Писатель-прокурор – это нечто новое в литературе, свойственное только нам, совкам. Конечно, без обвинителя не может быть суда, но когда обвинителями выступают писатели, да еще демократы (А. Адамович, Ю. Черниченко), это меня ввергает в недоумение. Не может быть священнослужитель пьяницей, за этот порок его лишают сана, не может быть и писатель обвинителем. Впрочем… На ХYIII (кажется) съезде партии Шолохов требовал расстреливать писателей, “врагов” советской власти.
   Адамович приносил нам свою рукопись, и я заговорил на эту тему. Он не понял. Или сделал вид, что не понял, что “ничего особенного”. И это при том, что Адамович – один из самых честных людей, из тех, кого мне приходилось встречать.
   При том, что Солженицын великий человек, он всегда сохранял свою человечность. Хотя он и работает по собственной программе 14 часов в сутки, это отнюдь не механизм, ничего подобного. Хотя А.И. невозможно переубедить, доказать ему нечто, хоть чуточку противоречащее его взглядам, это не догматик, а человек вполне определенных и непоколебимых взглядов. Человек, который пережил все, что переживала страна в его время, события 20-30-х годов, войну, лагерь, диссидентство, эмиграцию (точнее – высылку за границу), а теперь вот – возвращение на Родину. Плюс ко всему – раковая болезнь, от которой его организм смог избавиться вопреки мнению медиков. Пережить или только придумать еще какую-то советско-жизненную ситуацию очень трудно. Это жизнь, воплотившая в себе едва ли не все возможные и типичные для нескольких поколений ситуации и судьбы. Отсюда и мессианство, в котором его упрекают. А за что упрекать? Если бы не чувство великой цели и собственного предназначения в достижении этой цели – Солженицына попросту не было бы. Нельзя было бы без этого ощущения сделать все, что он сделал, нельзя было бы и сойти живым с операционного стола, когда хирург считал операцию безнадежной. А он сказал хирургу: ваше дело меня оперировать, мое – выжить.
   Может быть, вот этим последним обстоятельством – человечностью миссии, ее доброжелательством, интеллигентностью в лучшем смысле этого слова, ее невзыскательностью, ее теплой семейственностью и гостеприимством и прочим высоко ценимым нами в русском, в любом человеке качествам – и был я больше всего поражен, когда в феврале 1992 года гостил у Солженицыных в Вермонте. Ни разу я не почувствовал, что передо мной – великий человек. Я только знал об этом и ни на минуту в этом не засомневался.
   Солженицын, наверное, единственный великий человек, которого я встретил в своей жизни. Сахаров такого впечатления на меня не произвел. Д.С.Лихачев – тоже, может быть, потому, что мы очень близки.
   Он и закодирован на великую цель – разрушить революцию и ленинизм. Это, может быть, и равновеликие фигуры – Ленин и Солженицын, – только с разными знаками, с разными талантами.
   Будучи закодирован на цель политическую, Солженицын как художник должен был уступать свое время политике. И уступал. И уступает. Что поделаешь – наше время этого от него действительно требует, русская да и мировая история – требуют. Толстой и Бунин это требование воспринимали…
   Обязательно должен был быть и вот он есть, такой писатель – Солженицын. Без него, без его книг мы не представим себе ни нашей современности, ни нашего будущего, ни нашей истории.
   Кто бы еще, кроме него, вот так рассказал нам о нас? О событиях, определяющих время?
   Как бы убедительно, красиво, талантливо, а то и гениально не говорили обо всем этом М. Булгаков, О. Мандельштам, Б. Пастернак, А. Ахматова, даже Оруэлл – без Солженицына мы и наша история все равно не обошлись бы. Он нам предназначен.
   Что бы ни писали С. Булгаков, Бердяев, Франк, Лосский, Лосев – без Солженицына русская (она же мировая) мысль еще не высказала бы себя до того предела, до которого ей это удалось. Нельзя утверждать, что она высказана теперь до конца, конца мысли нет, но и без Солженицына ее, уже существующую, представить себе невозможно.
   Такого рода положение в истории не может обойтись без жертв соответствующей личности, и жертва Солженицына состоит в его запрограммированности. Он поставил перед собой совершенно четкую и ясную для себя программу, цель, методику и средства ее достижения. Во всем этом у него нет (и уже не может быть) ни малейших сомнений. Это – уже не поэзия и не свобода творчества. Нельзя себе представить, чтобы вот так же на годы и годы вперед, на всю жизнь, был самозапрограммирован Пушкин. Дело Пушкина было всегда оставаться Пушкиным. Что положит ему Бог на душу – это Божье дело, а Пушкину нужно оставаться самим собой, подтверждать и подтверждать себя открытиями поэзии, и это опять-таки не только дело, но и предназначение Божье. Пушкин и погиб в том возрасте, когда поэту начинает угрожать программа.
