Страница:
– Не на радость!.. Нет, Юрий Дмитрич, я не хочу гневить бога: с тобой и горе мне будет радостью. Ты не знаешь и не узнал бы никогда, если б не был моим супругом, что я давным-давно люблю тебя. Во сне и наяву, никогда и нигде я не расставалась с тобою… ты был всегда моим суженым. Когда злодейка кручина томила мое сердце, я вспоминала о тебе, и твой образ, как ангел-утешитель, проливал отраду в мою душу. Теперь ты мой, и если ты также меня любишь…
– Люблю ли я тебя!.. – вскричал Милославский. – Тебя!.. Ах, Анастасья! помнишь ли, в Москве, у Спаса на Бору?.. Я не знал, кто ты, когда в первый раз тебя увидел, но сердце мое забилось от радости… Мне казалось, что я встретился с тобою после долгой разлуки, что я давно тебя знаю… что я не мог не знать тебя! Несчастный! я забыл все… забыл, что стою в храме божием… Недоконченная молитва замерла на устах моих… Нет! я согрешил еще более: в безумии моем я молился не на лики святых угодников… Анастасья!.. я видел одну тебя! Так я прогневил господа и должен сносить без ропота горькую мою участь; но ты молилась, Анастасья! в глазах твоих, устремленных на святые иконы, сияла благодать божия… я видел ясно: никакие земные помыслы не омрачали души твоей… тебя не тяготит ужасный грех поруганной святыни!.. За что ж господь наказал нас обоих?
– Не греши, Юрий Дмитрич! К чему этот безрассудный ропот? Всевышний посетил нас скорбию, мы оба сироты; но разве он до конца нас покинул? И должны ли мы искушать его милосердие в ту самую минуту, когда он, сжалясь над нами, соединил нас навеки?
– Навеки! – повторил вполголоса Юрий. – Ах, Анастасья!..
– Да, мой милый, мой сердечный друг! одна смерть может разлучить нас… Дай мне свою руку, радость дней моих, ненаглядный мой!.. Не правда ли, ты никогда не покинешь твоей Анастасии… никогда?.. Чувствуешь ли ты, – продолжала она голосом, исполненным неизъяснимой нежности, прижимая руку Юрия к груди своей, – чувствуешь ли, как бьется мое сердце?.. Оно живет тобою! И если когда-нибудь ты перестанешь любить меня…
– Никогда! никогда! – прошептал Юрий, покрывая пламенными поцелуями ее трепещущую руку.
– Бесценный мой!.. избавитель мой!.. О, как снова мне жизнь становится мила!.. Она твой дар, мой возлюбленный! она вся принадлежит тебе!.. Ах! повтори еще раз, что ты меня любишь!
– Более всего на свете! – вскричал Милославский, забыв на минуту весь ужас своего положения.
– И ты можешь роптать на промысл божий?.. и я смею называть себя сиротою, когда ты супруг мой?..
Как пробужденный от глубокого сна, Юрий вздрогнул.
– Твой супруг!.. – повторил он, отдернув с ужасом свою руку.
– Что с тобою, мой милый друг? – спросила робким голосом Анастасья.
Юрий не отвечал ни слова.
– Ты молчишь?.. – продолжала она. – Ах! говори, Юрий Дмитрич, скажи, чем могла я прогневить тебя?
– Анастасья, – отвечал, наконец, Милославский, – я не ропщу… я покоряюсь воле всевышнего; но мы несчастливы, мой друг, очень несчастливы!
– Нет, пока ты называешь меня своей супругою… пока я принадлежу тебе…
– Но знаешь ли ты, сирота злополучная?.. Так! к чему откладывать!.. для чего томить тебя медленной смертью!.. Анастасья!.. я не супруг твой!
– Ты не супруг мой?.. Но не ты ли сейчас обошел со мною налой церковный?.. Не с тобою ли я поменялась этим перстнем?..
– Чтоб спасти тебя, я должен был это сделать; но я не могу быть ничьим супругом.
– Не можешь?
– Да, Анастасья! Вчера, над гробом преподобного Сергия, я клялся оставить свет и произнес обет: по окончании брани возложить на себя одежду инока.
– Милосердный боже!.. Так для чего ж, жестокий, ты не дал мне умереть?
– Выслушай меня, Анастасья, и не осуждай меня!
Юрий стал рассказывать, как он любил ее, не зная, кто она, как несчастный случай открыл ему, что его незнакомка – дочь боярина Кручины; как он, потеряв всю надежду быть ее супругом и связанный присягою, которая препятствовала ему восстать противу врагов отечества, решился отказаться от света; как произнес обет иночества и, повинуясь воле своего наставника, Авраамия Палицына, отправился из Троицкой лавры сражаться под стенами Москвы за веру православную; наконец, каким образом он попал в село Кудиново и для чего должен был назвать ее своей супругою. Анастасья с необыкновенной твердостью выслушала весь рассказ его; но когда он кончил, она завернулась в свою фату, зарыдала, и горькие слезы рекой полились из глаз ее.
Юрий молча продолжал ехать подле нее; несколько раз он хотел возобновить разговор, но слова замирали на устах его; и что мог бы он сказать в утешение несчастной, горькой сироте?
Вдали мелькнул огонек; Темрюк остановил свою лошадь и, обращаясь к Юрию, сказал:
– Видишь, боярин?.. вон там, за этими деревьями?.. Это Хотьков монастырь. Чай, теперь вы и без проводника доедете; дорога прямая; а мне пора и отдохнуть. Вот другие сутки, как я глаз не сводил.
Юрий отпустил своего провожатого, и через четверть часа наши путешественники доехали до монастырских ворот. Не скоро достучались они привратника; наконец, калитка отворилась, и монастырский слуга, протирая заспанные глаза, спросил сердитым голосом:
– Кто тут?.. что за полуночники такие?.. – но, узнав Анастасью, вскрикнул от радости и побежал доложить о ней игуменье. Путешественники сошли с лошадей.
Анастасья молчала, Юрий также; но, когда через несколько минут ворота отворились и надобно было расставаться, вся твердость их исчезла. Анастасья, рыдая, упала на грудь Милославского.
– Прости, мой избавитель! – говорила она, всхлипывая, – прости навсегда!
– Навсегда!.. Нет, Анастасья! – вскрикнул Юрий, заключив ее в свои объятия, – когда мы оба проснемся от тяжкого земного сна для жизни бесконечной, тогда мы увидимся опять с тобою!.. И там, где нет ни плача, ни воздыханий, там – о милый друг! я снова назову тебя моей супругою!
Анастасья вырвалась из его объятий. Тяжелые во рота заскрипели, застучал железный запор, привратник захлопнул калитку, и Юрий, вскочив на коня, помчался вихрем от стен обители, в которой, как в безмолвной могиле, он похоронил навсегда все земное свое счастье.
