Страница:
Несмотря на претерпенное неприятелем поражение, он успел ночью на 23-число, при помощи изменника Григорья Орлова, провезти в Кремль шестьсот человек гайдуков. Усиленный этим отрядом, крепостный гарнизон сделал чем свет вылазку и взял за Москвой-рекой небольшой окоп близ церкви св. Георгия. Желая воспользоваться этой удачею, гетман Хоткевич, зайдя со стороны Донского монастыря, напал на конницу князя Трубецкого, которая, не выдержав первого натиска, дала хребет и смешала в бегстве своем конные полки князя Пожарского. Пехотные дружины нижегородские остановили однако же стремление неприятеля; упорный бой продолжался до шестого часа пополудни.
Тщетно Пожарский требовал помощи от князя Трубецкого: он отступил в свои укрепленные таборы близ Крымского брода, не принимал никакого участия в сражении, и нижегородское ополчение должно было выдерживать одно весь натиск многочисленного неприятеля.
Наконец, непреодолимое мужество этих верных сынов России восторжествовало над множеством врагов: гетман принужден был отступить. Казаки Трубецкого, увидя бегущего неприятеля, присоединились было сначала к ополчению князя Пожарского; но в то самое время, когда решительная победа готова была уже увенчать усилия русского войска, казаки снова отступили и, осыпая ругательствами нижегородцев, побежали назад в свой укрепленный лагерь. Это предательство изменило совершенно вид сражения: поляки ободрились, русские дрогнули, и князь Пожарский, гнавший уже неприятеля, увидел с ужасом, что войско его, утомленное беспрерывным боем и расстроенное изменою казаков, едва удерживало за собою поле сражения. Предвестники победы, радостные крики раздавались в рядах вражеских; отчаяние и робость изображались на усталых лицах воинов нижегородских… Гибель войска русского, а вместе с сим и падение России казались уже неизбежными.
В эту решительную минуту, вдохновенный свыше, знаменитый Авраамий Палицын прибежал в стан казаков князя Трубецкого, умоляя их со слезами подать помощь погибающим братьям. Исполненные пламенной любви к отечеству слова его потрясли, наконец, закоснелые в буйстве и нечестии сердца этих грубых воинов. Обещая одним нетленную награду на небесах, предлагая другим всю казну монастырские, он заклинал всех именем божиим не выдавать отечества и спешить на помощь к князю Пожарскому. Увлеченные сильным чувством и неизъяснимым красноречием этого бессмертного старца, все казаки восстали, двинулись вперед и, повторяя имя святого Сергия, грудью ударили на поляков. В то же время гражданин Минин, с тремя отборными дворянскими дружинами, обойдя в тыл сильному неприятельскому отряду, расположенному за Москвой-рекой, истребил его совершенно. Смятение и, наконец, бегство неприятеля сделалось всеобщим. Укрепленный лагерь, артиллерия, весь обоз достались победителям, и гетман Хоткевич, потеряв почти половину своего войска, на другой день поутру, то есть 25 числа августа, бежал со стыдом от Москвы.
Оставшиеся поляки заперлись в Кремле и вскоре по взятии нашими войсками Китай-города, окруженные со всех сторон, должны бы были сдаться, если б несогласия между главными начальниками и явная нелюбовь одного войска к другому не мешали осаждающим действовать общими силами. Уже близко двух месяцев продолжалась осада Кремля; наконец, поляки, изнуренные голодом и доведенные, по словам летописцев, до ужасной необходимости пожирать друг друга, – решились сдаться военнопленными.
Но нам пора уже возвратиться к герою нашей повести. По взятии Китай-города и окружающих его предместий раненый Милославский переехал, по приглашению князя Пожарского, в собственный дом его, на Лубянку[69]. Юрий начинал уже оправляться, но он чувствовал себя столь слабым, что не смел еще выходить из дому. В пылу сражения и потом во время тяжкой болезни он, казалось, забыл о своем положении; но когда телесная болезнь его миновалась, то сердечный недуг с новой силою овладел его душою. Иногда посещал его князь Пожарский, изредка Авраамий Палицын и князь Черкасский; но безотлучно находились при нем добрый ему служитель и верный Кирша, которому удавалось иногда веселыми своими рассказами рассеивать на несколько минут мрачные мысли и глубокое уныние, овладевшие душою несчастного юноши.
Одним вечером Кирша, войдя поспешно в комнату больного, закричал:
– Добрые вести, Юрий Дмитрия, добрые вести!
– Какие вести? – спросил Милославский.
– Завтра мы будем петь благодарственный молебен в Успенском соборе.
– Поэтому поляки сдаются?
– Видно, что так. А надобно им честь отдать: постояли за себя! Кабы им было что перекусить, не стали бы просить милости, да голодом-то мы их доехали!
– И ты точно знаешь, что мы завтра входим в Кремль?
– Говорят так. Поляки, как слышно, просят только о том, чтоб им сдаться нашему воеводе, князю Пожарскому, а не другому кому. Видно, и они уж знают, каковы казаки Трубецкого. Посмотрел бы ты, Юрий Дмитрич, когда выпустили из Кремля на нашу сторону боярских жен, которые были в полону у поляков, какой бунт подняли эти разбойники! И как ты думаешь, за что?.. За то, что им не дали грабить русских боярынь!.. Хороши защитники отечества! Но вот никак отец Авраамий идет тебя навестить… Так и есть! Он лучше тебе расскажет обо всем, боярин.
