VIII

   Покуда Юрий спит и обманчивые сновидения попеременно то терзают, то услаждают его душу, мы должны возвратиться к новобрачным, которых оставили посреди улицы. Читатели, вероятно, не забыли, что Кирша вмешался в толпу гостей, а Кудимыч шел впереди всего поезда. Толпа народа, провожавшая молодых, ежеминутно увеличивалась: старики, женщины и дети выбегали из хижин; на всех лицах изображалось нетерпеливое ожидание; полуодетые, босые ребятишки, дрожа от страха и холода, забегали вперед и робко посматривали на колдуна, который, приближаясь к дому новобрачных, останавливался на каждом шагу и смотрел внимательно кругом себя, показывая приметное беспокойство. Не дойдя несколько шагов до ворот избы, он вдруг остановился, задрожал и, оборотясь назад, закричал диким голосом:
   – Стойте, ребята! никто ни с места!
   Глухой шепот пробежал по толпе; передние стали пятиться назад, задние полезли вперед, следуя народной пословице: «на людях и смерть красна», каждый прижимался к своему соседу, и, несмотря на ужасную тесноту, один Кирша вышел вперед.
   Меж тем Кудимыч делал необычайные усилия, чтоб подойти к воротам; казалось, какая-то невидимая сила тянула его назад, и каждый раз, как он подымал ногу, чтоб перешагнуть через подворотню, его отбрасывало на несколько шагов; пот градом катился с его лица. Наконец, после многих тщетных усилий он, задыхаясь, повалился на землю и прохрипел едва внятным голосом:
   – Ох, неловко!.. Неладно, ребята!.. Чур меня, чур!.. Никто не моги трогаться с места!.. Ох, батюшки, недаровое! быть беде!..
   От этих ужасных слов шарахнулась вся толпа; у многих волосы стали дыбом, а молодая почти без чувств упала на руки к своему отцу, который трясся и дрожал, как в злой лихорадке.
   – Что нам делать? – спросил дьяк, заикаясь от страха.
   – Погоди! дай попытаюсь еще, – отвечал Кудимыч, приподнимаясь с трудом на ноги. Он пробормотал несколько невнятных слов, дунул на все четыре стороны и вдруг с разбега перепрыгнул через подворотню.
   – Ну, теперь не бойтесь ничего! – закричал он. – Наша взяла! Все за мной!
   Он несколько раз должен был повторить это приглашение, прежде чем молодые, родня и гости решились за ним следовать; наконец, пример Кирши, который по первому призыву вошел на двор, подействовал над всеми. Кудимыч, подойдя к дверям избы, остановился, и когда сени наполнились людьми, то он, оборотясь назад, сказал:
   – Я войду последний, а вы ступайте вперед и посмотрите, как разделаюсь при вас с этой старой ведьмой.
   Тут снова начались церемонии: приказчик предлагал дьяку идти вперед, дьяк уступал эту честь приказчику.
   – Помилуй, батюшка, – сказал, наконец, последний, – я здесь хозяин в дому, а ты гость: так милости просим.
   – Ни, ни, Фома Кондратьич! – отвечал дьяк. – Ты первый служебник боярский, и непригоже мне, как фальшеру и прокурату, не отдавать подобающей тебе чести.
   – Ну, если так, пожалуй, я войду, – сказал приказчик, в котором утешенное самолюбие победило на минуту весь страх. Он перекрестился, шагнул через порог и вдруг, отскоча с ужасом, закричал:
   – Чур меня, чур! Там кто-то нашептывает… Иди кто хочет, я ни за что не пойду…
   – Пустите меня, – сказал Кирша, – я не робкого десятка и никакой колдуньи не испугаюсь.
   – Ступай, молодец, ступай! – закричали многие из гостей.
   – Пускай идет, – шепнул приказчик дьяку. – Над ним бы и тряслось! Это какой-то прохожий, так не велика беда!
   Кирша вошел и расположился преспокойно в переднем углу. Когда же приказчик, а за ним молодые и вся свадебная компания перебрались понемногу в избу, то взоры обратились на уродливую старуху, которая, сидя на полатях, покачивалась из стороны в сторону и шептала какие-то варварские слова. Кирша заметил на полу, под самыми полатями, несколько снопов соломы, как будто без намерения брошенных, которые тотчас напомнили ему, чем должна кончиться вся комедия.