   Когда я был у Солженицына в Вермонте и мы беседовали с ним на антресолях, на втором этаже, он несколько раз подбегал к лестнице и кричал на первый:
   – Наташа! Наташа! Ты только подумай – у нас с Сергеем Павловичем абсолютно одинаковые точки зрения!
   Это радовало меня от души. Только с некоторым примечанием: еще бы наши точки не сходились, если они не могли разойтись – переубедить А.И. хотя бы и в самой малости было делом абсолютно невозможным. Я понял это через пятнадцать минут после начала нашего долгого разговора и принял единственно возможное поведение – ни словом не возражать, только слушать и слушать. Это было очень интересно, очень мне нужно. А то, что великий человек не придает значения неким малым малостям, – какое имеет значение?
   Когда разговор зашел о его возвращении на Родину, я попробовал усомниться в этой необходимости. Он как будто даже и рассердился, когда я спросил его:
   – А как вы будете с телохранителями?
   – С какими еще телохранителями?! – очень удивился он.
   – С обыкновенными. И на даче будут вам необходимы. А может быть, и при поездках в Москву.
   Он махнул рукой: дескать, дело не стоит слов.
   По случаю моего приезда Солженицыны на два дня раньше срока стали отмечать масленицу. За столом – блины, икра, водочка, а ну – кто больше примет? Я принял девять, А.И. – семь блинов. Мне показалось, это его удивило, и он ушел спать.
   Вот уж кто вызвал у меня удивление, так это Наталья Дмитриевна. (А ее мама – Екатерина Фердинандовна еще и еще!) Совершенно невероятные и женская мощь, и нежность. Что-то сказочное, при том, что нет ни малейшего чувства не только жертвенности, но хоть какой-то необычности самих себя.
   Явление некрасовское, но как бы и еще более естественное, чем в те, в некрасовские и в пушкинские, времена.
   А ведь это разумно, что Солженицыных так немного – экология! Представим себе, что слоны размножались бы, как зайцы? Как мыши? Как люди?
   Ничего подобного: детеныш у слонов один, срок беременности слоних – 22 месяца, периодичность рождения – чуть ли не восемь лет (!), срок жизни – семьдесят-восемьдесят лет и не более. Чем не экология?
   История борьбы против переброски – это наше общество, наша власть того времени в миниатюре. Мне кажется, нас, тех, кто был против, эта борьба научила немногому, может быть, и ничему. Мы взяли верх и естественно решили: вот она какая, перестройка-то – доступная. Ясная, гласная, прекрасная! Ну и дураки! Перебросчики же на этой проблеме, на этом опыте построили для себя стратегию дальнейшего поведения.
   В застойные времена они строго следили за тем, чтобы в их ряды не “просочился” кто-то посторонний, не до конца ими обработанный, “чужой”. Когда в аппарат Минводхоза (а всего это два млн. человек) в те годы принимали нового специалиста, устраивалось собеседование. Один из первых вопросов: как вы относитесь к Залыгину? Конечно, несмотря ни на что там были и мои единомышленники, они писали мне, я был в курсе минводхозовских дел, хотя никогда с ними не встречался.
   После отмены проекта переброски (ПП), его создатели будто бы присмирели, но это – не так, они приватизировали огромные материальные средства, учинили всякого рода концерны и концессиумы и теперь ждут своего часа. Им нужна монополия государства, без нее они ни от кого не получат таких заказов, как Волга – Чограй, как Волга – Дон-2. Очень долго надо ждать, очень (несколько поколений), пока частные фирмы закажут строителям-водохозяйственникам объекты в одну десятую, хотя бы в одну сотую от тех объемов, которые еще вчера им заказывало государство. (Кстати говоря, такие заказы могут появиться и при экологической катастрофе.)
   Надо было как-то противодействовать новому их появлению на сцене. Я уже писал: 23.Х.93 мы (я, академик Д.С. Лихачев, академик А.Л. Яншин) выступили в “Известиях” со статьей “Среда вымирания”. Первым прислал в “Известия” протест министр Данилов-Данильянц. Редакция “Известий” и ухом не повела. Тут двинул протест Г.В. Воропаев – в суд грозился подать. Суть дела он увидел в том, что мы препятствуем его прохождению в члены АН РФ (это так – на предыдущих выборах Яншин и я помогли его завалить).
