кровь застыла в жилах Рославлева. Он хотел закричать; но ужас оковал язык его. Меж тем офицер спустил курок, на полке вспыхнуло, но пистолет не выстрелил.
– Ты жив еще, мой друг! – вскричал секундант француза.
– Ненадолго! – примолвил хладнокровно офицер. – Подсыпь на полку, братец!
– Ради самого бога! – сказал отчаянным голосом иностранец, – пощадите этого несчастного!.. У него жена и шестеро детей!
Вместо ответа офицер улыбнулся и, взглянув спокойно на бледное лицо своей жертвы, устремил глаза свои в другую сторону. Ах! если б они пылали бешенством, то несчастный мог бы еще надеяться, – и тигр имеет минуты милосердия; но этот бесчувственный, неумолимый взор, выражающий одно мертвое равнодушие, не обещал никакой пощады.
– Господин офицер! – продолжал иностранец, – если жалость, вам неизвестна, то подумайте, по крайней мере, что вы хотите отправлять в эту минуту должность палача.
– Да, я желал бы быть палачом, чтоб отсечь одним ударом голову всей вашей нации. Посторонитесь!
– Одно слово, сударь, – прошептал едва слышным голосом раненый. – Прощай, мой друг! – продолжал он, обращаясь к своему секунданту. – Не забудь рассказать всем, что я умер как храбрый и благородный француз, скажи ей… – Он не мог докончить и упал без чувств в объятия своего друга.
– Жаль! – сказал кавалерист, – он не трус! И признаюсь, если б я был на твоем месте…
– И полно, братец! Все-таки одним меньше. Теперь, кажется, осечки не будет, – прибавил офицер, взглянув на полку пистолета. Он взвел курок…
– Остановитесь! – вскричал Рославлев, выбежав из-за куста и заслонив собою француза. – Это ужасно! Это не поединок, а смертоубийство!
– Кто вы? – спросил офицер, опустив свой пистолет.
– Такой же русской, как вы.
– В самом деле? Что ж вам здесь надобно?
– Спасти этого несчастного отца семейства!
– Право? То есть вам угодно стать на его место?
– Да! – вскричал Рославлев. – И если вы хотите быть чьим-нибудь убийцею…
– Хочу, сударь! Но прежде мне надобно кончить с этим кавалером Почетного легиона!
– Стыдитесь, господин офицер! Разве вы не видите? он без чувств!
– Но жив еще. Позвольте!..
– Нет! – сказал Рославлев, взглянув с ужасом на офицера, – вы не человек, а демон! Возьмите отсюда вашего приятеля, – продолжал он, относясь к иностранцу, – и оставьте мне его пистолеты. А вы, сударь! вы бесчеловечием вашим срамите наше отечество – и я, от имени всех русских, требую от вас удовлетворения.
– О, если вы непременно хотите… Помоги ему, братец, дотащить до дрожек этого храбреца. А с вами, сударь, мы сейчас разделаемся. Русской, который заступается за француза, ничем его не лучше. Вот порох и пули. Потрудитесь зарядить ваши пистолеты.
Иностранец перевязал наскоро руку своего товарища и при помощи кавалериста понес его вон из леса. Меж тем, пока Рославлев заряжал оставленные французом пистолеты, офицер не спускал с него глаз.
– Не обедали ли вы вчера в ресторации у Френзеля? – спросил он наконец.
– Да, сударь! Но к чему это?..
– Не трудитесь заряжать ваши пистолеты – я не дерусь с вами.
– Не деретесь?..
– Да. Это было бы слишком нерасчетисто: оставить живым француза, а убить, может быть, русского. Вчера я слышал ваш разговор с этим самохвалом: вы не полуфранцуз, а русской в душе. Вы только чересчур чувствительны; да это пройдет.
– Нет, сударь, права человечества будут для меня всегда священны!
– Даже и тогда, когда эта нация хвастунов и нахалов зальет кровью наше отечество? Не думаете ли вы заслужить их уважение, поступая с ними, как с людьми? Не беспокойтесь! они покроют пеплом всю Россию и станут хвастаться своим великодушием; а если мы придем во Францию и будем вести себя смирнее, чем собственные их войска, то они и тогда не перестанут называть нас варварами. Неблагодарные! чем платили они до сих пор за нашу ласку и хлебосольство? – продолжал офицер, и глаза его в первый раз еще заблистали каким-то нечеловеческим огнем. – Прочтите, что пишут и печатают у них о России; как насмехаются они над нашим простодушием: доброту называют невежеством, гостеприимство – чванством. С каким адским искусством превращают все добродетели наши в пороки. Прочтите все это, подслушайте их разговоры – и если вы не поймете и тогда моей ненависти к этим европейским разбойникам, то вы не русской! Но что я говорю? Вы так же их ненавидите, как я, и, может быть, скоро придет время, что и для вас будет наслажденьем зарезать из своих рук хотя одного француза. Прощайте! Офицер приподнял свою фуражку и пошел скорыми шагами по тропинке, которая шла к противуположной стороне зверинца.
С невольным трепетом смотрел Рославлев вслед за уходящим офицером. Все, что ненависть имеет в себе ужасного, показалось бы добротою в сравнении с той адской злобою, которая пылала в глазах его, одушевляла все Черты лица, выражалась в самом голосе в то время, как он говорил о французах. Рославлев вышел из леса и догнал свою коляску, которая ехала шагом вдоль зверинца. «Боже мой! – думал он в то время, как отдохнувшие лошади мчали его по большой Московской дороге, – до какой степени может ожесточиться сердце человеческое! И как виновен тот, чье властолюбие сделало предметом всеобщей ненависти нацию, столь благородную и некогда столь любимую всеми просвещенными народами Европы». Не скоро прояснилось в душе его, потрясенной ужасной сценою, которой он был свидетелем; но наконец образ Полины, надежда скорого свидания и усладительная мысль, что с каждым шагом уменьшается пространство, их разделяющее, рассеяли грусть его, и будущее предстало пред ним во всем очаровательном своем блеске – обманчивом и ложном, но необходимом для нас, жалких детей земли, почти всегда обманутых надеждою и всегда готовых снова надеяться.