Оставим на несколько времени Юрия, который спешил в крови врагов или в своей собственной утопить мучительную тоску свою, и перенесемся в хижину, где, осыпанный проклятиями, заклейменный позорным именем предателя, некогда сильный и знаменитый боярин, но теперь покинутый целым миром, бесприютный страдалец боролся со смертию. До половины вросшая в землю, освещенная одним восковым огарком, который теплился перед иконами, лачужка полесовщика была в эту минуту последним земным жилищем богатого боярина Кручины, привыкшего жить с царскою пышностию. Несколько снопов соломы, брошенных на скамью, заменяли роскошное пуховое ложе, а вместо толпы покорных рабов един бедный, покрытый изорванным рубищем нищий сидел у его изголовья. Испустя тяжелый вздох, умирающий очнулся от своего беспамятства и открыл глаза; несколько минут его тусклые, безжизненные взоры оставались неподвижными; наконец, мало-помалу он стал различать окружавшие его предметы. С большим усилием он поднял руку и молча поднес ее к запекшимся кровию устам своим. Нищий подал ему ковш с водою, и боярин, утолив свою жажду, промолвил невнятным голосом:
– Где я?
– В избе, у доброго человека, – отвечал нищий.
– Кто говорит со мною?
– Это я, Федорыч: Митя.
– Где мои слуги?
– Твои слуги!.. Бедняжка!.. Ты всех их отпустил на волю, Федорыч!
– Где дочь моя?
– Как?.. так и она, сердечная, была с тобою?.. Голубушка моя!.. Ну, Федорыч, пришла беда – растворяй ворота!
– Ах! я начинаю вспоминать… убийцы!.. кровь!.. Так… они умертвили ее!.. злодеи! А я жив еще!.. Зачем!.. для чего?
– Как зачем, Федорыч?.. Подумай-ка хорошенько. Ведь благочестивую дочь твою врасплох бы не застали: она всегда, как чистая голубица, готова была принять жениха своего. А что б ты стал делать, горемычный, если бы господь не умилосердился над тобою и не дал тебе времени принарядиться да раззнакомиться с твоими приятелями? Оглянись-ка, Федорыч! посмотри, сколько их стоит за тобою! и гордость, и злость, и неправда, и убийство, и всякое нечестие… Эй, Федорыч! не губи себя, голубчик! отрекись от этих друзей, не бери их с собою! Ведь двери-то на небеса небольшие – с такой оравой туда не пролезешь!
Бледные щеки Шалонского вспыхнули; казалось, все силы его возвратились: он приподнялся до половины и, устремив дикий взор на Митю, сказал твердым голосом:
– О чем ты говоришь, юродивый? чего ты от меня хочешь?.. Покаяния?.. Нет!.. поздно!.. Если все правда, чему я верил в ребячестве, то приговор мой давно уже произнесен!
– И, Федорыч, Федорыч! Кто это тебе сказал?
– Да, если из двух дорог я выбрал одну и шел по ней всю жизнь мою, то могу ли перед смертью возвратиться опять на перепутье?
– Можешь ли? – перервал Митя, и глаза его заблистали необыкновенным огнем, и кроткое величие праведника изобразилось на челе его, выражавшем до того одно простодушие и смирение. – Можешь ли? – повторил он вдохновенным голосом. – Ничтожное, бренное создание! Тебе ли полагать пределы милосердию божию? Тебе ли измерять неизмеримую любовь творца к его созданию?.. Так! с юности твоей преданный лукавству и нечестию, упитанный неповинной кровию, ты шел путем беззакония, дела твои вопиют на небеса; но хуже ли ты разбойника, который, умирая, сказал: «Помяни мя, господи! егда приидеши во царствии твоем!» И едва слова сии излетели из уст убийцы – и уже имя его было начертано на небеси! Едва, омытая кровию спасителя, душа его воспарила в горние селения – и уже навстречу ей спешил сам искупитель! О боярин! возведи скорбящий взор к отцу нашему, пожелай только быть вместе с ним, и он уже с тобою, и он уже в душе твоей!..
Как истомленный жаждою в знойный день усталый путник глотает с жадностию каждую каплю пролившего на главу его благотворного дождя, так слушал умирающий исполненные христианской любви слова своего утешителя. Закоснелое в преступлениях сердце боярина Кручины забилось раскаянием; с каждым новым словом юродивого изменялся вид его, и, наконец, на бледном, полумертвом лице изобразилась последняя ужасная борьба порока, ожесточения и сильных страстей – с душою, проникнутою первым лучом небесной благодати.
– Как! – сказал он после продолжительного молчания, – ты, которого я выгнал с позором из дома своего… над кем ругался, кого осыпал проклятиями… кто должен меня ненавидеть… желать моей вечной погибели…
– Твоей погибели!.. Ах! ты не знаешь… ты не вкусил еще всей сладости любви христианской, боярин… Твоей погибели!.. Пусть господь возьмет остаток дней моих за одно мгновение твоего душевного покаяния! Но что я говорю… бессмысленный! Нужна ли эта ничтожная жертва, дабы подвигнуть к милосердию того, кто есть беспредельная любовь… которая наполняет уже твою душу, боярин?.. Так я вижу благодать всевышнего в твоих потухающих взорах!.. Ты плачешь?.. Плачь, боярин, плачь! Эти слезы… о! приветствуй сих посланников небесных!..
Кто может описать чувство умирающего грешника, когда перст божий коснулся души его? Он видел всю мерзость прошедших дел своих, возгнушался самим собою, ненавидел себя; но не отчаяние, а надежда и любовь наполняли его душу.
– Милосердный боже! – воскликнул он, проливая источники слез, – для чего я не могу продлить моей позорной жизни?.. Для чего в болезнях, страданиях, покрытый язвами, от всех отверженный, всеми презираемый, я не могу изгладить продолжительным покаянием хотя сотую часть моих тяжких беззаконий!..
– Их нет уже, боярин! – сказал с восторгом Митя. – Твои слезы смыли их… первые слезы кающегося грешника… О! какое веселие, какое торжество готовится на небесах, когда я, окаянный, недостойный грешник, скрывающий гордость и тщету даже под сим бедным рубищем, не нахожу слов для изъяснения моей радости!
Ослабевши от сильного душевного потрясения, боярин Кручина опустился на свое ложе; предвестница близкой смерти, лихорадочная дрожь пробежала по всем его членам…
– Митя, Митя! – сказал он прерывающимся голосом, – конец мой близок… я изнемогаю!.. Если дочь моя не погибла, сыщи ее… отнеси ей мое грешное благословение… Я чувствую, светильник жизни моей угасает… Ах, если б я мог как православный, умереть смертью христианина!.. Если б господь сподобил меня… Нет, нет!.. Достоин ли убийца и злодей прикоснуться нечистыми устами… О, ангел-утешитель мой! Митя!.. молись о кающемся грешнике!
Вдруг кто-то постучался у окна.
– Кто тут? – спросил Митя.
