Страница:
Мережковский всю жизнь испытывал отвращение к войне. В 1905 году, встретив случайно в Одессе искалеченных русских офицеров, возвращавшихся с Дальнего Востока, он обратил внимание Гиппиус на ненормальное выражение их лиц:
– Нормально, что они ненормальны… Война – дело нечеловеческое.
Гораздо позже он, осмысляя прошедшую мировую войну, будет возводить «мистический генезис» войн к рассказу «Книги Еноха» о падших ангелах, некогда, на заре допотопного человечества, спускавшихся к земным женщинам и учивших их – смертных – бесовскому искусству: «И входили Ангелы к дочерям человеческим и спали с ними, и учили их волшебствам: тайнам лечебных корней и злаков, звездочетству и письменам, и женским соблазнам: „подводить глаза, чернить веки, украшаться запястьями и ожерельями, драгоценными камнями и разноцветными тканями“, а также „вытравлять плод и воевать – ковать мечи и копья, щиты и брони“. Убивать и не рождать – это главное, все сводится к этому… Блуд связан с войной, язва рождения – с язвой убийства, в один проклятый узел – культуру демонов…»(«Атлантида – Европа»).
Он один из участников «троебратства» с самого начала, с первых дней войны относится к ней с безусловным отрицанием. Его не коснется даже патриотической подъем 1914 года, увлекший Философова и задевший Гиппиус.
Дмитрий Владимирович Философов утверждал «государственническую» точку зрения, в общем совпадающую с официальной («В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще сильнее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся, как один человек, дерзкий натиск врага» – по слову «Высочайшего Манифеста»). На этой почве он сближается с партией «конституционных демократов» (кадетов), также признававших примат национальных интересов над «общественными», и активно печатается в газете П. Н. Милюкова «Речь».
Гиппиус отнеслась к войне как к неизбежному злу, не пытаясь при этом присоединиться к какой-либо «партийной» точке зрения на нее и удерживая от этого других:
Мережковский – молчит.За всю войну – факт поразительный! – он, «специалист по христианству», всю жизнь занимавшийся «минутами роковыми» в истории человечества, не напишет ни одной сколь-нибудь весомой «злободневной» строчки – ни «pro», ни «contra» (и даже поссорится с Философовым, полагавшим обнаружение «патриотических» чувств «гражданским» долгом). С какой-то отчаянной решимостью едва ли не демонстративного толка он занимается сугубо «мирной» писательской деятельностью: работает над корректурами нового издания своего собрания сочинений (в 24 томах. М., 1914), пишет роман, посвященный событиям далекого 1825 года, создает две пьесы на вечную тему «отцов» и «детей» – малоудачные, хотя одна из них и нашла свое воплощение в постановке Александринского театра (пьеса «Романтики», посвященная истории семьи Бакуниных; у него – Кубаниных).
Война пока далеко от Петрограда (переименование столицы вызвало резкую критику со стороны Мережковских, увидевших в этом акте потакание «убогой славянщине»). Как и прежде, собирается (хотя и не так регулярно) Религиозно-философское общество (утратившее, впрочем, почти всякое общественное влияние). В гостиной Мережковских на Сергиевской по-прежнему оживленно: собираются лидеры Думы (заявившей о верноподданнической позиции), А. Ф. Керенский (с ним Мережковские познакомились еще в 1906 году, но особенно близко сошлись в первые военные месяцы), знаменитая «революционная просветительница», лидер партии кадетов Екатерина Кускова, Горький с М. Ф. Андреевой, часто бывает Карташев (ставший правоверным «славянофилом»), приходят «толстовцы» (в частности, – знаменитый друг и биограф Толстого Чертков), вновь появляется Блок (в военной форме: табельщик 13-й инженерно-строительной дружины), актеры, молодые поэты (кроме футуристов – их Гиппиус не пускала, боялась, что «чего-нибудь стащат»), однодневные «литературные знаменитости»… кого только нет!.. Но с гостями занимаются Гиппиус и Философов: Мережковский часами молчит, как-то рассеянно смотрит в окно.
За столом Андреева спорит с Блоком:
– Неужели вы не знаете положения… Правительство… Цензура не позволяет… Погромные настроения… Честные элементы…
Блок (в военной форме) с совершенно спокойным, «каменным» лицом монотонно повторяет:
– А так и надо. Так и надо.
За окном, мимо решетки Таврического сада шли войска – бесконечным, серым потоком, эшелон за эшелоном, и в квартире Мережковских была слышна из раза в раз повторяющаяся песня:
В верхах чудил «старец» – Распутин; начиналась знаменитая «министерская чехарда», завершившаяся утверждением на посту премьер-министра полоумного (в прямом смысле слова – его каждый год на несколько месяцев помещали в психиатрическую клинику «на профилактику») А. Д. Протопопова. Читая протокол встречи новоиспеченного премьера с депутатами Думы, Мережковский вдруг истерически засмеялся:
– Чепуха какая! Да это вы нарочно! Кто это выдумал?
– Не «выдумал», Дмитрий Сергеевич. Это официальная стенограмма…
А потом по всему городу ходили фантастические слухи о зверском умерщвлении «старца» монархистами в Юсуповском дворце во время попойки (на ухо называли имя одного из великих князей). Ошеломленные газеты, не смея нарушить строгости военной цензуры, писали уклончиво: «Одно лицо было у другого лица с несколькими лицами. Первое лицо после этого исчезло. Одно из других лиц заявило, что первое лицо у второго лица не было, хотя известно, что второе лицо приехало за первым лицом поздно ночью…» До Мережковских, впрочем, все эти петербургские ужасы доходили с запозданием: зиму 1916/17 года они, за неимением возможности добраться до Парижа, коротали в Кисловодске.