ГЛАВА V
На дворе было пасмурно. Крупные дождевые капли стучали в окна почтового двора села Завидова, в котором Рославлев уже более двух часов дожидался перемены лошадей. Все проезжающие вообще не любят сидеть долго на станциях; но для влюбленного жениха, который спешит увидеться с своей невестою, всякая остановка есть истинно наказание небесное. Ничто не может сравниться с этой пыткою: он нигде не найдет места, горит как на огне; ему везде тесно, везде душно: ему кажется, что каждая пролетевшая минута уносит с собою целый век блаженства, что он состареется в два часа, не доживет до конца своего путешествия. Одним словом, несмотря ни на какую погоду, он пустился бы пешком, если бы рассудок не говорил ему, что этим он не поможет своему горю, а только отдалит минуту свидания. Пересмотрев давным-давно прибитые по стенам почтового двора – и Шемякин суд, и Илью Муромца, и взятие Очакова, прочитав в десятый раз на знаменитой картине «Погребение Кота» красноречивую надпись: «Кот Казанской, породы Астраханской, имел разум Сибирской», – Рославлев в сотый раз спросил у смотрителя в изорванном мундирном сюртуке и запачканном галстуке, скоро ли дадут ему лошадей, и хладнокровный смотритель повторил также в сотый раз свое невыносимое: «Все, сударь, в разгоне; извольте подождать!»
– Да нельзя ли найти вольных?
– Я уж вам докладывал, что нельзя; пора рабочая.
– Я заплачу вдвое, если надобно, – только бога ради…
– И рад бы радостью, сударь! Да что ж делать? На нет и суда нет! Не прикажете ли чаю?
– Далеко ли отсюда до Москвы?
– Сто три версты с половиною. А чай знатный, сударь! цветочный, самый лучший.
– Сто три версты! А там еще семьдесят! Какая досада! Я мог бы завтра поутру…
– У меня, сударь, есть и московские калачи, а если угодно, так и крендели.
– Что за станция! В этом Завидове вечно нет лошадей!
– Что ж делать, ваше благородие! Ведь здесь не ям, а разгон большой. Прикажете поставить самовар?
– Ну, хорошо, братец! Говорят, что у нас почта хороша. Боже мой! Да не приведи господи никакому христианину ездить на почтовых! Что это?.. едешь, едешь…
– А давно ли вы, сударь, из Питера?.. – спросил смотритель, приказав своей жене готовить чай.
– Стыдно сказать – третий день! И это называют почтою!
– То есть – с лишком по двести верст в сутки? – сказал смотритель, рассчитав по пальцам. – Что ж, сударь? Это езда не плохая. Зимою можно ехать и скорее, а теперь дело весеннее… Чу! колокольчик! и кажется, от Москвы!.. четверкою бричка…
– Ах, сделай милость, любезный! я дам тебе, что хочешь, на водку…
– Постойте, сударь!.. никак на вольных!.. Нет! с той станции! Ну, вот вам, сударь, и попутчики! Счастлив этот проезжий! ваши лошади, чай, уж отдохнули, так ему задержки не будет.
– Вели же скорей закладывать мою коляску.
– Нельзя, сударь! надобно выкормить лошадей, надобно их напоить; надобно, чтоб они выстоялись, надобно…
– Надобно, чтоб я ехал! Послушай, я заплачу двойные прогоны!
– Нет, сударь, ямщик ни за что не поедет. Вот этак часика через полтора… Эх, сударь! кони знатные – мигом доставят на станцию; а вы меж тем чайку накушайтесь.
Проезжий не вышел из своей брички и через несколько минут отправился на лошадях, которые привезли Рославлева. С полчаса еще наш влюбленный путешественник ходил молча взад и вперед по избе; потом от нечего делать напился чаю; и наконец, отворив окно, сел возле него, чтобы видеть, когда станут закладывать его коляску. На завалине перед избою сидел старик лет шестидесяти; он чертил по земле своим подожком и слушал разговоры ямщиков, которые, собравшись в кружок, болтали всякую всячину, не замечая, что проезжий барин может слышать все их слова.
– Что ты, брат Андрюха, так насупился? – спросил один ямщик, в сером армяке, молодого детину в синем кафтане и красном кушаке, – аль жена побила?
– Добро бы жена, – отвечал детина, – а то черт знает кто – нелегкая бы его взяла, проклятого!
– Ой ли! так тебя, брат, поколотили! Уж не почтальон ли, что ты вчера возил?
– Эх, Ваня! кабы почтальон, так куда б ни шло; а то какой-то проезжий барин – пострел бы его побрал!
– Чай, стал погонять, а ты не слушался?
– Вестимо. Вот нынче ночью я повез на тройке, в Подсолнечное, какого-то барина; не успел еще за околицу выехать, а он и ну понукать; так, знашь ты, кричма и кричит, как за язык повешенный. Пошел, да пошел! «Как-ста не так, – подумал я про себя, – вишь, какой прыткой! Нет, барин, погоди! Животы-та не твои, как их поморишь, так и почты не на чем справлять будет». Он ну кричать громче, а я ну ехать тише!
– Вот то-то же! Вишь ты, сам какой задорный, Андрюха!
