Страница:
Тернавцев утверждал, что «невозможны никакие улучшения без веры в Богозаветную положительную цену общественного дела» и потому «религиозное противление» интеллигенции только лишь «заведет ее, куда она сама не ожидает и не хочет». С другой стороны, русская Церковь крайне нуждается в деятельных общественных силах, ибо ей «придется скоро лицом к лицу встретиться с силами уже не домашнего, поместно-русского порядка, а с силами мировыми, борющимися с Христианством на арене истории».
«Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе – вот о чем свидетельствовать теперь наступило время» – этими словами Тернавцев завершил свое выступление.
Как бы ни относиться к Собраниям, нельзя не признать, что все происходившее на них и вокруг них, в сущности, единственная реальнаяпопытка мирного соглашения всех группировок образованного общества дореволюционной России.«Да, это воистину были два разных мира, – вспоминала Гиппиус. – Знакомясь ближе с „новыми“ людьми, мы переходили от удивления к удивленью. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке, – все это было другое, точно другая культура… Были между ними люди своеобразно глубокие, даже тонкие. Они прекрасно понимали идею Собраний, значение „встречи“».
Всего за время существования Собраний в 1901–1903 годах было проведено двадцать два заседания.
Мережковский переживал «звездный час». В какой-то миг ему начинает казаться, что взятая им на себя «миссия» посредничества между «властью» и Церковью – и противостоящей им до сего момента интеллигенцией – выполнена и теперь начинается некий новый этап истории России. «Помоги нам русская Церковь, помоги нам русский Царь», – взывает он, завершая журнальный вариант «Л. Толстого и Достоевского», а в разговоре с Брюсовым вдруг заявляет: «Я… может быть, избран орудием, голосом. Я – бесноватый. Через меня должно быть все это сказано. Может быть, сам я не спасусь, но других спасу…»
«В монастыри не ездил, хотя имел письмо от епископа Антония к настоятелю Валаама и приглашения в Оптину и в другие. Вообще, попы меня возлюбили», – сообщает он не без удовольствия П. П. Перцову в конце 1901 года. На следующий год он все-таки воспользуется благоволением Синода и совершит поездку на Светлое озеро, где, вместе с миссионерами-священниками, будет участвовать в полемике со староверами-раскольниками. Впечатление от поездки сформулирует Гиппиус: «…То, что пришлось видеть и слышать, так громадно и прекрасно – что у меня осталась одна лишь печаль – о людях, вроде Ник‹олая› Макс‹имовича› (Минского. – Ю. 3.),декадентов… Розанова – «литераторах», путешествующих за границу и пишущих о неприложи-мой философии и ничего не знающих о жизни, как дети».
Мережковский также был в восторге от поездки, упомянув даже в краткой «Автобиографической заметке», что «ездил для изучения быта сектантов и староверов за Волгу, на Керженец, в г. Семенов и на Светлое озеро, где находится, по преданию, невидимый Китеж-град. Здесь провел ночь на Ивана Купала в лесу, на берегу озера, в беседе с богомольцами и странниками, учителями разных вер, которые сходятся сюда в эту ночь со всей России. Потом узнал, что некоторые из них сохранили обо мне добрую память». З. Н. Гиппиус так пишет об этом эпизоде:
«Совсем стемнело. Огоньки удвоились, учетверились. Мы стали спускаться вниз кое с кем из народа, как вдруг к спутнику моему подошел молодой мужик и тронул его за рукав:
– Барин! Пойдем на ту гору. С тобой народ желает поговорить.
Под деревом густая толпа, громадная и все увеличивающаяся. Мы прошли и сели в середину. У самого дерева сидели старики… Подальше молодые парни, бабы, девки. Тотчас же стало от тесноты душно, сперто, – но мы уже привыкли.
– О чем, братцы, вы хотели бы поговорить? – спросил мой спутник.
Иван Игнатьевич, плотный рыжеватый старик, тотчас же степенно ответил:
– Да вот, о вере. Слышно, ты не миссионер. Думаем спросить тебя, как полагаешь, где правду-то искать? И какой, слышь, самый-то первый вопрос, самый-то важный?
Спутник мой сказал, что, по его разумению, самое важное – это чтобы все люди соединились в одну веру; говорил о церкви – истинной…
Беседа продолжалась, заговорили о конце мира, о втором пришествии. Радуются, понимают с полуслова наш неумелый, метафизический, книжный язык, помогают нам, переводят на свой, простой. Обо всем, о чем мы думали, читали, печалились, – думали и они у себя в лесу, и, может быть, глубже и серьезнее, чем мы. Но им легче, их много, они вместе, – а мы, немногие, живем среди толпы, которая встречает всякую мысль о Боге грязной усмешкой, подозрением в ненормальности или… даже нечестности. И мы стыдимся нашей мысли даже здесь – но, видя, что они не боятся, не стыдятся, – становимся смелее – и радуемся».
Впрочем, собственно содержание речей Мережковского этих «народных мистиков» не удовлетворило, а богословский экскурс в историю догмата троичности был прерван решительным:
– О сем престани!
Впечатления, полученные в эту фантастическую ночь на берегах Светлояра, определили колорит «раскольнических» глав романа «Петр и Алексей» (последнего, «русского» романа трилогии «Христос и Антихрист»), к работе над которым Мережковский сейчас приступал.
Поездка в Семенов стала памятна также и приемом у ярославского губернатора Б. В. Штюрмера, на котором присутствовал и проезжающий в то время по провинции о. Иоанн Кронштадтский. В очерке Гиппиус он описан с большой теплотой: «всероссийский батюшка» с чистой и детски простой верой.
Через четырнадцать лет Штюрмер станет приверженцем Распутина и его ставленником на посту премьер-министра.