22 февраля 1917 года, месяц спустя после возвращения из Кисловодска в Петербург, Гиппиус записывает у себя в дневнике: «Опять штиль».
Между тем это был последний день императорской России.
Но нам важно то, что, по выражению З. Н. Гиппиус, всю эту великую российскую «трагедию власти» Мережковские видели «из своего окна». «…Из окна, – как писала Гиппиус, завершая дневниковые записи 1917 года, – откуда виден купол Таврического дворца (там, как известно, заседала Государственная дума. – Ю. З.).Из окна квартиры, где весной жили недавние господа положения; в двери которой «стучались» (и фактически даже) все недавние «деятели» правительства; откуда в августе Савинков ездил провожать Корнилова и… порог которой не переступала ни распутин-скопуришкевичевская, ни, главное, комиссаро-большевицкая нога».
По «Петербургским дневникам» Гиппиус можно достаточно подробно представить состояние Мережковских в эти фантастические месяцы. Сначала – недоумение, неверие в серьезность происходящего (как выразился зашедший к ним Карташев, созерцая из окна идущие к Думе колонны, – «Балет!»). Потом – недолгая эйфория от победы нежданной, свершившейся как по волшебству революции. 1 марта они, в солнечную снежную метель, опьяневшие от счастья, бродят по городу:
Керенский был в эти дни у них один раз 14 марта («инкогнито», как выразился сам Александр Федорович) и произвел самое благоприятное впечатление. Однако уже через десять дней, 25 марта, Мережковский, вызванный по требованию Керенского в министерство для беседы о «военной декларации Временного правительства» (вопрос о возможности продолжения войны и ее целях был тогда ключевым), вернулся совершенно растерянным. По его словам, он застал Керенского в полном смятении, «умом за разумом», – тот жаловался на давление «кучки фанатиков» из Совета, требовавшей сепаратного мира с Германией и выхода России из Антанты, плохо понимал собеседника и производил впечатление деморализованного человека.
– Я его пугал Лениным, ведь он на носу, – говорил Мережковский. – Приедет, повернет Совет, куда захочет, вот тогда вы, правительство, запоете! А Керенский только уверял меня, что и сам Ленина боится… Бегал без толку из угла в угол по комнате… Нелепость какая-то!
С этого момента Мережковский начал бесконечно повторять:
– Увидите: нашу судьбу будет решать Ленин! Ленин решит нашу судьбу!
Гиппиус это надоело: она прозвала Мережковского «Кассандрушкой» и сравнивала его «ленинский кошмар» с таинственным тургеневским «Тришкой», которого никто не видел, но все боялись.
А по приезде «Ильича» в немецком запломбированном вагоне, после исторической речи с броневика перед Финляндским вокзалом («Да здравствует социалистическая революция!»), Гиппиус сказала: «Ну, вот и приехал, наконец, этот Тришка-Ленин!»
Мережковский только пожал плечами.
8 апреля Мережковские и Философов, как обычно, уезжают из Петрограда на юг – в Кисловодск; вернулись же – только 8 августа.
Здесь уместно вспомнить, что иногда Мережковского пытаются представить чуть ли не «тайным советником» Керенского (а вместе с ним и…) в 1917 году, ссылаясь обычно на связи Мережковских и Философова с русским «политическим масонством» в 1915–1916 годах. Связи такие действительно были – и не только с Керенским, но и с П. М. Макаровым, А. А. Демичевым, А. Я. Гальпериным, также входившими в аппарат Временного правительства (Гальперин даже утверждал, что Мережковские были приняты в «специально созданную для них ложу»; насколько это соответствует действительности – трудно судить, ибо масонский «мистический рационализм», трактовка Библии с «аллегорических» позиций и отрицание христианского догмата Троичности плохо вяжутся с убеждениями Дмитрия Сергеевича). Однако отсутствие Мережковских в Петрограде в самые «горячие» для Временного правительства дни наглядно доказывает, что никакой особой (ни явной, ни «тайной») роли в происходящем они не играли.
Мережковских встречал Борис Савинков, приехавший вместе с Фондаминским «делать революцию» в самый день отбытия тех в Кисловодск (они разминулись буквально на несколько часов). За прошедшие несколько месяцев Савинков успел побывать комиссаром 7-й армии Юго-Западного фронта, блестяще себя зарекомендовать, организовав среди всеобщего развала и анархии боеспособные части, стал затем товарищем военного министра (этот пост совмещал с премьерством сам Керенский). Сейчас Савинков фактически возглавлял военное министерство России.
Савинков (во френче, при портупее, в сапогах) мерил тяжелыми шагами гостиную Мережковских, спокойно и твердо рассказывал:
– Положение очень тяжелое. Немцы наступают. У нас ожидаются территориальные потери: на севере – Рига и далее до Нарвы, на юге – Молдавия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и политический – полный. Дорога каждая минута, ибо эти минуты – предпоследние. Необходимо ввести военное положение по всей России. Милитаризировать железные дороги. Ввести смертную казнь за военные преступления, за дезертирство. Иначе – всему конец. Послезавтра должен приехать из Ставки главнокомандующий – генерал Корнилов. Необходима твердая власть. Триумвират – Керенский, Корнилов и ваш покорный слуга.
Савинков слегка поклонился.
– Корнилов – это значит опора войск, защита России, реальное возрождение армии… А Керенский…
Савинков помолчал.
– Для Корнилова главное – Россия. Для Керенского – свобода, Россия второе. А для меня и Россия, и свобода сливаются в одно. Нет первого и второго места. Неразделимы. Сейчас одно – молитва за Россию.