– Священник из села Никольского, – отвечал незнакомый голос.
– Священник! – вскричал юродивый.
– Да, добрый человек! Я еду с требою к умирающему, да заплутался; не выведешь ли меня на большую дорогу?
– Слышишь ли, Тимофей Федорович? Сомневайся еще в милосердии божием! Войди, батюшка, здесь также есть умирающий.
– Митя! – вскричал Кручина, – приподыми меня! пособи мне встать… Нет!.. оставь меня… я чувствую в себе довольно силы…
Боярин приподнялся, лицо его покрылось живым румянцем, его жадные взоры, устремленные на дверь хижины, горели нетерпением… Священник вошел, и чрез несколько минут на оживившемся лице примиренного с небесами изобразилось кроткое веселие и спокойствие праведника: господь допустил его произнести молитву: «Днесь, сыне божий, причастника мя приими!»
Он соединился с своим искупителем; и когда глаза его закрылись навеки, Митя, почтив прах его последним целованием, сказал тихим голосом:
– Прости, Тимофей Федорович! веселись в горних селениях, избранный для прославления неизреченного милосердия божия! Ты жил как злодей и кончил жизнь как праведник… Блаженна часть твоя: над тобой совершилась великая тайна искупления!..
VIII
– Люблю ли я тебя!.. – вскричал Милославский. – Тебя!.. Ах, Анастасья! помнишь ли, в Москве, у Спаса на Бору?.. Я не знал, кто ты, когда в первый раз тебя увидел, но сердце мое забилось от радости… Мне казалось, что я встретился с тобою после долгой разлуки, что я давно тебя знаю… что я не мог не знать тебя! Несчастный! я забыл все… забыл, что стою в храме божием… Недоконченная молитва замерла на устах моих… Нет! я согрешил еще более: в безумии моем я молился не на лики святых угодников… Анастасья!.. я видел одну тебя! Так я прогневил господа и должен сносить без ропота горькую мою участь; но ты молилась, Анастасья! в глазах твоих, устремленных на святые иконы, сияла благодать божия… я видел ясно: никакие земные помыслы не омрачали души твоей… тебя не тяготит ужасный грех поруганной святыни!.. За что ж господь наказал нас обоих?
– Не греши, Юрий Дмитрич! К чему этот безрассудный ропот? Всевышний посетил нас скорбию, мы оба сироты; но разве он до конца нас покинул? И должны ли мы искушать его милосердие в ту самую минуту, когда он, сжалясь над нами, соединил нас навеки?
– Навеки! – повторил вполголоса Юрий. – Ах, Анастасья!..
– Да, мой милый, мой сердечный друг! одна смерть может разлучить нас… Дай мне свою руку, радость дней моих, ненаглядный мой!.. Не правда ли, ты никогда не покинешь твоей Анастасии… никогда?.. Чувствуешь ли ты, – продолжала она голосом, исполненным неизъяснимой нежности, прижимая руку Юрия к груди своей, – чувствуешь ли, как бьется мое сердце?.. Оно живет тобою! И если когда-нибудь ты перестанешь любить меня…
– Никогда! никогда! – прошептал Юрий, покрывая пламенными поцелуями ее трепещущую руку.
– Бесценный мой!.. избавитель мой!.. О, как снова мне жизнь становится мила!.. Она твой дар, мой возлюбленный! она вся принадлежит тебе!.. Ах! повтори еще раз, что ты меня любишь!
– Более всего на свете! – вскричал Милославский, забыв на минуту весь ужас своего положения.
– И ты можешь роптать на промысл божий?.. и я смею называть себя сиротою, когда ты супруг мой?..
Как пробужденный от глубокого сна, Юрий вздрогнул.
– Твой супруг!.. – повторил он, отдернув с ужасом свою руку.
– Что с тобою, мой милый друг? – спросила робким голосом Анастасья.
Юрий не отвечал ни слова.
– Ты молчишь?.. – продолжала она. – Ах! говори, Юрий Дмитрич, скажи, чем могла я прогневить тебя?
– Анастасья, – отвечал, наконец, Милославский, – я не ропщу… я покоряюсь воле всевышнего; но мы несчастливы, мой друг, очень несчастливы!
– Нет, пока ты называешь меня своей супругою… пока я принадлежу тебе…
– Но знаешь ли ты, сирота злополучная?.. Так! к чему откладывать!.. для чего томить тебя медленной смертью!.. Анастасья!.. я не супруг твой!
– Ты не супруг мой?.. Но не ты ли сейчас обошел со мною налой церковный?.. Не с тобою ли я поменялась этим перстнем?..
– Чтоб спасти тебя, я должен был это сделать; но я не могу быть ничьим супругом.
– Не можешь?
– Да, Анастасья! Вчера, над гробом преподобного Сергия, я клялся оставить свет и произнес обет: по окончании брани возложить на себя одежду инока.
– Милосердный боже!.. Так для чего ж, жестокий, ты не дал мне умереть?
– Выслушай меня, Анастасья, и не осуждай меня!
Юрий стал рассказывать, как он любил ее, не зная, кто она, как несчастный случай открыл ему, что его незнакомка – дочь боярина Кручины; как он, потеряв всю надежду быть ее супругом и связанный присягою, которая препятствовала ему восстать противу врагов отечества, решился отказаться от света; как произнес обет иночества и, повинуясь воле своего наставника, Авраамия Палицына, отправился из Троицкой лавры сражаться под стенами Москвы за веру православную; наконец, каким образом он попал в село Кудиново и для чего должен был назвать ее своей супругою. Анастасья с необыкновенной твердостью выслушала весь рассказ его; но когда он кончил, она завернулась в свою фату, зарыдала, и горькие слезы рекой полились из глаз ее.
Юрий молча продолжал ехать подле нее; несколько раз он хотел возобновить разговор, но слова замирали на устах его; и что мог бы он сказать в утешение несчастной, горькой сироте?
Вдали мелькнул огонек; Темрюк остановил свою лошадь и, обращаясь к Юрию, сказал:
– Видишь, боярин?.. вон там, за этими деревьями?.. Это Хотьков монастырь. Чай, теперь вы и без проводника доедете; дорога прямая; а мне пора и отдохнуть. Вот другие сутки, как я глаз не сводил.
Юрий отпустил своего провожатого, и через четверть часа наши путешественники доехали до монастырских ворот. Не скоро достучались они привратника; наконец, калитка отворилась, и монастырский слуга, протирая заспанные глаза, спросил сердитым голосом:
– Кто тут?.. что за полуночники такие?.. – но, узнав Анастасью, вскрикнул от радости и побежал доложить о ней игуменье. Путешественники сошли с лошадей.
Анастасья молчала, Юрий также; но, когда через несколько минут ворота отворились и надобно было расставаться, вся твердость их исчезла. Анастасья, рыдая, упала на грудь Милославского.
– Прости, мой избавитель! – говорила она, всхлипывая, – прости навсегда!