О. Иоанн вскоре будет обличать «ересь Мережковских».
Судьба готовила странные развязки сюжетов этих лет.
Работа над созданием собственного журнала началась еще зимой 1901/02 года; необходимость его определялась успехом Собраний. Именно отчеты о заседаниях (начиная с первого, все они были стенографированы) становились главным организующим началом нового издания. С другой стороны, собственная печатная трибуна стала необходимой Мережковскому и его «группе», ибо отношения с редакцией «Мира искусства» к этому времени существенно расстроились. «Эстетская» часть сотрудников была явно недовольна вторжением религиозной тематики на страницы журнала, посвященного изначально проблемам «чистого искусства». Почти двухгодичная эпопея публикации «Л. Толстого и Достоевского» вызывала у многих раздражение, которое выражалось своеобразным образом: последние разделы «исследования» Мережковского в номерах 1901 года вдруг стали иллюстрироваться… «приапической» эротической графикой Обри Бердслея и гротесками Гойи, которые помещались в самых неподходящих, патетических фрагментах текста.
Изменилось и отношение Дягилева к Мережковским (это была личная распря, о ней – далее).
Энтузиастом проекта «Нового пути» на первых порах был П. П. Перцов – именно он нашел средства на предприятие (правда, весьма скромные). Секретарем издания в подготовительный период был Брюсов, уступивший затем место Е. А. Егорову (публицисту и переводчику, обладающему великим даром обходить цензурные рогатки; впоследствии он заведовал иностранным отделом «Нового времени»). Постоянными сотрудниками нового журнала становятся, помимо Мережковских, Розанов, Минский, Федор Сологуб (позже – в 1903 году – к ним присоединится Философов).
Формирование круга сотрудников «Нового пути» помогло Мережковскому завязать целый ряд новых и очень важных литературных знакомств.
Во время визита в Москву в декабре 1901 года по приглашению Московского психологического общества (Мережковский выступил здесь с рефератом «Русская культура и религия»– московская интеллигенция была к этому времени достаточно заинтригована слухами о заседаниях Собраний) у постоянной корреспондентки Гиппиус О. М. Соловьевой (золовки философа) супруги знакомятся с Борисом Николаевичем Бугаевым – сыном известного математика, декана естественно-математического факультета Московского университета. Знакомство это, конечно, позабылось бы, но вскоре в Петербург пришло письмо, подписанное «студентом-естественником».Автор признавался, что чтение «Л. Толстого и Достоевского» было одним из главных побудительных мотивов в его духовном самоопределении.
Растроганный Мережковский оставил текст в редакторском портфеле «Пути» (он был опубликован позднее), а прозорливая Гиппиус, сразу по получении корреспонденции, запросила у Соловьевой справку о возможном авторе послания. Во время следующего визита в Москву Мережковский очаровал юного неофита «нового религиозного сознания» рассуждениями о Люцифере и белом христианстве последних времен, а в марте 1902 года Гиппиус уже усиленно зазывала его погостить в Петербург, прямо указывая в письмах на «пророческую… почти гениальность его мыслей». В двадцать два года устоять против таких комплиментов невозможно – и с этого времени «Боря Бугаев» – постоянный гость у Мережковских.
В историю русской и мировой литературы он входит под псевдонимом Андрея Белого.
Даже в своих поздних воспоминаниях, во многом несправедливых и пристрастных к художникам «начала века», Белый не скрывает огромной роли общения с Мережковскими в становлении его творческой индивидуальности. А в «Арабесках» (1911) Белый создает панегирик нашему герою: «О нем говорит Европа, им восхищается Ферстер-Ницше, видевшая страдания своего великого брата. А мы его читаем и говорим: „Мережковский опять написал о Достоевском“. Да. В метелях вставал передо мной облик Мережковского в дни моей юности: и я его еще не знал лично. Его сочинение „Толстой и Достоевский“ было для меня призывом февральской вьюги предвесенней, поющей о дне восстания из мертвых».
Если верить воспоминаниям Белого, уже во время их московской встречи 1901 года он читал Мережковским стихи неизвестного тогда супругам Александра Блока.
– Как можно увлечься таким декадентством? – удивилась якобы Гиппиус. – Писать такие стихи – старомодно, туманы… давно изжиты!
Сама Гиппиус утверждает, что впервые с именем Блока и его стихами она встретилась в одном из писем Соловьевой: «Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после и давало ему своеобразную прелесть».
Так или иначе, но когда ранней весной 1902 года Александр Александрович пришел к Мережковским записаться на билет на лекцию, прием, ему оказанный, был неожиданно-радушным:
– Как ваша фамилия?
– Блок…
– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…
В тот первый раз Блок просидел у Мережковских до вечера; с этого дня он стал их частым гостем и постоянным сотрудником «Нового пути». Он дебютирует в журнале в 1903 году стихотворным циклом «Из посвящений» и с тех пор всегда будет называть «Новый путь» своей «литературной родиной», а знакомство с Мережковскими – одним из «событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших» на его развитие. Каждый из номеров журнала Блок прочитывал с карандашом в руке – по изобильным пометам на полях можно с уверенностью заключить о его самом живом интересе к проблематике журнала.
Вообще поэтический отдел «Нового пути» блистал целым «созвездием» имен, соединявшим несколько поколений русских модернистов. Здесь печатались Фофанов и Случевский, Сологуб и Минский, Брюсов и Белый, Блок и Вяч. Иванов. Немаловажным нововведением была публикация стихов целыми подборками – в несколько десятков стихов, – которые позволяли (по идее, выдвинутой Гиппиус) составить достаточно полное впечатление о художественном мире поэта в целом. Менее удачным был раздел прозы – здесь, за исключением романа Мережковского «Петр и Алексей» (он был «гвоздем» номеров 1904 года), нескольких рассказов Гиппиус, Зайцева, Ремизова и Арцыбашева, печатались авторы в большинстве «случайные». Причина отсутствия качественной беллетристики была весьма прозаичной и простой: не было денег на выплату «солидных» гонораров.