– Да, слышь ты, глупая голова! Ведь за морем извозчики и все так делают; мне уж третьего дня об этом порассказали. Ну, вот мы отъехали этак верст пяток с небольшим, как вдруг – батюшки светы! мой седок как подымется да учнет ругаться: я, дискать, на тебя, разбойника, смотрителю пожалуюсь. «Эк-ста чем угрозил! – сказал я. – Нет, барин, смотрителем нас не испугаешь». Я ему, ребята, на прошлой неделе снес гуся да полсотни яиц.
– Умен ты, брат Андрюха! Ну что ж твой седок?
– Осерчал пуще прежнего. Ну меня позорить, а я себе и в ус не дую – еду себе шажком да посвистываю. Вот он приподнялся, да и толк меня в загорбок; я обернулся, поглядел: мужичонок небольшой, и слуги с ним нет, – как не дать отпора? «Слушай, барин, – сказал я, – драться не велено; у меня смотри, я и сам кнутом перепояшу». Лишь только я это вымолвил, как он одной рукой хвать меня за ворот, прыгнул к себе, да и ну лудить по становой жиле. Я было побарахтаться – куды-те! Ах ты, господи боже мой! взглянуть не на что, а какой здоровенный! Уж он меня возил, возил! Черт бы его побрал! Инда и теперь вздохнуть тяжело!
– Вот то-то, Андрюша! – сказал старый крестьянин, – зачем озорничать! Ведь наше дело таковское – за всяким тычком не угоняешься. А уж если пришла охота подраться, так дрался бы с своим братом: скулы-то равные, – а то еще схватился с барином!..
– Да, с барином! Недолго этим барам-то над нами ломаться.
– А что так? – спросил извозчик в армяке.
– Да так-ста. Мы знам, что знам.
– А что ты знашь, Андрюха? Расскажи, брат.
– Да, расскажи! А как дойдет до исправника…
– И полно! кому вынести? Небось, рассказывай!..
– Ну то-то же! смотрите, ребята! – сказал детина, обращаясь к другим извозчикам, – чур, держать про себя. Вот, третьего дня, повез я под вечер проезжего – знашь ты, какой-то не русской, не то француз, не то немец – леший его знает, а по нашему-то бает; и такой добрый, двугривенный дал на водку. Вот дорогой мы с ним поразговорились. «Что, дискать, брат! – спросил он, – чай, житье ваше плохое?» Ну, вестимо, не сказать же, что хорошо. «Да, барин, – молвил я, – под иной час тяжко бывает; кони дороги, кормы также, разгон большой, а на прогонах далеко не уедешь; там, глядишь, смотритель придерется, к исправнику попадешь в лапы – какое житье? Вот кабы еще проезжие-та, как ваша милость, не понукали; а то наши бары, провал бы их взял! ступай им по десяти верст в час; а поехал вволю рысцой или шагом, так норовят в зубы». – «И впрямь, – сказал проезжий, – что ваше за житье! То ли дело у нас за морем; вот уж подлинно мужички-та живут припеваючи. Во всем воля: что хочешь, то и делай. У нас ямщик прогоны-то берет не по-вашему – по полтине на версту; едет как душе угодно: дадут на водку – пошел рысцой; нет – так и шагом; а проезжий, хоть генерал будь какой, не смей до него и дотронуться. По нашим дорогам – что верста, то кабак; а ямщик волен у каждого кабака останавливаться».
– Ну, Андрюха! – вскричал ямщик в армяке, – житье же там нашему брату!
– Нишни, Ваня! – сказал старый крестьянин, – не мешай ему, пусть он доскажет.
– «А что, батюшка? – молвил я, – продолжал Андрей, – есть ли у вас исправники?» – «Какие исправники! У нас мужик и шапки ни перед кем не ломает; знай себе одного Бонапарта, да и все тут!» – «А кто этот Бонапарт, батюшка?» – спросил я. «Вестимо, кто: наш хранцузской царь. Слушай-ка, детина, – примолвил проезжий, – я тебе скажу всю правду-истину, а ты своим товарищам рассказывай: наш царь Бонапарт завоевал всю землю, да и к вам скоро в гости будет». – «Ой ли? – сказал я, – да к нам-та зачем?» – «Затем, брат, что он хочет, чтоб и у вас мужичкам было такое же льготное и привольное житье, как у нас. Варам-то вашим это вовсе не по сердцу; да вы на них не смотрите; они, пожалуй, наговорят вам турусы на колесах: и то и се, и басурманы-та мы… – не верьте! а встречайте-ка нас, как мы придем, с хлебом да с солью».
– А о поборах-та баял, что ль, он? – спросил один пожилой извозчик.
– Как же; слышь ты, никакой тяги не будет: что хошь, то и давай. У нашего, дискать, царя и без вас всего довольно.
– Ну, Андрюша! – сказал старый крестьянин, – слушал я, брат, тебя: не в батюшку ты пошел! Тот был мужик умный; а ты, глупая голова, всякой нехристи веришь! Счастлив этот краснобай, что не я его возил: побывал бы он у меня в городском остроге. Эк он подъехал с каким подвохом, проклятый! Да нет, ребята! старого воробья на мякине не обманешь: ведь этот проезжий – шпион.
– Неужто, дядя Савельич? – сказал ямщик в армяке.
– Ну да! А ты, Андрей, с дуру-та уши и развесил. Бонапарт! Да знаете ли, православные, кто такой этот Бонапарт! Иль никто из вас не помнит, что о нем по всем церквам читали? Ведь он антихрист!
– Ой ли? Так это он? – вскричал пожилой ямщик.
– Он и есть. Ведь он-та все и подсылает подбивать нашу братью; так, слышь ты, лисой и лисит; да не на тех напал. Нет, ребята! чтоб мы поддались иноверцам?.. Ба, ба, ба! да за что так! Что бога гневить, братцы! разве у нас нет батюшки православного русского царя? Разве мы хуже живем других прочих? Что нам, перекусить, что ль, нечего? Слава тебе господи! По праздникам пустых щей не хлебаем, одежонка есть, браги не покупать стать! А если б и худо-то было? Так что ж? Знай про то царь-государь: ему челом; а Бонапарту-та какое до нас дело? Разве мы его?