– Навсегда!.. Нет, Анастасья! – вскрикнул Юрий, заключив ее в свои объятия, – когда мы оба проснемся от тяжкого земного сна для жизни бесконечной, тогда мы увидимся опять с тобою!.. И там, где нет ни плача, ни воздыханий, там – о милый друг! я снова назову тебя моей супругою!
Анастасья вырвалась из его объятий. Тяжелые во рота заскрипели, застучал железный запор, привратник захлопнул калитку, и Юрий, вскочив на коня, помчался вихрем от стен обители, в которой, как в безмолвной могиле, он похоронил навсегда все земное свое счастье.
Оставим на несколько времени Юрия, который спешил в крови врагов или в своей собственной утопить мучительную тоску свою, и перенесемся в хижину, где, осыпанный проклятиями, заклейменный позорным именем предателя, некогда сильный и знаменитый боярин, но теперь покинутый целым миром, бесприютный страдалец боролся со смертию. До половины вросшая в землю, освещенная одним восковым огарком, который теплился перед иконами, лачужка полесовщика была в эту минуту последним земным жилищем богатого боярина Кручины, привыкшего жить с царскою пышностию. Несколько снопов соломы, брошенных на скамью, заменяли роскошное пуховое ложе, а вместо толпы покорных рабов един бедный, покрытый изорванным рубищем нищий сидел у его изголовья. Испустя тяжелый вздох, умирающий очнулся от своего беспамятства и открыл глаза; несколько минут его тусклые, безжизненные взоры оставались неподвижными; наконец, мало-помалу он стал различать окружавшие его предметы. С большим усилием он поднял руку и молча поднес ее к запекшимся кровию устам своим. Нищий подал ему ковш с водою, и боярин, утолив свою жажду, промолвил невнятным голосом:
– Где я?
– В избе, у доброго человека, – отвечал нищий.
– Кто говорит со мною?
– Это я, Федорыч: Митя.
– Где мои слуги?
– Твои слуги!.. Бедняжка!.. Ты всех их отпустил на волю, Федорыч!
– Где дочь моя?
– Как?.. так и она, сердечная, была с тобою?.. Голубушка моя!.. Ну, Федорыч, пришла беда – растворяй ворота!
– Ах! я начинаю вспоминать… убийцы!.. кровь!.. Так… они умертвили ее!.. злодеи! А я жив еще!.. Зачем!.. для чего?
– Как зачем, Федорыч?.. Подумай-ка хорошенько. Ведь благочестивую дочь твою врасплох бы не застали: она всегда, как чистая голубица, готова была принять жениха своего. А что б ты стал делать, горемычный, если бы господь не умилосердился над тобою и не дал тебе времени принарядиться да раззнакомиться с твоими приятелями? Оглянись-ка, Федорыч! посмотри, сколько их стоит за тобою! и гордость, и злость, и неправда, и убийство, и всякое нечестие… Эй, Федорыч! не губи себя, голубчик! отрекись от этих друзей, не бери их с собою! Ведь двери-то на небеса небольшие – с такой оравой туда не пролезешь!
Бледные щеки Шалонского вспыхнули; казалось, все силы его возвратились: он приподнялся до половины и, устремив дикий взор на Митю, сказал твердым голосом:
– О чем ты говоришь, юродивый? чего ты от меня хочешь?.. Покаяния?.. Нет!.. поздно!.. Если все правда, чему я верил в ребячестве, то приговор мой давно уже произнесен!
– И, Федорыч, Федорыч! Кто это тебе сказал?
– Да, если из двух дорог я выбрал одну и шел по ней всю жизнь мою, то могу ли перед смертью возвратиться опять на перепутье?
– Можешь ли? – перервал Митя, и глаза его заблистали необыкновенным огнем, и кроткое величие праведника изобразилось на челе его, выражавшем до того одно простодушие и смирение. – Можешь ли? – повторил он вдохновенным голосом. – Ничтожное, бренное создание! Тебе ли полагать пределы милосердию божию? Тебе ли измерять неизмеримую любовь творца к его созданию?.. Так! с юности твоей преданный лукавству и нечестию, упитанный неповинной кровию, ты шел путем беззакония, дела твои вопиют на небеса; но хуже ли ты разбойника, который, умирая, сказал: «Помяни мя, господи! егда приидеши во царствии твоем!» И едва слова сии излетели из уст убийцы – и уже имя его было начертано на небеси! Едва, омытая кровию спасителя, душа его воспарила в горние селения – и уже навстречу ей спешил сам искупитель! О боярин! возведи скорбящий взор к отцу нашему, пожелай только быть вместе с ним, и он уже с тобою, и он уже в душе твоей!..
Как истомленный жаждою в знойный день усталый путник глотает с жадностию каждую каплю пролившего на главу его благотворного дождя, так слушал умирающий исполненные христианской любви слова своего утешителя. Закоснелое в преступлениях сердце боярина Кручины забилось раскаянием; с каждым новым словом юродивого изменялся вид его, и, наконец, на бледном, полумертвом лице изобразилась последняя ужасная борьба порока, ожесточения и сильных страстей – с душою, проникнутою первым лучом небесной благодати.
– Как! – сказал он после продолжительного молчания, – ты, которого я выгнал с позором из дома своего… над кем ругался, кого осыпал проклятиями… кто должен меня ненавидеть… желать моей вечной погибели…
– Твоей погибели!.. Ах! ты не знаешь… ты не вкусил еще всей сладости любви христианской, боярин… Твоей погибели!.. Пусть господь возьмет остаток дней моих за одно мгновение твоего душевного покаяния! Но что я говорю… бессмысленный! Нужна ли эта ничтожная жертва, дабы подвигнуть к милосердию того, кто есть беспредельная любовь… которая наполняет уже твою душу, боярин?.. Так я вижу благодать всевышнего в твоих потухающих взорах!.. Ты плачешь?.. Плачь, боярин, плачь! Эти слезы… о! приветствуй сих посланников небесных!..
Кто может описать чувство умирающего грешника, когда перст божий коснулся души его? Он видел всю мерзость прошедших дел своих, возгнушался самим собою, ненавидел себя; но не отчаяние, а надежда и любовь наполняли его душу.
– Милосердный боже! – воскликнул он, проливая источники слез, – для чего я не могу продлить моей позорной жизни?.. Для чего в болезнях, страданиях, покрытый язвами, от всех отверженный, всеми презираемый, я не могу изгладить продолжительным покаянием хотя сотую часть моих тяжких беззаконий!..
– Их нет уже, боярин! – сказал с восторгом Митя. – Твои слезы смыли их… первые слезы кающегося грешника… О! какое веселие, какое торжество готовится на небесах, когда я, окаянный, недостойный грешник, скрывающий гордость и тщету даже под сим бедным рубищем, не нахожу слов для изъяснения моей радости!