Авраамий Палицын вошел к Юрию и, благословя его, спросил, как он себя чувствует.
– Все так же, – отвечал Милославский.
– Все так же? – сказал старец, покачав с неудовольствием головою. – Кажется, давно бы пора тебе оправиться. Жаль, Юрий Дмитрич, если ты еще так слаб, что не можешь сидеть на коне: мы завтра входим в Кремль.
– Я уж слышал об этом, отец Авраамий, и решился во что б ни стало войти в Кремль с вами.
– Но если твое здоровье требует…
– Нет! эта радостная весть оживила меня, и я начинаю чувствовать в себе довольно силы…
– Итак, завтра чем свет…
– Ты увидишь меня на коне, перед моим отрядом, отец Авраамий.
– Прощай, Юрий Дмитрич! Я зашел только проведать тебя и не могу долго с тобой оставаться. Завтрашний день мне бы надобно ехать верст за пятьдесят для исполнения одной священной обязанности; но так как мы входим в Кремль, то мне нельзя отлучиться из Москвы, и я хочу послать сейчас гонца для уведомления, что обряд, при котором присутствие мое необходимо, не может быть совершен завтра. Послезавтра я буду свободен и успею еще исполнить то, чего от меня требуют, – примолвил Авраамий, вздохнув от глубины души. – Прощай, сын мой! – продолжал он, – да укрепит господь твои силы и да снидет на главу твою его животворящая благодать!
IX
Тщетно Пожарский требовал помощи от князя Трубецкого: он отступил в свои укрепленные таборы близ Крымского брода, не принимал никакого участия в сражении, и нижегородское ополчение должно было выдерживать одно весь натиск многочисленного неприятеля.
Наконец, непреодолимое мужество этих верных сынов России восторжествовало над множеством врагов: гетман принужден был отступить. Казаки Трубецкого, увидя бегущего неприятеля, присоединились было сначала к ополчению князя Пожарского; но в то самое время, когда решительная победа готова была уже увенчать усилия русского войска, казаки снова отступили и, осыпая ругательствами нижегородцев, побежали назад в свой укрепленный лагерь. Это предательство изменило совершенно вид сражения: поляки ободрились, русские дрогнули, и князь Пожарский, гнавший уже неприятеля, увидел с ужасом, что войско его, утомленное беспрерывным боем и расстроенное изменою казаков, едва удерживало за собою поле сражения. Предвестники победы, радостные крики раздавались в рядах вражеских; отчаяние и робость изображались на усталых лицах воинов нижегородских… Гибель войска русского, а вместе с сим и падение России казались уже неизбежными.
В эту решительную минуту, вдохновенный свыше, знаменитый Авраамий Палицын прибежал в стан казаков князя Трубецкого, умоляя их со слезами подать помощь погибающим братьям. Исполненные пламенной любви к отечеству слова его потрясли, наконец, закоснелые в буйстве и нечестии сердца этих грубых воинов. Обещая одним нетленную награду на небесах, предлагая другим всю казну монастырские, он заклинал всех именем божиим не выдавать отечества и спешить на помощь к князю Пожарскому. Увлеченные сильным чувством и неизъяснимым красноречием этого бессмертного старца, все казаки восстали, двинулись вперед и, повторяя имя святого Сергия, грудью ударили на поляков. В то же время гражданин Минин, с тремя отборными дворянскими дружинами, обойдя в тыл сильному неприятельскому отряду, расположенному за Москвой-рекой, истребил его совершенно. Смятение и, наконец, бегство неприятеля сделалось всеобщим. Укрепленный лагерь, артиллерия, весь обоз достались победителям, и гетман Хоткевич, потеряв почти половину своего войска, на другой день поутру, то есть 25 числа августа, бежал со стыдом от Москвы.
Оставшиеся поляки заперлись в Кремле и вскоре по взятии нашими войсками Китай-города, окруженные со всех сторон, должны бы были сдаться, если б несогласия между главными начальниками и явная нелюбовь одного войска к другому не мешали осаждающим действовать общими силами. Уже близко двух месяцев продолжалась осада Кремля; наконец, поляки, изнуренные голодом и доведенные, по словам летописцев, до ужасной необходимости пожирать друг друга, – решились сдаться военнопленными.
Но нам пора уже возвратиться к герою нашей повести. По взятии Китай-города и окружающих его предместий раненый Милославский переехал, по приглашению князя Пожарского, в собственный дом его, на Лубянку[69]. Юрий начинал уже оправляться, но он чувствовал себя столь слабым, что не смел еще выходить из дому. В пылу сражения и потом во время тяжкой болезни он, казалось, забыл о своем положении; но когда телесная болезнь его миновалась, то сердечный недуг с новой силою овладел его душою. Иногда посещал его князь Пожарский, изредка Авраамий Палицын и князь Черкасский; но безотлучно находились при нем добрый ему служитель и верный Кирша, которому удавалось иногда веселыми своими рассказами рассеивать на несколько минут мрачные мысли и глубокое уныние, овладевшие душою несчастного юноши.
Одним вечером Кирша, войдя поспешно в комнату больного, закричал:
– Добрые вести, Юрий Дмитрия, добрые вести!
– Какие вести? – спросил Милославский.
– Завтра мы будем петь благодарственный молебен в Успенском соборе.
– Поэтому поляки сдаются?