– Ведь дядя-то Савельич правду говорит, ребята! – сказал один из ямщиков, обращаясь к своим товарищам.
– Да, детушки! Я подолее вас живу на белом свете; в пугачевщину я был уж парень матерой. Тяжко, ребята, и тогда было – такой был по всей святой Руси погром, что и боже упаси! И Пугач также прельщал народ, да умней был этого Бонапарта: назвался государем Петром Федоровичем – так не диво, что перемутил всех православных; а этот что за выскочка? Смотри, пожалуй! вишь, ему жаль нас стало! Экой милостивец выискался! Нет, ребята! Если уж господь бог нашлет на нас каку невзгоду, так пускай же свои собаки грызутся, а чужие не мешайся.
– Так, вестимо так, Савельич! Правда, Савельич! – заговорили все извозчики, кроме Андрея.
– Что ж ты, брат Андрюха, язычок-та прикусил, а? – спросил пожилой ямщик.
– Что, брат, – отвечал Андрей, почесывая в голове, – оно бы и так, да, слышь ты, он баил, что исправников не будет и бары-то не станут над нами ломаться.
– Ах ты, дурачина, дурачина! – перервал старик, – да разве без старших жить можно? Мы покорны судьям да господам; они – губернатору, губернатор – царю, так испокон веку ведется. Глупая голова! как некого будет слушаться, так и дело-то делать никто не станет.
– Что правда, то правда, – сказал один из ямщиков, – нашему брату нельзя жить без грозы; кабы только прогоны-то были у нас также по полтине на версту…
– А овес по два рубля четверть? Вот то-то и есть, ребята, вы заритесь на большие прогоны, а поспрошайте-ка, чего стоят за морем кормы? Как рублей по тридцати четверть, так и прогоны не взмилятся! Нет, Федотушка! где дорого берут, там дорого и платят!
– Вестимо, так, – сказал извозчик в армяке. – Да вот что, дядя Савельич, кабы поборов-та с нас не было?
– Эх, Ваня, Ваня! Да есть ли земля, где б поборов не было? Что вы верите этим нехристям; теперь-то они так говорят, а дай Бонапарту до нас добраться, так последнюю рубаху стащит; да еще заберет всех молодых парней и ушлет их за тридевять земель в тридесятое государство.
– Что ты, дядя Савельич, нас морочишь!.. – перервал с приметной досадою Андрей. – На что ему забирать чужой народ; у него и своего довольно.
– Довольно, да не совсем. Вот что, ребятушки, мне рассказывал один проезжий: этот Бонапарт воюет со всеми народами; у него что год, то набор. Своих-то всех перехватал в некруты, так и набирает где попало.
– И я тоже слышал, – сказал один пожилой извозчик. – Вишь, какой неугомонный, все таскается с войском по чужим землям! Что это, Савельич, этим хранцузам дома не сидится?
– Видно, брат, земля голодная – есть нечего. Кабы не голод, так черт ли кого потащит на чужую сторону! а посмотри-ка, сколько их к нам наехало: чутьем знают, проклятые, где хлебец есть.
– Да, они на это куда сметливы, – сказал один извозчик в изорванном кафтане, – знают, где раки зимуют. Слышь ты, у нас все дурно, а все-таки к нам лезут!
– Да, да! толкуй себе! – перервал Андрей, – что, чай, у нас хорошо?.. От одной гонки свету божьего не взвидишь. Ну, пусть у них кормы дороже, да зато и езда-то какая? А у нас?.. скачи себе сломя голову.
– Кой прах! – вскричал старик, – наладил одно да одно! Разве деды наши не держали почты? Разве я сам не вожу подчас проезжих? Господи боже мой! – продолжал он, вскочив с завалины, – да что ты за ямщик, коли десяти верст в час не уедешь? Эх, не прежние мои годы!.. Бывало, в старину, как заложишь тройку ухарских, так только держись… пыль столбом!.. Куды понукать! Бывало, седок взмолится да учнет милости просить; так нет! сердце не терпит! Дал родным вздохнуть, да и пошел по всем по трем! с горки на горку!.. Эх вы, милые, закатывай, да и только!.. Вот это езда! А селом-то бывало – селом!.. попридержишь у околицы, а как въедешь в улицу – шапку набок, свистнул, гаркнул, да и след простыл… и самому весело, и красны девицы удалым парнем любуются; а вас, прости господи, за что и невестам любить? Какие вы ямщики? Волов бы вам гонять да по клюкву-ягоду!
– Что ты, дядя? – перервал ямщик в армяке, – не все в Андрея: и мы прокатим не хуже другого.
– Катай себе, катай! – проворчал сквозь зубы Андрей, – а я своих коней поморить не хочу.
– Мореного морить нечего, – сказал старик. – Корми их одной соломой, так они и без езды отощают. То-то, брат Андрюша! вишь, ты и по будням ходишь в синем кафтане да в красном кушаке. Мы держимся старины: взял прогоны, выпил на гривнягу, да и будет; а ты так нет, как барин – норовишь все в трактир: давай чаю, заморской водки, того-сего, всякой лихой болести; а там хвать, хвать, ан и сенца не на что купить. А как в мошне пусто, да и дома-то не густо, так поневоле дурь полезет в голову: теперь ты слушаешь россказни иноземцев, а там, пожалуй, и на большую дорогу выдешь. Нет, брат Андрей, некому тебя бить: замотался ты.