Ослабевши от сильного душевного потрясения, боярин Кручина опустился на свое ложе; предвестница близкой смерти, лихорадочная дрожь пробежала по всем его членам…
– Митя, Митя! – сказал он прерывающимся голосом, – конец мой близок… я изнемогаю!.. Если дочь моя не погибла, сыщи ее… отнеси ей мое грешное благословение… Я чувствую, светильник жизни моей угасает… Ах, если б я мог как православный, умереть смертью христианина!.. Если б господь сподобил меня… Нет, нет!.. Достоин ли убийца и злодей прикоснуться нечистыми устами… О, ангел-утешитель мой! Митя!.. молись о кающемся грешнике!
Вдруг кто-то постучался у окна.
– Кто тут? – спросил Митя.
– Священник из села Никольского, – отвечал незнакомый голос.
– Священник! – вскричал юродивый.
– Да, добрый человек! Я еду с требою к умирающему, да заплутался; не выведешь ли меня на большую дорогу?
– Слышишь ли, Тимофей Федорович? Сомневайся еще в милосердии божием! Войди, батюшка, здесь также есть умирающий.
– Митя! – вскричал Кручина, – приподыми меня! пособи мне встать… Нет!.. оставь меня… я чувствую в себе довольно силы…
Боярин приподнялся, лицо его покрылось живым румянцем, его жадные взоры, устремленные на дверь хижины, горели нетерпением… Священник вошел, и чрез несколько минут на оживившемся лице примиренного с небесами изобразилось кроткое веселие и спокойствие праведника: господь допустил его произнести молитву: «Днесь, сыне божий, причастника мя приими!»
Он соединился с своим искупителем; и когда глаза его закрылись навеки, Митя, почтив прах его последним целованием, сказал тихим голосом:
– Прости, Тимофей Федорович! веселись в горних селениях, избранный для прославления неизреченного милосердия божия! Ты жил как злодей и кончил жизнь как праведник… Блаженна часть твоя: над тобой совершилась великая тайна искупления!..
VIII
В первый день решительной битвы русских с гетманом Хоткевичем, то есть 22 августа 1612 года, около полудня, в бывшей Стрелецкой слободе, где ныне Замоскворечье, близ самого Крымского брода, стояли дружины князя Трубецкого, составленные по большей части из буйных казаков, пришедших к Москве не для защиты отечества, но для грабежа и добычи (15). С первого взгляда на эти разбросанные без всякого порядка по берегу Москвы-реки толпы пеших и конных ратников можно было догадаться, что дух мятежа и своевольства царствовал в рядах сего необузданного и едва знающего подчиненность войска. Во многих местах раздавались песни и громкие восклицания; и даже шагах в двадцати от ставки главного своего воеводы, князя Трубецкого, человек пятьдесят казаков, расположась покойно вокруг пылающего костра и попивая вкруговую, шумели и кричали во все горло, – осыпая ругательствами нижегородское ополчение, пришедшее с князем Пожарским. При появлении старшин никто не трогался с места: ни один казак не приподымал своей шапки, и даже нередко грубые насмешки и обидные прозвания раздавались вслед за проходящими начальниками, которых равнодушие доказывало, что они давно уже привыкли к такому своевольству. В некотором расстоянии от этого войска стояли особо человек пятьсот всадников, в числе которых заметны были также казаки; но порядок и тишина, ими наблюдаемая, и приметное уважение к старшинам, которые находились при своих местах в беспрестанной готовности к сражению, – все удостоверяло, что этот небольшой отряд не принадлежал к войску князя Трубецкого. Впереди, на небольшом земляном возвышении, с которого можно было следовать взором за изгибами Москвы-реки, обтекающей Воробьевы горы, стоял начальник этой отдельной дружины. Казалось, все внимание его было обращено к стороне Ново-Девичьего монастыря, вокруг которого и по всему пространству Лужников рассыпаны были палатки и шатры многочисленной рати польской. Шагах в десяти позади его разговаривали вполголоса давнишние знакомцы наши: Кирша и Алексей. Первый смотрел также с большим вниманием в ту строну, где расположено было неприятельское войско.
– Ну что? – спросил Алексей. – Выходят ли они из лагеря?
– Кажется, нет, – отвечал Кирша. – Видно, еще князь Пожарский не двинулся от Арбатских ворот.
– А скажи, пожалуйста, любезный! не знаешь ли, зачем он прислал вас сюда с моим господином?
– Князь Трубецкой просил у него подмоги, чтоб ударить в поляков, когда начнется сражение.
– Да разве у него мало войска? Посмотри-ка, видимо-невидимо! Одних казаков почитай столько же, сколько нас всех у князя Пожарского – и пеших и конных.
– Эх, брат Алексей! и много, да черт ли в них! Вишь, какая вольница! Мы с часу на час ждем драки, а они себе и в ус не дуют! Дал бы этим озорникам в воеводы пана Лисовского, так он бы их повернул по-своему; у него, бывало, расправа короткая: ладно так ладно, а не так, так пулю в лоб!.. Эва! слышишь, как покрикивают… подле самого шатра княжеского, – как будто б им черт не брат! Небось у Лисовского не стали б этак горланить. Бывало, как закрутит усы да гаркнет, так во всем лагере услышишь, как муха пролетит… Постой-ка, брат… постой! Никак поляки зашевелились… Чу! пушка… другая!.. пошла потеха!
Вся окрестность дрогнула. Со стороны Арбатских ворот, как отдаленный гром, пронесся глухой рокот по воздуху: двинулись пехотные дружины нижегородские, промчалась конница, бой закипел, и через несколько минут вся окружность Ново-Девичьего монастыря покрылась густыми облаками дыма.
– Эх! если б поскорей дошла до нас очередь! – вскричал Кирша, – так руки и зудят!..
– Эка трескотня!.. – сказал Алексей. – Ух! как грянули из пушек!.. Да это никак с нашей стороны?
– С нашей, с нашей!.. – перервал Кирша. – Вот так!.. знатно, ребята, знатно! Катай их, еретиков!
Весь отряд под начальством Милославского, которого, вероятно, читатели наши узнали уже в начальнике отдельного отряда, горел нетерпением вступить в бой с неприятелем; но в дружинах князя Трубецкого не заметно было никакого движения. Он сам не показывался из своей ставки; и хотя сражение на Девичьем поле продолжалось уже более двух часов и ежеминутно становилось жарче, но во всем войске князя Трубецкого не приметно было никаких приготовлений к бою; все оставалось по-прежнему: одни отдыхали, другие веселились, и только несколько сот казаков, взобравшись из одного любопытства на кровли домов, смотрели, как на потешное зрелище, на кровопролитный и отчаянный бой, от последствий которого зависела участь не только Москвы, но, может быть, и всего царства Русского.
Едва скрывая свое негодование, Кирша подошел к одной толпе, которая стояла далее других от шатра главного воеводы.
– Что, товарищи, – сказал он, – не пора ли и вам взнуздать коней?