– Видно, что так. А надобно им честь отдать: постояли за себя! Кабы им было что перекусить, не стали бы просить милости, да голодом-то мы их доехали!
– И ты точно знаешь, что мы завтра входим в Кремль?
– Говорят так. Поляки, как слышно, просят только о том, чтоб им сдаться нашему воеводе, князю Пожарскому, а не другому кому. Видно, и они уж знают, каковы казаки Трубецкого. Посмотрел бы ты, Юрий Дмитрич, когда выпустили из Кремля на нашу сторону боярских жен, которые были в полону у поляков, какой бунт подняли эти разбойники! И как ты думаешь, за что?.. За то, что им не дали грабить русских боярынь!.. Хороши защитники отечества! Но вот никак отец Авраамий идет тебя навестить… Так и есть! Он лучше тебе расскажет обо всем, боярин.
Авраамий Палицын вошел к Юрию и, благословя его, спросил, как он себя чувствует.
– Все так же, – отвечал Милославский.
– Все так же? – сказал старец, покачав с неудовольствием головою. – Кажется, давно бы пора тебе оправиться. Жаль, Юрий Дмитрич, если ты еще так слаб, что не можешь сидеть на коне: мы завтра входим в Кремль.
– Я уж слышал об этом, отец Авраамий, и решился во что б ни стало войти в Кремль с вами.
– Но если твое здоровье требует…
– Нет! эта радостная весть оживила меня, и я начинаю чувствовать в себе довольно силы…
– Итак, завтра чем свет…
– Ты увидишь меня на коне, перед моим отрядом, отец Авраамий.
– Прощай, Юрий Дмитрич! Я зашел только проведать тебя и не могу долго с тобой оставаться. Завтрашний день мне бы надобно ехать верст за пятьдесят для исполнения одной священной обязанности; но так как мы входим в Кремль, то мне нельзя отлучиться из Москвы, и я хочу послать сейчас гонца для уведомления, что обряд, при котором присутствие мое необходимо, не может быть совершен завтра. Послезавтра я буду свободен и успею еще исполнить то, чего от меня требуют, – примолвил Авраамий, вздохнув от глубины души. – Прощай, сын мой! – продолжал он, – да укрепит господь твои силы и да снидет на главу твою его животворящая благодать!
IX
Наконец, наступило 22 число октября 1612 года, день достопамятный и незабвенный в летописях нашего отечества. Вместе с восходом солнечным поляки вышли двумя толпами из Кремля. Эти несчастные, изнуренные голодом, походили более на мертвецов, чем на живых людей. Одна половина гарнизона, находившаяся под командою пана Будилы, вышла на сторону князя Пожарского и встречена была не ожесточенным неприятелем, но человеколюбивым войском, которое поспешило накормить и успокоить, как братьев, тех самых людей, коих накануне называли своими врагами. Совсем другая участь постигла остальною часть гарнизона, вышедшую под начальством пана Струса на сторону князя Трубецкого: буйные казаки, для которых не было ничего святого, перерезали большую часть пленных поляков и ограбили остальных. Это нарушение всех прав народных было, так сказать, предвестником тех грабежей, убийств и пожаров, которыми по окончании брани ознаменовали след свой неистовые казаки, рассеясь, как стая хищных зверей, по всей России.
По выходе неприятеля из Кремля войско князя Пожарского, предшествуемое архимандритом Дионисием, Авраамием Палицыным и многочисленным духовенством, вступило Спасскими воротами во внутренность этого древнего жилища православных царей русских. Впереди всей рати понизовской ехал верховный вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский: на величественном и вместе кротком челе сего знаменитого мужа и в его небесно-голубых очах, устремленных на святые соборные храмы, сияла неизъяснимая радость; по правую его руку на лихом закубанском коне гарцевал удалой князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский; с левой стороны ехали: князь Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, боярин Мансуров, Образцов, гражданин Минин, Милославский и прочие начальники. Арсений, епископ Галасунский, с иконою Владимирской божией матери, встретил победителя у самых Спасских ворот.
Вслед за войском хлынули в Кремль бесчисленные толпы народа; раздался громкий благовест; нижегородское ополчение построилось вокруг царских чертогов; духовенство, начальники, именитые граждане взошли в Успенский собор, и русское: «Тебе бога хвалим!» – оглася своды церковные, раздалось, наконец, в стенах священного Кремля, столь долго служившего вертепом разбойничьим для врагов иноплеменных и для предателей собственной своей родины.
Выходя из Успенского собора, Милославский повстречался с Мининым.
– Ну, вот видишь, боярин, – сказал знаменитый гражданин нижегородский, – я не пророк, а предсказание мое сбылось. Сердце в нас вещун, Юрий Дмитрия! Прощаясь с тобою в Нижнем, я головой бы моей поручился, что увижу тебя опять на поле ратном против общего врага нашего, и не в монашеской рясе, а с мечом в руках. Когда ты прибыл к нам в стан, то я напоминал тебе об этом, да ты что-то мне отвечал так чудно, боярин, что я вовсе не понял твоих речей.
– Что ж я отвечал тебе, Козьма Минич?
– Как теперь помню, ты сказал мне, что мое пророчество сбылось только вполовину.
– И говорил истинную правду.