Мережковский и Гиппиус с удивлением смотрели на Бориса Викторовича. Ни истерии, ни всегдашнего раздражающего апломба не было – как будто бы громадное честолюбие Савинкова разом исчезло, рассеялось без следа. Видно было, что он говорит совершенную правду, без малейшей рисовки и лукавства.
– Вы знаете, я всей душой с Керенским… Но… Керенский сейчас очень изменился… Неузнаваем… Он, как Шаляпин, опьянел «от успеха»… Живет в Зимнем дворце, завел придворные порядки, вполне parvenu.Он не видит людей (положим, и раньше не видел, а теперь совсем ослеп).
Савинков опять помолчал и снова повторил:
– Сейчас одно – молитва за Россию.
Были и еще визиты – один фантастичнее другого. Пришел Антон Владимирович Карташев, который в январе был простым преподавателем Высших женских курсов, в марте – товарищем обер-прокурора Синода, в июле, в течение двенадцати дней – обер-прокурором (по иронии судьбы Антон Владимирович стал последним обер-прокурором в истории России!), а теперь, по упразднению обер-прокурорского поста, – министром исповеданий Временного правительства. Сейчас он готовился отбыть в Москву, где 15 августа торжественно открывался Всероссийский поместный собор.
Карташев был полон оптимизма.
– Быть может, все деяния Временного правительства развеются как дым, но наше должно остаться, – горячо убеждал он собеседников. – С нашей помощью Церковь вернула себе право самоуправления, которое по каноническим нормам у нее должно быть. Мы упразднили власть обер-прокурора – это был символ тяжкой зависимости Церкви от государства. Нынешний Собор – первый с петровских времен самостоятельный и полномочный орган церковного законодательства. Теперь будет избран Патриарх.
– А все-таки безотрадно, – подытожила Гиппиус впечатление, когда Карташев ушел. – Было бы лучше, если бы на его месте был искренний, простой церковник, прямой и дельный… А Карташев, при всех его талантах и познаниях, – постоянное затмение со всех сторон, самоизничтожение…
Гнетущее впечатление произвела встреча с Фондаминским, членом эсеровского Центрального комитета (к партии «социалистов-революционеров» принадлежал, напомним, и Керенский).
– Дорвались до власти, никто не думает о России, все – только о том, как бы захватить больше мест в будущем Учредительном собрании. А кто вошел в керенское «правительство»! Чернов – бесчестный негодяй, мы за границей ему руки не подавали… Масловский – форменный провокатор… И я знаю…
Фондаминский понизил голос и словно попытался оглянуться:
– Многие наши – немецкие агенты, получающие большие деньги. Они попробовали нажать на Бориса, требовали, чтобы он «отчитался перед партией», – так он им прямо сказал: «Я не могу по моему фактическому положению военного министра России объясняться с откровенностью перед людьми, среди которых есть подозреваемые в сношениях с врагом!»
Да, Савинков был действительно великолепен в эти дни! Но Мережковский не мог не спросить Фондаминского – как же он сам может оставаться в составе такого ЦК?
– А что я?! – развел руками Фондаминский. – Я молчу… Меня тянет уйти… Но вот Плеханов откололся, ушел из партии. Чистка ее невозможна, кому чистить, когда все такие? Чернов негодяй, но он может тринадцать речей за один день произнести! Я сижу теперь рядом с ним в Центральном комитете…
– К чему, к чему? – почти закричал на гостя Мережковский. – Это же бред, бред, бред! Или и мы в бреду, Зина?
Но самый неожиданный и дикий из визитов этого рокового августа состоялся 23-го числа в отсутствие Мережковского и Зинаиды Николаевны (они на несколько дней уехали на дачу, проведать сестер Гиппиус). В квартире был только один Философов. В полдень вдруг раздался звонок.
– Кто это? – спросил Философов.
– Министр, – раздалось из-за двери.
Философов открыл и – остолбенел. На пороге стоял… «шоффэр» (как тогда называли профессиональных автомобилистов) в полном обмундировании: кожаная куртка, очки, гетры, картуз. «Шоффэр» поднял очки с глаз на лоб:
– Не узнали? Я к вам на одну минуту, – и шагнул в двери (Философов ошеломленно попятился).
Это был… Керенский.
Не обращая внимания на Философова, он широко пошагал прямо в гостиную. Философов поторопился следом, растерянно бормоча: «Какая досада, что нет Мережковских, они сегодня уехали на дачу…»
Керенский, казалось, не замечал ничего вокруг. Он прогуливался по гостиной и, с любезной улыбкой глядя куда-то за спину Философову, излагал свое видение политической ситуации в России.
– Мне трудно, потому что я борюсь с большевиками левыми и большевиками правыми, а от меня требуют, чтобы я опирался на тех и других. Или у меня армия без штаба, или штаб без армии. Я хочу идти посередине, а мне не помогают… Ну что я могу сделать, когда мне навязали Чернова? Чернов – мне навязан, а большевики все больше подымают голову. Я говорю, конечно, не о сволочи из горьковской «Новой жизни», а о рабочих массах. Они обвиняют меня в том, что немцы разгромили нас под Ригой. Они говорят: мы же требовали не начинать наступления, мы требовали мира с немцами…
– Так принимайте же меры, громите их! – не выдержал Философов. – Помните: вы же всенародный президент республики. Вы над партиями, вы избранник демократии, а не социалистических партий! Властвуйте же, наконец! Как президент – вы, вы сами должны составлять себе министерство!!!
– А? – словно очнулся Керенский, внимательно посмотрев на разгоряченного Философова.