– Зачем? – спросил один казак.
– Как зачем? Чай, нашим становится жутко; вот уж часа три, как они бьются с поляками.
– Так что ж?.. На здоровье! Пусть себе забавляются! – перервал другой казак. – Богаты пришли из Ярославля, отстоятся и сами от гетмана!
– Спесивы больно! – подхватил один урядник. – Не пошли к нам в таборы, так пусть теперь одни и справляются с ляхами!
– Они не хотели с нами знаться, – примолвил первый казак, – так и мы их знать не хотим. Ну-ка, Терешка, запевай плясовую!
Полупьяный казак затянул песню, и вся толпа гаркнула вслед за ним хором.
Милославский подошел к ставке князя Трубецкого.
– Не пора ли нам? – сказал он казацкому старшине, который стоял у дверей шатра.
– Как придет время, так вам прикажут, – отвечал хладнокровно старшина.
– Нельзя ли мне поговорить с князем Димитрием Тимофеевичем?
– Нет, он никого не велел к себе пускать.
Вдруг подскакал к шатру покрытый пылью и окровавленный всадник; спрыгнув с коня, он спросил торопливо:
– Где князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой?
– На что тебе? – спросил старшина.
– Я прислан от князя Пожарского. Поляки начинают нас одолевать.
– Неужто в самом деле? – перервал с насмешливой улыбкою старшина.
– К ним прибывает беспрестанно свежее войско, а мы все одни; и если б князь Димитрий Михайлович не приказал всем конным спешиться, то нас давно бы сбили с поля. Он просит подмоги.
– И, полно, брат, одни отгрызетесь! Да постой, куда ты?
– К вашему воеводе.
– Не велено пускать. С богом, убирайся-ка откуда приехал!
– Что ж мне сказать князю Димитрию Михайловичу?
– Что мы желаем ему справиться с поляками, а сами будем драться тогда, когда до нас дойдет очередь.
– Нет! – вскричал Милославский. – Это уже превосходит все терпение! Если вы не боитесь бога и хотите из личной вражды и злобы губить наше отечество, то я с моей дружиною не останусь здесь.
– Потише, молодец, не горячись! Ты здесь не старший воевода. И как бы ты смел без приказа князя Димитрия Тимофеевича идти на бой?
– А вот увидишь! – сказал Милославский, подходя к своему отряду.
– На коня, товарищи!
– Именем главного воеводы, князя Трубецкого, приказываю тебе не трогаться с места!.. – сказал старшина, подбежав к Юрию, который садился на лошадь.
– Я служу не ему, а отечеству! – отвечал Юрий, выезжая вперед.
– Стойте! – вскричал старшина. – А не то я велю остановить вас силою.
– Попытайся, – сказал Юрий, взглянув с презрением на старшину. – Живей, ребята! – продолжал он, – сабли вон!.. с богом!.. вперед!..
В полминуты отряд Милославского переправился через Москву-реку и при громких восклицаниях: «Умрем за веру православную и святую Русь!» – помчался на место сражения.
Из всей дружины Милославского остался на другой стороне реки один только казак, и читатели едва ли отгадают, что этот предатель был наш старинный знакомец Кирша. Но честный и храбрый запорожец не для измены отстал от своих. Он заметил, что решительный поступок Милославского сильно подействовал на многих казаков из войска князя Трубецкого; некоторые даже вслух кричали, что стыдно пред людьми и грешно перед богом выдавать своих единоверцев. Четверо атаманов казацких: Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов, казалось, более других досадовали на свое бездействие, и когда Кирша подошел к ним, то Афанасий Коломна сказал ему с негодованием:
– Не совестно ли тебе отставать от своих?
– Нет, господа старшины… – отвечал Кирша, – мне совестно, да только не за себя, а за вас.
– Ну тебе ли говорить! – вскричал Козлов. – Беглец!.. покинул своих товарищей!..
– Да я и других казаков уговаривал здесь остаться. Как нам глаза показать перед войском князя Пожарского? Ведь мы такие же казаки, как вы, так не радостно будет слушать, как православные станут при нас всех казаков называть изменниками.
– Изменниками! – вскричал Дружина Романов.
– А как же? – продолжал Кирша. – Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют кровь свою, а мы здесь стоим поджавши руки… По мне уж честнее быть заодно с ляхами! а то что мы? ни то ни се – хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму век не переживем!
– А что вы думаете? ведь он правду говорит, ребята! – сказал Межаков. – Где слыхано выдавать своих!
– Вся беда оттого, что наши воеводы повздорили между собою, – прибавил Дружина Романов.
– Да пусть их ссорятся! – закричал Марко Козлов. – Нам какое до этого дело? Кто как хочет, а я с моим полком иду. Гей, батуринские, на коня!
– И мы также идем! – вскричали Коломна, Межаков и Романов.
Казаки столпились вокруг своих начальников; но большая часть из них явно показывала свою ненависть к нижегородцам, и многие решительно объявляли, что не станут драться с гетманом. Атаманы, готовые идти на помощь князю Пожарскому, начинали уже колебаться, как вдруг один из казаков, который с кровли высокой избы смотрел на сражение, закричал:
– Ай да нижегородцы!.. попятили ляхов!.. Глядите-ка! Поляки бегут.
– Бегут!.. – вскричал Кирша. – Так вам и делать нечего. Прощайте, ребята! я один поеду. Ну, знатная же будет пожива нижегородцам! Говорят, в польском стане золота и серебра хоть возами вози!
– Что ж мы зеваем, ребята? – заговорили меж собой казаки. – На коней!..
– На коней! – повторили тысячи голосов.
– Живей, добрые молодцы! живей! садись! – закричали атаманы.
Из ставки начальника прибежал было с приказаниями завоеводчик[68]; но атаманы отвечали в один голос: «Не слушаемся! идем помогать нижегородцам! Ради нелюбви вашей Московскому государству и ратным людям пагуба становится». И, не слушая угроз присланного чиновника, переправились с своими казаками за Москву-реку и поскакали в провожании Кирши на Девичье поле, где несколько уже минут кровопролитный бой кипел сильнее прежнего.
Между тем отряд Юрия, проехав берегом Москвы-реки, ударил сбоку на неприятеля, который начинал уже быстро подвигаться вперед, несмотря на отчаянное сопротивление князя Пожарского. Как ангел-истребитель, летел перед своим отрядом Юрий Милославский; в несколько минут он смял, втоптал в реку, рассеял совершенно первый конный полк, который встретил его дружину позади Ново-Девичьего монастыря: пролить всю кровь за отечество, не выйти живому из сражения – вот все, чего желал этот несчастный юноша.