   – Ну, теперь садитесь все по лавкам, – закричал из сеней Кудимыч, – да сидите смирно! никто не шевелись!
   Едва приказ был исполнен, как он с одного скачка очутился посреди избы, и в то же время старуха с диким воплем стремглав слетела с полатей и растянулась на соломе.
   Все присутствующие, выключая Кирши, вскрикнули от удивления и ужаса.
   – Что, Григорьевна, будешь ли напредки со мною схватываться? – сказал торжественно Кудимыч.
   – Виновата, виновата! – завизжала старуха.
   – Ага, покорилась, старая ведьма!
   – Виновата, отец мой! виновата!
   – То-то, виновата! Знай сверчок свой шесток.
   – Виновата, Архип Кудимович!
   – Ну, так и быть! повинную голову и меч не сечет; я ж человек не злой и лиха не помню. Добро, вставай Григорьевна! Мир так мир. Дай-ка ей чарку вина, посади ее за стол да угости хорошенько, – продолжал Кудимыч вполголоса, обращаясь к приказчику. – Не надо с ней ссориться: неровен час, меня не случится… да, что грех таить! и я насилу с ней справился: сильна, проклятая!
   – Милости просим, матушка Пелагея Григорьевна! – сказал приветливо хозяин. – Садись-ка вот здесь, возле Кудимыча. Да скажи, пожалуйста: за что такая немилость? Мы, кажись, всегда в ладу живали.
   – Нет, батюшка! – отвечала с низким поклоном старуха, – против тебя у меня никакого умысла не было; а правду сказать, хотелось потягаться с Архипом Кудимовичем.
   – Да, видно, не под силу пришел! – перервал, усмехаясь, колдун. – Вперед наука: не спросясь броду, не суйся в воду. Ну, да что об этом толковать! Кто старое помянет, тому глаз вон! Теперь речь не о том: пора за хозяйский хлеб и соль приниматься.
   В одну минуту весь стол покрылся разными похлебками. Сначала все ели молча; но дружки так усердно потчевали гостей вином и брагою, что вскоре все языки пришли в движение и общий разговор становился час от часу шумнее. Один Кирша молчал; многим из гостей и самому хозяину казалось весьма чудным поведение незнакомца, который, не будучи приглашен на свадьбу, занял первое место, ел за двоих и не говорил ни с кем ни слова; но самое это равнодушие, воинственный вид, а более всего смелость, им оказанная, внушали к нему во всех присутствующих какое-то невольное уважение; все посматривали на него с любопытством, но никто не решался с ним заговорить.
   В числе гостей была одна пожилая сенная девушка, которая, пошептав с хозяином, обратилась к Кудимычу и спросила его: не может ли он пособить ее горю?
   – Неравно горе, матушка Татьяна Ивановна! – отвечал Кудимыч, которого несколько чарок вина развеселили порядком. – Если ты попросишь, чтоб я убавил тебе годков пяток, так воля твоя – не могу.
   – Вот еще что вздумал! – сказала сенная девушка с досадою. – Разве я перестарок какой! Не о том речь, Кудимыч; на боярском дворе сделалась пропажа.
   – Уж не коня ли свели?
   – Нет, красна пропали. Вчера я сама их видела: они белились на боярском огороде, а сегодня сгинули да пропали. Ночью была погода, так и следу не осталось: не знаем, на кого подумать.
   – Что, видно, без меня дело не обойдется?
   – То-то и есть, Архип Кудимович: выкупи из беды, родимый! Ведь я за них в ответе.
   – Пожалуй, я не прочь!.. Иль нет: пускай на мировой вся честь Григорьевне. Ну-ка, родная, покажи свою удаль!
   – Смею ли я при тебе, Архип Кудимович! – отвечала смиренно Григорьевна.
   – Полно ломаться-то, голубушка! я уж поработал, теперь очередь за тобою.
   – Ну, если ты велишь, родимый, так делать нечего. Подайте мне ковш воды.
   При самом начале этого разговора глубокая тишина распространилась по всей избе: говоруны замолкли, дружки унялись потчевать, голодные перестали есть; один Кирша, не обращая ни малейшего внимания на колдуна и колдунью, ел и пил по-прежнему. Григорьевне подали ковшик с водой. Пошептав над ним несколько минут, она начала пристально смотреть на поверхность воды.