– Да что ж ты, Савельич, взъелся в самом деле? – сказал с досадою Андрей. – Что ты, родной иль хрестной мне батька, что ль?
– Полно, Андрюха, ершиться-то, – перервал ямщик в армяке. – Савельич бает правду. Вестимо, ты мотыга; вот уж с месяц, как взял у меня три рубля, а и в помине о них нет…
– Так что ж? – отдам.
– То-то отдам! Я и сам бы умел синий кафтан носить по будням. Знаем мы вас – отдам.
– А осьмину-то овса, что у меня занял, – примолвил пожилой извозчик, – отдашь ли хоть к Петрову дню?
– А за кушак-то когда заплатишь? – закричал ямщик в изорванном кафтане, – ведь ты его купил у меня уж третий месяц. Эй, осрамлю, Андрюшка! при всех в церкви сниму.
– Видно, брат Андрюха, – прибавил один молодой детина, – исправник-то мало тебя на прошлой неделе уму-разуму учил.
– Как так? – спросил старик.
– Да так! – продолжал молодой парень. – Он возил со мной проезжих в Подсолнечное, да и ну там буянить в трактире и с смотрителем-то схватился: вот так к роже и лезет. На грех проезжал исправник, застал все как было, да и ну его жаловать из своих рук. Уж он его маил, маил…
– Э! э! – вскричал ямщик в худом кафтане. – Так вот что, ребята! Вот за что он на исправников-то осерчал. Эки пострелы в самом деле! и поозорничать не дадут. Нет, нет – да и плетью!
Все ямщики засмеялись, и пристыженный Андрей не знал уже куда деваться от насмешек, которые на него посыпались, как вдруг со стороны Петербурга зазвенел колокольчик.
– Еще бог дает проезжих! – сказал ямщик в армяке. – Экой разгон!
– Глядь-ка, – вскричал старик. – Ну молодец! как дерет!.. Знать, курьер или фельтегарь!.. Смотри-ка, смотри! Ай да коренная! Вот, брат, конь!.. Пристяжные насилу постромки уносят.
– Нет, дядя Савельич, – сказал один из ямщиков, – это не курьер, да и кони не почтовые… Ну – так и есть! Это Ерема на своей гнедой тройке. Что это так его черти несут?
Кибитка, запряженная тройкой лихих коней, покрытых пылью и потом, примчалась к почтовому двору. В ней сидели двое купцов: один лет семидесяти и седой как лунь; другой лет под сорок, с светло-русой окладистой бородою. Если нельзя было смотреть без уважения на патриархальную физиономию первого, то и наружность второго была не менее замечательна: она принадлежала к числу тех, которые соединяют в себе все отдельные черты национального характера. Радушие, природный ум, досужество, сметливость и русской толк отпечатаны были на его выразительном и открытом лице. Старик пошел в избу к смотрителю, а товарищ его остался у кибитки.
– Ну что, брат Ерема? – спросил приехавшего ямщику старый крестьянин, – подобру ли, поздорову?
– Бог грехам терпит, Савельич! Живем понемногу.
– Эх, как у тебя кони-то припотели! – сказал ямщик в армяке, – видно, брат, больно шибко ехал?
– Да, Ваня, – отвечал ямщик, принимаясь выпрягать лошадей, – взялся на часы, так не поедешь шагом. – А что! За двойные, что ль?
– Нет, брат! по двадцати копеек на версту да целковой на водку!
– Знатная работа! Да что они так торопятся?
– Знать, нужда пристигла: спешат в Москву. Седой-то больно тоскует! всю дорогу проохал. А кто у вас едет?
– Да никто, брат: кроме курьерской тройки, ни одной лошади нет.
Меж тем купец, взойдя на почтовый двор, подал смотрителю свою подорожную. Взглянув на нее и прочтя: «давать из почтовых», смотритель молча положил ее на стол.
– Да нельзя ли найти вольных?
– Я уж вам докладывал, что нельзя; пора рабочая.
– Я заплачу вдвое, если надобно, – только бога ради…
– И рад бы радостью, сударь! Да что ж делать? На нет и суда нет! Не прикажете ли чаю?
– Далеко ли отсюда до Москвы?
– Сто три версты с половиною. А чай знатный, сударь! цветочный, самый лучший.
– Сто три версты! А там еще семьдесят! Какая досада! Я мог бы завтра поутру…
– У меня, сударь, есть и московские калачи, а если угодно, так и крендели.
– Что за станция! В этом Завидове вечно нет лошадей!
– Что ж делать, ваше благородие! Ведь здесь не ям, а разгон большой. Прикажете поставить самовар?
– Ну, хорошо, братец! Говорят, что у нас почта хороша. Боже мой! Да не приведи господи никакому христианину ездить на почтовых! Что это?.. едешь, едешь…
– А давно ли вы, сударь, из Питера?.. – спросил смотритель, приказав своей жене готовить чай.
– Стыдно сказать – третий день! И это называют почтою!
– То есть – с лишком по двести верст в сутки? – сказал смотритель, рассчитав по пальцам. – Что ж, сударь? Это езда не плохая. Зимою можно ехать и скорее, а теперь дело весеннее… Чу! колокольчик! и кажется, от Москвы!.. четверкою бричка…
– Ах, сделай милость, любезный! я дам тебе, что хочешь, на водку…
– Постойте, сударь!.. никак на вольных!.. Нет! с той станции! Ну, вот вам, сударь, и попутчики! Счастлив этот проезжий! ваши лошади, чай, уж отдохнули, так ему задержки не будет.
– Вели же скорей закладывать мою коляску.
– Нельзя, сударь! надобно выкормить лошадей, надобно их напоить; надобно, чтоб они выстоялись, надобно…
– Надобно, чтоб я ехал! Послушай, я заплачу двойные прогоны!