– Могу я спросить, сколько вы платите? – спрашивали потенциальные авторы у секретаря Егорова.
Тот не задумывался:
– А мы очень много платим… если нам понравится. Но нам редко что нравится. Лучше вы вашу рукопись отдайте в другое место.
Критикой и публицистикой в журнале ведали прежние «мирискуснические» авторы – Мережковский, Минский, Розанов, Философов; позже, в последние месяцы существования журнала, в конце 1904 года к ним присоединились Бердяев, Сергий Булгаков, Франк, Лосский и другие представители русского «философского ренессанса».
Перед началом одного из заседаний в зале Географического общества Александр Бенуа, взглянув на грифельную доску, стоявшую в углу помещения, вдруг заметил за ней… рога. Он осторожно заглянул за нее и остолбенел. За доской стояло страшное чудовище – рогатый языческий идол с искаженной яростью клыкастой рожей (очевидно, трофей какой-то этнографической экспедиции). Отвратительнее всего было то, что голова и туловище его были оклеены настоящей шерстью – черной и густой. Бенуа подозвал Мережковского и продемонстрировал свою находку. Мережковский изумился, потеребил бородку и потом вполголоса сказал, криво улыбнувшись:
– Ну, разумеется! Это – он! Надо было ожидать, нечего и удивляться…
Однажды на совещании организаторов Собраний перед очередным заседанием (дело происходило в кабинете Мережковского) Дмитрий Сергеевич увлекся обсуждением «проблемы чуда», вынесенной на дебатирование. Он горячо доказывал, что и сейчас возможны величайшие чудеса, если только мольба о них будет возноситься с истинной верой.
– Так, – говорил он, – тьма рассеется и самой темной ночью, если повелеть с горячей верой…
Он вскочил на ноги и, протянув руку, полным голосом крикнул:
– Да будет свет!!
В тот же самый миг во всей квартире погасло электричество и всё мгновенно погрузилось во мрак. Воцарилась страшная тишина, и слышен был только испуганный шепот Розанова: «С нами крестная сила! Свят! Свят! Свят!..» И хотя через минуту свет снова загорелся (очевидно, где-то в сети произошел сбой), участники совещания расходились подавленные.
– Это знамение, – повторял Мережковский.
Неизвестно, было ли это действительным «знамением» или речь идет о символическом стечении обстоятельств, но Собрания и в самом деле, с осени 1902 года, начинают неуловимо быстро «терять ориентиры».
Весь первый год их существования подавляющее большинство участников дискуссий ясно сознавало простой и очень практически-конкретный смысл совместной деятельности – поиск путей к вхождению интеллигенции в русскую Церковь. Отсюда и предельная актуальность поставленных вопросов – отношение «сторон» к свободе слова и совести, браку, общественной жизни, внешней политике и т. д. Дискуссии были хотя и острыми, но очень продуктивными, и потому, сознавая это, «власти предержащие» – как светские, так и духовные – весьма сочувственно относились к Собраниям, демонстративно «закрывая глаза» на возникавшие резкости, резонно полагая их «неизбежным злом». Однако с открытием второго сезона Собраний практическое начало в дискуссиях все больше вытесняется некими отвлеченными и не очень вразумительными словопрениями. «В этом союзе… – писал С. А. Венгеров, – самая симпатичная роль, несомненно, принадлежала архиереям и архимандритам. Под влиянием общего подъема они несли в общество искреннее желание выявить лучшие начала христианства в ортодоксии и создать веротерпимость. Писатели же, увы, играли словами, и создавалось, кроме, конечно, вопроса о веротерпимости, единение, основанное исключительно на том, что все произносили слова „религия“ и „Бог“, вкладывая, однако, в них совсем иное содержание».
Если говорить конкретно о Мережковском, то для него в это время на первый план вдруг выходит проблема «вселенского христианства».
У нее есть своя предыстория.
Как раз в 1890-е годы вопрос о «вселенской Церкви» очень настойчиво ставился в работах Владимира Сергеевича Соловьева, своеобразно трактовавшего идеи своего покойного старшего друга – Достоевского. Соловьев призывал Православную церковь отвергнуть «узкоконфессиональные и национальные интересы», совершить «подвиг смирения» и добровольно присоединиться к Риму. В таком случае, по мнению Соловьева, христианство станет воистину «всемирной религией» и приобретет принципиально новое качество универсального организатора бытия человечества. Тогда возникнет новая историческая ситуация всеобщего духовного(а не политического) соединения, национальные государства будут упразднены и установится всемирная «теократия»,общечеловеческое бытие по заповедям Господним. Это будет концом всемирной истории и прологом к мистерии Второго Пришествия, которое окончательно переведет человечество под «новое небо» и «новую землю» – ибо «прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет», и «времени больше не будет» (Откр. 21.1; 10.6).
Мережковский, исходя из той же идеи Достоевского о будущем преображении Государства в Церковь, от которой отталкивался и Соловьев, рисовал зеркально противоположную картину. По его мысли, «теократическое всеединство» вызревает именно в России, стремящейся развить идею православной монархиидо превращения властных институтов в церковные по существу. Получалось, что русская Церковь должна была найти в себе силы «вместить» в себя все прочие христианские конфессии, «переплавить» в своем духовном горниле неким «сверхусилием», данным свыше, все противоречия, разделяющие ныне христианский мир, и распространитьсяна всю вселенную, созидая под эгидой русского Царя (превращающегося, как и «вселенский папа» Соловьева, в нечто качественно иное по отношению к «обычному» монарху) религиозную общественность, упраздняющую законы истории и утверждающую особое «апокалипсическое христианство» в качестве организующего принципа общечеловеческого бытия.