   – Ах, батюшки-светы! – сказала она, наконец, покачав головою. – Кто бы мог подумать!.. Мужик богатый, семейный, а пустился на такое дело!..
   – Кого ж ты видишь? – спросил с нетерпением приказчик. – Говори!
   – Нет, батюшка, не могу: жаль вымолвить. На вот, смотри сам.
   – Я ничего не вижу, – сказал приказчик, посмотрев на воду.
   – А видишь ли ты, где боярские красна? – спросила сенная девушка.
   – Вижу, – отвечала Григорьевна, – они в овине, на гумне у Федьки Хомяка.
   – Так это он? – вскричал приказчик. – Тем лучше! Я уж давно до него добираюсь. Терпеть не могу этого буяна; сущий разбойник, и перед моим писарем шапки не ломает!.. Эй, ребята, сбегай кто-нибудь на гумно к Хомяку!
   Один из дружек вышел поспешно из избы.
   – Ну, Григорьевна! я не ожидал от тебя такой прыти, – сказал Кудимыч, – хоть бы мне, так впору. Точно, точно! – прибавил он, посмотрев в ковш с водою, – красна украл Федька Хомяк, и они теперь у него запрятаны в овине.
   – Вы лжете оба! – закричал громовым голосом Кирша. Кудимыч вздрогнул, Григорьевна побледнела, и все взоры обратились на запорожца. – Я вас выучу колдовать, негодные! – продолжал Кирша. – Вы говорите, что красна в овине у Федьки Хомяка?
   – Ну да, – сказал Кудимыч, оправясь от первого замешательства. – Что ты, лучше моего, что ль, это знаешь?
   – Видно, лучше. Их там нет.
   – Как нет? – вскричала Григорьевна.
   – Да, голубушка! – отвечал спокойно Кирша. – Не за свое ремесло ты принялася, да и за выучку больно дешево платишь. Нет, тетка, одним штофом наливки и пирогом не отделаешься.
   От этих неожиданных слов Кудимыч и Григорьевна едва усидели на лавке; их страх удвоился, когда вошедший дружка объявил, что не нашел красен в показанном месте.
   – Да где ж они? – спросила торопливо сенная девушка.
   – Небось найдутся, – сказал Кирша. – Пошлите кого-нибудь разрыть снег на задах, подле самой часовни.
   Несколько гостей, не ожидая приказания, побежали вон из избы.
   – Послушай, господин приказчик, – продолжал Кирша, – не греши на Федьку Хомяка: он ни в чем не виноват. Не правда ли, Кудимыч?.. Ну, что ты молчишь? Ты знаешь, что не он украл красна.
   Несчастный колдун сидел неподвижно, как истукан, поглядывал с ужасом на Киршу и не мог выговорить ни слова.
   – Эге, брат! так ты вздумал отмалчиваться! – закричал запорожец. – Да вот постой, любезный, я тебе язычок развяжу! Подайте-ка мне решето да кочан капусты; у меня и сам вор заговорит!
   Кудимыч затрясся, как осиновый лист.
   – Помилуй! – прошептал он трепещущим голосом. – Твой верх – покоряюсь!
   – Что, брат, жутко пришло!
   – Не губи меня, окаянного!
   – А ты разве не хотел погубить Федьку Хомяка? Нет, нет… давайте решето!
   – Пусти душу на покаяние! – продолжал Кудимыч, повалясь в ноги запорожцу. – Не зарежь без ножа! Да кланяйся, дура! – шепнул он Григорьевне, которая также упала на колена перед Киршею.
   – И слушать не хочу! – отвечал запорожец. – Нет вам милости, негодные! Ну, что ж стали? подавайте кочан капусты!
   – Помилуй! – завопил Кудимыч. – Зарок тебе даю, родимый, – век не стану колдовать.
   – Полно, не будешь ли?
   – Видит бог, не буду!
   – И других не станешь учить?
   – Не стану, батюшка!
   – Ну, так и быть! пусть на свадьбе никто не горюет. Бог тебя простит, только вперед не за свое дело не берись и знай, хоть меня здесь и не будет, а если я проведаю, что ты опять ворожишь, то у тебя тот же час язык отымется.