– Как так, боярин? Я что-то в толк не беру? Ты, кажется, одет не чернецом; а что твой меч в ножнах не оставался, так этому я сам был свидетелем. Правда, ты и теперь с виду походишь на затворника… Да будь повеселее, боярин! Кажется, есть чему порадоваться: злодеев не стало. Много пролито крови христианской; да и то слава богу, что, наконец, правда взяла свое! Грустно только видеть, как поруганы и осквернены храмы господни, да это также дело поправное; а вот что худо, Юрий Дмитрия: с одними супостатами мы справились, как-то справимся с другими?
– С другими?..
– Ну да! Посмотри, – продолжал Минин, указывая на беспорядочные толпы казаков князя Трубецкого, которые не входили, а врывались, как неприятели, Троицкими и Боровицкими воротами в Кремль. – Видишь ли, Юрий Дмитрич, как беснуются эти разбойники? Ну, походит ли эта сволочь на православное и христолюбивое войско? Если б они не боялись нас, то давно бы бросились грабить чертоги царские. Посмотри-ка, словно волки рыщут вокруг Грановитой палаты.
В самом деле, своевольные казаки рассыпались по всему Кремлю, ломились толпами в домы боярские и, казалось, выжидали только удобной минуты, чтоб ворваться в царские палаты и разграбить казну, оставленную поляками.
Между тем Юрий и гражданин Минин, продолжая разговаривать друг с другом, подошли нечувствительно к церкви святого Спаса на Бору. В ту самую минуту как Милославский поравнялся против церковных дверей, густые тучи заслонили восходящее солнце, раздался дикий крик казаков, которые, пользуясь теснотой и беспорядком, ворвались, наконец, в чертоги царские; и в то же самое время многочисленные толпы покрытых рубищем граждан московских, испуганных буйством этих грабителей, бежали укрыться по домам своим. Юрий невольно содрогнулся: в его глазах наяву повторялось то, что он видел некогда во сне, будучи гостем в доме боярина Кручины. Минин поспешил назад, на соборную площадь, приглашая Милославского идти с ним вместе; но он не слышал слов его: какая-то непреодолимая сила влекла его ко храму Спаса на Бору. В растерзанной душе его стали пробуждаться одно за другим тысячи грустных воспоминаний. Несколько минут он колебался, наконец, с трепетом переступил церковный порог. Все было тихо внутри; дневной свет, проникая с трудом сквозь узкие, едва заметные окна, боролся с вечным сумраком, который царствовал под низкими и тяжелыми сводами этого древнего храма, пережившего многие столетия. Ни одна свеча не горела перед иконами; и только налево, за низкой аркою, отражался вдоль стены тусклый свет лампады, которая теплилась над гробом святителя Стефана Пермского.
Кто опишет горестные чувства Милославского, когда он вступил во внутренность храма, где в первый раз прелестная и невинная Анастасия, как ангел небесный, представилась его обвороженному взору? Ах! все прошедшее оживилось в его воображении: он видел ее пред собою, он слышал ее голос… Несчастный юноша не устоял против сего жестокого испытания: он забыл всю покорность воле всевышнего, неизъяснимая тоска, безумное отчаяние овладели его душою.
– Злополучный! – вскричал он. – Для чего ты спешил погубить самого себя! Она твоя супруга, и ты не можешь, не должен называть ее своею… О Анастасья, Анастасья!..
– Что ты, Юрий Дмитрич? – сказал позади Милославского знакомый голос. Он обернулся и увидел подходящего Авраамия. – Что с тобою? – продолжал Палицын. – Ах, сын мой! ты не для молитвы взошел в сей храм: эти блуждающие взоры, это отчаяние на обезображенном челе твоем… Нет, Юрий Дмитрич, не так молятся христиане!
– Отец мой! – вскричал Юрий. – Отец мой! спаси меня!.. В душе моей весь ад… все мучения погибающего грешника!
– Что ты говоришь, сын мой? Какое преступление тяготит твою совесть?..
– Одна ужасная тайна!..
– Тайна?.. Для чего ж ты скрывал ее от меня? Разве я не пастырь, не наставник, не друг твой?
– Отец Авраамий! я… женат.
– Женат! – вскричал Палицын. Он посмотрел молча на Юрия и повторил с негодованием: – Женат! Для чего же ты обманул меня, несчастный? И ты дерзнул в храме божием, пред лицом господа твоего, осквернить свои уста лукавством и неправдою!.. Ах, Юрий Дмитрич, что ты сделал!
– Нет, отец мой! я не обманул тебя: я не был женат, когда клялся посвятить себя безбрачной жизни; не помышлял нарушить этот обет, данный пред гробом святого угодника божия, – и мог ли я думать, что на другой же день назову моей супругою дочь злейшего врага моего – боярина Кручины-Шалонского?
Удивление оковало уста Авраамия Палицына, но вдруг на лице его изобразилось живое сострадание: он взял Милославского за руку и сказал тихим голосом:
– Успокойся, Юрий Дмитрии! Я вижу, ты не совсем еще выздоровел.
– Ах, если б это была правда, отец мой… если б это был один бред!.. Так я открою тебе мою душу, выслушай меня!
Юрий рассказал все отцу Авраамию, и когда он кончил, то этот добродетельный старец, заключа его в свои объятия, сказал сквозь слезы:
– Нет, Юрий Дмитрич! ты не нарушил свой обет! Ты не клятвопреступник точно так же, как не самоубийца тот, кто гибнет, спасая своего ближнего.
– Ну что же я?..