– Нет, сударь, ямщик ни за что не поедет. Вот этак часика через полтора… Эх, сударь! кони знатные – мигом доставят на станцию; а вы меж тем чайку накушайтесь.
Проезжий не вышел из своей брички и через несколько минут отправился на лошадях, которые привезли Рославлева. С полчаса еще наш влюбленный путешественник ходил молча взад и вперед по избе; потом от нечего делать напился чаю; и наконец, отворив окно, сел возле него, чтобы видеть, когда станут закладывать его коляску. На завалине перед избою сидел старик лет шестидесяти; он чертил по земле своим подожком и слушал разговоры ямщиков, которые, собравшись в кружок, болтали всякую всячину, не замечая, что проезжий барин может слышать все их слова.
– Что ты, брат Андрюха, так насупился? – спросил один ямщик, в сером армяке, молодого детину в синем кафтане и красном кушаке, – аль жена побила?
– Добро бы жена, – отвечал детина, – а то черт знает кто – нелегкая бы его взяла, проклятого!
– Ой ли! так тебя, брат, поколотили! Уж не почтальон ли, что ты вчера возил?
– Эх, Ваня! кабы почтальон, так куда б ни шло; а то какой-то проезжий барин – пострел бы его побрал!
– Чай, стал погонять, а ты не слушался?
– Вестимо. Вот нынче ночью я повез на тройке, в Подсолнечное, какого-то барина; не успел еще за околицу выехать, а он и ну понукать; так, знашь ты, кричма и кричит, как за язык повешенный. Пошел, да пошел! «Как-ста не так, – подумал я про себя, – вишь, какой прыткой! Нет, барин, погоди! Животы-та не твои, как их поморишь, так и почты не на чем справлять будет». Он ну кричать громче, а я ну ехать тише!
– Вот то-то же! Вишь ты, сам какой задорный, Андрюха!
– Да, слышь ты, глупая голова! Ведь за морем извозчики и все так делают; мне уж третьего дня об этом порассказали. Ну, вот мы отъехали этак верст пяток с небольшим, как вдруг – батюшки светы! мой седок как подымется да учнет ругаться: я, дискать, на тебя, разбойника, смотрителю пожалуюсь. «Эк-ста чем угрозил! – сказал я. – Нет, барин, смотрителем нас не испугаешь». Я ему, ребята, на прошлой неделе снес гуся да полсотни яиц.
– Умен ты, брат Андрюха! Ну что ж твой седок?
– Осерчал пуще прежнего. Ну меня позорить, а я себе и в ус не дую – еду себе шажком да посвистываю. Вот он приподнялся, да и толк меня в загорбок; я обернулся, поглядел: мужичонок небольшой, и слуги с ним нет, – как не дать отпора? «Слушай, барин, – сказал я, – драться не велено; у меня смотри, я и сам кнутом перепояшу». Лишь только я это вымолвил, как он одной рукой хвать меня за ворот, прыгнул к себе, да и ну лудить по становой жиле. Я было побарахтаться – куды-те! Ах ты, господи боже мой! взглянуть не на что, а какой здоровенный! Уж он меня возил, возил! Черт бы его побрал! Инда и теперь вздохнуть тяжело!
– Вот то-то, Андрюша! – сказал старый крестьянин, – зачем озорничать! Ведь наше дело таковское – за всяким тычком не угоняешься. А уж если пришла охота подраться, так дрался бы с своим братом: скулы-то равные, – а то еще схватился с барином!..
– Да, с барином! Недолго этим барам-то над нами ломаться.
– А что так? – спросил извозчик в армяке.
– Да так-ста. Мы знам, что знам.
– А что ты знашь, Андрюха? Расскажи, брат.
– Да, расскажи! А как дойдет до исправника…
– И полно! кому вынести? Небось, рассказывай!..
– Ну то-то же! смотрите, ребята! – сказал детина, обращаясь к другим извозчикам, – чур, держать про себя. Вот, третьего дня, повез я под вечер проезжего – знашь ты, какой-то не русской, не то француз, не то немец – леший его знает, а по нашему-то бает; и такой добрый, двугривенный дал на водку. Вот дорогой мы с ним поразговорились. «Что, дискать, брат! – спросил он, – чай, житье ваше плохое?» Ну, вестимо, не сказать же, что хорошо. «Да, барин, – молвил я, – под иной час тяжко бывает; кони дороги, кормы также, разгон большой, а на прогонах далеко не уедешь; там, глядишь, смотритель придерется, к исправнику попадешь в лапы – какое житье? Вот кабы еще проезжие-та, как ваша милость, не понукали; а то наши бары, провал бы их взял! ступай им по десяти верст в час; а поехал вволю рысцой или шагом, так норовят в зубы». – «И впрямь, – сказал проезжий, – что ваше за житье! То ли дело у нас за морем; вот уж подлинно мужички-та живут припеваючи. Во всем воля: что хочешь, то и делай. У нас ямщик прогоны-то берет не по-вашему – по полтине на версту; едет как душе угодно: дадут на водку – пошел рысцой; нет – так и шагом; а проезжий, хоть генерал будь какой, не смей до него и дотронуться. По нашим дорогам – что верста, то кабак; а ямщик волен у каждого кабака останавливаться».
– Ну, Андрюха! – вскричал ямщик в армяке, – житье же там нашему брату!
– Нишни, Ваня! – сказал старый крестьянин, – не мешай ему, пусть он доскажет.