   В продолжение этой странной сцены удивление присутствующих дошло до высочайшей степени: они видели ужас Кудимыча, но никто не понимал настоящей его причины.
   – Что это значит? – спросил, наконец, дьяк приказчика.
   – Как что! разве не видишь, что дока на доку нашел.
   – Вот что! Ну Фома Кондратьич! мудрен этот прохожий. Смотри-ка, смотри! Вон и холст несут.
   Сенная девушка с радостным криком схватила холст, который внесли в избу.
   – Слава тебе господи! – сказала она, осмотрев все куски. – Целехонек!.. Побегу к Власьевне и обрадую ее; а то мы не знали, как и доложить об этом боярину.
   – Чего ж вы дожидаетесь? – спросил Кирша Кудимыча и Григорьевну. – Я вас простил, так убирайтесь вон! Чтоб и духу вашего здесь не пахло!
   Пристыженный колдун, не отвечая ни слова, вышел вон из избы; но Григорьевна, наклонясь к Кирше, сказала вполголоса:
   – Не погневайся, отец мой! я вижу, Кудимыч плохой знахарь: вот если б твоя милость взял меня на выучку…
   – Молчи, старая дура! – закричал Кирша. – Пошла вон! а не то у меня опять полетишь с полатей, да только солому-то я велю прибрать.
   Григорьевна, не смея продолжать разговора с грозным незнакомцем, отвесила низкий поклон всей компании и побрела вслед за Кудимычем.
   – А позволь спросить твою милость, имени и отчества не знаю, – сказал приказчик запорожцу, – откуда изволишь идти и куда?
   – Издалека, добрый человек; а иду туда, куда бог приведет.
   – По всему видно, что ты путем пошатался на белом свете.
   – Да, и так пошатался, что пора бы на покой.
   – А что, господин честной, верно, ты за морем набрался такой премудрости?
   – Бывал и за морем; всего натерпелся и у басурманов был в полону.
   – Ой ли! Где же это? Чай, далеко отсюда?
   – Далеконько… за Хвалынским морем.
   – Что это, за Казанью, что ль?
   – Нет, подалее: за Астраханью.
   – Что, ваша милость, какова там земля? Неужли господь бог также благодать свою посылает и на этот поганый народ, как и на нас православных?
   – Видно, что так. Знатная земля! всего довольно: и серебра, и золота, и самоцветных камней, и всякого съестного. Зимой только бог их обидел.
   – Как так? Да неужели у них вовсе зимы нет?
   – Ни снегу нейдет, ни вода не мерзнет.
   – Ах, батюшки-светы! – вскричал приказчик, всплеснув руками. – Экая диковинка! Вовсе нет зимы! Подлинно божье наказанье! Да поделом им, басурманам!
   – Эх, Фома Кондратьич! – шепнул дьяк приказчику. – Да разве не видишь, что он издевается над нами!
   – Порасскажи-ка нам, добрый человек, – сказал один из гостей, – что там еще диковинного есть?
   – Пожалуй, да вот если б здесь нашлась чарка-другая романеи, так веселей бы рассказывать.
   – Для дорогого гостя как не найти, – сказал приказчик. – Эй, Марфа! вынь-ка там из поставца, с верхней полки, стклянку с романеею. Да смотри, – прибавил он потихоньку, – подай ту, что стоит направо: она уж почата.
   Роменею подали; гости придвинулись поближе к запорожцу, который, выпив за здоровье молодых, принялся рассказывать всякую всячину: о басурманской вере персиян, об Араратской горе, о степях непроходимых, о золотом песке, о медовых реках, о слонах и верблюдах; мешал правду с небылицами и до того занял хозяина и гостей своими рассказами, что никто не заметил вошедшего слугу, который, переговоря с работницею Марфою, подошел к Кирше и, поклонясь ему ласково, объявил, что его требуют на боярский двор.