– Не бойтесь, Александр Федорович, – мягко сказал Философов. – Даже для толпы сейчас вы – символ свободы и власти.
– Да, трудно, трудно… – невпопад задумчиво произнес Керенский, а затем горячо пожал Философову руку: – Ну, прощайте… Не забудьте поблагодарить Дмитрия Сергеевича и Зинаиду Николаевну…
И ушел так же стремительно, как и пришел.
– Он страшно изменился, изменился физически, – рассказывал потом вернувшимся Мережковским Философов под впечатлением от беседы с Керенским. – Перемена в лице громадная. Нет даже уверенности, что он слышал, запомнил наш разговор. Я старался его подбодрить…
– Морфомания? – спросил Мережковский. Философов испуганно посмотрел на него.
– Но я-то вам больше уже ни в чем не доверяю, – сухо отвечал Борис Викторович и, отстранив чуть не плачущего премьера, вышел из кабинета.
Дорога к власти для большевиков и левых эсеров была открыта.
В ночь с 25 на 26 октября Мережковский, Гиппиус и Философов, стоя на балконе, на промозглом ветру мучительно вглядывались в сполохи выстрелов и взрывов в стороне Зимнего дворца. Поздно ночью все стихло.
Керенский еще прошлым утром бежал из Петербурга. Савинков в ту же ночь пытался собрать верные части гарнизона, чтобы очистить дворец от красногвардейцев внезапным ударом.
Не смог.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
– Нормально, что они ненормальны… Война – дело нечеловеческое.
Гораздо позже он, осмысляя прошедшую мировую войну, будет возводить «мистический генезис» войн к рассказу «Книги Еноха» о падших ангелах, некогда, на заре допотопного человечества, спускавшихся к земным женщинам и учивших их – смертных – бесовскому искусству: «И входили Ангелы к дочерям человеческим и спали с ними, и учили их волшебствам: тайнам лечебных корней и злаков, звездочетству и письменам, и женским соблазнам: „подводить глаза, чернить веки, украшаться запястьями и ожерельями, драгоценными камнями и разноцветными тканями“, а также „вытравлять плод и воевать – ковать мечи и копья, щиты и брони“. Убивать и не рождать – это главное, все сводится к этому… Блуд связан с войной, язва рождения – с язвой убийства, в один проклятый узел – культуру демонов…»(«Атлантида – Европа»).
Он один из участников «троебратства» с самого начала, с первых дней войны относится к ней с безусловным отрицанием. Его не коснется даже патриотической подъем 1914 года, увлекший Философова и задевший Гиппиус.
Дмитрий Владимирович Философов утверждал «государственническую» точку зрения, в общем совпадающую с официальной («В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще сильнее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся, как один человек, дерзкий натиск врага» – по слову «Высочайшего Манифеста»). На этой почве он сближается с партией «конституционных демократов» (кадетов), также признававших примат национальных интересов над «общественными», и активно печатается в газете П. Н. Милюкова «Речь».
Гиппиус отнеслась к войне как к неизбежному злу, не пытаясь при этом присоединиться к какой-либо «партийной» точке зрения на нее и удерживая от этого других:
Но в то же время она будет посылать на фронт в подарок кисеты, в которые – от своего имени и от горничной, и от кухарки Мережковских – будет вкладывать «патриотические стихи», призванные поддержать в солдатах «боевой дух»:
Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.
В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И, может быть, тихие молитвы.
(«Тише»)
Затея эта, кстати, будет иметь огромный успех – Гиппиус и ее «товарки» получили в ответ около четырехсот (!) писем с фронта – некоторая часть из них была опубликована в специальном сборнике «Как мы воинам писали, и что они нам отвечали» (М., 1915).
Лети, лети подарочек,
На дальнюю сторонушку,
Достанься мой подарочек,
Кому всего нужней.
Поклоны шлю я низкие
Солдатикам и унтерам,
Со всеми офицерами
(Коль ласковы до вас).
Мережковский – молчит.За всю войну – факт поразительный! – он, «специалист по христианству», всю жизнь занимавшийся «минутами роковыми» в истории человечества, не напишет ни одной сколь-нибудь весомой «злободневной» строчки – ни «pro», ни «contra» (и даже поссорится с Философовым, полагавшим обнаружение «патриотических» чувств «гражданским» долгом). С какой-то отчаянной решимостью едва ли не демонстративного толка он занимается сугубо «мирной» писательской деятельностью: работает над корректурами нового издания своего собрания сочинений (в 24 томах. М., 1914), пишет роман, посвященный событиям далекого 1825 года, создает две пьесы на вечную тему «отцов» и «детей» – малоудачные, хотя одна из них и нашла свое воплощение в постановке Александринского театра (пьеса «Романтики», посвященная истории семьи Бакуниных; у него – Кубаниных).
Война пока далеко от Петрограда (переименование столицы вызвало резкую критику со стороны Мережковских, увидевших в этом акте потакание «убогой славянщине»). Как и прежде, собирается (хотя и не так регулярно) Религиозно-философское общество (утратившее, впрочем, почти всякое общественное влияние). В гостиной Мережковских на Сергиевской по-прежнему оживленно: собираются лидеры Думы (заявившей о верноподданнической позиции), А. Ф. Керенский (с ним Мережковские познакомились еще в 1906 году, но особенно близко сошлись в первые военные месяцы), знаменитая «революционная просветительница», лидер партии кадетов Екатерина Кускова, Горький с М. Ф. Андреевой, часто бывает Карташев (ставший правоверным «славянофилом»), приходят «толстовцы» (в частности, – знаменитый друг и биограф Толстого Чертков), вновь появляется Блок (в военной форме: табельщик 13-й инженерно-строительной дружины), актеры, молодые поэты (кроме футуристов – их Гиппиус не пускала, боялась, что «чего-нибудь стащат»), однодневные «литературные знаменитости»… кого только нет!.. Но с гостями занимаются Гиппиус и Философов: Мережковский часами молчит, как-то рассеянно смотрит в окно.