   Г.В. Воропаев – главный теоретик переброски, ее представитель в АН СССР, а теперь и в АН РФ. Это – надежда современных перебросчиков. Верить ни одному слову этого человека нельзя, он и сам давно лишен чувства истины, хотя и неглуп, деятелен, умеет сказать, но все это – во вред подлинной сути дела. Я встречался с ним еще в комиссии Яншина при обсуждении проекта Ржевского водохранилища. Я ему враг № I.
   Осенью 1991 года он затеял было дискуссию со мной в газете АН “Поиск”. Набор его статьи редакция “Поиска” прислала мне и Яншину с предложением открыть дискуссию. Яншин написал ответ, я тоже, но с преди-
   словием в виде письма ко мне редактора “Поиска”, в котором тот говорил, что Воропаев, в общем-то, подлец, но это все равно не мешает открыть с ним дискуссию. После этого редактор мне звонил, извинялся, публикаций и дискуссий не было.
   Однако это ничуть не помешало Воропаеву вскоре прийти ко мне в “НМ”: ну и правильно, и хорошо, а я вам очно объясню свою позицию, а вы, надеюсь, меня поймете и поддержите мою кандидатуру на выборах в АН.
   И стал меня просвещать – какой он хороший, честный и умный. Графиков при нем куча, схем, таблиц, из которых следует: ну да, переброска в настоящий момент неосуществима, но в принципе она очень хороша, а будущим поколениям она необходима. Начинать же нужно сейчас, немедленно.
   Я: если мы такие бедные, немощные, так зачем нам технические проекты будущего? Единственно, что мы можем для будущих поколений сделать, так это сберечь для них природу. А они сами разберутся, как этой природой воспользоваться. У них будут другие возможности, другие экономические и геополитические условия. Мы этих условий не знаем и, не зная, будем для них проектировать глобальные мероприятия? При разговоре – часа три-четыре – Воропаев глаз с меня не спускал и улыбки тоже, и я вспомнил, про него говорят – гипнотизер. Стали прощаться. В дверях он оглянулся: надеюсь, я вас убедил?
   – Убедили в своей неправоте, и еще раз я убедился в своей правоте!
   Надо было видеть его лицо! Он вернулся, стал в упор смотреть на меня, как на сумасшедшего. Снова сел – продолжить разговор. Я отказался.
   Между прочим, гипнотизеры, с которыми я сталкивался, никогда не могли на меня повлиять. Больше того, если гипноз был групповым, они быстро распознавали меня и просили выйти, не мешать.
   Вернусь к “Известиям”, к публикации “Среды вымирания”. Я принял участие в подготовке редакционного ответа Воропаеву. Он в своем письме изложил два взаимоисключающих тезиса: он никогда не менял своих взглядов, он никогда не был сторонником ПП, относился к нему критически. Не удивительно ли? Ведь уже и после отмены проекта он опубликовал в “Правде” статью “Проекту жить”!
   В свое время он был директором Института водных проблем АН СССР, после отмены ПП его заменили другим (М.Г. Хубларян), но он остался председателем Совета по проблемам Каспия, а это – та же проблема ПП.
   И Яншин, и я, и Президиум АН РФ были против Воропаева, как руководителя этого Совета – смешно же, то он бился за то, чтобы пополнять Каспий за счет переброски, а теперь он же должен осуществлять защиту суши от затопления каспийскими водами. Предстоящее повышение уровней Каспия прогнозировалось давно (М.И. Будыко), но тогда это было не в интересах перебросчиков.
   Смешно-то смешно, однако академик-секретарь отделения океанологии, физики атмосферы и географии В.Е. Зуев имел право определить кандидатуру председателя Совета по Каспию и этим правом воспользовался. Об этом вкратце было и в статье “Среда вымирания”, но не в том дело. У меня хранилась книга, выпущенная Воропаевым в бытность директором Института водных проблем для служебного пользования (1984, тираж 500 экз.), в которой директор Воропаев захлебывался в восторге от собственных достижений при разработке ПП. Цитаты из этой книги я и привел в ответе “Известий” по поводу письма Воропаева. Ответ был сформулирован, как обзор откликов, поступивших в редакцию на нашу статью “Среда вымирания” (название было придумано в редакции, хорошее название).