IX

   Мы попросим теперь читателей последовать за нами во внутренность терема боярской дочери, Анастасьи Тимофеевны Занимаемая ею половина состояла из двух просторных комнат. Вокруг ничем не обитых стен первой, на широких лавках, сидели за пряжею дворовые девушки; глубокая тишина, наблюдаемая в этом покое, прерывалась только изредка тихим шепотом двух соседок или стуком веретена, падающего на пол. Вторая комната была вся обита красным сукном; в правом углу стоял раззолоченный кивот с иконами, в богатых серебряных окладах; несколько огромных, обитых жестью сундуков, с приданым и нарядами боярышни, занимали всю левую сторону покоя; в одном простенке висело четырехугольное зеркало в узорчатых рамках и шитое золотом и шелками полотенце. Прямо против дверей стояла высокая кровать с штофным пологом; кругом ее, на небольших скамейках, сидели Власьевна и несколько ближних сенных девушек; одни перенизывали дорогие монисты[58] из крупных бурмитских зерен, другие разноцветными шелками и золотом вышивали в пяльцах. На их румяных лицах цвела молодость, красота и здоровье; но веселость не оживляла ясных очей их. Утирая украдкой слезы, они посматривали печально на молодую госпожу свою, которая, облокотясь правой рукой на изголовье, была погружена в глубокую задумчивость. Краса садов, пышная роза, и увядая, прекраснее свежих полевых цветов: так точно, несмотря на изнурительную болезнь, дочь боярская казалась прекраснее всех ее окружающих девиц. Изредка грустная улыбка, напоминающая прелестное сравнение одного русского стихотворца:
   Улыбка горести подобна
   На гроб положенным цветам –
   появлялась на розовых устах ее. Восточный жемчуг, которым украшены были ее блестящие зарукавья и белое как снег покрывало, не превосходили белизною ее бледного лица, на котором ясно изображались следы беспрерывных душевных страданий. Казалось, в ее потухших, неподвижных взорах можно было сосчитать все ночи, проведенные без сна в терзаниях мучительной тоски, понятной только для тех, которые, подобно ей, страдали, не разделяя ни с кем своей горести. Богатый парчовый опашень[59], небрежно накинутый сверх легкой объяринной ферязи[60], широкая золотая лента с жемчужной подвязью, большие изумрудные серьги, драгоценные зарукавья, одним словом, весь пышный наряд ее представлял разительную противоположность с видом глубокого уныния, которое изображалось во всех чертах лица ее.
   – Ну, что ж ты молчишь, Терентьич? – сказала Власьевна, оборотясь к дверям, подле которых стоял слепой старик в поношенном синем кафтане. – Видишь, боярышня призадумалась; начни другую сказку, да, смотри, повеселее.
   – Слушаю, матушка Аграфена Власьевна, – отвечал слепой с низким поклоном. – Да, кажись, и та, что я рассказывал…
   – И полно, батюшка, что в ней хорошего! «Царевна полюбила доброго молодца, злые люди их разлучили… а там Змей Горыныч унес ее за тридевять земель в тридесятое государство, и она, бедная сиротинка, без милого дружка и без кровных, зачахла с тоски-кручины…» Ну, что тут веселого?
   – Из сказки слова не выкинешь, матушка Аграфена Власьевна.
   – Вот то-то и есть: расскажи другую.
   – В угоду ли вам будет повесть о славном князе Владимире, Киевском Солнышке, Святославиче, и о сильном его, могучем богатыре Добрыне Никитиче?
   – Ну, ну, рассказывай! мы послушаем.
   Слепой рассказчик разгладил свою бороду, выправил усы и начал:
   – «Не вихри, не ветры в полях подымаются, не буйные крутят пыль черную: выезжает то сильный, могучий богатырь Добрыня Никитич на своем коне богатырском, с одним Торопом-слугой; на нем доспехи ратные как солнышко горят; на серебряной цепи висит меч-кладенец в полтораста пуд; во правой руке копье булатное, на коне сбруя красна золота. Он подъезжает ко святому граду Киеву… глядит: в заповедных лугах княженетских раскинуты шатры басурманские, несметно войско облегает стены киевские. Завидя силу поганую, могучий Добрыня вскрикивает богатырским голосом, засвистывает молодецким посвистом. От того ли посвисту сыр-бор преклоняется и лист с деревьев осыпается; он бьет коня по крутым ребрам; богатырский конь разъяряется, мечет из-под копыт по сенной копне; бежит в поля, земля дрожит, изо рта пламя пышет, из ноздрей дым столбом. Богатырь гонит силу поганую: где конем вернет – там улица, где копьем махнет – с переулками, где мечом рубнет – нету тысячи…»
   – Довольно; будет, Терентьич, – прервала тихим голосом прекрасная Анастасья. – Ты уж устал. Мамушка, вели дать ему чарку водки.