За столом Андреева спорит с Блоком:
– Неужели вы не знаете положения… Правительство… Цензура не позволяет… Погромные настроения… Честные элементы…
Блок (в военной форме) с совершенно спокойным, «каменным» лицом монотонно повторяет:
– А так и надо. Так и надо.
За окном, мимо решетки Таврического сада шли войска – бесконечным, серым потоком, эшелон за эшелоном, и в квартире Мережковских была слышна из раза в раз повторяющаяся песня:
А Мережковскому чудилось:
Прощайте, родные,
Прощайте, семья,
Прощай, дорогая
Невеста моя…
Приходили страшные известия: о разгроме армии Самсонова, о немецкой оккупации польских территорий, об измене «в верхах», об отставке главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича… В ноябре 1916 года сквозь эту политикупробилась дикая весть о смерти бывшего казанского архимандрита Михаила, того самого, что некогда, в незапамятные времена Религиозно-философских собраний, так спорил с Мережковским, а потом вдруг принял его сторону. Не вынеся военных известий, Михаил сошел с ума, бродил в рубище по Москве, призывая христиан «взойти на Голгофу»; пьяные ломовые извозчики избили его, сломали ребра – и он умер в горячке, прикрученный (со сломанными ребрами) к стальной койке больницы для бедных…
Прощай, дорогая
Россиямоя…
В верхах чудил «старец» – Распутин; начиналась знаменитая «министерская чехарда», завершившаяся утверждением на посту премьер-министра полоумного (в прямом смысле слова – его каждый год на несколько месяцев помещали в психиатрическую клинику «на профилактику») А. Д. Протопопова. Читая протокол встречи новоиспеченного премьера с депутатами Думы, Мережковский вдруг истерически засмеялся:
– Чепуха какая! Да это вы нарочно! Кто это выдумал?
– Не «выдумал», Дмитрий Сергеевич. Это официальная стенограмма…
А потом по всему городу ходили фантастические слухи о зверском умерщвлении «старца» монархистами в Юсуповском дворце во время попойки (на ухо называли имя одного из великих князей). Ошеломленные газеты, не смея нарушить строгости военной цензуры, писали уклончиво: «Одно лицо было у другого лица с несколькими лицами. Первое лицо после этого исчезло. Одно из других лиц заявило, что первое лицо у второго лица не было, хотя известно, что второе лицо приехало за первым лицом поздно ночью…» До Мережковских, впрочем, все эти петербургские ужасы доходили с запозданием: зиму 1916/17 года они, за неимением возможности добраться до Парижа, коротали в Кисловодске.
22 февраля 1917 года, месяц спустя после возвращения из Кисловодска в Петербург, Гиппиус записывает у себя в дневнике: «Опять штиль».
Между тем это был последний день императорской России.
* * *
Дальнейшее описано многократно: городские волнения, отказ Думы выполнить приказ о роспуске, стихийное создание Совета рабочих депутатов, отречение Государя, формирование Временного правительства и «двоевластие», июльские выступления большевиков, попытка Керенского консолидировать власть, выступление главнокомандующего генерала Л. Г. Корнилова и, наконец, октябрьский переворот.Но нам важно то, что, по выражению З. Н. Гиппиус, всю эту великую российскую «трагедию власти» Мережковские видели «из своего окна». «…Из окна, – как писала Гиппиус, завершая дневниковые записи 1917 года, – откуда виден купол Таврического дворца (там, как известно, заседала Государственная дума. – Ю. З.).Из окна квартиры, где весной жили недавние господа положения; в двери которой «стучались» (и фактически даже) все недавние «деятели» правительства; откуда в августе Савинков ездил провожать Корнилова и… порог которой не переступала ни распутин-скопуришкевичевская, ни, главное, комиссаро-большевицкая нога».
По «Петербургским дневникам» Гиппиус можно достаточно подробно представить состояние Мережковских в эти фантастические месяцы. Сначала – недоумение, неверие в серьезность происходящего (как выразился зашедший к ним Карташев, созерцая из окна идущие к Думе колонны, – «Балет!»). Потом – недолгая эйфория от победы нежданной, свершившейся как по волшебству революции. 1 марта они, в солнечную снежную метель, опьяневшие от счастья, бродят по городу:
Затем наступают напряженные дни формирования Временного правительства – и настроение у Мережковских начинает резко меняться: становится ясно, что депутаты Думы (в большинстве своем их знакомые) не готовы к активной политической роли, пасуют перед слепой «революционностью» толпы, на которую опирается противостоящий Думе Совет рабочих и солдатских депутатов. Некоторое время все их надежды связаны с Керенским, который лихорадочно пытался создать дееспособную коалиционную правительственную группу (сам он единственный из членов Временного правительства был и членом Совета).
Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель.
По ветру, под белыми пчелами,
Взлетает пылающий стяг.
Цвети меж домами веселыми
Наш гордый, наш мартовский мак!