В «Л. Толстом и Достоевском» Мережковский, апеллируя к Евангелию, выводит концепцию «двух Церквей»:Петра (католицизм), миссия которой – устроить историческое бытие человеков, и Иоанна (православие) – на плечи которой ложится предуготовление человечества к концу истории и встрече Второго Пришествия. Соответственно различны и их «алгоритмы существования»: «западная» Церковь оказывается крайне активной на протяжении всей истории христианства, смело соединяя в своей руке «крест» и «меч кесаря» (причем последнему, разумеется, отдается предпочтение). «Восточная» же (греко-русская) Церковь до поры до временипассивна и созерцательна, она как бы «скрывается» от исторических коллизий, накапливая силы для того, чтобы в канун исполнения сроков, когда «Церковь Петра» истощит свои силы, единым мощным ударом преобразить все человечество во «всемирную теократию», в универсальное «белое христианство» Армагеддона.
Настоящий момент – канун XX века – Мережковский полагал моментом «смены Церквей»: католицизм, выполнив свою миссию, «уходит на покой», а русское православие решительно выдвигается на авансцену исторического бытия, для того чтобы, проникнув во все сферы жизни – политику, экономику, культуру, быт и т. д., «освятив всю плоть»,это бытие преодолеть и устроить всему человечеству «новый рай». Останется ли при этом Церковь собственно «православной»,Мережковский умалчивал; Соловьев был откровеннее, говоря, что в момент «всеединения» старые, «исторические, храмовые» формы религиозности как бы «истлеют» и на их месте возникнет «религия сверхчеловечества», качественно иная по отношению к прежнему, «догматическому», христианству и его обрядности.
Здесь уместно упомянуть, что, несмотря на то, что Соловьев и Мережковский были вхожи в одни и те же петербургские литературные салоны 1890-х годов, а Гиппиус была близко знакома с сестрой философа Поликсеной Сергеевной (она писала стихи под псевдонимом Allegro), ни личная, ни духовная близость между ними никогда не возникала. Возможно, в личномплане Мережковского коробил соловьевский эпатаж: в последние годы жизни тот окружал себя «мизераблями», нищими и бродягами, цинически шутил, одевался в отрепья и был невоздержан в пристрастии к спиртному. Но и книги Соловьева Мережковский, по свидетельству Гиппиус, лишь «пролистал», не имея желания особенно вникать в содержание его мистической футурологии.
К удивлению Мережковского, решившего в канун Религиозно-философских собраний, что «момент настал» и проповедь о всечеловеческой миссии России должна теперь прозвучать с высокой трибуны, картины грядущего «вселенского» величия православия, светочем которого и должна явиться «преображенная» русская Церковь, никакого энтузиазма у иерархов, приходящих в Собрания, не вызвали. Уже на первых заседаниях архиепископ Сергий, пользуясь правом председательствующего, неоднократно деликатно намекал своим светским подопечным о нежелательности обращения к глобальным прожектам, отвлекающим истинно воцерковленного человека от будничного, повседневного, личногодуховного «делания».
И действительно, собственный, личный опыт «воцерковления» у Мережковского и его друзей едва ли превосходил опыт обыкновенного рядового прихожанина, посещающего храм по великим праздникам, крещениям, венчаниям и отпеваниям родственников, да иногда – в особом расположении духа – по субботам и воскресеньям. Если бы они удовольствовались поначалу принятой ими на Собраниях ролью «спрашивающих и слушающих» (по выражению того же Мережковского), привлекая в то же время примером в свои ряды все большее число интеллигентов, их имена, возможно, были бы сейчас золотыми буквами начертаны на скрижалях истории России. Однако они не смогли удержаться от наставничества и проповедничества и, говоря словами православной сотериологии (учения о спасении), скоро впали в прелесть.
«Прелестью» (от «прельщения») называется такое состояние неофита от христианства, когда тот, не имея достаточного опыта «возрастания в добром житии» и не умея здраво оценить свои силы в великой битве Добра и Зла, начинает принимать желаемое за действительное, воображать себя «избранным», носителем некоего «откровения», призванным «спасти человечество», сказать человекам «новое слово» и т. д. Прелесть является сатанинской уловкой – «прельщенный» человек становится агрессивным, перестает слушать другие мнения, не видит себя со стороны, начинает противоречить не только заповедям христианства, но и здравому смыслу, как правило, исторгает сам себя из Церкви и, в конце концов, чаще всего гибнет (нравственно, а подчас и физически) либо получает глубокую психическую травму (но вместе с ней и опытность).
«Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе – вот о чем свидетельствовать теперь наступило время» – этими словами Тернавцев завершил свое выступление.
Как бы ни относиться к Собраниям, нельзя не признать, что все происходившее на них и вокруг них, в сущности, единственная реальнаяпопытка мирного соглашения всех группировок образованного общества дореволюционной России.«Да, это воистину были два разных мира, – вспоминала Гиппиус. – Знакомясь ближе с „новыми“ людьми, мы переходили от удивления к удивленью. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке, – все это было другое, точно другая культура… Были между ними люди своеобразно глубокие, даже тонкие. Они прекрасно понимали идею Собраний, значение „встречи“».
Всего за время существования Собраний в 1901–1903 годах было проведено двадцать два заседания.