– Супруг Анастасии. Ты обещался быть иноком, но обряд пострижения не был совершен над тобою, и, простой белец, ты можешь, не оскорбляя церкви, возвратиться снова в мир. Ты не свободен более располагать собою; вся жизнь твоя принадлежит Анастасии, этой несчастной сироте, соединенной с тобою неразрывными узами, освященными одним из великих таинств нашей православной церкви.
Не смея предаваться радости, не веря самому себе, Юрий сказал дрожащим голосом:
– Как, отец Авраамий, я могу еще надеяться, что после данного мною обета?..
– Московские святители разрешат тебя от оного, – перервал Палицын. – Так, Юрий Дмитрич, я вижу ясно перст божий, указующий тебе путь, по коему ты должен следовать. Всевышний помог нам очистить Москву, но, победив внешних врагов, мы не спасли еще от гибели наше отечество. Честолюбивые бояре, крамольники, буйные казаки – все, соединенные теперь общим бедствием, скоро восстанут друг против друга и, как стая голодных псов, начнут терзать собственную свою родину. Никогда еще благочестивые и твердые в любви своей к отечеству бояре не были столь нужны для сиротствующей земли русской. Ты пойдешь по стопам покойного твоего родителя, Юрий Дмитрич! Ты будешь твердейшим оплотом отечества против ухищрения и злобы домашних врагов наших; а что бы ты был, произнеся обет иночества? Отрекаясь мира, ты заключал еще в душе своей любовь мирскую. Что сталось бы с тобою, если б ты поколебался в своей вере? Если б, искушаемый земными помыслами, ты предался отчаянию и твой преступный язык произнес бы хулу на самого себя, стал бы проклинать?.. О Юрий Дмитрич! от одной мысли застывает кровь в моих жилах!.. Благодари господа, что ты не произнес еще обета, которого разрешить не в силах вся власть человеческая!
С безмолвным восторгом слушал Милославский утешительные слова своего наставника.
– Безумный! – вскричал он, наконец. – И я смел роптать на промысл божий!.. Я могу назвать Анастасию моей супругою; могу, не отягчая преступлением моей совести, прижать ее к своему сердцу…
– Да, боярин! Пусть добродетельная супруга будет наградою за труды, понесенные тобою для отечества. Но где она теперь?..
– В Хотьковском монастыре, в котором игуменья родная ее тетка.
– В Хотьковском монастыре?.. Племянница игуменьи?.. Ах, Юрий Дмитрия! для чего ты молчал? Если б ты знал?.. Но пойдем, поклонимся гробу преподобного Стефана Пермского.
Юрий вошел в северный придел, а Палицын приостановился, чтоб взглянуть, какие должно было сделать поправки в главном иконостасе, с которого были содраны все серебряные украшения. Милославский подошел к гробнице святителя и тут только заметил, что он и прежде был не один в церкви. Какой-то нищий стоял перед гробницею; длинные и густые волосы, опускаясь в беспорядке с поникшего чела его, покрывали изможденное и бледное лицо, на коем ясно изображались все признаки потухающей жизни. Услышав близкий шум, он повернулся лицом к Милославскому, ласково протянул к нему иссохшую свою руку и произнес слабым голосом:
– Здравствуй, Дмитрия! Уж я ждал, ждал тебя! Насилу ты пришел!
– Это ты, Митя! – сказал Юрий. – Ах, боже мой! что с тобой сделалось? Бедняжка! как ты похудел!
– Домой собираюсь, Дмитрия!.. Да и пора, голубчик, видит бог, пора! Помаялся, пошатался лет пятьдесят по чужой стороне, будет с меня!
– А где твоя родина? – спросил Юрий, не понимая истинного смысла слов юродивого.
– Где моя родина? Чай, там же, где и твоя.
– Так поэтому близко отсюда?
– И близко и далеко: как пойдешь, голубчик.
– А! теперь я понимаю, – сказал Милославский, – ты говоришь не о земном своем отечестве и хочешь сказать, что смерть твоя близка. Почему ты это думаешь?
– И рад бы не думать, Дмитрия, да думается!.. Вот боярин Шалонский и гадать не гадал, а вдруг отправился, и как же?.. прямехонько туда, куда дай бог попасть и мне, и тебе, и всякому доброму человеку.
– Что ты говоришь, Митя?
Кроткое небесное веселие изобразилось на лице юродивого, глаза его наполнились слезами.
– Да, Юрий Дмитрия! – сказал он прерывающимся от сильного чувства голосом. – Там, в горних селениях, не скорбят уже о заблудшем сыне: он возвратился в дом отца своего!
– Так он покаялся пред смертию?
– И господь отверз ему свои объятия. Я был свидетелем сего торжества милосердия и благости божией; я, презренный окаянный грешник, удостоился отнести дочери не тщетное, но святое благословение умирающего родителя.
Митя замолчал и, сложа крестообразно руки, устремил к небесам взор, исполненный любви, надежды и душевного умиления. Помолчав несколько времени, Юрий спросил робким голосом:
– Ты видел ее?
– Да, Дмитрич, видел. Я третьего дня был в Хотькове.
– Ну что?.. говори, Митя! здорова ли она?
– Слава богу! Она мне все рассказала… Бедная, горемычная сиротинка! Постой-ка! У меня есть от нее посылочка… На, возьми.
– Что я вижу! мой обручальный перстень!
– Да, Дмитрич! Сегодня утром она обручится с женихом, который получше нас с тобою.