Врываясь, как бурный поток, в самые густые толпы польских гусар, он бросался на их мечи, устилал свой путь мертвыми телами и, невидимо хранимый десницею всевышнего, оставался невредим. Отборная его дружина, почти вся составленная из стрельцов московских, не уступала ему в мужестве. Опрокинув еще несколько пехотных региментов, они врезались в самую средину сторожевых полков неприятельских. От орлиного взора князя Пожарского не укрылось замешательство, в какое приведены были поляки от этого неожиданного нападения; он двинул вперед все войско… Поляки дрогнули, побежали; но, соединясь с сторожевыми полками своими, возобновили снова сражение на самом берегу Москвы-реки. Положение отряда Милославского, из которого не оставалось уже и третьей доли, становилось час от часу опаснее: окруженный со всех сторон, стиснутый между многочисленных полков неприятельских, он продолжал биться с ожесточением; несколько раз пробивался грудью вперед; наконец, свежая, еще не бывшая в деле неприятельская конница втеснилась в сжатые ряды этой горсти бесстрашных воинов, разорвала их, – и каждый стрелец должен был драться поодиночке с неприятелем, в десять раз его сильнейшим. Этот неравный бой не мог продолжаться долго. В ту самую минуту как Милославский, подле которого бились с отчаянием Алексей и человек пять стрельцов, упал без чувств от сильного сабельного удара, раздался дикий крик казаков, которые, под командою атаманов, подоспели, наконец, на помощь к Пожарскому. В одно мгновение опрокинутые поляки рассыпались по полю, и Кирша, с сотнею удалых наездников, гоня перед собой бегущего неприятеля, очутился подле того места, где, плавая в крови своей и окруженный трупами врагов, лежал без чувств Юрий Милославский. Запорожец соскочил с коня, при помощи Алексея положил Юрия на лошадь, вывез из тесноты и, доехав до Арбатских ворот, внес в один мещанский дом, который менее других показался ему разоренным. Оставив с ним Алексея, Кирша возвратился на поле сражения, но оно было уже совсем очищено от неприятеля. Пришедшие на помощь казаки князя Трубецкого решили участь этого дня: их неожиданное нападение расстроило поляков, и гетман Хоткевич, отступя в беспорядке за Москву-реку, остановился у Поклонной горы.
– Ну что? – спросил Алексей. – Выходят ли они из лагеря?
– Кажется, нет, – отвечал Кирша. – Видно, еще князь Пожарский не двинулся от Арбатских ворот.
– А скажи, пожалуйста, любезный! не знаешь ли, зачем он прислал вас сюда с моим господином?
– Князь Трубецкой просил у него подмоги, чтоб ударить в поляков, когда начнется сражение.
– Да разве у него мало войска? Посмотри-ка, видимо-невидимо! Одних казаков почитай столько же, сколько нас всех у князя Пожарского – и пеших и конных.
– Эх, брат Алексей! и много, да черт ли в них! Вишь, какая вольница! Мы с часу на час ждем драки, а они себе и в ус не дуют! Дал бы этим озорникам в воеводы пана Лисовского, так он бы их повернул по-своему; у него, бывало, расправа короткая: ладно так ладно, а не так, так пулю в лоб!.. Эва! слышишь, как покрикивают… подле самого шатра княжеского, – как будто б им черт не брат! Небось у Лисовского не стали б этак горланить. Бывало, как закрутит усы да гаркнет, так во всем лагере услышишь, как муха пролетит… Постой-ка, брат… постой! Никак поляки зашевелились… Чу! пушка… другая!.. пошла потеха!
Вся окрестность дрогнула. Со стороны Арбатских ворот, как отдаленный гром, пронесся глухой рокот по воздуху: двинулись пехотные дружины нижегородские, промчалась конница, бой закипел, и через несколько минут вся окружность Ново-Девичьего монастыря покрылась густыми облаками дыма.
– Эх! если б поскорей дошла до нас очередь! – вскричал Кирша, – так руки и зудят!..
– Эка трескотня!.. – сказал Алексей. – Ух! как грянули из пушек!.. Да это никак с нашей стороны?
– С нашей, с нашей!.. – перервал Кирша. – Вот так!.. знатно, ребята, знатно! Катай их, еретиков!
Весь отряд под начальством Милославского, которого, вероятно, читатели наши узнали уже в начальнике отдельного отряда, горел нетерпением вступить в бой с неприятелем; но в дружинах князя Трубецкого не заметно было никакого движения. Он сам не показывался из своей ставки; и хотя сражение на Девичьем поле продолжалось уже более двух часов и ежеминутно становилось жарче, но во всем войске князя Трубецкого не приметно было никаких приготовлений к бою; все оставалось по-прежнему: одни отдыхали, другие веселились, и только несколько сот казаков, взобравшись из одного любопытства на кровли домов, смотрели, как на потешное зрелище, на кровопролитный и отчаянный бой, от последствий которого зависела участь не только Москвы, но, может быть, и всего царства Русского.
Едва скрывая свое негодование, Кирша подошел к одной толпе, которая стояла далее других от шатра главного воеводы.
– Что, товарищи, – сказал он, – не пора ли и вам взнуздать коней?
– Зачем? – спросил один казак.
– Как зачем? Чай, нашим становится жутко; вот уж часа три, как они бьются с поляками.
– Так что ж?.. На здоровье! Пусть себе забавляются! – перервал другой казак. – Богаты пришли из Ярославля, отстоятся и сами от гетмана!
– Спесивы больно! – подхватил один урядник. – Не пошли к нам в таборы, так пусть теперь одни и справляются с ляхами!
– Они не хотели с нами знаться, – примолвил первый казак, – так и мы их знать не хотим. Ну-ка, Терешка, запевай плясовую!
Полупьяный казак затянул песню, и вся толпа гаркнула вслед за ним хором.
Милославский подошел к ставке князя Трубецкого.
– Не пора ли нам? – сказал он казацкому старшине, который стоял у дверей шатра.
– Как придет время, так вам прикажут, – отвечал хладнокровно старшина.
– Нельзя ли мне поговорить с князем Димитрием Тимофеевичем?
– Нет, он никого не велел к себе пускать.
Вдруг подскакал к шатру покрытый пылью и окровавленный всадник; спрыгнув с коня, он спросил торопливо:
– Где князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой?
– На что тебе? – спросил старшина.
– Я прислан от князя Пожарского. Поляки начинают нас одолевать.
– Неужто в самом деле? – перервал с насмешливой улыбкою старшина.
– К ним прибывает беспрестанно свежее войско, а мы все одни; и если б князь Димитрий Михайлович не приказал всем конным спешиться, то нас давно бы сбили с поля. Он просит подмоги.
– И, полно, брат, одни отгрызетесь! Да постой, куда ты?
– К вашему воеводе.
– Не велено пускать. С богом, убирайся-ка откуда приехал!
– Что ж мне сказать князю Димитрию Михайловичу?
– Что мы желаем ему справиться с поляками, а сами будем драться тогда, когда до нас дойдет очередь.