Мережковский переживал «звездный час». В какой-то миг ему начинает казаться, что взятая им на себя «миссия» посредничества между «властью» и Церковью – и противостоящей им до сего момента интеллигенцией – выполнена и теперь начинается некий новый этап истории России. «Помоги нам русская Церковь, помоги нам русский Царь», – взывает он, завершая журнальный вариант «Л. Толстого и Достоевского», а в разговоре с Брюсовым вдруг заявляет: «Я… может быть, избран орудием, голосом. Я – бесноватый. Через меня должно быть все это сказано. Может быть, сам я не спасусь, но других спасу…»
«В монастыри не ездил, хотя имел письмо от епископа Антония к настоятелю Валаама и приглашения в Оптину и в другие. Вообще, попы меня возлюбили», – сообщает он не без удовольствия П. П. Перцову в конце 1901 года. На следующий год он все-таки воспользуется благоволением Синода и совершит поездку на Светлое озеро, где, вместе с миссионерами-священниками, будет участвовать в полемике со староверами-раскольниками. Впечатление от поездки сформулирует Гиппиус: «…То, что пришлось видеть и слышать, так громадно и прекрасно – что у меня осталась одна лишь печаль – о людях, вроде Ник‹олая› Макс‹имовича› (Минского. – Ю. 3.),декадентов… Розанова – «литераторах», путешествующих за границу и пишущих о неприложи-мой философии и ничего не знающих о жизни, как дети».
Мережковский также был в восторге от поездки, упомянув даже в краткой «Автобиографической заметке», что «ездил для изучения быта сектантов и староверов за Волгу, на Керженец, в г. Семенов и на Светлое озеро, где находится, по преданию, невидимый Китеж-град. Здесь провел ночь на Ивана Купала в лесу, на берегу озера, в беседе с богомольцами и странниками, учителями разных вер, которые сходятся сюда в эту ночь со всей России. Потом узнал, что некоторые из них сохранили обо мне добрую память». З. Н. Гиппиус так пишет об этом эпизоде:
«Совсем стемнело. Огоньки удвоились, учетверились. Мы стали спускаться вниз кое с кем из народа, как вдруг к спутнику моему подошел молодой мужик и тронул его за рукав:
– Барин! Пойдем на ту гору. С тобой народ желает поговорить.
Под деревом густая толпа, громадная и все увеличивающаяся. Мы прошли и сели в середину. У самого дерева сидели старики… Подальше молодые парни, бабы, девки. Тотчас же стало от тесноты душно, сперто, – но мы уже привыкли.
– О чем, братцы, вы хотели бы поговорить? – спросил мой спутник.
Иван Игнатьевич, плотный рыжеватый старик, тотчас же степенно ответил:
– Да вот, о вере. Слышно, ты не миссионер. Думаем спросить тебя, как полагаешь, где правду-то искать? И какой, слышь, самый-то первый вопрос, самый-то важный?
Спутник мой сказал, что, по его разумению, самое важное – это чтобы все люди соединились в одну веру; говорил о церкви – истинной…
Беседа продолжалась, заговорили о конце мира, о втором пришествии. Радуются, понимают с полуслова наш неумелый, метафизический, книжный язык, помогают нам, переводят на свой, простой. Обо всем, о чем мы думали, читали, печалились, – думали и они у себя в лесу, и, может быть, глубже и серьезнее, чем мы. Но им легче, их много, они вместе, – а мы, немногие, живем среди толпы, которая встречает всякую мысль о Боге грязной усмешкой, подозрением в ненормальности или… даже нечестности. И мы стыдимся нашей мысли даже здесь – но, видя, что они не боятся, не стыдятся, – становимся смелее – и радуемся».
Впрочем, собственно содержание речей Мережковского этих «народных мистиков» не удовлетворило, а богословский экскурс в историю догмата троичности был прерван решительным:
– О сем престани!
Впечатления, полученные в эту фантастическую ночь на берегах Светлояра, определили колорит «раскольнических» глав романа «Петр и Алексей» (последнего, «русского» романа трилогии «Христос и Антихрист»), к работе над которым Мережковский сейчас приступал.
Поездка в Семенов стала памятна также и приемом у ярославского губернатора Б. В. Штюрмера, на котором присутствовал и проезжающий в то время по провинции о. Иоанн Кронштадтский. В очерке Гиппиус он описан с большой теплотой: «всероссийский батюшка» с чистой и детски простой верой.
Через четырнадцать лет Штюрмер станет приверженцем Распутина и его ставленником на посту премьер-министра.
О. Иоанн вскоре будет обличать «ересь Мережковских».
Судьба готовила странные развязки сюжетов этих лет.
* * *
По возвращении в Петербург Мережковские осенью 1902 года возобновляют Собрания, а в ноябре появляется первая книжка журнала «Новый путь».Работа над созданием собственного журнала началась еще зимой 1901/02 года; необходимость его определялась успехом Собраний. Именно отчеты о заседаниях (начиная с первого, все они были стенографированы) становились главным организующим началом нового издания. С другой стороны, собственная печатная трибуна стала необходимой Мережковскому и его «группе», ибо отношения с редакцией «Мира искусства» к этому времени существенно расстроились. «Эстетская» часть сотрудников была явно недовольна вторжением религиозной тематики на страницы журнала, посвященного изначально проблемам «чистого искусства». Почти двухгодичная эпопея публикации «Л. Толстого и Достоевского» вызывала у многих раздражение, которое выражалось своеобразным образом: последние разделы «исследования» Мережковского в номерах 1901 года вдруг стали иллюстрироваться… «приапической» эротической графикой Обри Бердслея и гротесками Гойи, которые помещались в самых неподходящих, патетических фрагментах текста.
Изменилось и отношение Дягилева к Мережковским (это была личная распря, о ней – далее).