– «А что, батюшка? – молвил я, – продолжал Андрей, – есть ли у вас исправники?» – «Какие исправники! У нас мужик и шапки ни перед кем не ломает; знай себе одного Бонапарта, да и все тут!» – «А кто этот Бонапарт, батюшка?» – спросил я. «Вестимо, кто: наш хранцузской царь. Слушай-ка, детина, – примолвил проезжий, – я тебе скажу всю правду-истину, а ты своим товарищам рассказывай: наш царь Бонапарт завоевал всю землю, да и к вам скоро в гости будет». – «Ой ли? – сказал я, – да к нам-та зачем?» – «Затем, брат, что он хочет, чтоб и у вас мужичкам было такое же льготное и привольное житье, как у нас. Варам-то вашим это вовсе не по сердцу; да вы на них не смотрите; они, пожалуй, наговорят вам турусы на колесах: и то и се, и басурманы-та мы… – не верьте! а встречайте-ка нас, как мы придем, с хлебом да с солью».
– А о поборах-та баял, что ль, он? – спросил один пожилой извозчик.
– Как же; слышь ты, никакой тяги не будет: что хошь, то и давай. У нашего, дискать, царя и без вас всего довольно.
– Ну, Андрюша! – сказал старый крестьянин, – слушал я, брат, тебя: не в батюшку ты пошел! Тот был мужик умный; а ты, глупая голова, всякой нехристи веришь! Счастлив этот краснобай, что не я его возил: побывал бы он у меня в городском остроге. Эк он подъехал с каким подвохом, проклятый! Да нет, ребята! старого воробья на мякине не обманешь: ведь этот проезжий – шпион.
– Неужто, дядя Савельич? – сказал ямщик в армяке.
– Ну да! А ты, Андрей, с дуру-та уши и развесил. Бонапарт! Да знаете ли, православные, кто такой этот Бонапарт! Иль никто из вас не помнит, что о нем по всем церквам читали? Ведь он антихрист!
– Ой ли? Так это он? – вскричал пожилой ямщик.
– Он и есть. Ведь он-та все и подсылает подбивать нашу братью; так, слышь ты, лисой и лисит; да не на тех напал. Нет, ребята! чтоб мы поддались иноверцам?.. Ба, ба, ба! да за что так! Что бога гневить, братцы! разве у нас нет батюшки православного русского царя? Разве мы хуже живем других прочих? Что нам, перекусить, что ль, нечего? Слава тебе господи! По праздникам пустых щей не хлебаем, одежонка есть, браги не покупать стать! А если б и худо-то было? Так что ж? Знай про то царь-государь: ему челом; а Бонапарту-та какое до нас дело? Разве мы его?
– Ведь дядя-то Савельич правду говорит, ребята! – сказал один из ямщиков, обращаясь к своим товарищам.
– Да, детушки! Я подолее вас живу на белом свете; в пугачевщину я был уж парень матерой. Тяжко, ребята, и тогда было – такой был по всей святой Руси погром, что и боже упаси! И Пугач также прельщал народ, да умней был этого Бонапарта: назвался государем Петром Федоровичем – так не диво, что перемутил всех православных; а этот что за выскочка? Смотри, пожалуй! вишь, ему жаль нас стало! Экой милостивец выискался! Нет, ребята! Если уж господь бог нашлет на нас каку невзгоду, так пускай же свои собаки грызутся, а чужие не мешайся.
– Так, вестимо так, Савельич! Правда, Савельич! – заговорили все извозчики, кроме Андрея.
– Что ж ты, брат Андрюха, язычок-та прикусил, а? – спросил пожилой ямщик.
– Что, брат, – отвечал Андрей, почесывая в голове, – оно бы и так, да, слышь ты, он баил, что исправников не будет и бары-то не станут над нами ломаться.
– Ах ты, дурачина, дурачина! – перервал старик, – да разве без старших жить можно? Мы покорны судьям да господам; они – губернатору, губернатор – царю, так испокон веку ведется. Глупая голова! как некого будет слушаться, так и дело-то делать никто не станет.
– Что правда, то правда, – сказал один из ямщиков, – нашему брату нельзя жить без грозы; кабы только прогоны-то были у нас также по полтине на версту…
– А овес по два рубля четверть? Вот то-то и есть, ребята, вы заритесь на большие прогоны, а поспрошайте-ка, чего стоят за морем кормы? Как рублей по тридцати четверть, так и прогоны не взмилятся! Нет, Федотушка! где дорого берут, там дорого и платят!
– Вестимо, так, – сказал извозчик в армяке. – Да вот что, дядя Савельич, кабы поборов-та с нас не было?
– Эх, Ваня, Ваня! Да есть ли земля, где б поборов не было? Что вы верите этим нехристям; теперь-то они так говорят, а дай Бонапарту до нас добраться, так последнюю рубаху стащит; да еще заберет всех молодых парней и ушлет их за тридевять земель в тридесятое государство.
– Что ты, дядя Савельич, нас морочишь!.. – перервал с приметной досадою Андрей. – На что ему забирать чужой народ; у него и своего довольно.
– Довольно, да не совсем. Вот что, ребятушки, мне рассказывал один проезжий: этот Бонапарт воюет со всеми народами; у него что год, то набор. Своих-то всех перехватал в некруты, так и набирает где попало.
– И я тоже слышал, – сказал один пожилой извозчик. – Вишь, какой неугомонный, все таскается с войском по чужим землям! Что это, Савельич, этим хранцузам дома не сидится?
– Видно, брат, земля голодная – есть нечего. Кабы не голод, так черт ли кого потащит на чужую сторону! а посмотри-ка, сколько их к нам наехало: чутьем знают, проклятые, где хлебец есть.
– Да, они на это куда сметливы, – сказал один извозчик в изорванном кафтане, – знают, где раки зимуют. Слышь ты, у нас все дурно, а все-таки к нам лезут!
– Да, да! толкуй себе! – перервал Андрей, – что, чай, у нас хорошо?.. От одной гонки свету божьего не взвидишь. Ну, пусть у них кормы дороже, да зато и езда-то какая? А у нас?.. скачи себе сломя голову.