   Когда был опубликован этот ответ-обзор, точно не помню, где-то уже в январе 1994 года.
   Вопрос: откуда у меня появилась книга для служебного пользования, под грифом самого Института водных проблем? Доброжелатели нашлись, не знаю их фамилий. Двое принесли. С покаянием за свою прошлую деятельность. Ну прямо как в большой политике, та же схема.
   Перестройка и ПП – это показатели временности жизни (вопреки ее вечности), показатель ее антиприродности – что то же самое. Это отсутствие перспективы или та перспектива ложная, как это было в 1917 году. (А политика без достоверного прогноза – это авантюра.)
   Это все та же политика без прогноза, обещания, которые не выполняются и выполнены быть не могут, потому что не учитывают реальные условия существования людей. Самая большая, уже конечная авантюра – это временность жизни. И удивительно, как просто человек втягивается в свою собственную временность, когда весь окружающий мир о ней и знать не знает.
   На решающем заседании Совмина в 1986 году доклад делал академик А.Г. Аганбегян, мы в комиссии Яншина на него надеялись фифти-фифти. Я знал (и Яншин тоже) А.Г. еще по Академгородку в Новосибирске. Помнится, он был кандидатом наук, только-только доктор, тяготел к левым – а в городке левые были тогда и в силе, и в моде, и в действительно серьезном составе, там Даниэль был и его жена, об аспирантской молодежи и говорить нечего. Был я с А.Г. в одной группе советников при Горбачеве в поездке в Вашингтон (но это позже), он был редактором какой-то очень левой экономической газеты в том же Академгородке, и все-таки, когда шло заседание Совмина, я, сидя дома, места себе не находил – что-то там скажет Аганбегян? Я его очень хорошо представлял внешне: очень тихий, очень толстый, умный, когда разговаривает, в глаза собеседнику ни в коем случае не посмотрит. Еще молодой при том (1932 года рождения), избран в АН уже в 1974 году. Физики – да, умудрялись в таком возрасте пройти в АН, но чтобы экономисты – что-то не припомню… Аганбегян, в общем, сделал доклад в пользу нашей комиссии.
   Результат он, конечно, знал заранее, это Яншин его не знал. Проект переброски был отменен, но с оговоркой – недостаточна проработка, нужно продолжить исследования. Ну а когда это Советская власть что-нибудь безоговорочно отменяла из своих решений-постановлений? Никогда ничего… Исправить, уточнить, доизучить, доисследовать – это и в отношении коллективизации говорилось, и репрессий, и проекта Нижне-Обской ГЭС, и всегда.
   Яншин мне позвонил с заседания Совмина. Мы ликовали. Воропаев писал статью в “Правду” под названием “Проекту жить!”
   Ну, а что было делать после этого комиссии Яншина? Самораспускаться? Дело сложилось иначе: мы создали общественную организацию “Экология и мир”, ее принял на свой бюджет (200-250 тыс. руб. в год) Фонд мира, А.Е. Карпов. Значительная часть членов комиссии Яншина, он сам, и еще многие другие ученые, стали членами этой ассоциации. Я стал ее председателем. У нас появился небольшой штат. Мы хорошо поработали до весны 1993 года. Я приложил много сил: что стоило выбить прекрасное помещение из восьми комнат на Кузнецом мосту – никто не верил, что это удалось. Тогдашний председатель Моссовета Сайкин, тот был ни в какую, но, когда он ушел в отпуск, его зам. Беляев (умер) это сделал. Чем все это кончилось? Плохо кончилось для многих из нас, для меня – хуже всех. Но об этом больно говорить, отложу. В другой раз.
   Одна только карта СССР с указанием тех объектов, строительство которых нам удалось предотвратить (сорок таких точек), составленная Е.М. Подольским – изгнан из ассоциации как самый вредный элемент, – она, эта карта, что стоит! (Карта оставлена на стене конференц-зала ассоциации.) Но и об этом после, после…
   Текст моих записок получается спокойный, слишком, но пишу-то я беспокойно. Вот сейчас на полу вокруг меня валяются справочники, энциклопедии, два-три варианта уже написанных страниц рукописи романа (“экологического”). На стуле – термос, чай, мне надо больше пить, я простужен, и лужа чая на стуле. А мне пустой чай никогда не пьется, обязательно надо что-то жевать, хотя бы кусочек хлебушка. Жую, но мне это опять же мешает. Ну и т.д. Письменный стол – это вообще хлев, полная неразбериха.