Энтузиастом проекта «Нового пути» на первых порах был П. П. Перцов – именно он нашел средства на предприятие (правда, весьма скромные). Секретарем издания в подготовительный период был Брюсов, уступивший затем место Е. А. Егорову (публицисту и переводчику, обладающему великим даром обходить цензурные рогатки; впоследствии он заведовал иностранным отделом «Нового времени»). Постоянными сотрудниками нового журнала становятся, помимо Мережковских, Розанов, Минский, Федор Сологуб (позже – в 1903 году – к ним присоединится Философов).
Формирование круга сотрудников «Нового пути» помогло Мережковскому завязать целый ряд новых и очень важных литературных знакомств.
Во время визита в Москву в декабре 1901 года по приглашению Московского психологического общества (Мережковский выступил здесь с рефератом «Русская культура и религия»– московская интеллигенция была к этому времени достаточно заинтригована слухами о заседаниях Собраний) у постоянной корреспондентки Гиппиус О. М. Соловьевой (золовки философа) супруги знакомятся с Борисом Николаевичем Бугаевым – сыном известного математика, декана естественно-математического факультета Московского университета. Знакомство это, конечно, позабылось бы, но вскоре в Петербург пришло письмо, подписанное «студентом-естественником».Автор признавался, что чтение «Л. Толстого и Достоевского» было одним из главных побудительных мотивов в его духовном самоопределении.
Растроганный Мережковский оставил текст в редакторском портфеле «Пути» (он был опубликован позднее), а прозорливая Гиппиус, сразу по получении корреспонденции, запросила у Соловьевой справку о возможном авторе послания. Во время следующего визита в Москву Мережковский очаровал юного неофита «нового религиозного сознания» рассуждениями о Люцифере и белом христианстве последних времен, а в марте 1902 года Гиппиус уже усиленно зазывала его погостить в Петербург, прямо указывая в письмах на «пророческую… почти гениальность его мыслей». В двадцать два года устоять против таких комплиментов невозможно – и с этого времени «Боря Бугаев» – постоянный гость у Мережковских.
В историю русской и мировой литературы он входит под псевдонимом Андрея Белого.
Даже в своих поздних воспоминаниях, во многом несправедливых и пристрастных к художникам «начала века», Белый не скрывает огромной роли общения с Мережковскими в становлении его творческой индивидуальности. А в «Арабесках» (1911) Белый создает панегирик нашему герою: «О нем говорит Европа, им восхищается Ферстер-Ницше, видевшая страдания своего великого брата. А мы его читаем и говорим: „Мережковский опять написал о Достоевском“. Да. В метелях вставал передо мной облик Мережковского в дни моей юности: и я его еще не знал лично. Его сочинение „Толстой и Достоевский“ было для меня призывом февральской вьюги предвесенней, поющей о дне восстания из мертвых».
Если верить воспоминаниям Белого, уже во время их московской встречи 1901 года он читал Мережковским стихи неизвестного тогда супругам Александра Блока.
– Как можно увлечься таким декадентством? – удивилась якобы Гиппиус. – Писать такие стихи – старомодно, туманы… давно изжиты!
Сама Гиппиус утверждает, что впервые с именем Блока и его стихами она встретилась в одном из писем Соловьевой: «Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после и давало ему своеобразную прелесть».
Так или иначе, но когда ранней весной 1902 года Александр Александрович пришел к Мережковским записаться на билет на лекцию, прием, ему оказанный, был неожиданно-радушным:
– Как ваша фамилия?
– Блок…
– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…
В тот первый раз Блок просидел у Мережковских до вечера; с этого дня он стал их частым гостем и постоянным сотрудником «Нового пути». Он дебютирует в журнале в 1903 году стихотворным циклом «Из посвящений» и с тех пор всегда будет называть «Новый путь» своей «литературной родиной», а знакомство с Мережковскими – одним из «событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших» на его развитие. Каждый из номеров журнала Блок прочитывал с карандашом в руке – по изобильным пометам на полях можно с уверенностью заключить о его самом живом интересе к проблематике журнала.
Вообще поэтический отдел «Нового пути» блистал целым «созвездием» имен, соединявшим несколько поколений русских модернистов. Здесь печатались Фофанов и Случевский, Сологуб и Минский, Брюсов и Белый, Блок и Вяч. Иванов. Немаловажным нововведением была публикация стихов целыми подборками – в несколько десятков стихов, – которые позволяли (по идее, выдвинутой Гиппиус) составить достаточно полное впечатление о художественном мире поэта в целом. Менее удачным был раздел прозы – здесь, за исключением романа Мережковского «Петр и Алексей» (он был «гвоздем» номеров 1904 года), нескольких рассказов Гиппиус, Зайцева, Ремизова и Арцыбашева, печатались авторы в большинстве «случайные». Причина отсутствия качественной беллетристики была весьма прозаичной и простой: не было денег на выплату «солидных» гонораров.
– Могу я спросить, сколько вы платите? – спрашивали потенциальные авторы у секретаря Егорова.
Тот не задумывался:
– А мы очень много платим… если нам понравится. Но нам редко что нравится. Лучше вы вашу рукопись отдайте в другое место.
Критикой и публицистикой в журнале ведали прежние «мирискуснические» авторы – Мережковский, Минский, Розанов, Философов; позже, в последние месяцы существования журнала, в конце 1904 года к ним присоединились Бердяев, Сергий Булгаков, Франк, Лосский и другие представители русского «философского ренессанса».