– Нет! – вскричал Милославский. – Это уже превосходит все терпение! Если вы не боитесь бога и хотите из личной вражды и злобы губить наше отечество, то я с моей дружиною не останусь здесь.
– Потише, молодец, не горячись! Ты здесь не старший воевода. И как бы ты смел без приказа князя Димитрия Тимофеевича идти на бой?
– А вот увидишь! – сказал Милославский, подходя к своему отряду.
– На коня, товарищи!
– Именем главного воеводы, князя Трубецкого, приказываю тебе не трогаться с места!.. – сказал старшина, подбежав к Юрию, который садился на лошадь.
– Я служу не ему, а отечеству! – отвечал Юрий, выезжая вперед.
– Стойте! – вскричал старшина. – А не то я велю остановить вас силою.
– Попытайся, – сказал Юрий, взглянув с презрением на старшину. – Живей, ребята! – продолжал он, – сабли вон!.. с богом!.. вперед!..
В полминуты отряд Милославского переправился через Москву-реку и при громких восклицаниях: «Умрем за веру православную и святую Русь!» – помчался на место сражения.
Из всей дружины Милославского остался на другой стороне реки один только казак, и читатели едва ли отгадают, что этот предатель был наш старинный знакомец Кирша. Но честный и храбрый запорожец не для измены отстал от своих. Он заметил, что решительный поступок Милославского сильно подействовал на многих казаков из войска князя Трубецкого; некоторые даже вслух кричали, что стыдно пред людьми и грешно перед богом выдавать своих единоверцев. Четверо атаманов казацких: Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов, казалось, более других досадовали на свое бездействие, и когда Кирша подошел к ним, то Афанасий Коломна сказал ему с негодованием:
– Не совестно ли тебе отставать от своих?
– Нет, господа старшины… – отвечал Кирша, – мне совестно, да только не за себя, а за вас.
– Ну тебе ли говорить! – вскричал Козлов. – Беглец!.. покинул своих товарищей!..
– Да я и других казаков уговаривал здесь остаться. Как нам глаза показать перед войском князя Пожарского? Ведь мы такие же казаки, как вы, так не радостно будет слушать, как православные станут при нас всех казаков называть изменниками.
– Изменниками! – вскричал Дружина Романов.
– А как же? – продолжал Кирша. – Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют кровь свою, а мы здесь стоим поджавши руки… По мне уж честнее быть заодно с ляхами! а то что мы? ни то ни се – хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму век не переживем!
– А что вы думаете? ведь он правду говорит, ребята! – сказал Межаков. – Где слыхано выдавать своих!
– Вся беда оттого, что наши воеводы повздорили между собою, – прибавил Дружина Романов.
– Да пусть их ссорятся! – закричал Марко Козлов. – Нам какое до этого дело? Кто как хочет, а я с моим полком иду. Гей, батуринские, на коня!
– И мы также идем! – вскричали Коломна, Межаков и Романов.
Казаки столпились вокруг своих начальников; но большая часть из них явно показывала свою ненависть к нижегородцам, и многие решительно объявляли, что не станут драться с гетманом. Атаманы, готовые идти на помощь князю Пожарскому, начинали уже колебаться, как вдруг один из казаков, который с кровли высокой избы смотрел на сражение, закричал:
– Ай да нижегородцы!.. попятили ляхов!.. Глядите-ка! Поляки бегут.
– Бегут!.. – вскричал Кирша. – Так вам и делать нечего. Прощайте, ребята! я один поеду. Ну, знатная же будет пожива нижегородцам! Говорят, в польском стане золота и серебра хоть возами вози!
– Что ж мы зеваем, ребята? – заговорили меж собой казаки. – На коней!..
– На коней! – повторили тысячи голосов.
– Живей, добрые молодцы! живей! садись! – закричали атаманы.
Из ставки начальника прибежал было с приказаниями завоеводчик[68]; но атаманы отвечали в один голос: «Не слушаемся! идем помогать нижегородцам! Ради нелюбви вашей Московскому государству и ратным людям пагуба становится». И, не слушая угроз присланного чиновника, переправились с своими казаками за Москву-реку и поскакали в провожании Кирши на Девичье поле, где несколько уже минут кровопролитный бой кипел сильнее прежнего.
Между тем отряд Юрия, проехав берегом Москвы-реки, ударил сбоку на неприятеля, который начинал уже быстро подвигаться вперед, несмотря на отчаянное сопротивление князя Пожарского. Как ангел-истребитель, летел перед своим отрядом Юрий Милославский; в несколько минут он смял, втоптал в реку, рассеял совершенно первый конный полк, который встретил его дружину позади Ново-Девичьего монастыря: пролить всю кровь за отечество, не выйти живому из сражения – вот все, чего желал этот несчастный юноша.
Врываясь, как бурный поток, в самые густые толпы польских гусар, он бросался на их мечи, устилал свой путь мертвыми телами и, невидимо хранимый десницею всевышнего, оставался невредим. Отборная его дружина, почти вся составленная из стрельцов московских, не уступала ему в мужестве. Опрокинув еще несколько пехотных региментов, они врезались в самую средину сторожевых полков неприятельских. От орлиного взора князя Пожарского не укрылось замешательство, в какое приведены были поляки от этого неожиданного нападения; он двинул вперед все войско… Поляки дрогнули, побежали; но, соединясь с сторожевыми полками своими, возобновили снова сражение на самом берегу Москвы-реки. Положение отряда Милославского, из которого не оставалось уже и третьей доли, становилось час от часу опаснее: окруженный со всех сторон, стиснутый между многочисленных полков неприятельских, он продолжал биться с ожесточением; несколько раз пробивался грудью вперед; наконец, свежая, еще не бывшая в деле неприятельская конница втеснилась в сжатые ряды этой горсти бесстрашных воинов, разорвала их, – и каждый стрелец должен был драться поодиночке с неприятелем, в десять раз его сильнейшим. Этот неравный бой не мог продолжаться долго. В ту самую минуту как Милославский, подле которого бились с отчаянием Алексей и человек пять стрельцов, упал без чувств от сильного сабельного удара, раздался дикий крик казаков, которые, под командою атаманов, подоспели, наконец, на помощь к Пожарскому. В одно мгновение опрокинутые поляки рассыпались по полю, и Кирша, с сотнею удалых наездников, гоня перед собой бегущего неприятеля, очутился подле того места, где, плавая в крови своей и окруженный трупами врагов, лежал без чувств Юрий Милославский. Запорожец соскочил с коня, при помощи Алексея положил Юрия на лошадь, вывез из тесноты и, доехав до Арбатских ворот, внес в один мещанский дом, который менее других показался ему разоренным. Оставив с ним Алексея, Кирша возвратился на поле сражения, но оно было уже совсем очищено от неприятеля. Пришедшие на помощь казаки князя Трубецкого решили участь этого дня: их неожиданное нападение расстроило поляков, и гетман Хоткевич, отступя в беспорядке за Москву-реку, остановился у Поклонной горы.