– Кой прах! – вскричал старик, – наладил одно да одно! Разве деды наши не держали почты? Разве я сам не вожу подчас проезжих? Господи боже мой! – продолжал он, вскочив с завалины, – да что ты за ямщик, коли десяти верст в час не уедешь? Эх, не прежние мои годы!.. Бывало, в старину, как заложишь тройку ухарских, так только держись… пыль столбом!.. Куды понукать! Бывало, седок взмолится да учнет милости просить; так нет! сердце не терпит! Дал родным вздохнуть, да и пошел по всем по трем! с горки на горку!.. Эх вы, милые, закатывай, да и только!.. Вот это езда! А селом-то бывало – селом!.. попридержишь у околицы, а как въедешь в улицу – шапку набок, свистнул, гаркнул, да и след простыл… и самому весело, и красны девицы удалым парнем любуются; а вас, прости господи, за что и невестам любить? Какие вы ямщики? Волов бы вам гонять да по клюкву-ягоду!
– Что ты, дядя? – перервал ямщик в армяке, – не все в Андрея: и мы прокатим не хуже другого.
– Катай себе, катай! – проворчал сквозь зубы Андрей, – а я своих коней поморить не хочу.
– Мореного морить нечего, – сказал старик. – Корми их одной соломой, так они и без езды отощают. То-то, брат Андрюша! вишь, ты и по будням ходишь в синем кафтане да в красном кушаке. Мы держимся старины: взял прогоны, выпил на гривнягу, да и будет; а ты так нет, как барин – норовишь все в трактир: давай чаю, заморской водки, того-сего, всякой лихой болести; а там хвать, хвать, ан и сенца не на что купить. А как в мошне пусто, да и дома-то не густо, так поневоле дурь полезет в голову: теперь ты слушаешь россказни иноземцев, а там, пожалуй, и на большую дорогу выдешь. Нет, брат Андрей, некому тебя бить: замотался ты.
– Да что ж ты, Савельич, взъелся в самом деле? – сказал с досадою Андрей. – Что ты, родной иль хрестной мне батька, что ль?
– Полно, Андрюха, ершиться-то, – перервал ямщик в армяке. – Савельич бает правду. Вестимо, ты мотыга; вот уж с месяц, как взял у меня три рубля, а и в помине о них нет…
– Так что ж? – отдам.
– То-то отдам! Я и сам бы умел синий кафтан носить по будням. Знаем мы вас – отдам.
– А осьмину-то овса, что у меня занял, – примолвил пожилой извозчик, – отдашь ли хоть к Петрову дню?
– А за кушак-то когда заплатишь? – закричал ямщик в изорванном кафтане, – ведь ты его купил у меня уж третий месяц. Эй, осрамлю, Андрюшка! при всех в церкви сниму.
– Видно, брат Андрюха, – прибавил один молодой детина, – исправник-то мало тебя на прошлой неделе уму-разуму учил.
– Как так? – спросил старик.
– Да так! – продолжал молодой парень. – Он возил со мной проезжих в Подсолнечное, да и ну там буянить в трактире и с смотрителем-то схватился: вот так к роже и лезет. На грех проезжал исправник, застал все как было, да и ну его жаловать из своих рук. Уж он его маил, маил…
– Э! э! – вскричал ямщик в худом кафтане. – Так вот что, ребята! Вот за что он на исправников-то осерчал. Эки пострелы в самом деле! и поозорничать не дадут. Нет, нет – да и плетью!
Все ямщики засмеялись, и пристыженный Андрей не знал уже куда деваться от насмешек, которые на него посыпались, как вдруг со стороны Петербурга зазвенел колокольчик.
– Еще бог дает проезжих! – сказал ямщик в армяке. – Экой разгон!
– Глядь-ка, – вскричал старик. – Ну молодец! как дерет!.. Знать, курьер или фельтегарь!.. Смотри-ка, смотри! Ай да коренная! Вот, брат, конь!.. Пристяжные насилу постромки уносят.
– Нет, дядя Савельич, – сказал один из ямщиков, – это не курьер, да и кони не почтовые… Ну – так и есть! Это Ерема на своей гнедой тройке. Что это так его черти несут?
Кибитка, запряженная тройкой лихих коней, покрытых пылью и потом, примчалась к почтовому двору. В ней сидели двое купцов: один лет семидесяти и седой как лунь; другой лет под сорок, с светло-русой окладистой бородою. Если нельзя было смотреть без уважения на патриархальную физиономию первого, то и наружность второго была не менее замечательна: она принадлежала к числу тех, которые соединяют в себе все отдельные черты национального характера. Радушие, природный ум, досужество, сметливость и русской толк отпечатаны были на его выразительном и открытом лице. Старик пошел в избу к смотрителю, а товарищ его остался у кибитки.
– Ну что, брат Ерема? – спросил приехавшего ямщику старый крестьянин, – подобру ли, поздорову?
– Бог грехам терпит, Савельич! Живем понемногу.
– Эх, как у тебя кони-то припотели! – сказал ямщик в армяке, – видно, брат, больно шибко ехал?
– Да, Ваня, – отвечал ямщик, принимаясь выпрягать лошадей, – взялся на часы, так не поедешь шагом. – А что! За двойные, что ль?
– Нет, брат! по двадцати копеек на версту да целковой на водку!
– Знатная работа! Да что они так торопятся?
– Знать, нужда пристигла: спешат в Москву. Седой-то больно тоскует! всю дорогу проохал. А кто у вас едет?
– Да никто, брат: кроме курьерской тройки, ни одной лошади нет.
Меж тем купец, взойдя на почтовый двор, подал смотрителю свою подорожную. Взглянув на нее и прочтя: «давать из почтовых», смотритель молча положил ее на стол.