* * *
На рубеже 1902–1903 годов звезда Религиозно-философских собраний, так высоко стоявшая, вдруг начала стремительно закатываться. Этому предшествовали странные, пугающие события.Перед началом одного из заседаний в зале Географического общества Александр Бенуа, взглянув на грифельную доску, стоявшую в углу помещения, вдруг заметил за ней… рога. Он осторожно заглянул за нее и остолбенел. За доской стояло страшное чудовище – рогатый языческий идол с искаженной яростью клыкастой рожей (очевидно, трофей какой-то этнографической экспедиции). Отвратительнее всего было то, что голова и туловище его были оклеены настоящей шерстью – черной и густой. Бенуа подозвал Мережковского и продемонстрировал свою находку. Мережковский изумился, потеребил бородку и потом вполголоса сказал, криво улыбнувшись:
– Ну, разумеется! Это – он! Надо было ожидать, нечего и удивляться…
Однажды на совещании организаторов Собраний перед очередным заседанием (дело происходило в кабинете Мережковского) Дмитрий Сергеевич увлекся обсуждением «проблемы чуда», вынесенной на дебатирование. Он горячо доказывал, что и сейчас возможны величайшие чудеса, если только мольба о них будет возноситься с истинной верой.
– Так, – говорил он, – тьма рассеется и самой темной ночью, если повелеть с горячей верой…
Он вскочил на ноги и, протянув руку, полным голосом крикнул:
– Да будет свет!!
В тот же самый миг во всей квартире погасло электричество и всё мгновенно погрузилось во мрак. Воцарилась страшная тишина, и слышен был только испуганный шепот Розанова: «С нами крестная сила! Свят! Свят! Свят!..» И хотя через минуту свет снова загорелся (очевидно, где-то в сети произошел сбой), участники совещания расходились подавленные.
– Это знамение, – повторял Мережковский.
Неизвестно, было ли это действительным «знамением» или речь идет о символическом стечении обстоятельств, но Собрания и в самом деле, с осени 1902 года, начинают неуловимо быстро «терять ориентиры».
Весь первый год их существования подавляющее большинство участников дискуссий ясно сознавало простой и очень практически-конкретный смысл совместной деятельности – поиск путей к вхождению интеллигенции в русскую Церковь. Отсюда и предельная актуальность поставленных вопросов – отношение «сторон» к свободе слова и совести, браку, общественной жизни, внешней политике и т. д. Дискуссии были хотя и острыми, но очень продуктивными, и потому, сознавая это, «власти предержащие» – как светские, так и духовные – весьма сочувственно относились к Собраниям, демонстративно «закрывая глаза» на возникавшие резкости, резонно полагая их «неизбежным злом». Однако с открытием второго сезона Собраний практическое начало в дискуссиях все больше вытесняется некими отвлеченными и не очень вразумительными словопрениями. «В этом союзе… – писал С. А. Венгеров, – самая симпатичная роль, несомненно, принадлежала архиереям и архимандритам. Под влиянием общего подъема они несли в общество искреннее желание выявить лучшие начала христианства в ортодоксии и создать веротерпимость. Писатели же, увы, играли словами, и создавалось, кроме, конечно, вопроса о веротерпимости, единение, основанное исключительно на том, что все произносили слова „религия“ и „Бог“, вкладывая, однако, в них совсем иное содержание».
Если говорить конкретно о Мережковском, то для него в это время на первый план вдруг выходит проблема «вселенского христианства».
У нее есть своя предыстория.
* * *
Гиппиус вспоминает: еще в конце 1890-х годов Мережковский как-то заявил в разговоре с ней, что, по его мнению, «настоящая» Церковь Христа должна быть «единой и вселенской». «Мне, – говорит Гиппиус, – вопрос казался таким громадным, что я предложила ему ни с кем об этом и не говорить пока… Дмитрий Сергеевич со мной согласился».Как раз в 1890-е годы вопрос о «вселенской Церкви» очень настойчиво ставился в работах Владимира Сергеевича Соловьева, своеобразно трактовавшего идеи своего покойного старшего друга – Достоевского. Соловьев призывал Православную церковь отвергнуть «узкоконфессиональные и национальные интересы», совершить «подвиг смирения» и добровольно присоединиться к Риму. В таком случае, по мнению Соловьева, христианство станет воистину «всемирной религией» и приобретет принципиально новое качество универсального организатора бытия человечества. Тогда возникнет новая историческая ситуация всеобщего духовного(а не политического) соединения, национальные государства будут упразднены и установится всемирная «теократия»,общечеловеческое бытие по заповедям Господним. Это будет концом всемирной истории и прологом к мистерии Второго Пришествия, которое окончательно переведет человечество под «новое небо» и «новую землю» – ибо «прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет», и «времени больше не будет» (Откр. 21.1; 10.6).
Мережковский, исходя из той же идеи Достоевского о будущем преображении Государства в Церковь, от которой отталкивался и Соловьев, рисовал зеркально противоположную картину. По его мысли, «теократическое всеединство» вызревает именно в России, стремящейся развить идею православной монархиидо превращения властных институтов в церковные по существу. Получалось, что русская Церковь должна была найти в себе силы «вместить» в себя все прочие христианские конфессии, «переплавить» в своем духовном горниле неким «сверхусилием», данным свыше, все противоречия, разделяющие ныне христианский мир, и распространитьсяна всю вселенную, созидая под эгидой русского Царя (превращающегося, как и «вселенский папа» Соловьева, в нечто качественно иное по отношению к «обычному» монарху) религиозную общественность, упраздняющую законы истории и утверждающую особое «апокалипсическое христианство» в качестве организующего принципа общечеловеческого бытия.
В «Л. Толстом и Достоевском» Мережковский, апеллируя к Евангелию, выводит концепцию «двух Церквей»:Петра (католицизм), миссия которой – устроить историческое бытие человеков, и Иоанна (православие) – на плечи которой ложится предуготовление человечества к концу истории и встрече Второго Пришествия. Соответственно различны и их «алгоритмы существования»: «западная» Церковь оказывается крайне активной на протяжении всей истории христианства, смело соединяя в своей руке «крест» и «меч кесаря» (причем последнему, разумеется, отдается предпочтение). «Восточная» же (греко-русская) Церковь до поры до временипассивна и созерцательна, она как бы «скрывается» от исторических коллизий, накапливая силы для того, чтобы в канун исполнения сроков, когда «Церковь Петра» истощит свои силы, единым мощным ударом преобразить все человечество во «всемирную теократию», в универсальное «белое христианство» Армагеддона.