   – Да выслушай, родная, – сказала Власьевна. – Может статься, он и поразвеселит тебя.
   – Нет, мамушка, меня ничто не развеселит.
   – Ну, власть твоя, сударыня! Ступай, Терентьич. Эй вы, красные девицы! сведите его вниз; ведь он, пожалуй, сослепу-то расшибется. Ну, матушка Анастасья Тимофеевна, – продолжала оно, – уж я, право, и не придумаю, что с тобою делать! Не позвать ли Афоньку-дурака?
   – Ах, нет! не надобно.
   – Сем кликнем, родная! да позовем дуру Матрешку; они поболтают, побранятся меж собой; а чтоб распотешить тебя, так, пожалуй, и подерутся, матушка.
   – Зачем ты меня сегодня нарядила, мамушка? – сказала со вздохом Анастасья. – Мне и без нарядов так тяжело… так тошно!..
   – И, светик мой! да как же тебе сегодня не быть нарядною? Авось бог поможет нам вниз сойти. Ведь у батюшки твоего сегодня пир горой: какой-то большой польский пан будет.
   – Какой пан?.. откуда? – вскричала Анастасья.
   – Чего ж ты испугалась, родимая? Ну, так и есть! ты, верно, подумала?.. Вот то-то и беда! пан, да не тот.
   – Слава богу!
   – Ох вы девушки, девушки! Все-то вы на одну стать! Не он, так слава богу! а если б он, так и нарядов бы у нас недостало! Нет, матушка, сегодня будет какой-то пан Тишкевич; а от жениха твоего, пана Гонсевского, прислан из Москвы гонец. Уж не сюда ли он сбирается, чтоб обвенчаться с тобою? Нечего сказать: пора бы честным пирком да за свадебку… Что ты, что ты, родная? Христос с тобой! Что с тобой сделалось? На тебе вовсе лила нет!
   – Ничего, мамушка, пройдет!.. Все пройдет!.. – прошептала Анастасья едва слышным голосом. – Только, бога ради! не говори мне о пане Гонсевском!..
   – Не говорить о твоем суженом? Ох, дитятко, нехорошо! Я уж давно замечаю, что ты этого не жалуешь… Неужли-то в самом деле?.. Да нет! где слыхано идти против отцовой воли; да и девичье ли дело браковать женихов! Нет, родимая, у нас благодаря бога не так, как за морем: невесты сами женихов не выбирают: за кого благословят родители, за того и ступай. Поживешь, боярышня, замужем, так самой слюбится.
   – Нет, мамушка! Не жилица я на этом свете.
   – И, полно, матушка! теперь-то и пожить! Жених твой знатного рода, в славе и чести; не нашей веры – так что ж? Прежний патриарх Гермоген не хотел вас благословить; но зато теперешний, святейший Игнатий, и грамоту написал к твоему батюшке, что он разрешает тебе идти с ним под венец. Так о чем же тебе грустить?
   – А разве ты знаешь, что он пришел мне по сердцу?.. что я люблю его?
   – И, что ты, родимая! Как не любить! Мало ли он дарил тебя и жемчугом, и золотом, и дорогими парчами, и меня старуху вспомнил. Легко ль, подумаешь! отсыпал мне, голубчик, пятьдесят золотых кораблеников (5) да на три телогреи заморского штофа подарил. И этакой суженый тебе не люб! Эх, матушка Анастасья Тимофеевна! не гневи господа бога! И что в нем охаить можно? Собою молодец: такой дородный, осанистый! Ну, право, сродясь лучше не видала; разве только… и то навряд – вот тот молодой барин, что к Спасу на Бору к обедне ходил – помнишь?.. такой еще богомольный; всегда, бывало, придет прежде нас и станет у левого клироса… Что, боярышня, повеселей стала! То-то же! слушайся нас, старух! Самой будет радостно, как на твоего муженька станут все засматриваться… Ну вот, опять нахмурилась! О, ох, родимая! Обошел тебя дурной человек!.. Да вот посмотрим, что-то бог даст сегодня!