Керенский был в эти дни у них один раз 14 марта («инкогнито», как выразился сам Александр Федорович) и произвел самое благоприятное впечатление. Однако уже через десять дней, 25 марта, Мережковский, вызванный по требованию Керенского в министерство для беседы о «военной декларации Временного правительства» (вопрос о возможности продолжения войны и ее целях был тогда ключевым), вернулся совершенно растерянным. По его словам, он застал Керенского в полном смятении, «умом за разумом», – тот жаловался на давление «кучки фанатиков» из Совета, требовавшей сепаратного мира с Германией и выхода России из Антанты, плохо понимал собеседника и производил впечатление деморализованного человека.
– Я его пугал Лениным, ведь он на носу, – говорил Мережковский. – Приедет, повернет Совет, куда захочет, вот тогда вы, правительство, запоете! А Керенский только уверял меня, что и сам Ленина боится… Бегал без толку из угла в угол по комнате… Нелепость какая-то!
С этого момента Мережковский начал бесконечно повторять:
– Увидите: нашу судьбу будет решать Ленин! Ленин решит нашу судьбу!
Гиппиус это надоело: она прозвала Мережковского «Кассандрушкой» и сравнивала его «ленинский кошмар» с таинственным тургеневским «Тришкой», которого никто не видел, но все боялись.
А по приезде «Ильича» в немецком запломбированном вагоне, после исторической речи с броневика перед Финляндским вокзалом («Да здравствует социалистическая революция!»), Гиппиус сказала: «Ну, вот и приехал, наконец, этот Тришка-Ленин!»
Мережковский только пожал плечами.
8 апреля Мережковские и Философов, как обычно, уезжают из Петрограда на юг – в Кисловодск; вернулись же – только 8 августа.
Здесь уместно вспомнить, что иногда Мережковского пытаются представить чуть ли не «тайным советником» Керенского (а вместе с ним и…) в 1917 году, ссылаясь обычно на связи Мережковских и Философова с русским «политическим масонством» в 1915–1916 годах. Связи такие действительно были – и не только с Керенским, но и с П. М. Макаровым, А. А. Демичевым, А. Я. Гальпериным, также входившими в аппарат Временного правительства (Гальперин даже утверждал, что Мережковские были приняты в «специально созданную для них ложу»; насколько это соответствует действительности – трудно судить, ибо масонский «мистический рационализм», трактовка Библии с «аллегорических» позиций и отрицание христианского догмата Троичности плохо вяжутся с убеждениями Дмитрия Сергеевича). Однако отсутствие Мережковских в Петрограде в самые «горячие» для Временного правительства дни наглядно доказывает, что никакой особой (ни явной, ни «тайной») роли в происходящем они не играли.
* * *
Августовский Петроград 1917 года поразил Мережковских: страшный, грязный, заваленный подсолнечной шелухой, с бандами полусолдат, полудезертиров, шатающихся по главным улицам.Мережковских встречал Борис Савинков, приехавший вместе с Фондаминским «делать революцию» в самый день отбытия тех в Кисловодск (они разминулись буквально на несколько часов). За прошедшие несколько месяцев Савинков успел побывать комиссаром 7-й армии Юго-Западного фронта, блестяще себя зарекомендовать, организовав среди всеобщего развала и анархии боеспособные части, стал затем товарищем военного министра (этот пост совмещал с премьерством сам Керенский). Сейчас Савинков фактически возглавлял военное министерство России.
Савинков (во френче, при портупее, в сапогах) мерил тяжелыми шагами гостиную Мережковских, спокойно и твердо рассказывал:
– Положение очень тяжелое. Немцы наступают. У нас ожидаются территориальные потери: на севере – Рига и далее до Нарвы, на юге – Молдавия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и политический – полный. Дорога каждая минута, ибо эти минуты – предпоследние. Необходимо ввести военное положение по всей России. Милитаризировать железные дороги. Ввести смертную казнь за военные преступления, за дезертирство. Иначе – всему конец. Послезавтра должен приехать из Ставки главнокомандующий – генерал Корнилов. Необходима твердая власть. Триумвират – Керенский, Корнилов и ваш покорный слуга.
Савинков слегка поклонился.
– Корнилов – это значит опора войск, защита России, реальное возрождение армии… А Керенский…
Савинков помолчал.
– Для Корнилова главное – Россия. Для Керенского – свобода, Россия второе. А для меня и Россия, и свобода сливаются в одно. Нет первого и второго места. Неразделимы. Сейчас одно – молитва за Россию.
Мережковский и Гиппиус с удивлением смотрели на Бориса Викторовича. Ни истерии, ни всегдашнего раздражающего апломба не было – как будто бы громадное честолюбие Савинкова разом исчезло, рассеялось без следа. Видно было, что он говорит совершенную правду, без малейшей рисовки и лукавства.
– Вы знаете, я всей душой с Керенским… Но… Керенский сейчас очень изменился… Неузнаваем… Он, как Шаляпин, опьянел «от успеха»… Живет в Зимнем дворце, завел придворные порядки, вполне parvenu.Он не видит людей (положим, и раньше не видел, а теперь совсем ослеп).
Савинков опять помолчал и снова повторил:
– Сейчас одно – молитва за Россию.
Были и еще визиты – один фантастичнее другого. Пришел Антон Владимирович Карташев, который в январе был простым преподавателем Высших женских курсов, в марте – товарищем обер-прокурора Синода, в июле, в течение двенадцати дней – обер-прокурором (по иронии судьбы Антон Владимирович стал последним обер-прокурором в истории России!), а теперь, по упразднению обер-прокурорского поста, – министром исповеданий Временного правительства. Сейчас он готовился отбыть в Москву, где 15 августа торжественно открывался Всероссийский поместный собор.
Карташев был полон оптимизма.