Настоящий момент – канун XX века – Мережковский полагал моментом «смены Церквей»: католицизм, выполнив свою миссию, «уходит на покой», а русское православие решительно выдвигается на авансцену исторического бытия, для того чтобы, проникнув во все сферы жизни – политику, экономику, культуру, быт и т. д., «освятив всю плоть»,это бытие преодолеть и устроить всему человечеству «новый рай». Останется ли при этом Церковь собственно «православной»,Мережковский умалчивал; Соловьев был откровеннее, говоря, что в момент «всеединения» старые, «исторические, храмовые» формы религиозности как бы «истлеют» и на их месте возникнет «религия сверхчеловечества», качественно иная по отношению к прежнему, «догматическому», христианству и его обрядности.
Здесь уместно упомянуть, что, несмотря на то, что Соловьев и Мережковский были вхожи в одни и те же петербургские литературные салоны 1890-х годов, а Гиппиус была близко знакома с сестрой философа Поликсеной Сергеевной (она писала стихи под псевдонимом Allegro), ни личная, ни духовная близость между ними никогда не возникала. Возможно, в личномплане Мережковского коробил соловьевский эпатаж: в последние годы жизни тот окружал себя «мизераблями», нищими и бродягами, цинически шутил, одевался в отрепья и был невоздержан в пристрастии к спиртному. Но и книги Соловьева Мережковский, по свидетельству Гиппиус, лишь «пролистал», не имея желания особенно вникать в содержание его мистической футурологии.
К удивлению Мережковского, решившего в канун Религиозно-философских собраний, что «момент настал» и проповедь о всечеловеческой миссии России должна теперь прозвучать с высокой трибуны, картины грядущего «вселенского» величия православия, светочем которого и должна явиться «преображенная» русская Церковь, никакого энтузиазма у иерархов, приходящих в Собрания, не вызвали. Уже на первых заседаниях архиепископ Сергий, пользуясь правом председательствующего, неоднократно деликатно намекал своим светским подопечным о нежелательности обращения к глобальным прожектам, отвлекающим истинно воцерковленного человека от будничного, повседневного, личногодуховного «делания».
* * *
«…Духовные истины Евангелия являются ложью в устах плотского, или недуховного, человека, потому что они не познаны им и не произносятся тем духом, который должен в таком деле направлять и возбуждать ум, – писал, поясняя итоги (увы, печальные!) „нового религиозного действия“ „группы Мережковского“, один из замечательных православных просветителей начала XX века М. А. Новоселов. – Они могут быть сравнены в данном случае с театральными представлениями. В самом деле, они, собственно говоря, могут быть названы действительным и истинным познанием Бога и Христа не в большей мере, чем в какой деяния Александра Великого или Юлия Цезаря, представленные теперь на подмостках, могли бы быть признаны действительными их деяниями, а лица, их представляющие, действительными покорителями Азии и победителями Помпея». Говоря далее о «русских писателях-мистиках» (имеются в виду прежде всего Мережковский и Розанов), М. А. Новоселов подчеркивает, что, согласно учению Святых Отцов, «душа видит истину Божию по силе жития» (святой Исаак Сирин), и истинное мистическое «ведение» дается только по мере «возрастания в добром житии». У Мережковского же и у писателей его круга «глубина этико-религиозных, таинственных переживаний, которыми характеризуется истинно-христианский путь, подменена ‹…› сравнительно поверхностными, художественными волнениями с религиозной окраской. Их мистицизм несоизмерим качественно с тем существенным проникновением в потусторонний мир, о котором мы знаем из Нового Завета и Отцов Церкви. В первохристианских общинах просвещение и восторг новой жизни, чудо полного обновления, переживалось с какою-то даже страшной силой – объективностью своею оно поражало даже самих христиан не меньше, чем окружающих их язычников. Ничего подобного мы не найдем, конечно, у современных декадентствую-щих мистиков вследствие аморальности их воззрений».И действительно, собственный, личный опыт «воцерковления» у Мережковского и его друзей едва ли превосходил опыт обыкновенного рядового прихожанина, посещающего храм по великим праздникам, крещениям, венчаниям и отпеваниям родственников, да иногда – в особом расположении духа – по субботам и воскресеньям. Если бы они удовольствовались поначалу принятой ими на Собраниях ролью «спрашивающих и слушающих» (по выражению того же Мережковского), привлекая в то же время примером в свои ряды все большее число интеллигентов, их имена, возможно, были бы сейчас золотыми буквами начертаны на скрижалях истории России. Однако они не смогли удержаться от наставничества и проповедничества и, говоря словами православной сотериологии (учения о спасении), скоро впали в прелесть.
«Прелестью» (от «прельщения») называется такое состояние неофита от христианства, когда тот, не имея достаточного опыта «возрастания в добром житии» и не умея здраво оценить свои силы в великой битве Добра и Зла, начинает принимать желаемое за действительное, воображать себя «избранным», носителем некоего «откровения», призванным «спасти человечество», сказать человекам «новое слово» и т. д. Прелесть является сатанинской уловкой – «прельщенный» человек становится агрессивным, перестает слушать другие мнения, не видит себя со стороны, начинает противоречить не только заповедям христианства, но и здравому смыслу, как правило, исторгает сам себя из Церкви и, в конце концов, чаще всего гибнет (нравственно, а подчас и физически) либо получает глубокую психическую травму (но вместе с ней и опытность).