– Милосердный боже!.. Итак, она…
– Успокойся, Юрий Дмитрич! – сказал Палицын, который, подойдя к Юрию, застал окончание этого разговора. – Анастасья не произнесет обета расстаться навсегда с тобою. Я должен был сегодня постричь ее и завтра поеду в Хотьковскую обитель, но не для того, чтоб разлучить тебя с супругою, а чтоб привести ее сюда и соединить вас навеки.
Юрий почти без чувств упал на грудь отца Авраамия, а Митя, утирая рукавом текущие из глаз слезы, тихо склонился над гробом угодника божия, и через несколько минут, когда Милославский, уходя вместе с Палицыным из храма, подошли с ним проститься, Мити уже не было: он возвратился на свою родину!
Спустя недели три после описанного нами приключения Кирша, прощаясь с Алексеем, который провожал его до городских ворот, сказал:
– Поклонись, брат, еще раз от меня твоему боярину. Век не забуду его благодеяний! По милости его я могу теперь завестись своим домиком и жить не хуже всякого атамана.
– А на что тебе свой дом? Ведь вы, запорожцы, живете все вместе, как старцы в общине?
– Да кто тебе сказал, что я поеду жить в Запорожскую Сечь? Нет, любезный! как я посмотрел на твоего боярина и его супругу, так у меня прошла охота оставаться век холостым запорожским казаком. Я еду в Батурин, заведусь также женою, и дай бог, чтоб я хоть вполовину был так счастлив, как твой боярин! Нечего сказать: помаялся он, сердечный, да и наградил же его господь за потерпенье! Прощай, Алексей! авось бог приведет нам еще когда-нибудь увидеться!
По выходе неприятеля из Кремля войско князя Пожарского, предшествуемое архимандритом Дионисием, Авраамием Палицыным и многочисленным духовенством, вступило Спасскими воротами во внутренность этого древнего жилища православных царей русских. Впереди всей рати понизовской ехал верховный вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский: на величественном и вместе кротком челе сего знаменитого мужа и в его небесно-голубых очах, устремленных на святые соборные храмы, сияла неизъяснимая радость; по правую его руку на лихом закубанском коне гарцевал удалой князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский; с левой стороны ехали: князь Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, боярин Мансуров, Образцов, гражданин Минин, Милославский и прочие начальники. Арсений, епископ Галасунский, с иконою Владимирской божией матери, встретил победителя у самых Спасских ворот.
Вслед за войском хлынули в Кремль бесчисленные толпы народа; раздался громкий благовест; нижегородское ополчение построилось вокруг царских чертогов; духовенство, начальники, именитые граждане взошли в Успенский собор, и русское: «Тебе бога хвалим!» – оглася своды церковные, раздалось, наконец, в стенах священного Кремля, столь долго служившего вертепом разбойничьим для врагов иноплеменных и для предателей собственной своей родины.
Выходя из Успенского собора, Милославский повстречался с Мининым.
– Ну, вот видишь, боярин, – сказал знаменитый гражданин нижегородский, – я не пророк, а предсказание мое сбылось. Сердце в нас вещун, Юрий Дмитрия! Прощаясь с тобою в Нижнем, я головой бы моей поручился, что увижу тебя опять на поле ратном против общего врага нашего, и не в монашеской рясе, а с мечом в руках. Когда ты прибыл к нам в стан, то я напоминал тебе об этом, да ты что-то мне отвечал так чудно, боярин, что я вовсе не понял твоих речей.
– Что ж я отвечал тебе, Козьма Минич?
– Как теперь помню, ты сказал мне, что мое пророчество сбылось только вполовину.
– И говорил истинную правду.
– Как так, боярин? Я что-то в толк не беру? Ты, кажется, одет не чернецом; а что твой меч в ножнах не оставался, так этому я сам был свидетелем. Правда, ты и теперь с виду походишь на затворника… Да будь повеселее, боярин! Кажется, есть чему порадоваться: злодеев не стало. Много пролито крови христианской; да и то слава богу, что, наконец, правда взяла свое! Грустно только видеть, как поруганы и осквернены храмы господни, да это также дело поправное; а вот что худо, Юрий Дмитрия: с одними супостатами мы справились, как-то справимся с другими?
– С другими?..
– Ну да! Посмотри, – продолжал Минин, указывая на беспорядочные толпы казаков князя Трубецкого, которые не входили, а врывались, как неприятели, Троицкими и Боровицкими воротами в Кремль. – Видишь ли, Юрий Дмитрич, как беснуются эти разбойники? Ну, походит ли эта сволочь на православное и христолюбивое войско? Если б они не боялись нас, то давно бы бросились грабить чертоги царские. Посмотри-ка, словно волки рыщут вокруг Грановитой палаты.
В самом деле, своевольные казаки рассыпались по всему Кремлю, ломились толпами в домы боярские и, казалось, выжидали только удобной минуты, чтоб ворваться в царские палаты и разграбить казну, оставленную поляками.