   И всегда так. Писать мне не трудно, всегда увлекательно, пока пишет рука, я и пишу, гораздо, невероятно труднее разобраться в написанном. Что за чем должно следовать? Я никогда не пишу по порядку, а только ту сцену, которая вот сейчас мне видится и слышится, и получается, что одну сцену я вообще не писал, а только вообразил, а другую написал дважды, трижды, а то и семь раз и не знаю, какая лучше, жалко все, все хочется соединить – опять не получается.
   Заканчивал “Соленую Падь”, так недели две ползал по полу, собирал целое из частей, приходил в отчаяние, хотел порвать все до последней страницы, но и на это меня не хватало. Примерно такое же положение и с этими воспоминаниями (страницы все летят со стола на пол, стук машинки их стряхивает, – я пишу то от руки, то на машинке). Слава Богу, мне помогает моя редакционная машинистка Ирина Алексеевна Бадина, без нее я бы пропал. Править в рукописи я не могу, ничего не вижу, только на чистом машинописном листе вся их нелепица, все ошибки (и то – не все) выползают наружу. Было дело, фантастическую повесть “Оська – смешной мальчик” я отдавал на перепечатку четырнадцать раз, “Соленую Падь”, кажется, одиннадцать.
   Я хотел писать только о том, что я делал и делаю. Получается по-другому: о том, чем и как я занят.
   – У-у-у-у, звери! У-у-у-у, гады! Все эти читатели-писатели, прочие мерзавцы! Это скажите, пожалуйста, какое-такое право они имеют в упор меня не замечать? Не читать! Презирать?! Какое?! Да если разобраться – кто они все без меня? Кто такие? Никто – без Пушкина и без Толстого, нолики без палочек, одни только экскременты своей эпохи, одни… Но я-то? Я? Если я не Пушкин, значит, я не существую? В самой малой малости – нет и нет? А я с этим ни в жизнь не соглашусь!
   Я и без Пушкина это я – вот в чем дело-то! Я к Пушкину себя, самого Артюхова Бориса, не приравниваю, не такой дурак, но? Но я и без Пушкина человек и мало того – писатель! Единственный! Из всех единственный. И твердо знаю: другого такого же нет! Твердо знаю: во веки веков не будет! Просто потому что не может быть! Последней скотиной я буду, если ошибаюсь, если вру и лгу, но я не скотина и я не вру и не лгу. Я толкую истинную правду, а скоты те, кто мою правду, а с ней и меня самого пропускают сквозь левую губу: “Дерь-мо”! Сами они все такие дерь-дерь-дерь-дерьмо!..
   Это я кому говорю-то? К кому – все сказанное и все невысказанное обращаю? А все к тем же, к тем же, кто из принципа не хочет меня понять, дескать, сами все знаем, не глупее тебя! Вот и весь ихний гуманизм и человеческое отношение!
   Вот и вся ихняя перестройка – каждому на каждого наплевать и растереть. Гласность для них – свобода оплевания, они ее ждали как манны небесной – и вот дождались! Празднуют! Бесятся! День ото дня плодятся! Без удержу размножаются! Надежда – друг друга пожрут!
   И вот я прихожу в “Новый мир”, а там сидит – кто? Там главный редактор сидит! Зачем он там? А все затем же: меня стращать, меня же и не пущать! Грести под себя. Редактора подгреб, академика подгреб, нынче сидит и думает: чего бы еще подгрести?
   В конце концов я с редактором поговорил. Нецензурно, то есть без цензуры. Высказался до края. А ему – нипочем! Как горох об стенку. Он не понимает, что весь мир уже скоро содрогнется от моих слов и мыслей. Я никому на свете, хотя бы и всему миру, шутить со мной не позволю! Я уже полностью доведен и понимаю это, а другие все еще не понимают, что они тоже доведены уже. Горбачевыми-Ельцинами, Бурбулисами-Гайдарами, а также Бушами-Колями. Они меня заставят высказаться на деле. И пусть они не думают, что это случится в далеком будущем, что они не доживут. Обещаю: доживут! Пожгу чего-нибудь, убью кого-нибудь – тогда услышат и поймут, что такое гласность!
   Примечание. Один из типов моих посетителей. Один. Но их – множество.
   Что такое редакция толстого журнала-ежемесячника? Это такое место, где никто ничего не знает о текущем номере, но какая-то часть сотрудников что-то делает – иногда добросовестно.