– Быть может, все деяния Временного правительства развеются как дым, но наше должно остаться, – горячо убеждал он собеседников. – С нашей помощью Церковь вернула себе право самоуправления, которое по каноническим нормам у нее должно быть. Мы упразднили власть обер-прокурора – это был символ тяжкой зависимости Церкви от государства. Нынешний Собор – первый с петровских времен самостоятельный и полномочный орган церковного законодательства. Теперь будет избран Патриарх.
– А все-таки безотрадно, – подытожила Гиппиус впечатление, когда Карташев ушел. – Было бы лучше, если бы на его месте был искренний, простой церковник, прямой и дельный… А Карташев, при всех его талантах и познаниях, – постоянное затмение со всех сторон, самоизничтожение…
Гнетущее впечатление произвела встреча с Фондаминским, членом эсеровского Центрального комитета (к партии «социалистов-революционеров» принадлежал, напомним, и Керенский).
– Дорвались до власти, никто не думает о России, все – только о том, как бы захватить больше мест в будущем Учредительном собрании. А кто вошел в керенское «правительство»! Чернов – бесчестный негодяй, мы за границей ему руки не подавали… Масловский – форменный провокатор… И я знаю…
Фондаминский понизил голос и словно попытался оглянуться:
– Многие наши – немецкие агенты, получающие большие деньги. Они попробовали нажать на Бориса, требовали, чтобы он «отчитался перед партией», – так он им прямо сказал: «Я не могу по моему фактическому положению военного министра России объясняться с откровенностью перед людьми, среди которых есть подозреваемые в сношениях с врагом!»
Да, Савинков был действительно великолепен в эти дни! Но Мережковский не мог не спросить Фондаминского – как же он сам может оставаться в составе такого ЦК?
– А что я?! – развел руками Фондаминский. – Я молчу… Меня тянет уйти… Но вот Плеханов откололся, ушел из партии. Чистка ее невозможна, кому чистить, когда все такие? Чернов негодяй, но он может тринадцать речей за один день произнести! Я сижу теперь рядом с ним в Центральном комитете…
– К чему, к чему? – почти закричал на гостя Мережковский. – Это же бред, бред, бред! Или и мы в бреду, Зина?
Но самый неожиданный и дикий из визитов этого рокового августа состоялся 23-го числа в отсутствие Мережковского и Зинаиды Николаевны (они на несколько дней уехали на дачу, проведать сестер Гиппиус). В квартире был только один Философов. В полдень вдруг раздался звонок.
– Кто это? – спросил Философов.
– Министр, – раздалось из-за двери.
Философов открыл и – остолбенел. На пороге стоял… «шоффэр» (как тогда называли профессиональных автомобилистов) в полном обмундировании: кожаная куртка, очки, гетры, картуз. «Шоффэр» поднял очки с глаз на лоб:
– Не узнали? Я к вам на одну минуту, – и шагнул в двери (Философов ошеломленно попятился).
Это был… Керенский.
Не обращая внимания на Философова, он широко пошагал прямо в гостиную. Философов поторопился следом, растерянно бормоча: «Какая досада, что нет Мережковских, они сегодня уехали на дачу…»
Керенский, казалось, не замечал ничего вокруг. Он прогуливался по гостиной и, с любезной улыбкой глядя куда-то за спину Философову, излагал свое видение политической ситуации в России.
– Мне трудно, потому что я борюсь с большевиками левыми и большевиками правыми, а от меня требуют, чтобы я опирался на тех и других. Или у меня армия без штаба, или штаб без армии. Я хочу идти посередине, а мне не помогают… Ну что я могу сделать, когда мне навязали Чернова? Чернов – мне навязан, а большевики все больше подымают голову. Я говорю, конечно, не о сволочи из горьковской «Новой жизни», а о рабочих массах. Они обвиняют меня в том, что немцы разгромили нас под Ригой. Они говорят: мы же требовали не начинать наступления, мы требовали мира с немцами…
– Так принимайте же меры, громите их! – не выдержал Философов. – Помните: вы же всенародный президент республики. Вы над партиями, вы избранник демократии, а не социалистических партий! Властвуйте же, наконец! Как президент – вы, вы сами должны составлять себе министерство!!!
– А? – словно очнулся Керенский, внимательно посмотрев на разгоряченного Философова.
– Не бойтесь, Александр Федорович, – мягко сказал Философов. – Даже для толпы сейчас вы – символ свободы и власти.
– Да, трудно, трудно… – невпопад задумчиво произнес Керенский, а затем горячо пожал Философову руку: – Ну, прощайте… Не забудьте поблагодарить Дмитрия Сергеевича и Зинаиду Николаевну…
И ушел так же стремительно, как и пришел.
– Он страшно изменился, изменился физически, – рассказывал потом вернувшимся Мережковским Философов под впечатлением от беседы с Керенским. – Перемена в лице громадная. Нет даже уверенности, что он слышал, запомнил наш разговор. Я старался его подбодрить…
– Морфомания? – спросил Мережковский. Философов испуганно посмотрел на него.
* * *
Через неделю все было кончено. Корнилов, потеряв терпение, потребовал от Керенского решительных действий и послал в Петербург войска: то ли для поддержки Керенского, то ли для его свержения. Керенский подумал последнее и объявил главнокомандующего мятежником (интересно, что арестованный князь Львов, который привез Керенскому информацию из Ставки, потом рассказывал, что целую ночь, ожидая в дворцовых покоях конвоиров, он слышал, как Керенский за стеной… пел арии из итальянских опер). Савинков подал в отставку. Керенский, принимая отставку, истерически обнимал Савинкова, лез целоваться и уверял, что «вполне ему доверяет».– Но я-то вам больше уже ни в чем не доверяю, – сухо отвечал Борис Викторович и, отстранив чуть не плачущего премьера, вышел из кабинета.