Между тем Юрий и гражданин Минин, продолжая разговаривать друг с другом, подошли нечувствительно к церкви святого Спаса на Бору. В ту самую минуту как Милославский поравнялся против церковных дверей, густые тучи заслонили восходящее солнце, раздался дикий крик казаков, которые, пользуясь теснотой и беспорядком, ворвались, наконец, в чертоги царские; и в то же самое время многочисленные толпы покрытых рубищем граждан московских, испуганных буйством этих грабителей, бежали укрыться по домам своим. Юрий невольно содрогнулся: в его глазах наяву повторялось то, что он видел некогда во сне, будучи гостем в доме боярина Кручины. Минин поспешил назад, на соборную площадь, приглашая Милославского идти с ним вместе; но он не слышал слов его: какая-то непреодолимая сила влекла его ко храму Спаса на Бору. В растерзанной душе его стали пробуждаться одно за другим тысячи грустных воспоминаний. Несколько минут он колебался, наконец, с трепетом переступил церковный порог. Все было тихо внутри; дневной свет, проникая с трудом сквозь узкие, едва заметные окна, боролся с вечным сумраком, который царствовал под низкими и тяжелыми сводами этого древнего храма, пережившего многие столетия. Ни одна свеча не горела перед иконами; и только налево, за низкой аркою, отражался вдоль стены тусклый свет лампады, которая теплилась над гробом святителя Стефана Пермского.
Кто опишет горестные чувства Милославского, когда он вступил во внутренность храма, где в первый раз прелестная и невинная Анастасия, как ангел небесный, представилась его обвороженному взору? Ах! все прошедшее оживилось в его воображении: он видел ее пред собою, он слышал ее голос… Несчастный юноша не устоял против сего жестокого испытания: он забыл всю покорность воле всевышнего, неизъяснимая тоска, безумное отчаяние овладели его душою.
– Злополучный! – вскричал он. – Для чего ты спешил погубить самого себя! Она твоя супруга, и ты не можешь, не должен называть ее своею… О Анастасья, Анастасья!..
– Что ты, Юрий Дмитрич? – сказал позади Милославского знакомый голос. Он обернулся и увидел подходящего Авраамия. – Что с тобою? – продолжал Палицын. – Ах, сын мой! ты не для молитвы взошел в сей храм: эти блуждающие взоры, это отчаяние на обезображенном челе твоем… Нет, Юрий Дмитрич, не так молятся христиане!
– Отец мой! – вскричал Юрий. – Отец мой! спаси меня!.. В душе моей весь ад… все мучения погибающего грешника!
– Что ты говоришь, сын мой? Какое преступление тяготит твою совесть?..
– Одна ужасная тайна!..
– Тайна?.. Для чего ж ты скрывал ее от меня? Разве я не пастырь, не наставник, не друг твой?
– Отец Авраамий! я… женат.
– Женат! – вскричал Палицын. Он посмотрел молча на Юрия и повторил с негодованием: – Женат! Для чего же ты обманул меня, несчастный? И ты дерзнул в храме божием, пред лицом господа твоего, осквернить свои уста лукавством и неправдою!.. Ах, Юрий Дмитрич, что ты сделал!
– Нет, отец мой! я не обманул тебя: я не был женат, когда клялся посвятить себя безбрачной жизни; не помышлял нарушить этот обет, данный пред гробом святого угодника божия, – и мог ли я думать, что на другой же день назову моей супругою дочь злейшего врага моего – боярина Кручины-Шалонского?
Удивление оковало уста Авраамия Палицына, но вдруг на лице его изобразилось живое сострадание: он взял Милославского за руку и сказал тихим голосом:
– Успокойся, Юрий Дмитрии! Я вижу, ты не совсем еще выздоровел.
– Ах, если б это была правда, отец мой… если б это был один бред!.. Так я открою тебе мою душу, выслушай меня!
Юрий рассказал все отцу Авраамию, и когда он кончил, то этот добродетельный старец, заключа его в свои объятия, сказал сквозь слезы:
– Нет, Юрий Дмитрич! ты не нарушил свой обет! Ты не клятвопреступник точно так же, как не самоубийца тот, кто гибнет, спасая своего ближнего.
– Ну что же я?..
– Супруг Анастасии. Ты обещался быть иноком, но обряд пострижения не был совершен над тобою, и, простой белец, ты можешь, не оскорбляя церкви, возвратиться снова в мир. Ты не свободен более располагать собою; вся жизнь твоя принадлежит Анастасии, этой несчастной сироте, соединенной с тобою неразрывными узами, освященными одним из великих таинств нашей православной церкви.
Не смея предаваться радости, не веря самому себе, Юрий сказал дрожащим голосом:
– Как, отец Авраамий, я могу еще надеяться, что после данного мною обета?..
– Московские святители разрешат тебя от оного, – перервал Палицын. – Так, Юрий Дмитрич, я вижу ясно перст божий, указующий тебе путь, по коему ты должен следовать. Всевышний помог нам очистить Москву, но, победив внешних врагов, мы не спасли еще от гибели наше отечество. Честолюбивые бояре, крамольники, буйные казаки – все, соединенные теперь общим бедствием, скоро восстанут друг против друга и, как стая голодных псов, начнут терзать собственную свою родину. Никогда еще благочестивые и твердые в любви своей к отечеству бояре не были столь нужны для сиротствующей земли русской. Ты пойдешь по стопам покойного твоего родителя, Юрий Дмитрич! Ты будешь твердейшим оплотом отечества против ухищрения и злобы домашних врагов наших; а что бы ты был, произнеся обет иночества? Отрекаясь мира, ты заключал еще в душе своей любовь мирскую. Что сталось бы с тобою, если б ты поколебался в своей вере? Если б, искушаемый земными помыслами, ты предался отчаянию и твой преступный язык произнес бы хулу на самого себя, стал бы проклинать?.. О Юрий Дмитрич! от одной мысли застывает кровь в моих жилах!.. Благодари господа, что ты не произнес еще обета, которого разрешить не в силах вся власть человеческая!