   Содержимое выбивает из отделов ответсекретарь и сдает в типографию. (Наш секретарь не сдает – не желает иметь дела с издательством.) Еще несколько позже, все без исключения – и работяги, и сутяги, суетяги, чистой воды бездельники – с интересом рассматривают, что же там оказалось сброшюрованным – под одними корочками. В одном номере журнала.
   Заключение: редактор собирает летучку. Летучка обсуждает вышедший номер. Тут каждый и проявляет свои истинные способности. В этот день в редакции полный сбор. Как в день выдачи зарплаты.
   Что такое редакционный коллектив? Это коллектив, в котором все знают все, что надо делать, и никто не умеет что-нибудь сделать.
   В котором есть главный редактор, обязанность которого – выслушивать советы своих сотрудников.
   Что такое зима и лето в коллективе редакции? Зима – это время, когда трудно работать, потому что слишком холодно, а лето – когда работать трудно, потому что слишком жарко. Ну а весна и осень – уже и сами по себе ни то, ни се.
   Корреспондента газеты кормят ноги. Что кормит редактора толстого журнала? У нас мизерные зарплаты, люди где-то и чем-то еще подкармливаются. И слава Богу! Что еще с них спрашивать, какую-такую еще работу? У нас очень хороший, высококвалифицированный коллектив, а главный редактор – на своем месте (потому что заменить его все еще некем).
   Д.С.Лихачев – последний русский интеллигент-гуманитарий, оставшийся в Отечестве. Он еще той школы, которую в начале века составляло в России по крайней мере несколько тысяч человек. А то – и десяток тысяч. И вот он – последний.
   Он один знает столько, сколько мы, тысяча современных русских интеллигентов, знаем все вместе взятые, суммарно. Больше всего меня удивляет его память.
   Вот уже и взгляд усталый и даже равнодушный и лицо не выражает ничего, но все это не действует на память – она существует сама по себе и независимо ни от чего.
   Еще недавно таких было вдвое больше. Лосев был.
   Сюжет – это преимущество искусства перед жизнью. Это изобретение, которому нет и никогда не будет равных. По существу, все изобретения ума человеческого – это средство к обману жизни, но равного сюжету нет и вряд ли может быть. Во-первых, сюжет обладает той последовательностью событий, которой жизнь никогда не обладает, хотя бы потому, что она сама себе сюжет, во-вторых, сюжет отбрасывает все, что мешает ему осуществиться, а жизнь и мечтать об этом не может.
   Сюжетное мастерство – сказочное мастерство: и потому, что оно умеет отобрать у жизни все то, что ему нужно, и потому, что умеет лишить себя всего, что ему не нужно, и потому, что умеет выдать себя за действительную жизнь, даже и после этих немыслимых трансплантаций и ампутаций.
   Кроме того, мастер сюжета умеет и может считаться как с неким наличествующим фактом – с фактом своего незнания мира. Он даже и не знает, что он – не знает. И в этом смысле он – совершенное животное, жизнь этого тоже не умеет и никогда этому не научится. Жизнь знает себя до конца, но бессловесно.
   Почему-то человек не может жить без изображения жизни. Через свое воображение. Через сюжеты художественные и научные, общественные и интимные.
   Человек страшно самолюбив, а сюжет, а изображение жизни, как ничто другое, удовлетворяют его самолюбие.
   Да здравствуют сюжеты!
   Комментируя “Франкфуртские чтения” Генриха Бёлля в книге “Самосознание европейской культуры ХХ века”, Ирина Роднянская пишет, что Бёлль не считал иронию тем алиби, которым автор может пользоваться в отношении своего произведения. Но ведь любое литературное произведение уже есть авторское алиби: высказывая ту или иную мысль, создавая тот или иной образ, сюжетную или бессюжетную ситуацию, автор обязательно осуществляет свое собственное алиби. Еще не было таких авторов, которые, и принимая принципиально-чужую точку зрения, опровергали бы самих себя. Даже раскаяние, даже самая жесткая самокритика все равно являются для автора только в виду алиби его самого.
   Художник может быть разным, но не противоположным самому себе. Даже если его творчество и дает повод усмотреть в нем такое противопоставление, все равно во все времена он субъективно самоутверждается. Или – переутверждается.
   Дважды в разных писательских группах я бывал в Дортмунде у прозаика Рединга, друга и поклонника Бёлля (а раз так, то и русской, и советской литературы).