Дорога к власти для большевиков и левых эсеров была открыта.
В ночь с 25 на 26 октября Мережковский, Гиппиус и Философов, стоя на балконе, на промозглом ветру мучительно вглядывались в сполохи выстрелов и взрывов в стороне Зимнего дворца. Поздно ночью все стихло.
Керенский еще прошлым утром бежал из Петербурга. Савинков в ту же ночь пытался собрать верные части гарнизона, чтобы очистить дворец от красногвардейцев внезапным ударом.
Не смог.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
После Октября. – Мережковский и Горький. – Все «вверх дном»: Анна Вырубова и Александр Блок. – Мережковские и Брюсов. – «14 декабря». – Церковь в 1917–1919 годах и конец «теократической утопии» Мережковского. – Годы военного коммунизма. – Побег из Советской России. – Польша, 1920 год. – Разрыв с Савинковым и Философовым. – Конец «троебратства». – Политическая борьба в Париже в начале 1920-х годов и крах «Союза непримиримых»
9 ноября 1917 года, спустя две недели после большевистского переворота, Зинаида Гиппиус написала свое самое знаменитое стихотворение:
«В Петербурге давно уже все фабрики встали, – отмечал в записной книжке Мережковский, – трубы не дымят. Небо над умирающим городом – ясное, бледно-зеленое, как над горными вершинами. На улицах снег – девственно белый, как в поле. Все лавки закрыты; прохожих мало; езды почти никакой – только редкие автомобили с комиссарами, да грузовики с красноармейцами. Посредине улицы – лошадиная падаль с обнаженными ребрами; собаки рвут клочья кровавого мяса. На мохнатых лошаденках едут башкиры, желтолицые, косоглазые; поют дикую, заунывную песнь, ту же, что пели в солончаковых степях Средней Азии».
Одна за другой умирали надежды хоть на какой-либо «благополучный исход». Из Москвы доходили слухи о кошмарном – с пушками и расстрелом Кремля – подавлении восстания юнкеров. В декабре были объявлены долгожданные выборы в Учредительное собрание, но было очевидно, что захватившие власть большевики не допустят нормальной работы этого форума.
«Любит, не любит, плюнет, поцелует… Так мы гадаем об Учредительном собрании. Захотят большевики – оно будет, не захотят – не будет», – писал в эти дни Философов. Как в воду смотрел: 5 января 1918 года Учредительное собрание открылось, но… проработало один день: «революционные матросы» по приказанию Ленина разогнали депутатов и расстреляли рабочую демонстрацию в их поддержку. Иногда доходили слухи о движении к Петрограду каких-то войск: то немецких, то союзнических, то частей сформированной бежавшим из-под ареста Корниловым Белой гвардии, однако слухи эти так и оставались слухами.
Все было так. В городе шепотом передавались слухи о кошмарах, сопровождавших взятие дворца (его защищали юнкера и «женский батальон»), о дикой оргии, которую устроили победители-красногвардейцы, когда дорвались до царских винных погребов (несколько человек утонули в струях вина, хлеставших из разбитых бочек, в Неву текла целая винная река). Министры Временного правительства сидели в Петропавловской крепости. Закрывались газеты, большинство политических лидеров Февральской революции ушли в подполье. Вожди Всероссийского исполнительного комитета железнодорожного транспорта (Викжель) угрожали всеобщей транспортной забастовкой. В городе свирепствовали грабежи, все вокзалы были забиты бегущими с фронта после «Декрета о мире» дезертирами. Петроград был похож на Рим, захваченный варварами.
Как скользки улицы отвратные,
Какая стыдь! Как в эти дни невероятные
Позорно жить!
Лежим, заплеваны и связаны,
По всем углам. Плевки матросские размазаны
У нас по лбам.
Столпы, радетели, воители
Давно в бегах. И только вьются согласители
В своих Цеках.
Мы стали псами подзаборными,
Не уползти! Уж разобрал руками черными
Викжель – пути…
(«Сейчас»)
«В Петербурге давно уже все фабрики встали, – отмечал в записной книжке Мережковский, – трубы не дымят. Небо над умирающим городом – ясное, бледно-зеленое, как над горными вершинами. На улицах снег – девственно белый, как в поле. Все лавки закрыты; прохожих мало; езды почти никакой – только редкие автомобили с комиссарами, да грузовики с красноармейцами. Посредине улицы – лошадиная падаль с обнаженными ребрами; собаки рвут клочья кровавого мяса. На мохнатых лошаденках едут башкиры, желтолицые, косоглазые; поют дикую, заунывную песнь, ту же, что пели в солончаковых степях Средней Азии».
Одна за другой умирали надежды хоть на какой-либо «благополучный исход». Из Москвы доходили слухи о кошмарном – с пушками и расстрелом Кремля – подавлении восстания юнкеров. В декабре были объявлены долгожданные выборы в Учредительное собрание, но было очевидно, что захватившие власть большевики не допустят нормальной работы этого форума.
«Любит, не любит, плюнет, поцелует… Так мы гадаем об Учредительном собрании. Захотят большевики – оно будет, не захотят – не будет», – писал в эти дни Философов. Как в воду смотрел: 5 января 1918 года Учредительное собрание открылось, но… проработало один день: «революционные матросы» по приказанию Ленина разогнали депутатов и расстреляли рабочую демонстрацию в их поддержку. Иногда доходили слухи о движении к Петрограду каких-то войск: то немецких, то союзнических, то частей сформированной бежавшим из-под ареста Корниловым Белой гвардии, однако слухи эти так и оставались слухами.