С безмолвным восторгом слушал Милославский утешительные слова своего наставника.
– Безумный! – вскричал он, наконец. – И я смел роптать на промысл божий!.. Я могу назвать Анастасию моей супругою; могу, не отягчая преступлением моей совести, прижать ее к своему сердцу…
– Да, боярин! Пусть добродетельная супруга будет наградою за труды, понесенные тобою для отечества. Но где она теперь?..
– В Хотьковском монастыре, в котором игуменья родная ее тетка.
– В Хотьковском монастыре?.. Племянница игуменьи?.. Ах, Юрий Дмитрия! для чего ты молчал? Если б ты знал?.. Но пойдем, поклонимся гробу преподобного Стефана Пермского.
Юрий вошел в северный придел, а Палицын приостановился, чтоб взглянуть, какие должно было сделать поправки в главном иконостасе, с которого были содраны все серебряные украшения. Милославский подошел к гробнице святителя и тут только заметил, что он и прежде был не один в церкви. Какой-то нищий стоял перед гробницею; длинные и густые волосы, опускаясь в беспорядке с поникшего чела его, покрывали изможденное и бледное лицо, на коем ясно изображались все признаки потухающей жизни. Услышав близкий шум, он повернулся лицом к Милославскому, ласково протянул к нему иссохшую свою руку и произнес слабым голосом:
– Здравствуй, Дмитрия! Уж я ждал, ждал тебя! Насилу ты пришел!
– Это ты, Митя! – сказал Юрий. – Ах, боже мой! что с тобой сделалось? Бедняжка! как ты похудел!
– Домой собираюсь, Дмитрия!.. Да и пора, голубчик, видит бог, пора! Помаялся, пошатался лет пятьдесят по чужой стороне, будет с меня!
– А где твоя родина? – спросил Юрий, не понимая истинного смысла слов юродивого.
– Где моя родина? Чай, там же, где и твоя.
– Так поэтому близко отсюда?
– И близко и далеко: как пойдешь, голубчик.
– А! теперь я понимаю, – сказал Милославский, – ты говоришь не о земном своем отечестве и хочешь сказать, что смерть твоя близка. Почему ты это думаешь?
– И рад бы не думать, Дмитрия, да думается!.. Вот боярин Шалонский и гадать не гадал, а вдруг отправился, и как же?.. прямехонько туда, куда дай бог попасть и мне, и тебе, и всякому доброму человеку.
– Что ты говоришь, Митя?
Кроткое небесное веселие изобразилось на лице юродивого, глаза его наполнились слезами.
– Да, Юрий Дмитрия! – сказал он прерывающимся от сильного чувства голосом. – Там, в горних селениях, не скорбят уже о заблудшем сыне: он возвратился в дом отца своего!
– Так он покаялся пред смертию?
– И господь отверз ему свои объятия. Я был свидетелем сего торжества милосердия и благости божией; я, презренный окаянный грешник, удостоился отнести дочери не тщетное, но святое благословение умирающего родителя.
Митя замолчал и, сложа крестообразно руки, устремил к небесам взор, исполненный любви, надежды и душевного умиления. Помолчав несколько времени, Юрий спросил робким голосом:
– Ты видел ее?
– Да, Дмитрич, видел. Я третьего дня был в Хотькове.
– Ну что?.. говори, Митя! здорова ли она?
– Слава богу! Она мне все рассказала… Бедная, горемычная сиротинка! Постой-ка! У меня есть от нее посылочка… На, возьми.
– Что я вижу! мой обручальный перстень!
– Да, Дмитрич! Сегодня утром она обручится с женихом, который получше нас с тобою.
– Милосердный боже!.. Итак, она…
– Успокойся, Юрий Дмитрич! – сказал Палицын, который, подойдя к Юрию, застал окончание этого разговора. – Анастасья не произнесет обета расстаться навсегда с тобою. Я должен был сегодня постричь ее и завтра поеду в Хотьковскую обитель, но не для того, чтоб разлучить тебя с супругою, а чтоб привести ее сюда и соединить вас навеки.
Юрий почти без чувств упал на грудь отца Авраамия, а Митя, утирая рукавом текущие из глаз слезы, тихо склонился над гробом угодника божия, и через несколько минут, когда Милославский, уходя вместе с Палицыным из храма, подошли с ним проститься, Мити уже не было: он возвратился на свою родину!
Спустя недели три после описанного нами приключения Кирша, прощаясь с Алексеем, который провожал его до городских ворот, сказал:
– Поклонись, брат, еще раз от меня твоему боярину. Век не забуду его благодеяний! По милости его я могу теперь завестись своим домиком и жить не хуже всякого атамана.
– А на что тебе свой дом? Ведь вы, запорожцы, живете все вместе, как старцы в общине?
– Да кто тебе сказал, что я поеду жить в Запорожскую Сечь? Нет, любезный! как я посмотрел на твоего боярина и его супругу, так у меня прошла охота оставаться век холостым запорожским казаком. Я еду в Батурин, заведусь также женою, и дай бог, чтоб я хоть вполовину был так счастлив, как твой боярин! Нечего сказать: помаялся он, сердечный, да и наградил же его господь за потерпенье! Прощай, Алексей! авось бог приведет нам еще когда-нибудь увидеться!